Страница:
Я стащил пиджак и повесил его на спинку стула. Наваливалась беспросветная ночь. Сосед рассказывал абсолютно без интонаций, на одной колеблющейся горловой ноте. Так рассказывают на поминках. Я был рад, что не вижу его в темноте. В самом деле — «тягач». Я вчера уже слышал эту историю. И позавчера, конечно, я тоже слышал ее. Вероятно, я слышал ее уже не один десяток раз. Это — не «гусиная память». Я знал, что сейчас он спросит — не заснул ли я? И сосед немедленно спросил: Вы не спите? — Нет, — ответил я. Мне нельзя было спать. Черный патриарший крест отпечатался изнутри на шторах. Распахнулся мозг. Я слышал, как скребутся хлесткие крапивные ветви за окном, как, причмокивая, ползут по стеблям вверх тихие неутомимые гусеницы, как шипит, догорая, на площади, живая Звезда, как скрежещут жужелицы ядовитыми челюстями, как сопят бессонные короеды, как трещат тяжелыми крыльями рогатые неповоротливые жуки, через силу поднимаясь из мелкотравья. Мне нельзя было спать. Пробуждался великий Хронос, и тупая безглазая нечисть, облепив сферу мрака, целой армией настороженно караулила меня. — Я слушаю, слушаю вас! — сказал я в отчаянии. Мне ни в коем случае нельзя было спать. Наступала полночь, хрипел механизм часов, умирал под наркозом редактор, плакала в одиночестве старуха, мощные горячие волны времени опускались на город, шевелился и расцветал бледный чертополох, скрипели деревянные мостовые, сияла над улицами жидкая ледяная луна, призраки выходили на охоту, и я знал, что уже ничто в мире не может сегодня измениться и хотя бы на половину секунды задержать тягучий, засасывающий меня круговорот.
4. ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ
4. ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ
Потемнело небо, и солнце будто присыпали золой. Дыбом встали пропыленные горбатые тротуары. В остролистых тенях крапивы, в духоте и в жалах из мутного стекла захрипело озверевшее комарье. На завод меня просто не пустили. Вахтер сказал: Не положено. — Звякнула педаль, и на полметра от пола выдвинулся никелированный стопор турникета. Я нагнулся к окошечку. В ближайшие пять минут выяснилось, что не положено проходить на территорию завода без соответствующих документов — которых у меня не было, не положено вызывать кого-либо из персонала завода к проходной — потому что не положено, не положено звонить начальству по местному телефону — начальство само позвонит, если надо, не положено отвлекать человека (вахтера), дни и ночи находящегося при исполнении служебных обязанностей, а также вообще не положено ничего вынюхивать здесь, потому что объект секретный: тута производят корпуса для наших ракет средней дальности, их делают из древесно-стружечных материалов и покрывают дегтярным лаком — это есть государственная тайна. Вахтер страшно волновался. Он даже отставил помятую жестяную кружку с чаем и, сдвигая на затылок фуражку, прикрепленную ремешком, наполовину высунулся из этого тесного окошечка. Щеки его побагровели: Отойди на пять метров!.. Отойди, кому говорят!.. Отойди, стрелять буду!.. — Было ясно, что его предупредили. Передо мной вырастала стена. Папка с документами жгла мне руки. Я вернулся на улицу, где с обеих сторон тянулся глухой, крашенный в зеленое, облупившийся, бесконечный забор с накрученной поверху колючей проволокой. За забором что-то завывало, что-то громоздко бухало, раздиралось какое-то нездоровое железо, что-то сотрясалось, что-то пучилось, что-то раскалывалось на мелкие кусочки, отчетливо слышалась пулеметная стрельба и доносились жуткие предсмертные вопли, словно агонизировал тиранозавр, а из низких и частых труб, едва возвышающихся над ограждением, уминая клубами эту несусветную какофонию, выползал рыжий, очень плотный, химический дым с неприятным аптечным запахом. Мне хотелось завыть, как бездомному псу, и упасть на землю. Передо мной действительно вырастала стена. Одна из досок в заборе отодвинулась, и унылая харя, моргнув на меня целым скопищем небритых морщин, спокойно изрекла: Никого здесь нету! — мужик в обгорелой тельняшке выбрался через щель и, бренча трехлитровым алюминиевым бидоном, придерживая за пояс ватные штаны, припустил наискосок к незаметному безымянному переулку.
Значит, и в стене бывают трещины. Я немедленно протиснулся в отодвинутые доски. Мне уже было все равно. По другую сторону забора четверо работяг, насквозь промасленные, черные, будто сделанные из металла, качаясь вперед и назад, словно заведенные, пилили ножовками суровое чугунное бревно, толщиною сантиметров в семьдесят, уложенное на козлы и окольцованное аккуратными сварочными швами. Я спросил, где найти Кусакова из третьего цеха? Работяги сначала закурили, а потом неприветливо объяснили мне, что никакого Кусакова они не знают. Еще им не хватало — знать Кусакова. Имели они этого Кусакова в гробу. Пусть он накроется тем-то и тем-то. Что же касается третьего цеха, то — вон видишь тую железную дуру, которая торчит, как лябый шпох, вот хромай до нее, все прямо, прямо — не ошибешься. Я похромал, перелезая через кладбища окочурившихся механизмов. Неприятной глубокой чернотой блестели ямы, наполненные мазутом. Рыжий дым бултыхался разодранными клубами. Рядом с дурой, в самом деле торчавшей, как лябый шпох, четверо точно таких же работяг, поснимав спецы, принимали с электрокара отпиленные метровые болванки и на «раз-два» бросали их в земляной чан, где кипело неаппетитное густое варево, — тупо смотрели вслед, а потом задумчиво и серьезно сплевывали туда же. Над ними простирался матерчатый лозунг: «Пять в четыре, в три, в два, в один. Ноль!» Никакого Кусакова они, конечно, не знали. Третий цех, разумеется, здесь никогда не находился. Здесь был второй участок первого цеха. Или первый участок второго. Мнения по этому вопросу разделились. Но раньше здесь был отдел снабжения. Он потом сгорел. Что ты путаешь, елы -палы? Не отдел снабжения, а отдел сбыта. И не сгорел, а построили. Ничего не путаю, елы-палы, — отдел снабжения. И не построили, а сгорел. Чумиченко налил себе стакан бензина вместо этого. Помнишь Чумиченко? Елы-палы, лысый такой и кривой? А во рту у него была папироса. Мы же вместе с ним тогда загремели. Во всяком случае, никакого третьего цеха на заводе нет. Это точно. А если и есть, то, наверное, около вон той кирпичной штуковины. Видишь? Которая дымит? Вот, хромай туда, все прямо, прямо — не ошибешься.
До кирпичной штуковины, представляющей собою параллелепипед с надписью — «администрация», но почему-то без дверей, без окон и цедящей мазутный дым из-под крыши, было метров пятьсот. Вываренные тусклые болванки штабелем возвышались с торца от нее, и все те же четверо неутомимых работяг, предварительно зачистив поверхность, красили их в немаркий зеленый цвет. Пятый же мужик, новый для меня, сидя на корточках и высовывая от старания язык, тщательно выводил по трафарету нечто оранжевое и загадочное: «ПБДСМ — ОРЖ — 184, 963, 75 (Щ)». И молоденькая учетчица, шмыгая малиновым распухшим носом, записывала результат в тетрадку. Вероятно, продукция тут сдавалась с первого предъявления. Вероятно — рабочая гарантия. О третьем цехе они сроду не слыхивали. По их словам, это вообще был не завод, а фабрика металлоконструкций — районного объединения «Сельхозтехника». А завод располагался на противоположном конце города. Надо ехать автобусом, остановка — «Секретный объект». Они убеждали меня в этом минут пятнадцать, достаточно горячо, и, видимо, убедили бы непременно, если бы я своими глазами не читал табличку при входе. В конце концов, согласились, что третий цех, скорее всего, находится позади старого заводоуправления, в узком тупичке. Правда, где находится само старое заводоуправление, никто из них толком не представлял. Это знал некто Сема, он туда ходил целых два раза, но, к сожалению, Сема еще в прошлый четверг отлучился на пять секунд — за книгой, и с тех пор его больше не видели. Так что лучше обратиться в ОКБ, у них есть планы и схемы, начиная с тринадцатого года. С ОКБ все гораздо проще: вон-вон там. Видишь мачту на растяжках? Которая шатается? Ну, — сейчас шандарахнет? Все прямо, прямо — не ошибешься.
Я видел мачту на растяжках. Которая — шандарахнет. До нее было километра полтора. Тропинка вилась между гигантских карьеров, засыпанных проржавевшим металлоломом и резиновой склизкой трухой, — справа от меня поднимались омыленные груды шлаков, а слева простиралась небольшая безжизненная равнина, сплошь изрытая бурлящими озерцами, над которыми завивался в косички белый кислотный пар. Было похоже, что на заводе произошла какая-то катастрофа. Причем недавно. Кое-что еще продолжало гореть. Я старался дышать как можно реже. В горле остро и сухо першило. Передо мною опять вырастала невидимая стена. Чрево завода было необъятно, и я вдруг до озноба, умывшего сердце, испугался, что иду по этому кругу уже десятый раз, а буду ходить еще и сотый, и тысячный — всю оставшуюся жизнь. Я даже поскользнулся, внезапно прозрев. Четкие мужские следы отпечатались на коричневой размытости глины. Человек проходил здесь недавно, может быть, час назад, направлялся он в ту же сторону, что и я, у него был мой размер обуви и он также, как и я, поскользнулся на мокрой осыпи, чуть не съехав в карьер. Неужели такое возможно? Это называется — «включиться в круговорот». Кто-то мне рассказывал на днях. Кто-то определенно рассказывал. Не помню. Я присел, холодея, и потрогал липкое вдавление каблука. Глина была сырая, палец защипало кислотой. У меня возникло сильнейшее желание повернуть обратно. Редкие блистающие облака стояли на горизонте.
Такое было возможно. За растяжками мачты, образовывавшими ветровой шатер, уже знакомая мне четверка работяг (в данном случае их было трое) паклей, тряпками и крупнозернистой матерчатой шкуркой ожесточенно сдирала свежую краску с привезенных болванок, окунала их в солярку, катала по рыхлой земле, лупила наотмашь молотками, царапала, пачкала, надковыривала и обкладывала со всех сторон газетами, поджигая, чтобы как следует закоптить. Честно говоря, я и ожидал чего-то подобного. Полыхал ярко-огненный лозунг: «Экономика должна быть экономной». Все они были из третьего цеха, но Кусакова, естественно, не знали. Впрочем, друг друга по фамилиям они не знали тоже. И вообще, они были чрезвычайно заняты, потому что прибежал давешний мужик с бидоном, и теперь они сугубо осторожно доливали в пиво какую-то бесцветную хрустальную жидкость, стараясь не потерять ни капли. — Клади рупь, начальник, и присоединяйся, — по-товарищески предложили мне. Я отказался. Тогда мужик в тельняшке, притаранивший бидон, немного отхлебнув, заявил, что вообще-то Кусаков лично ему очень хорошо известен: собственно, он и есть Кусаков. В доказательство мужик потряс бледной квитанцией из вытрезвителя, которая действительно была выписана на имя Кусакова Е.И. Что же, я свою фамилию не помню? Я свою фамилию помню отлично! Он спрятал квитанцию. И никакого второго Кусакова на заводе нет. Можешь проверить. А если и есть, то разве что в шестой бригаде. Там, вроде бы, ходит один — потертый. Фамилия у него, правда, другая, но очень похож. А шестая бригада — вона, где крутится. Видишь хреновину? Все прямо, прямо… А закурить у тебя не найдется? Не куришь? Странный человек: подходишь к мастеру и не куришь. Я пожал ему руку (все-таки это был Кусаков) и, едва переставляя подошвы, побрел к растопыренной хреновине, лениво вращающей на своей вершине деревянный пропеллер с обгрызенными концами, — в набегающей тени его громко шипел ацетилен и разбрызгивались желтизной продолговатые металлические искры. Происходила сварка. Судя по небывалой сноровке, здесь фурычила бригада шабашников. Говорить со мной они не пожелали и замахали руками куда-то в сторону пустыря. Я готов был сдаться. Но на пустыре, недалеко от щели в заборе, через которую я пролез, четверо первоначальных работяг, насквозь промасленные, черные, будто сделанные из железа, качаясь вперед и назад, словно заведенные, пилили суровое чугунное бревно — точно по сизым сварочным швам. Круг замкнулся. Оказалось, что третий цех находится именно здесь. Видимо. Наверное. Может быть. И Кусаков, настоящий Кусаков — разгибаясь, протирая затрепанной ветошью руки — нерешительно шагнул мне навстречу:
— Извините, я сейчас не могу разговаривать с вами…
У него был острый жалкий кадык на цыплячьей шее, вогнутое лицо и стеклянные, пустые, безо всякого дна глаза, — точно в иной мир. Где-то я уже видел такую галактическую пустоту. Трое его напарников переглянулись и один за другим торопливо исчезли в дыре за досками.
Кусаков зажмурился.
— Его пустили на мыло, — очень медленно сообщил он. — Получилось душистое розовое мыло. Вывели ночью, была травяная тишь, надрывались кузнечики, развели костер под чаном, налили щелочной раствор, кто-то запел колыбельную, кого-то поцеловали, их было девять человек, — плакала голубая ива, и звезда, просияв, отразилась в омуте. Говорят, что грачи после этого трое суток метались, как оглашенные, вы не слышали? — Он открыл глаза, посмотрев удивительно трезво и сердито. — Перестаньте сюда ходить. Не нужно. Я никогда не был знаком с Женей Корецким и никогда не бывал у него дома на улице Апрельских Тезисов, квартира одиннадцать. И жену его, Виолетту, я тоже не знаю…
Мелкие катышки желваков передвигались у него на скулах, трепетали, сужаясь, ресницы. Все было ясно. Я собирался сегодня отыскать Постникова, Идельмана, Тялло Венника и гражданку Бехтину Любовь Алексеевну. А также некоего Б. Бывший следователь Мешков тоже стоял у меня в плане. Но теперь можно было не утруждаться. Обо всех уже позаботились. Прочная и невидимая, непреодолимая для человека стена отгораживала меня от людей. Имя ей было: время. Я вдруг почувствовал свою совершеннейшую беспомощность. Вахтер в телогрейке, наполовину высунувшись из проходной, отчаянно и тревожно замахал мне фуражкой: Скорее! Скорее! К телефону!.. — Меня?! — изумленно переспросил я. — Вас! Вас! Немедленно!.. — Столько испуга звучало в его голосе, что я невольно побежал, — трубка лежала рядом с аппаратом, и когда я, задыхаясь, поднял ее, то уверенный тонкий голос Батюты, не здороваясь, даже не называясь, равнодушной будничной скороговоркой произнес: Следует явиться к двенадцати часам, назначено заседание бюро, центральное здание, комната двадцать шесть, второй этаж, просьба не опаздывать! — и сразу же, без перерыва, запищал суетливый отбой. Я не успел вымолвить ни единого слова — так и стоял с трубкой, пока вахтер, деликатно покряхтев, не вынул ее из оцепенелых пальцев: вот мол, как бывает — лично товарищ Батюта. Его уважение ко мне значительно возросло. Он даже обмахнул табуретку — чтобы я мог присесть. Я покачал головой. Комната была низкая, тесная, на стене висели «Правила внутреннего распорядка», а под ними коробились двухпудовой грязью кирзовые сапоги. Стукал будильник. Я не понимал, откуда они узнали, что я нахожусь на заводе? Я и сам не предполагал, что пойду туда. Это был точнейший смертельный выстрел. Накрытие. Значит, я на заводе уже не в первый раз. Хронос! Хронос! Ковчег! Я подумал, что если сейчас на улице меня ждет Циркуль-Клазов, то они и в самом деле вычисляют каждый мой шаг. Каждое дыхание. У меня заныло в груди. Стрелки на будильнике показывали десять пятнадцать.
— Что с вами луч-и-лось? — странно булькая, неразборчиво спросил вахтер. Я его не слышал. Он говорил на неизвестном мне языке. Я вышел на улицу, где царила куриная бархатная пыль: Циркуль-Клазов, клетчатый, отутюженный, прислонившийся в тени на другой стороне, отклеился от забора и непринужденно тронулся вслед за мной, по-гусиному задирая штиблеты. Он шагал, как привязанный, в крупных зубах у него дымилась сигарета, и белесые дымчатые слепые очки тонтон -макута, будто крохотные зеркала, отражали небо.
Все было ясно.
Все было ясно.
Ревел умирающий тиранозавр на заводе, и перетекал через колючую проволоку рыжий тягучий дым. Вспыхнули иглы чертополоха, врассыпную бросились перепуганные воробьи.
Был август, понедельник.
Карась, догоняя сзади, жестко и уверенно взял меня под руку:
— Слушай внимательно, не перебивай: Постников постарел — у него выпадают зубы и облетели все волосы, ревматизм, артрит, язва двенадцатиперстной, жутко опухают ноги, водянка, старческая слабость, он уже ничего не помнит, ярко выраженный склероз, чавкает манной кашей и надувает пузыри слюной. Это — один ноль. Достаточно? Венника превратили в Пугало, он дежурит на Огородах — отруби и солома, дурацкий комбинезон, размалеванная тупая морда, гусеницы, зной, чесотка, он кричит, машет руками — птицы расклевывают затылок. Это — два ноль. Достаточно? С Кусаковым ты уже разговаривал. Его сварили. Это — три ноль…
Карась был все тот же — танцующий, как на резине, гладкий, умытый, любезный, в белой крахмальной рубашке при галстуке — улыбался квадратными зубами и оглаживал идиотские, будто приклеенные усы.
Слабым мужским лосьоном веяло от его бритых щек.
Он нисколько не изменился.
— За мною — хвост, — напряженно сказал я.
— Н_е _в_и_ж_у_, — ответил Карась, мелко подпрыгивая и кося лошадиным глазом на конверт с документами, торчащий у меня из-под мышки. — Слушай меня внимательно: Это — четыре ноль! Гупкина закопали в городском саду. Ночью. Под центральной клумбой. Когда тихо, то слышны животные стоны из георгинов. Его не отпустят. Достаточно? Некто Б. угодил в Гремячую Башню. Механические мастерские в подвалах — электропила, раскаленные напильники, керамитовое сверление каждые два часа. Достаточно? Некто В. обитает теперь в пруду — чешуя и мохнатые жабры, рыбий хвост, перепонка на спине, его кормят кровавым мотылем. Достаточно? Следователь Мешков пошел на повышение. Он уже подполковник, работает в прокуратуре. Это — пять, шесть и семь. Достаточно? А гражданку Бехтину Любовь Алексеевну насмерть защекотал Мухолов. Мухолов обожает престарелых. Он сначала интеллигентно беседует с ними — о жизни, о страстях, а потом бережно, любовно щекочет им пятки — у него мягкая щетина на пальцах. Это — восемь ноль! Кажется, весь твой список! Не оглядывайся, не оглядывайся, прошу тебя! _Н_и_к_т_о _з_а н_а_м_и _н_е _с_л_е_д_и_т_. Просто — Ковчег. Началась охота, распахнулся город, двери стоят без запоров, колеблется земля, дикие прожорливые демоны целой сворой спущены на прокорм с цепи. Я надеюсь, что о судьбе Корецкого тебе хорошо известно?..
Карась ослепительно улыбался. Он шипел мне в ухо и одновременно, как гуттаперчевый, мягко втягивал грудь, кланялся многочисленным встречным:
— Здравствуйте… Здравствуйте… Обязательно… Здравствуйте… Здравствуйте… Очень-очень рад…
Я прикидывал, как от него избавиться. Мне вовсе не требовался соглядатай. О судьбе Корецкого я, естественно, уже слыхал. Повернулись скрипучие шестеренки и утащили изломанное тело внутрь. Плотно сомкнулись зубья. Пала чернота. Тюрьма в областном центре. Воспаление легких. Больница. Женщина без ресниц, точно клейстером, облитая до колен серым блестящим платьем, поднимала фальшивый изгиб руки: В этом году удивительный грибной сезон. У-ди-ви-тель-ный! По опушкам — где сухое болото. В старом тихом березняке — из-под прелых листьев. С краю торфяника — в кочках, в трухе, в серебристом упругом мху. Срежешь — ножка шевелится, срежешь — ножка шевелится. Больно. Пищит, как живая мышь. — Она разливала по чашкам светлый дымящийся кипяток. — Пейте, пожалуйста, у меня исключительная заварка, продавали наборы: пачка индийского и клопомор. — Голые резиновые веки, жидкие зрачки, волосы, стянутые на затылке так, что дугой подскочили брови. Это было вчера. Я спросил, сатанея: Когда он умер? — Кто умер? — Ваш муж. — Какой-такой муж? — Обыкновенный. — Ах, муж!.. — Вот именно, муж. — Муж мой умер давно. — Неужели давно? — Целый месяц прошел. — Всего один месяц? — Так нам сообщили оттуда. — Женщина пожимала плечами. Квартира была очень чистая. Маленькая кухня была очень чистая. Очень чистый солнечный свет лился через очень чистые, холодные, совсем неживые стекла. Я прихлебывал кипяток. Дрожала никелированная крышка на чайнике. Все было отброшено, забыто, развеяно в легкий и ненужный прах. Уже тогда начала вырастать стена. Длинная угловатая фигура, словно привидение, бесшумно остановилась в дверях: Мама, что этому типу надо? — Ниночка, это корреспондент из Москвы. — Здра-а-асьте, товарищ корреспондент! — Здравствуйте, Нина. — А теперь: до свида-а-ания, товарищ корреспондент! — Ниночка! — Мама! — Ниночка! — Мама, пусть он уйдет!!.. — Нина, я приехал сюда, чтобы детально во всем разобраться. — Спасибо, уже разобрались! — Может быть, я сумею хоть немного помочь вам. — Спасибо, уже помогли! — Честное слово, я ни в чем не виноват. — Хватит!!!.. — Ниночка глядела на меня с откровенной ненавистью. Она побелела, как молоко, и вдруг стремительно обернулась к женщине, которая тут же закрыла лицо руками. — Мама!.. Мы же никого ни о чем не просили!.. Боже мой!.. Он же хочет, чтобы опять — весь этот кошмарный ужас!.. Мама!.. Я боюсь его, боюсь — он, наверное, добрыйчеловек!.. — Голос у нее панически зазвенел. Тогда женщина, не отвечая, не отнимая рук, повернулась к серванту и медленно, но чрезвычайно сильно ударилась о него головой, точно в беспамятстве — раз, другой, третий. Она стукалась, видимо, не ощущая, и мычала в раскачивании что-то неразличимо-страшное: слезы, почему-то интенсивного красного цвета, продавливались сквозь пальцы. С грохотом оборвался дуршлаг. — Уходите!.. Уходите сейчас же!.. — невыносимо закричала Ниночка, прижимая кулаки к груди. Я не мог пошевелиться. Они тут все сумасшедшие. Целый город. Хронос! Хронос! Ковчег! Мутная струя пара вылетала из чайника вверх. У меня отнимались ноги. Ниночка, обхватив мать за плечи, силой усадила ее на табуретку и пихала в распяленный мычанием рот желтую полированную пилюлю. Как спасение. — Сонных корней хочу, — сразу же, очень внятно, сказала женщина, отдирая с бровей полиэтиленовые пальцы. — Хочу корень крапивы, оживающий ровно в полночь, и хочу звериный папоротник, расцветающий на крови, и хочу сахарный сладкий корень тысячесмертника… — По-моему, она ничего не видела. Глаза у нее стали ярко-зеленые, точно молодая трава, а на лице проступила отчетливая бурая сетка, словно нанесенная йодом, и под сеткой этой, переплетаясь густыми веточками и набухая синью, чуть не разрывая кожу, выпучивая бледный пот, бились, судорожные, узловатые, жестокие и болезненные вены.
Мне хотелось прижать их ладонью. Всем теплом. Мне хотелось — разгладить, успокоить и поцеловать нежный пушистый висок. Чтобы замирала телесная дрожь, рассеиваясь от прикосновения. Чтобы исчезла постепенно ужасная медицинская сетка с лица. Чтобы вернулось зрение и хрустальные голубоватые яблоки с благодарностью обратились бы на меня — озаряя счастливым светом. Прежде всего, это было необходимо мне самому. Прежде всего — мне. Я ведь тоже — человек, скомканный страхом. И у меня дрожит веко, и у меня колотится сердце в гулкой груди. Мы — как брат и сестра. Не надо слез, сестра! Слезы никому еще не помогали. Они только обрадуются нашим слезам. Не будем их радовать. Встань, сестра! Встань и отряхни горькую влагу со щек. Я ничем не могу помочь тебе. Помни! Мы живем в такое время, когда человек не может помочь человеку. Он бессилен. Помни! Мы живем во времени, которое, прорастая внутри себя, паутиною оплетает каждого из нас. Тысячи крепчайших нитей заставляют плясать один-единственный разрешенный танец. Только такое коленце. Только под эту музыку. Помни! Нам дают кров и хлеб, а взамен отнимают душу. Мы с закрытыми глазами бежим по лезвию — в никуда. Шаг влево, шаг вправо — клацают механические челюсти. Встань, сестра! Тебя заставили отказаться от мужа, а дочь твою — от отца. Таков наш прекрасный мир. Я не в состоянии изменить его. Прости меня, сестра! Я теперь оставляю тебя одну. Слышишь, засопели над пахотой гнусавые утренние рожки? За мною самим началась охота. Слышишь визгливый лай и хорканье разгоряченных глоток? Это гончие несутся по следу. Быстро поднимается заря. Испаряется последняя влага жизни. Прости меня, сестра, вытри слезы и забудь обо мне. Время мое истекло. Я прощаюсь с тобой навсегда. Встань, сестра! Встань и иди, ликуя. Путь твой во мраке…
Я не знаю: говорил я все это или нет? Вероятно, нет. Я же не сумасшедший. Передо мною действительно вырастала стена. Шевелились губы, и звуки лопались мыльными пузырями. Ниночка, присев около табуретки, тихо и сосредоточенно гладила мать по лицу: Пойдем, уложу тебя, поздно… — Солнечный свет стоял, как в воде. Равнодушный, рассеянный. Обе они находились чрезвычайно далеко от меня. Я невольно прибавлял шаг. Надвигалась полуденная жара. Рыжий тягучий дым, выползающий из завода, перегнал меня и беззвучно выплеснулся вперед, распространяя вокруг запах горелой кости. Там, где он проходил, трава желтела и мгновенно скручивалась, а в пыли оставался темный мазутный отпечаток. Карась, затрепетав ноздрями, произнес с неподдельным восхищением: Воздух сегодня изумительный… Чувствуешь, какой воздух?.. Кр-р-р-асота!.. — Он нисколько не притворялся. Я оглядывался, как затравленный. В городе происходило столпотворение. Улицы, прилегающие к вокзалу, были забиты народом. Бродили туда и сюда. Точно неприкаянные. Растерянно хватали за руки. Сталкивались в суматохе и, естественно, не извинялись. Были натянуты бельевые веревки между деревьями. Мокро хлопало полотенце. Кто-то уже стирал в тазу. Под нервозные оклики: Павлик!.. Толик!.. — шныряли неугомонные ребятишки. Циркуль-Клазов неотвратимо маячил у меня за спиной. Гомон висел в липком воздухе. Это напоминало табор. Нас то и дело останавливали и настойчивым приглушенным шепотом спрашивали: не сдадим ли мы комнату «за хорошие деньги»? Цены предлагались неимоверные. Обращение весьма походило на мольбу. Некоторые даже пытались идти рядом, — тихо уговаривая. Энергичная дама, необычайно представительная, с серьгами и кулоном, в вязаном дорогом платье, скроенном на манер — «я из исполкома», решительно преградила нам дорогу: Нужен временный друг. По соглашению. — Я сначала решил, что она подосланная, но у нее, не соответствуя высокомерному выражению лица, вдруг просительно задрожали губы, потекла тушь с ресниц. Карась обогнул ее, будто столб. Рослый мужчина в орденах и планках на директорском пиджаке без сомнения нарочно уронил «дипломат» и легонько поддал его ногой — высыпались какие-то сверточки, носки… Это был мой ночной сосед. «Тягач». Дурак Ушастый. Я его узнал. Впрочем, неважно. Целая семья: муж, жена и ребенок, расположившись на чемоданах, постелив газету, закусывали крутыми яйцами, чавкая, как слоны. Скорлупу они аккуратно собирали в целлофановый пакетик.
Значит, и в стене бывают трещины. Я немедленно протиснулся в отодвинутые доски. Мне уже было все равно. По другую сторону забора четверо работяг, насквозь промасленные, черные, будто сделанные из металла, качаясь вперед и назад, словно заведенные, пилили ножовками суровое чугунное бревно, толщиною сантиметров в семьдесят, уложенное на козлы и окольцованное аккуратными сварочными швами. Я спросил, где найти Кусакова из третьего цеха? Работяги сначала закурили, а потом неприветливо объяснили мне, что никакого Кусакова они не знают. Еще им не хватало — знать Кусакова. Имели они этого Кусакова в гробу. Пусть он накроется тем-то и тем-то. Что же касается третьего цеха, то — вон видишь тую железную дуру, которая торчит, как лябый шпох, вот хромай до нее, все прямо, прямо — не ошибешься. Я похромал, перелезая через кладбища окочурившихся механизмов. Неприятной глубокой чернотой блестели ямы, наполненные мазутом. Рыжий дым бултыхался разодранными клубами. Рядом с дурой, в самом деле торчавшей, как лябый шпох, четверо точно таких же работяг, поснимав спецы, принимали с электрокара отпиленные метровые болванки и на «раз-два» бросали их в земляной чан, где кипело неаппетитное густое варево, — тупо смотрели вслед, а потом задумчиво и серьезно сплевывали туда же. Над ними простирался матерчатый лозунг: «Пять в четыре, в три, в два, в один. Ноль!» Никакого Кусакова они, конечно, не знали. Третий цех, разумеется, здесь никогда не находился. Здесь был второй участок первого цеха. Или первый участок второго. Мнения по этому вопросу разделились. Но раньше здесь был отдел снабжения. Он потом сгорел. Что ты путаешь, елы -палы? Не отдел снабжения, а отдел сбыта. И не сгорел, а построили. Ничего не путаю, елы-палы, — отдел снабжения. И не построили, а сгорел. Чумиченко налил себе стакан бензина вместо этого. Помнишь Чумиченко? Елы-палы, лысый такой и кривой? А во рту у него была папироса. Мы же вместе с ним тогда загремели. Во всяком случае, никакого третьего цеха на заводе нет. Это точно. А если и есть, то, наверное, около вон той кирпичной штуковины. Видишь? Которая дымит? Вот, хромай туда, все прямо, прямо — не ошибешься.
До кирпичной штуковины, представляющей собою параллелепипед с надписью — «администрация», но почему-то без дверей, без окон и цедящей мазутный дым из-под крыши, было метров пятьсот. Вываренные тусклые болванки штабелем возвышались с торца от нее, и все те же четверо неутомимых работяг, предварительно зачистив поверхность, красили их в немаркий зеленый цвет. Пятый же мужик, новый для меня, сидя на корточках и высовывая от старания язык, тщательно выводил по трафарету нечто оранжевое и загадочное: «ПБДСМ — ОРЖ — 184, 963, 75 (Щ)». И молоденькая учетчица, шмыгая малиновым распухшим носом, записывала результат в тетрадку. Вероятно, продукция тут сдавалась с первого предъявления. Вероятно — рабочая гарантия. О третьем цехе они сроду не слыхивали. По их словам, это вообще был не завод, а фабрика металлоконструкций — районного объединения «Сельхозтехника». А завод располагался на противоположном конце города. Надо ехать автобусом, остановка — «Секретный объект». Они убеждали меня в этом минут пятнадцать, достаточно горячо, и, видимо, убедили бы непременно, если бы я своими глазами не читал табличку при входе. В конце концов, согласились, что третий цех, скорее всего, находится позади старого заводоуправления, в узком тупичке. Правда, где находится само старое заводоуправление, никто из них толком не представлял. Это знал некто Сема, он туда ходил целых два раза, но, к сожалению, Сема еще в прошлый четверг отлучился на пять секунд — за книгой, и с тех пор его больше не видели. Так что лучше обратиться в ОКБ, у них есть планы и схемы, начиная с тринадцатого года. С ОКБ все гораздо проще: вон-вон там. Видишь мачту на растяжках? Которая шатается? Ну, — сейчас шандарахнет? Все прямо, прямо — не ошибешься.
Я видел мачту на растяжках. Которая — шандарахнет. До нее было километра полтора. Тропинка вилась между гигантских карьеров, засыпанных проржавевшим металлоломом и резиновой склизкой трухой, — справа от меня поднимались омыленные груды шлаков, а слева простиралась небольшая безжизненная равнина, сплошь изрытая бурлящими озерцами, над которыми завивался в косички белый кислотный пар. Было похоже, что на заводе произошла какая-то катастрофа. Причем недавно. Кое-что еще продолжало гореть. Я старался дышать как можно реже. В горле остро и сухо першило. Передо мною опять вырастала невидимая стена. Чрево завода было необъятно, и я вдруг до озноба, умывшего сердце, испугался, что иду по этому кругу уже десятый раз, а буду ходить еще и сотый, и тысячный — всю оставшуюся жизнь. Я даже поскользнулся, внезапно прозрев. Четкие мужские следы отпечатались на коричневой размытости глины. Человек проходил здесь недавно, может быть, час назад, направлялся он в ту же сторону, что и я, у него был мой размер обуви и он также, как и я, поскользнулся на мокрой осыпи, чуть не съехав в карьер. Неужели такое возможно? Это называется — «включиться в круговорот». Кто-то мне рассказывал на днях. Кто-то определенно рассказывал. Не помню. Я присел, холодея, и потрогал липкое вдавление каблука. Глина была сырая, палец защипало кислотой. У меня возникло сильнейшее желание повернуть обратно. Редкие блистающие облака стояли на горизонте.
Такое было возможно. За растяжками мачты, образовывавшими ветровой шатер, уже знакомая мне четверка работяг (в данном случае их было трое) паклей, тряпками и крупнозернистой матерчатой шкуркой ожесточенно сдирала свежую краску с привезенных болванок, окунала их в солярку, катала по рыхлой земле, лупила наотмашь молотками, царапала, пачкала, надковыривала и обкладывала со всех сторон газетами, поджигая, чтобы как следует закоптить. Честно говоря, я и ожидал чего-то подобного. Полыхал ярко-огненный лозунг: «Экономика должна быть экономной». Все они были из третьего цеха, но Кусакова, естественно, не знали. Впрочем, друг друга по фамилиям они не знали тоже. И вообще, они были чрезвычайно заняты, потому что прибежал давешний мужик с бидоном, и теперь они сугубо осторожно доливали в пиво какую-то бесцветную хрустальную жидкость, стараясь не потерять ни капли. — Клади рупь, начальник, и присоединяйся, — по-товарищески предложили мне. Я отказался. Тогда мужик в тельняшке, притаранивший бидон, немного отхлебнув, заявил, что вообще-то Кусаков лично ему очень хорошо известен: собственно, он и есть Кусаков. В доказательство мужик потряс бледной квитанцией из вытрезвителя, которая действительно была выписана на имя Кусакова Е.И. Что же, я свою фамилию не помню? Я свою фамилию помню отлично! Он спрятал квитанцию. И никакого второго Кусакова на заводе нет. Можешь проверить. А если и есть, то разве что в шестой бригаде. Там, вроде бы, ходит один — потертый. Фамилия у него, правда, другая, но очень похож. А шестая бригада — вона, где крутится. Видишь хреновину? Все прямо, прямо… А закурить у тебя не найдется? Не куришь? Странный человек: подходишь к мастеру и не куришь. Я пожал ему руку (все-таки это был Кусаков) и, едва переставляя подошвы, побрел к растопыренной хреновине, лениво вращающей на своей вершине деревянный пропеллер с обгрызенными концами, — в набегающей тени его громко шипел ацетилен и разбрызгивались желтизной продолговатые металлические искры. Происходила сварка. Судя по небывалой сноровке, здесь фурычила бригада шабашников. Говорить со мной они не пожелали и замахали руками куда-то в сторону пустыря. Я готов был сдаться. Но на пустыре, недалеко от щели в заборе, через которую я пролез, четверо первоначальных работяг, насквозь промасленные, черные, будто сделанные из железа, качаясь вперед и назад, словно заведенные, пилили суровое чугунное бревно — точно по сизым сварочным швам. Круг замкнулся. Оказалось, что третий цех находится именно здесь. Видимо. Наверное. Может быть. И Кусаков, настоящий Кусаков — разгибаясь, протирая затрепанной ветошью руки — нерешительно шагнул мне навстречу:
— Извините, я сейчас не могу разговаривать с вами…
У него был острый жалкий кадык на цыплячьей шее, вогнутое лицо и стеклянные, пустые, безо всякого дна глаза, — точно в иной мир. Где-то я уже видел такую галактическую пустоту. Трое его напарников переглянулись и один за другим торопливо исчезли в дыре за досками.
Кусаков зажмурился.
— Его пустили на мыло, — очень медленно сообщил он. — Получилось душистое розовое мыло. Вывели ночью, была травяная тишь, надрывались кузнечики, развели костер под чаном, налили щелочной раствор, кто-то запел колыбельную, кого-то поцеловали, их было девять человек, — плакала голубая ива, и звезда, просияв, отразилась в омуте. Говорят, что грачи после этого трое суток метались, как оглашенные, вы не слышали? — Он открыл глаза, посмотрев удивительно трезво и сердито. — Перестаньте сюда ходить. Не нужно. Я никогда не был знаком с Женей Корецким и никогда не бывал у него дома на улице Апрельских Тезисов, квартира одиннадцать. И жену его, Виолетту, я тоже не знаю…
Мелкие катышки желваков передвигались у него на скулах, трепетали, сужаясь, ресницы. Все было ясно. Я собирался сегодня отыскать Постникова, Идельмана, Тялло Венника и гражданку Бехтину Любовь Алексеевну. А также некоего Б. Бывший следователь Мешков тоже стоял у меня в плане. Но теперь можно было не утруждаться. Обо всех уже позаботились. Прочная и невидимая, непреодолимая для человека стена отгораживала меня от людей. Имя ей было: время. Я вдруг почувствовал свою совершеннейшую беспомощность. Вахтер в телогрейке, наполовину высунувшись из проходной, отчаянно и тревожно замахал мне фуражкой: Скорее! Скорее! К телефону!.. — Меня?! — изумленно переспросил я. — Вас! Вас! Немедленно!.. — Столько испуга звучало в его голосе, что я невольно побежал, — трубка лежала рядом с аппаратом, и когда я, задыхаясь, поднял ее, то уверенный тонкий голос Батюты, не здороваясь, даже не называясь, равнодушной будничной скороговоркой произнес: Следует явиться к двенадцати часам, назначено заседание бюро, центральное здание, комната двадцать шесть, второй этаж, просьба не опаздывать! — и сразу же, без перерыва, запищал суетливый отбой. Я не успел вымолвить ни единого слова — так и стоял с трубкой, пока вахтер, деликатно покряхтев, не вынул ее из оцепенелых пальцев: вот мол, как бывает — лично товарищ Батюта. Его уважение ко мне значительно возросло. Он даже обмахнул табуретку — чтобы я мог присесть. Я покачал головой. Комната была низкая, тесная, на стене висели «Правила внутреннего распорядка», а под ними коробились двухпудовой грязью кирзовые сапоги. Стукал будильник. Я не понимал, откуда они узнали, что я нахожусь на заводе? Я и сам не предполагал, что пойду туда. Это был точнейший смертельный выстрел. Накрытие. Значит, я на заводе уже не в первый раз. Хронос! Хронос! Ковчег! Я подумал, что если сейчас на улице меня ждет Циркуль-Клазов, то они и в самом деле вычисляют каждый мой шаг. Каждое дыхание. У меня заныло в груди. Стрелки на будильнике показывали десять пятнадцать.
— Что с вами луч-и-лось? — странно булькая, неразборчиво спросил вахтер. Я его не слышал. Он говорил на неизвестном мне языке. Я вышел на улицу, где царила куриная бархатная пыль: Циркуль-Клазов, клетчатый, отутюженный, прислонившийся в тени на другой стороне, отклеился от забора и непринужденно тронулся вслед за мной, по-гусиному задирая штиблеты. Он шагал, как привязанный, в крупных зубах у него дымилась сигарета, и белесые дымчатые слепые очки тонтон -макута, будто крохотные зеркала, отражали небо.
Все было ясно.
Все было ясно.
Ревел умирающий тиранозавр на заводе, и перетекал через колючую проволоку рыжий тягучий дым. Вспыхнули иглы чертополоха, врассыпную бросились перепуганные воробьи.
Был август, понедельник.
Карась, догоняя сзади, жестко и уверенно взял меня под руку:
— Слушай внимательно, не перебивай: Постников постарел — у него выпадают зубы и облетели все волосы, ревматизм, артрит, язва двенадцатиперстной, жутко опухают ноги, водянка, старческая слабость, он уже ничего не помнит, ярко выраженный склероз, чавкает манной кашей и надувает пузыри слюной. Это — один ноль. Достаточно? Венника превратили в Пугало, он дежурит на Огородах — отруби и солома, дурацкий комбинезон, размалеванная тупая морда, гусеницы, зной, чесотка, он кричит, машет руками — птицы расклевывают затылок. Это — два ноль. Достаточно? С Кусаковым ты уже разговаривал. Его сварили. Это — три ноль…
Карась был все тот же — танцующий, как на резине, гладкий, умытый, любезный, в белой крахмальной рубашке при галстуке — улыбался квадратными зубами и оглаживал идиотские, будто приклеенные усы.
Слабым мужским лосьоном веяло от его бритых щек.
Он нисколько не изменился.
— За мною — хвост, — напряженно сказал я.
— Н_е _в_и_ж_у_, — ответил Карась, мелко подпрыгивая и кося лошадиным глазом на конверт с документами, торчащий у меня из-под мышки. — Слушай меня внимательно: Это — четыре ноль! Гупкина закопали в городском саду. Ночью. Под центральной клумбой. Когда тихо, то слышны животные стоны из георгинов. Его не отпустят. Достаточно? Некто Б. угодил в Гремячую Башню. Механические мастерские в подвалах — электропила, раскаленные напильники, керамитовое сверление каждые два часа. Достаточно? Некто В. обитает теперь в пруду — чешуя и мохнатые жабры, рыбий хвост, перепонка на спине, его кормят кровавым мотылем. Достаточно? Следователь Мешков пошел на повышение. Он уже подполковник, работает в прокуратуре. Это — пять, шесть и семь. Достаточно? А гражданку Бехтину Любовь Алексеевну насмерть защекотал Мухолов. Мухолов обожает престарелых. Он сначала интеллигентно беседует с ними — о жизни, о страстях, а потом бережно, любовно щекочет им пятки — у него мягкая щетина на пальцах. Это — восемь ноль! Кажется, весь твой список! Не оглядывайся, не оглядывайся, прошу тебя! _Н_и_к_т_о _з_а н_а_м_и _н_е _с_л_е_д_и_т_. Просто — Ковчег. Началась охота, распахнулся город, двери стоят без запоров, колеблется земля, дикие прожорливые демоны целой сворой спущены на прокорм с цепи. Я надеюсь, что о судьбе Корецкого тебе хорошо известно?..
Карась ослепительно улыбался. Он шипел мне в ухо и одновременно, как гуттаперчевый, мягко втягивал грудь, кланялся многочисленным встречным:
— Здравствуйте… Здравствуйте… Обязательно… Здравствуйте… Здравствуйте… Очень-очень рад…
Я прикидывал, как от него избавиться. Мне вовсе не требовался соглядатай. О судьбе Корецкого я, естественно, уже слыхал. Повернулись скрипучие шестеренки и утащили изломанное тело внутрь. Плотно сомкнулись зубья. Пала чернота. Тюрьма в областном центре. Воспаление легких. Больница. Женщина без ресниц, точно клейстером, облитая до колен серым блестящим платьем, поднимала фальшивый изгиб руки: В этом году удивительный грибной сезон. У-ди-ви-тель-ный! По опушкам — где сухое болото. В старом тихом березняке — из-под прелых листьев. С краю торфяника — в кочках, в трухе, в серебристом упругом мху. Срежешь — ножка шевелится, срежешь — ножка шевелится. Больно. Пищит, как живая мышь. — Она разливала по чашкам светлый дымящийся кипяток. — Пейте, пожалуйста, у меня исключительная заварка, продавали наборы: пачка индийского и клопомор. — Голые резиновые веки, жидкие зрачки, волосы, стянутые на затылке так, что дугой подскочили брови. Это было вчера. Я спросил, сатанея: Когда он умер? — Кто умер? — Ваш муж. — Какой-такой муж? — Обыкновенный. — Ах, муж!.. — Вот именно, муж. — Муж мой умер давно. — Неужели давно? — Целый месяц прошел. — Всего один месяц? — Так нам сообщили оттуда. — Женщина пожимала плечами. Квартира была очень чистая. Маленькая кухня была очень чистая. Очень чистый солнечный свет лился через очень чистые, холодные, совсем неживые стекла. Я прихлебывал кипяток. Дрожала никелированная крышка на чайнике. Все было отброшено, забыто, развеяно в легкий и ненужный прах. Уже тогда начала вырастать стена. Длинная угловатая фигура, словно привидение, бесшумно остановилась в дверях: Мама, что этому типу надо? — Ниночка, это корреспондент из Москвы. — Здра-а-асьте, товарищ корреспондент! — Здравствуйте, Нина. — А теперь: до свида-а-ания, товарищ корреспондент! — Ниночка! — Мама! — Ниночка! — Мама, пусть он уйдет!!.. — Нина, я приехал сюда, чтобы детально во всем разобраться. — Спасибо, уже разобрались! — Может быть, я сумею хоть немного помочь вам. — Спасибо, уже помогли! — Честное слово, я ни в чем не виноват. — Хватит!!!.. — Ниночка глядела на меня с откровенной ненавистью. Она побелела, как молоко, и вдруг стремительно обернулась к женщине, которая тут же закрыла лицо руками. — Мама!.. Мы же никого ни о чем не просили!.. Боже мой!.. Он же хочет, чтобы опять — весь этот кошмарный ужас!.. Мама!.. Я боюсь его, боюсь — он, наверное, добрыйчеловек!.. — Голос у нее панически зазвенел. Тогда женщина, не отвечая, не отнимая рук, повернулась к серванту и медленно, но чрезвычайно сильно ударилась о него головой, точно в беспамятстве — раз, другой, третий. Она стукалась, видимо, не ощущая, и мычала в раскачивании что-то неразличимо-страшное: слезы, почему-то интенсивного красного цвета, продавливались сквозь пальцы. С грохотом оборвался дуршлаг. — Уходите!.. Уходите сейчас же!.. — невыносимо закричала Ниночка, прижимая кулаки к груди. Я не мог пошевелиться. Они тут все сумасшедшие. Целый город. Хронос! Хронос! Ковчег! Мутная струя пара вылетала из чайника вверх. У меня отнимались ноги. Ниночка, обхватив мать за плечи, силой усадила ее на табуретку и пихала в распяленный мычанием рот желтую полированную пилюлю. Как спасение. — Сонных корней хочу, — сразу же, очень внятно, сказала женщина, отдирая с бровей полиэтиленовые пальцы. — Хочу корень крапивы, оживающий ровно в полночь, и хочу звериный папоротник, расцветающий на крови, и хочу сахарный сладкий корень тысячесмертника… — По-моему, она ничего не видела. Глаза у нее стали ярко-зеленые, точно молодая трава, а на лице проступила отчетливая бурая сетка, словно нанесенная йодом, и под сеткой этой, переплетаясь густыми веточками и набухая синью, чуть не разрывая кожу, выпучивая бледный пот, бились, судорожные, узловатые, жестокие и болезненные вены.
Мне хотелось прижать их ладонью. Всем теплом. Мне хотелось — разгладить, успокоить и поцеловать нежный пушистый висок. Чтобы замирала телесная дрожь, рассеиваясь от прикосновения. Чтобы исчезла постепенно ужасная медицинская сетка с лица. Чтобы вернулось зрение и хрустальные голубоватые яблоки с благодарностью обратились бы на меня — озаряя счастливым светом. Прежде всего, это было необходимо мне самому. Прежде всего — мне. Я ведь тоже — человек, скомканный страхом. И у меня дрожит веко, и у меня колотится сердце в гулкой груди. Мы — как брат и сестра. Не надо слез, сестра! Слезы никому еще не помогали. Они только обрадуются нашим слезам. Не будем их радовать. Встань, сестра! Встань и отряхни горькую влагу со щек. Я ничем не могу помочь тебе. Помни! Мы живем в такое время, когда человек не может помочь человеку. Он бессилен. Помни! Мы живем во времени, которое, прорастая внутри себя, паутиною оплетает каждого из нас. Тысячи крепчайших нитей заставляют плясать один-единственный разрешенный танец. Только такое коленце. Только под эту музыку. Помни! Нам дают кров и хлеб, а взамен отнимают душу. Мы с закрытыми глазами бежим по лезвию — в никуда. Шаг влево, шаг вправо — клацают механические челюсти. Встань, сестра! Тебя заставили отказаться от мужа, а дочь твою — от отца. Таков наш прекрасный мир. Я не в состоянии изменить его. Прости меня, сестра! Я теперь оставляю тебя одну. Слышишь, засопели над пахотой гнусавые утренние рожки? За мною самим началась охота. Слышишь визгливый лай и хорканье разгоряченных глоток? Это гончие несутся по следу. Быстро поднимается заря. Испаряется последняя влага жизни. Прости меня, сестра, вытри слезы и забудь обо мне. Время мое истекло. Я прощаюсь с тобой навсегда. Встань, сестра! Встань и иди, ликуя. Путь твой во мраке…
Я не знаю: говорил я все это или нет? Вероятно, нет. Я же не сумасшедший. Передо мною действительно вырастала стена. Шевелились губы, и звуки лопались мыльными пузырями. Ниночка, присев около табуретки, тихо и сосредоточенно гладила мать по лицу: Пойдем, уложу тебя, поздно… — Солнечный свет стоял, как в воде. Равнодушный, рассеянный. Обе они находились чрезвычайно далеко от меня. Я невольно прибавлял шаг. Надвигалась полуденная жара. Рыжий тягучий дым, выползающий из завода, перегнал меня и беззвучно выплеснулся вперед, распространяя вокруг запах горелой кости. Там, где он проходил, трава желтела и мгновенно скручивалась, а в пыли оставался темный мазутный отпечаток. Карась, затрепетав ноздрями, произнес с неподдельным восхищением: Воздух сегодня изумительный… Чувствуешь, какой воздух?.. Кр-р-р-асота!.. — Он нисколько не притворялся. Я оглядывался, как затравленный. В городе происходило столпотворение. Улицы, прилегающие к вокзалу, были забиты народом. Бродили туда и сюда. Точно неприкаянные. Растерянно хватали за руки. Сталкивались в суматохе и, естественно, не извинялись. Были натянуты бельевые веревки между деревьями. Мокро хлопало полотенце. Кто-то уже стирал в тазу. Под нервозные оклики: Павлик!.. Толик!.. — шныряли неугомонные ребятишки. Циркуль-Клазов неотвратимо маячил у меня за спиной. Гомон висел в липком воздухе. Это напоминало табор. Нас то и дело останавливали и настойчивым приглушенным шепотом спрашивали: не сдадим ли мы комнату «за хорошие деньги»? Цены предлагались неимоверные. Обращение весьма походило на мольбу. Некоторые даже пытались идти рядом, — тихо уговаривая. Энергичная дама, необычайно представительная, с серьгами и кулоном, в вязаном дорогом платье, скроенном на манер — «я из исполкома», решительно преградила нам дорогу: Нужен временный друг. По соглашению. — Я сначала решил, что она подосланная, но у нее, не соответствуя высокомерному выражению лица, вдруг просительно задрожали губы, потекла тушь с ресниц. Карась обогнул ее, будто столб. Рослый мужчина в орденах и планках на директорском пиджаке без сомнения нарочно уронил «дипломат» и легонько поддал его ногой — высыпались какие-то сверточки, носки… Это был мой ночной сосед. «Тягач». Дурак Ушастый. Я его узнал. Впрочем, неважно. Целая семья: муж, жена и ребенок, расположившись на чемоданах, постелив газету, закусывали крутыми яйцами, чавкая, как слоны. Скорлупу они аккуратно собирали в целлофановый пакетик.