Повернулась на оси тысячесвечовая ослепительная лампа, заслоняя собою и продолговатый кабинет, и фанерную клопяную мебель, обитую дерматином, и четверых одинаково-смутных людей в приспущенных галстуках, и решетку от пола до потолка, забирающую окно, и унылые казенные стены, где на мышиной краске, наверное, еще с довоенных времен желтели под стеклом типографские развороты с Правительственными Указами. И кто-то капризно сказал, будто жвачку, растягивая интонации: Сделаем ему «мясорубку», пожалуй… Или «овечий компот»… Пусть, как ягненок — заблеет… — Но другой голос, резкий и деловой, немедленно возразил: Рано еще… — А третий, вкрадчиво-ласковый, убаюкивающий и опасный, как отрава, леденящий кровь, предложил, возникая у самого уха: Не надо «мясорубку». Право же, зачем? Он нам и так все расскажет. Он ведь умный человек. — И железные пальцы тронули меня за виски, сладострастно и сильно сдавливая. — Ты ведь умный человек? Ты ведь понимаешь, что надо собраться с духом и все рассказать?.. — Толстый и кривой ноготь, видимо, изуродованный в младенчестве, обросший диким мясом, выплыл неизвестно откуда и повис среди блистающей пустоты. Лохматились чудовищные заусеницы: Где ты находился в указанное время?!.. Какие у тебя отношения с гражданином Черкашиным?!.. Когда ты видел его в последний раз?!.. — Голоса лупили, как хлысты, в основание черепа. Казалось, что сейчас лопнет мозг. Я пытался щуриться, но вместо прохладных и темных век сквозили рваные хлопья крови. Лида, будто Иисус по водам, прошла между ними и встала рядом с желточным ногтем, поправляя аккуратное коричневое платье. Хрупкий бант белел в ее волосах. Она была точно школьница. Она сказала: Впечатлителен. Неуверен в себе. Характер аморфный, вялый. Склонен к компромиссам. В моменты интима — бесконечные колебания и подавленность. Ясная доминанта отсутствует. Не способен к мироосмыслению. Нравственные принципы интуитивные. Честен. Слаб. Возбудимо-мнителен. Неосознанный страх перед громадой общества. Социальная активность исключается. Видимо, достаточно превентивных мер. В крайнем случае — простое физическое воздействие. Без «терминала». Желателен постоянный пресс на сознание. Рекомендации: объект не верит в возможность каких-либо изменений и остро чувствует собственное бессилие. «Картинку» необходимо закрепить. Допустимы варианты. — Лида непринужденно улыбнулась и пожала плечами. — Элементы позитивизма. Способен на внезапный аффект. Максимальный и непредсказуемый поступок типа «А, провались все к черту»! Импульс интенсивный, но короткий во времени. Быстро переходит в растерянность. Дальнейшие прогнозы: сожаление о содеянном, робость и пассивное раскаяние. Рефлексия. Угрызения совести. Пожалуй, все… — Она говорила с откровенным удовольствием. И кокетливо морщилась при этом. Предавать, оказывается, можно и с удовольствием. Очень трогательно. — Сука! — сказал я. Нуприенок, появившийся из ацетиленового тумана, одобрительно похлопал ее по заду: Молодец, Ерголина. Ты определенно растешь. — Потянулся всем телом и отломил нижний лепесток заусеницы — принялся хрустко жевать, словно капустный лист. Кожаные ремни на его мундире поскрипывали. Было чрезвычайноплохо. Лида, вытянув руки по швам и торжественно окаменев, отрапортовала в пространство: Это что за Бармалей лезет там на Мавзолей? Брови черные, густые, речи длинные, пустые. Кто даст правильный ответ, тот получит десять лет! — После чего присела на заусеницу, и Нуприенок приветливо погладил ее по голове: Хорошая девочка… — Вдруг неторопливо повел щепотью — с переносицы на затылок, как бы расстегивая молнию. Голова у Лиды начала разваливаться на две половины, сминая глазницы, а из щели выперли серые живые дымящиеся извилины. Слабые искорки мерцали на них. Лида при этом глуповато почесывалась и сияла во весь рот. Левое колено непроизвольно подпрыгивало. Волосы свисали мочалками. — Что вы делаете?!.. — закричал я. Она пожаловалась: Не люблю щекотку. — Я не мог пошевелиться. Нуприенок разглаживал парную массу, нагибался и всматривался, быстро отщипывая изнутри крохотные зеленоватые кусочки: Вот так, так… А теперь — вот так… Будешь всегда послушная… Будешь ходить на цыпочках… — Искры угасали одна за другой. Он старательно облизывал пальцы. Морда у него побагровела от наслаждения. Ноготь вдруг чавкнул по мякоти роговым и, как помешанный, заорал: Рррудники мои-и-и серебряные-е-е!!!.. — Неизбежная коррекция продолжалась. — Заложите его в сейф, — приказал кто-то со стороны. Меня тут же подняли. Кажется, я был пристегнут к сиденью. Опрокинулась тысячесвечовая лампа, и крутанулся штурвал, какой бывает на хранилищах в банке. Завизжали металлические петли. Полированная теснота надавила со всех сторон. Внутри не было ни капли воздуха. Гулко клацнул замок. Я сползал, обессиленный, по горячей броне. Жить мне оставалось четыре мгновения. Сейф качнулся неразъемностью монолита и отчетливо завибрировал, опускаясь на нижний ярус. Колени мои упирались в противоположную стенку. Она почему-то лязгнула и отошла. Я мешком повалился наружу.
   Фаина, белея открытым платьем, голыми руками и пирамидальной седой прической, сделанной специально для банкета, очень ловко подхватила меня:
   — Расхождение в полтора часа. На бюро — скандал. Саламасов топал ногами. Начинается изъятие. Проскрипционные списки утверждены. Горком дал санкцию. Вынуто уже девяносто человек. Все — пройдут через подвалы. В Дровяном сегодня танцевали демоны, и на Огородах распускается чертополох. Ходят слухи о воцарении Младенца. Апкиш — совсем зеленый. Объявили боевую готовность в казармах… — И не спрашивая ни о чем, ни секунды не колеблясь, повлекла по невидимым ступенькам — сначала вниз, через хозяйственные тупички, уставленные забытой мебелью, а потом — вверх, к длинным пластмассовым загогулинам, которые освещали пустынный коридор, наполненный ковровой тишиною и глянцевым неспокойным блеском дверей. — Завтра ты уедешь, я тебя положу в «семерке», света, пожалуйста, не зажигай, я тебя разбужу в шесть утра…
   Повернулся щелкнувший ключ, и я увидел негатив окна, отпечатавшийся серебром на шторах. В номере было темно и накурено. Проступала белизна подушек. Приглушенная музыка обтекала потолок. Колотили где-то в отдалении молотком по батарее, и хрипела на разные голоса засорившаяся канализация. Камарилья гуляла. Я схватил Фаину за теплые локти:
   — Мы уйдем отсюда вместе. Поклянись!
   Но Фаина резко освободилась:
   — Главное, запомни: ничегонепроисходит. Что бы ни случилось: с тобой ничегонепроисходит. Саламасов пьет, как лошадь, — вот, что происходит. Набуровит стакан водки — хлоп! Набуровит второй стакан — хлоп! Через час уже скрежещет зубами, мучается. Страшно. Глаза — раздавленные. Думаешь, легко было извлечь тебя оттуда? Просишь, просишь — как в камень. Мычание. Кажется, он уже ничего не решает. Только пьет. И не хочет ничего решать. И не может решать. От него мертвечиной попахивает. Говорит, что придут скоро Трое в Белых Одеждах, они и решат: сожгут город, разрушат — закопают нас всех живьем. Говорит: это — сведения из ЦК. Не желаю в землю!.. — У Фаины размотались отбеленные локоны на висках. Она нетерпеливо топнула. — Ну что ты там, дядя? Заснул? — И не дожидаясь ответа, на одном дыхании проговорила утвержденный текст: Черт его знает, вылетело из головы, это — «тягач», приехал сегодня, вроде бы вполне приемлемый, зомби — конечно, чокнутый, скажешь ему, что это — временно, и поменьше всяких разговоров, хотя — наплевать! — Быстро чмокнула меня в нос, особенно не разбирая. — Ну, теперь мне пора, время, как бы они не спохватились…
   Простучали каблучки, и опять повернулся ключ. Но это было еще не все. Потому что едва затворилась дверь, как прокуренный низкий голос из темноты поинтересовался:
   — Сосед?
   — Сосед, — ответил я.
   — Вот какая история, сосед, — вяло сказали из темноты. — Жил-был Дурак Ушастый. Ну, он был не совсем дурак, а просто очень наивный человек. И этот Дурак Ушастый делал одно важное Дело. Это было очень серьезное и очень нужное Дело, и его надо было сделать как можно скорее. Вся страна ждала, когда будет сделано это Дело. И Дурак Ушастый очень старался. Он прокладывал дороги и он расчищал пустыри, он закладывал фундаменты и он тянул многокилометровые трубы, он взрывал котлованы и он бетонировал их. И Дело двигалось очень быстро. Даже быстрее, чем ожидали. И Дурака Ушастого постоянно хвалили за это, его ставили в пример и о нем писали в газетах. И вот однажды к этому Дураку Ушастому пришел один человек. А это был очень простой и очень незаметный Человек. И он работал в очень простой и очень незаметной организации. И вот этот простой Человек сказал Дураку Ушастому, что какие-то там жучки погибли из-за этого Дела. И какие-то червячки тоже погибли из-за этого Дела. И какая-то там лягушка с красивыми перепонками перестала метать икру. И, представьте, все — из-за этого самого Дела. И что так дальше нельзя. Потому что засохнут какие-то там травинки, и не будут летать бабочки на лужайках. И тогда всем будет плохо. В общем, чушь он сказал. Ерунду. И Дурак Ушастый даже слушать его не стал. Он делал серьезное Дело, и ему некогда было думать о жучках с перепонками. Но простой Человек был, оказывается, не совсем простой человек. Он был очень упорный и очень настойчивый человек. И он стал писать письма во все Инстанции. И он начал громко требовать и предупреждать. И Дураку Ушастому это, естественно, не понравилось. Потому что теперь ему пришлось отвечать на какие-то вопросы. И ему пришлось давать какие-то объяснения. И ему даже пришлось кое-что менять в своей работе, что затягивало окончание Дела. Главное, что он не видел в этом никакого смысла. Только чушь. Бабочки, жучки. И тогда он раздавил этого простого Человека. Он позвонил кудаследует, и были приняты меры. А потом он еще раз позвонил кудаследует, и опять были приняты меры. Собственно, ему и делать ничего не пришлось. Все получилось само собой. А Большой Начальник неизменно поддерживал и одобрял его. Потому что все это — ради Дела. И вот Дело, наконец, было сделано. Было сделано грандиозное великое Дело. И были речи на пленумах, и были огромные передовицы, и были сияющие золотые ордена. И Дурака Ушастого опять хвалили и даже назначили заместителем к Большому Начальнику. И Дурак Ушастый был этим чрезвычайно доволен, потому что теперь он мог работать еще лучше. Но однажды он вдруг вспомнил о простом Человеке, который когда-то приходил к нему. И вдруг оказалось, что этот простой Человек умер. Он был очень простой и очень незаметный Человек. И он был слабый Человек. И когда его раздавили, то он просто умер. Он был очень простой и очень незаметный Человек. И тогда Дурака Ушастого что-то царапнуло по сердцу…
   Я стащил пиджак и повесил его на спинку стула. Все возвращается на круги свои. Первый удар курантов — полночь. А последний удар курантов — утро. Между ними — беспамятство. Пустолетье. Провалы. Шелестящие крылья Хроноса. Что происходит, когда ничего не происходит? — Ничего не происходит. Почему ничего не происходит? — Потому что — Безвременье. И какой же тогда выход? — А выхода просто нет. Просто нет никакого выхода. Я вздохнул и повалился на горячие подушки. Мне было чрезвычайно не по себе. Сосед рассказывал абсолютно без интонаций, на одной колеблющейся горловой ноте. Так рассказывают на поминках. Я был рад, что не вижу его в темноте. В самом деле — «тягач». Я уже слышал эту историю вчера. И позавчера я тоже ее слышал. Я знал, что сейчас он спросит, не заснул ли я?.. И сосед, какположено, спросил: Вы не спите? — Нет, — какположено, ответил я… Ничего не происходило. Надрывалась луна. Круговорот замкнулся. Что у нас позади? — Диктатура. Коррекция. Постепенное сползание к слому. Что у нас впереди? — Диктатура. Коррекция. Постепенное сползание к слому. Будет ли когда-нибудь иначе? — Нет, иначе никогда не будет. Почему не будет иначе? — Потому что это никому не нужно. — Я вас слушаю, слушаю! — безнадежно сказал я. Наступала полночь. Растрескивалась земля. Шелестела бумага. Демоны выползали из подземелий. Умирал под наркозом редактор. Пробуждались насекомые. Плакала в одиночестве Старуха. Гулливер вышагивал по дороге босыми исцарапанными ногами. Ничего не происходило. Я лежал в темноте, открыв глаза, и безропотно ждал, когда разгорится над нами красноперая Живая Звезда…
 

6. ВТОРАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ

   Было солнечно. И цвела аквариумная тишина. И гундосила муха в межоконье пустых фрамуг. Лица у всех были — как из желтого пластилина. Разбирали Батюту. Вечером он поднял по тревоге местный хор русских народных инструментов и устроил ему генеральную репетицию, — дирижируя лично. Репетиция продолжалась четыре часа. Голоса были слышны даже в области. К концу ее половина хора забеременела от напряжения, а две впечатлительные колхозницы родили прямо на сцене. Маленькие Батюты, оба в квадратных костюмах, в широких провинциальных галстуках, словно коммивояжеры, оглядевшись и прикурив от сигареты отца, тут же потребовали себе должностей в горисполкоме. Очень напористо. Их едва утихомирили. Руководитель хора, отставной полковник, бывший завскладом тары из-под сантехники, с ужасом ощупал свой раздутый живот и строевым шагом направился в клинику, где отдал команду — подготовить все для немедленного аборта. Его без споров госпитализировали.
   Теперь Батюта, загнанно-осоловевший, похожий на вареного поросенка, сутулился с краю стола, виновато моргая и утягивая нездоровую голову в плечи, чтобы казаться поменьше. Видно было, что — еще под парами. Его осуждали. Лысину ему намазали конторским клеем, и она блестела, как лакированная. Завиток волос на макушке беспощадно отрезали. Чтобы не торчал. В рот запихали носок и прищемили скрепкой мягкие уплощенные ноздри. Шпунт опрокинул ему за шиворот пузырек чернил, а Дурбабина хватила деревянной линейкой по лбу — так, что треск пошел в помещении. Клетчатый змееподобный Циркуль-Клазов, ядовито улыбаясь, выкручивал ему левое ухо, между тем, как оба отпрыска, присосавшиеся с боков, видимо, в качестве доказательства, то и дело втыкали родителю чувствительные подзатыльники. Батюта только хрюкал, не пытаясь сопротивляться. Ему было муторно. Саламасов, глыбою пиджака возвышаясь над остальными, произнес речь о моральном облике руководителя. Руководитель, по Саламасову, — это человек кристальной чистоты, соблюдающий и овладевающий, неуклонно проводящий в жизнь, укрепляющий, развивающий и поднимающий, своевременно вскрывающий и проявляющий, отдающий всего себя титанической борьбе за благо народа. Руководитель является нерушимым примером и образцом. Так учит нас Партия. Так учит нас товарищ Прежний. При последних словах он оглянулся на портрет в золоченой раме, который сиял за спиной, и мне показалось, что товарищ Прежний, одобряя, шевельнул по глянцу фантастическими густыми бровями. Ордена на бескрайней груди его звякнули. Кто-то, не выдержав, сглотнул. Кто-то шаркнул тяжелым стулом. Неестественно выпрямился Циркуль-Клазов, а фарфоровый, хрупкий, как гномик, Апкиш приподнял заскрипевшие веки. Колыхнулась потревоженная духота. — Ты не руководитель, ты — дерьмо собачье, — припечатывая ладони к столу, заключил Саламасов. И глаза у него запотели изнутри.
   Дело было, конечно, не в Батюте. Дело было совсем в другом. Передо мною лежала сводка за вчерашний день. В двадцать три ноль-ноль на проспекте Благосостояния две молоденькие кикиморы, сладострастно покряхтывая и прильнув друг к другу, исполняли танго, — совершая непристойные телодвижения. На призыв участкового Овсюка «разойтись» они ответили нецензурной бранью. Часом ранее в Доме культуры «Паровоз» фабрики металлоконструкций просочившийся без билета домовой, судя по очкам, изображающий интеллигента, приглашая на менуэт, попытался украсть бутылку портвейна у гражданки Бамбук девятнадцати лет, а получив решительный отпор, пережег в Доме пробки — к удовольствию присутствовавшей молодежи. Еще двое демонов были замечены на территории винзавода, где они из хулиганских побуждений накормили колбасой сторожевую овчарку. Овчарка, естественно, околела. По оценке ГУВД МВД, обстановка в городе ухудшается. Синий дым вытекает из подвалов, и зарегистрированы случаи вариаций. Продолжительность светового дня сократилась на восемнадцать процентов. Ходят слухи о воцарении Младенца. Появились клопы размером с суповую тарелку, нападающие на работников горисполкома. За истекшие сутки девять раз отключали воду, а из кранов по неизвестным причинам хлестал неочищенный денатурат. Коммунхоз в растерянности. Утверждают, что во всем виноваты евреи. Произведено расследование, и задержан гражданин Зильбельглейт, у которого обнаружили однотомник Шекспира. Дело взято на контроль городской прокуратурой. Красными чернилами, особо, было подчеркнуто, что при сверке на рабочей партгруппе временной разрыв со сценарием достиг целых полутора часов. Вариации в пределах полуночи не устранены. Существует тенденция к увеличению.
   Так что дело было, разумеется, не в Батюте. Батюта — мелочь. Саламасов неторопливо сказал:
   — Сволочь ты, сволочь неумытая, козел безрогий, жаба и дерьмоед, профурсетка, поносник вонючий. Кто тебе сказал, что ты — уже человек? Для меня ты — мешок с блевотиной. Я тебя разотру — как соплю, отправлю в колхоз звеньевым, будешь вылизывать свинарники, выгоню из партии к едреней матери — побирайся со своими недоносками. Жеребец хренов. Пердюковина. Встань, когда с тобой разговаривают! (Батюта поднялся — весь понурый и закапанный клеем). Рыло свиное, нализался, гаденыш. Проститутка. Дебил. Развлекается, видите ли, закаканец. Сядь, кому говорят! (Батюта неуверенно сел и потянул носок изо рта). Спирохета. Урод. Как сидишь? Паразитище. Ты не у бабы своей сидишь, ты — на бюро горкома. Брюхо подбери. Гамадрил. Ягодица с ушами. Морду бы тебе поленом разбить, да мараться не хочется…
   Говорил он спокойно и равнодушно. Унижать надо спокойно и равнодушно. Я не мог отделаться от мысли, что происходит какая-то игра. Деревянное солнце растопырило лучи по кабинету, оплывали лица из горячего пластилина, и доносились с площади малоразборчивые голоса. Был август, понедельник. Крупный бородавчатый десятиногий рак, отливающий прозеленью в сочленениях, выполз откуда-то на середину стола и приподнялся, упираясь хвостом, — беспокойно и резко посвистывая.
   — Нет, как хотите, ребята, а мне это не нравится. Не нравится, не нравится, — очень пискляво сообщил он. — Труба текет, от ей — спарения. Текет труба: мастер трахнутый. Мастер трахнутый — поднеси стакан. Работаешь, работаешь — и ни шиша. Насморк. Плохо. Теперь дальше берем. Труба текет, от ей — испарения. По четыре квадратных метра и коридорчик обделанный. Восемнадцать макак, шмакодявки. Неисправный сортир и мамаша — сопит за ширмочкой. Плохо. Насморк. Сосисек нету, водка дорогая. С комсомола тошнит, на свистульках — сека. Валя-Галя, конечно, согласные, но — куда? Запечатали. Насморк. Труба текет. Я вам, ребята, объясняю по-русски: да пошли вы в задницу со своим социализмом. На бюро горкома. Хреномотия одна. Правильно я говорю? Ты меня обеспечь, если я работаю. Ты мне шмат говядины положи, а не бумажку мятую. Ты квартиру мне предоставь. Туалет персональный. Нагрузи меня сервелатом. Завали джинсою. Чтобы у меня макароны из ушей торчали. Ты меня эксплуатируй — человека человеком. Но не задарма. Не задарма. Понял? А как называться будет, это мне безразлично. Хоть — социализм. Хоть — с винтом на полочке. Насморк. Хрен моржовый. Вот так, ребята. Говорил шофер грузового автопарка Вася Шапошников. Можете меня чпокнуть теперь. Привет. Между прочим, пока вы тут маетой занимаетесь, некоторые уже автоматы себе выпиливают. И скоро выпилят. Насморк. Соображать надо.
   Рак небрежно чихнул и шипастой треугольной клешней почесал головогрудь в наростах. Он и весь был в наростах — в шершавых ракушечных известкованиях и в крупинках песка. Словно подводный камень. Лет ему было, наверное, двести. Или даже четыреста пятьдесят. Он был абсолютно реален. Я увидел, как отклеилась прядь волос у перекосившегося Нуприенка, как Батюта втянул ноздрями воздух и осел, точно инфарктник, как набычился осторожный недоверчивый Шпунт, как у Саламасова проступила вдруг сквозь кожу бисерная влага дурноты, а из-за спины его, очертив подбородок складкой, резко подался вперед элегантный и безжалостный Суховей — зацарапав ногтями по кобуре. Что-то громко щелкнуло под потолком.
   — Господи, боже ты мой! — расползаясь в широком кресле, изумленно протянула Дурбабина. — Время!.. Время!..
   Лаковые настенные часы в продолговатом футляре почему-то стояли. Оборвался металлический перестук внутри, и сиял неподвижностью солнцеликий причудливый маятник. Стрелки показывали самое начало второго. Было очень душно. И давила на перепонки клиническая глухота. Все вдруг оцепенели, будто залитые в коконы из прозрачного парафина. Ярко блестела лысина у Батюты. Нисходило жужжание. Кажется, начинался останов. У меня похолодели ладони. Саламасов, по-рыбьи таращась и не отрывая от циферблата распяленных мутных зрачков, произнес одной длинной слипающейся фразой: