Страница:
Мы спускались по кремнистой неровной промоине, пересохшим желобом уходящей вниз. Дно ее было отвердевшее и плоское, как доска, подошвы неудержимо соскальзывали, мелкие камешки, рождая перещелк, осыпались нам вслед. По обеим сторонам распахнулись безотрадные картофельные пространства — в волосатой пыли. Крысиные следы были повсюду. Влажной грязью пересекали они тропу, огибающую валуны, подминали невысокий травяной бордюр на обочине, который так и не распрямился, и по серым раздавленным бороздам, выворачивая клубни и чернозем, переваливали за округлый горизонт. Я бы никогда не догадался, что это — следы: широченные пятипалые отпечатки, когтями врезающиеся в землю. Даже на обтертых камнях белели свежие сахарные царапины. Редактор вздернул растопыренную ладонь: Осторожно, не наступите! — А в чем дело? — спотыкаясь, спросил я. — Очень плохая примета. — И чем же она плохая? — спросил я. — Говорят, что сожрет Младенец. — А вы верите в Младенца? — изумленно спросил я. — А вы не верите в него? — в свою очередь спросил редактор. — Но это же слухи, вымысел, — сказал я. — Там, где нет правды, слухи становятся реальностью, — сказал редактор. — Все равно не могу поверить, — озираясь сказал я. — Я тоже сначала не верил… — А теперь что же? — шепотом спросил я. — А теперь верю, — сухо ответил редактор. Он цеплялся за ветви кустарников и заметно прихрамывал, боязливо ступая на поврежденную ногу. Вид у него был неважный: левая рука перевязана, на морщинистой коже — ссадина, скулы обметала мыльная неопрятная щетина. Он вчера неудачно споткнулся на лестнице — сотрясение мозга, ушибы. Его увезла «скорая». По крайней мере, так он рассказывал, потирая разбитый локоть. Это была всего лишь версия. «Гусиная память». Я не верил ни единому его слову. Он не спотыкался вчера на лестнице. Он сегодня ночью выбросился с чердака гостиницы. Третий этаж. Булыжник. Насмерть. — Вы мне кое-что обещали, — процедил я сквозь зубы. И редактор обернулся на ходу: Да-да, конечно, — передавая розовый толстый квадратик, сложенный во много раз. — Поезд семь ноль четыре, вагон тринадцатый. Послушайте, а зачем вам билет? Мы сейчас доберемся до Лавриков, и вы спокойно уедете на автобусе… — Я вздрогнул. Будто черная молния просияла окрест. Будто колдовская и беззвучная молния, — озаряя собою половину мира, превращая его в негатив и выхватывая только фосфор земли, на котором шевелились редкие угольные травинки. Хронос! Хронос! Ковчег! Низкий и плаксивый голос неожиданно сказал неподалеку: Болит моя голова, болит-болит, ох, болит моя голова!.. — А высокий и очень спокойный дискант терпеливо ответил ему: Не двигайся, папа… — А чего же такого? — поинтересовался голос. — Кажется, еще одна гусеница… — Так за жабры, за жабры ее!.. — простонал, надрываясь, голос. — Не могу, тут — угнездились… — Ох, болит-болит, никакой помощи от сыночка… — Вот она, папа!.. — Тьфу, пакость волосатая! Плюнь на нее!.. — Я тебе, папа, хлорофос притащил… — Слава тебе, господи, хоть раз вспомнил об отце… — Целая бутылка… — Лей!.. — А куда лить, папа?.. — Прямо в дыру лей… — Повернись немного… — Чтоб они сдохли, проклятые!.. Ой-ей-ей!.. — Осторожно, папа!.. — Ой-ей-ей!.. — Не двигайся!.. — Ой-ей-ей, что ты делаешь, ты убить меня хочешь!.. — Тощий и нескладный человек, словно вывихнутый в суставах, сидел прямо на борозде, расставя босые ноги и поддерживая обеими ладонями громадную, как котел, шишковатую голову. Одет он был в фантастические лохмотья и имел на коленях метлу, безобразно изогнувшую голики. Рядом торчали валенки, наполовину закопанные в землю. Я его видел немного со спины. На макушке у него топорщилась пучковатая швабра, а в центральном просвете ее, окаймленная мешковиной, зияла глубокая рваная дыра с чем-то крупчато -белым внутри, и подросток лет четырнадцати, угловатый, остриженный, оттопыря под футболкой худые лопатки, заливал в эту дыру какую-то жидкость из коричневой толстой бутылки неприятного вида. Доносился аллергический запах хлорофоса. — Боже мой! — содрогаясь, прошептал редактор. — Что еще нужно сделать, чтобы мы перестали обманывать самих себя? Человек — это звучит гордо… Человек проходит как хозяин… Знаменитый «человеческий фактор», наконец… Все — вранье и сотрясение воздуха. На самом деле мы — как букашки. Захотят и раздавят. — Посмотрите: у него булавки в голове!.. — Человек обернулся, и я увидел перекосившееся лицо, жутко раскрашенное фломастерами. А из матерчатого лба действительно торчали металлические острия булавок. Он поднялся, вихляя, как на шарнирах, и ударил метлой о землю: Ходят и ходят, ходят и ходят, жить не хотят. Эй! Кто такие?.. — Не отвечайте, — мгновенно предупредил редактор, закрывая мне рот. Я и не думал. У меня пробуждалось сознание. Медленно, будто в слабом проявителе, соединялись разрозненные детали. Существует время, которое давно остановилось. Это называется — Хронос. Существует день, который неумолимо повторяет самого себя. Это называется — Круговорот. Существует город, утопленный в крапиве и в лопухах, где спасаются от наводнения перемен чистые и нечистые. Это — дремотный Ковчег. Это абсолютно невозможно, но это именно так. Словно зачарованная ладья, плывет он среди бурных свирепствующих стихий. Поскрипывают тяжелые весла в уключинах. Тихо струится за бортом непроницаемая зеркальная чернота. Светится одинокий и печальный фонарик на мачте — не в силах разогнать омертвелый туман. — Время. День. Город. — Хронос. Круговорот. Ковчег. — Дева. Младенец. Башня. — Август. Понедельник. — Эпоха развитого социализма. — Я сжимал виски, потому что все это было ужасной правдой. — Лаврики!.. Автобус!.. — Не успеваем!.. — задыхаясь, дергал меня редактор. Он приплясывал, точно на углях, и хватался за сердце. Я подозревал, что попытка к бегству также запрограммирована. Никуда нам не уйти. Хронос! Хронос! Ковчег! Прокатился шелестящий гром, и беспомощно затрепетала листва на кустарниках. Поднялись из перегретых борозд суетливые возбужденные птицы. Человек в лохмотьях, приближаясь и вихляя всем телом, проникновенно сказал: А вот сейчас откушу голову, стра-а-ашно без головы… — Зубы у него были редкие и широкие. Лошадиные зубы. В нечищенной желтизне. Он, казалось, разваливался на части, и подросток, исказив лицо, неумело колотил его кулаком по хребту: Папа, опомнись, пап!.. — Деревянное солнце рассыпалось в зените, как тифозные, стонали птицы, от бугристой земли поднимались душные дрожащие испарения. Я уже видел все это — двести миллионов раз! Это — дорога на Лаврики. Надо пройти четырнадцать километров. Здесь обитает Младенец. У него есть скипетр и корона. Он питается человеческой кровью. Половина горкома ходит к нему на поклонение. Хронос! Хронос! Ковчег! Я не мог сдвинуться с места. В кармане у меня уже скопилась пригоршня розовых и тугих квадратиков, полученных мною неизвестно когда. Выворачивая подкладку, я швырнул их прямо в расцвеченную ядовитыми фломастерами, редкозубую ушастую рожу, мокро шлепающую губами, и человек на шарнирах немедленно рухнул, как подкошенный, загребая билеты к животу: Это в-все м-мое б-будет… Х-хорошо… — Швабра у него на голове стояла дыбом, а вместо глаз загорелись яркие электрические лампочки. — Что вы делаете?! — закричал редактор. Было уже поздно.
Мы бежали по горячей и светлой дороге, полукруглым изгибом спускающейся вниз, к реке. Дорога была очень пыльная и очень безжизненная, старая, накатанная, придавленная неподвижным зноем. По обеим сторонам ее открывались безотрадные массы воды, разделенные поперечным настилом, а на другом берегу, в осыпях и валунах, поднималась до небес странно вогнутая, нереальная громада обрыва, несущая на спине своей разметанные строения и огороды. Крысиные следы были повсюду. Пятипалой россыпью пересекали они дорогу, подминали волокнистую лебеду на обочине, которая так и не распрямилась, и по серым расплющенным бороздам, выворачивая клубни и чернозем, уползали за дымящийся горизонт. Даже на гладких камнях белели свежие сахарные царапины. — Осторожно, не наступите! — конвульсивно прохрипел редактор. — А в чем дело? — спотыкаясь, спросил я. — Очень плохая примета. — И чем же она плохая? — спросил я. — Говорят, что сожрет Младенец. — А вы верите в Младенца? — изумленно спросил я. — А вы не верите в него? — в свою очередь спросил редактор. — Но это же слухи, вымысел, — озираясь, сказал я. — Там, где нет правды, слухи становятся реальностью, — через силу выдохнул редактор. Он мучительно потел и протягивал на бегу розовый толстый квадратик, сложенный во много раз. — Я вам кое-что обещал: поезд семь ноль четыре, вагон тринадцатый… — У меня пробуждалось сознание. Медленно, будто в слабом проявителе, соединялись разрозненные детали. Существует время, которое давно остановилось. Это называется — Хронос. Существует день, который неумолимо повторяет самого себя. Это называется Круговорот. Существует город, утопленный в крапиве и в лопухах, где спасаются от наводнения перемен чистые и нечистые. Это — дремотный Ковчег. Это абсолютно невозможно, но это именно так. Хронос! — Круговорот! — Ковчег! — Отбеленные доски настила загрохотали у меня под ногами. Мост был длинный и чистый, словно вымытый, он лежал почти вровень с течением, и я видел глянцевые кувшинки, распластавшиеся у самого берега. А коричневая вода между ними темнела, как бездна. Я отлично понимал, что попытка к бегству также запрограммирована. Никуда нам не уйти. Юркая уродливая фигура вылетела мне навстречу и панически шарахнулась, просверкав никелированными разводами. Завизжали шины. Продребезжал звонок. Угловатый подросток, согнувшись над велосипедом, бешено вращал педали. Кажется, он кричал что-то невразумительное. Неважно. Я опять увидел Пугало, которое ползало по борозде, равнодушно чертыхаясь и собирая билеты. Словно выстриженные лишаи, розовели они в пыли. У меня пробуждалось сознание. Деревянный город замыкался вокруг меня. Просияла молния. Застонали птицы. Редактор, малиновея, как клюква, и хватаясь за грудь, душераздирающе просипел: Не могу больше… сердце разрывается… — Мне уже было наплевать. Я карабкался по кремнистой неровной промоине, пересохшим желобом уходящей вверх. Дно ее было отвердевшее и плоское, как доска, подошвы неудержимо соскальзывали. Собственно, чего я хочу? Я хочу любой ценою выбраться отсюда. Удается ли мне это сейчас? Нет, мне это совершенно не удается. Собственно, почему мне это не удается? Собственно, потому, что я давно уже превратился в зомби и теперь вращаюсь в бесконечном жестоком круговороте. Хронос! Хронос! Ковчег! Прокатился шелестящий гром, и заскрежетала калитка, скособоченная полуденным жаром. Пыль съедала шаги. Курица еще почему-то дико носилась в небе. Эту улицу я тоже видел — двести миллионов раз! Она заросла чертополохом, бородавчатые цветы его наклонились вперед, и меж крупных завязей их, поблескивая на солнце, роились трудолюбивые пчелы. Я вернулся обратно. Вот и все! Внутренний карман у меня оттопыривали квадратики, накопленные неизвестно когда. Целыми пригоршнями я разбрасывал их — застревая и бормоча проклятия. Я боялся не успеть: из колючих акаций, осыпанных каменными стручками, из мушиной узорчатой тени на противоположном конце улицы выделилась патлатая девица — очень худая, костистая, будто рыба, в каких-то круглых железных очках без стекол, с медным посохом, который зачищенным острием своим упирался в землю. Тонкий линялый сарафан висел на ней, как на палке. Она шагала, точно слепая, осторожно проверяя дорогу. Было что-то странное в ее движениях, что-то необычайно целеустремленное, внимательное — казалось, она искала кого-то, поводя сквозной оправой по сторонам. — Только не шевелиться, — еле слышно прошептал редактор, материализовавшийся прямо из воздуха. — А в чем дело? — раздраженно спросил я. — Ради бога, ради бога, пожалуйста… — Он поспешно умолк, но даже этого неуловимого шороха, едва слетевшего с губ, оказалось достаточным: девица тут же оборотила к нам скопище веснушек на анемичном лице. Глаза у нее были закрыты, а веки — в шершавом налете ржавчины. — Кто пьет портвейн розовый, тот ляжет в гроб березовый, — назидательно сообщила она и внезапно икнула, обнаружив металлические десны. Я замер. Это была Железная Дева. Секретарь суда. У меня пробуждалось сознание. Говорят, что она — в законе. Говорят, что все тело ее — из чугуна. Говорят, что она пробуждается ровно в полночь и обходит пустынные улицы, подстерегая прохожих. Мне рассказывала Лида. Она очень подробно рассказывала. Если Дева дотронется, хотя бы пальцем, то как бы утратишь всю волю, полностью обессилишь, она тогда зацепит тебя рукояткою посоха и отведет к Башне, в задавленные кирпичом подвалы, где у нее в глубине — убежище. Станешь ее новым мужем. Дева постоянно ищет мужа. Говорят, что в подвалах оборудована вполне современная квартира: ванна, два цветных телевизора, холодильник — какая угодно еда и армянский коньяк без ограничений; единственное, что нельзя оттуда уйти, — не переступить порог. Дева ненасытна в удовольствиях и держит очередного мужа, пока не родится ребенок. Она рожает каждый месяц. Двенадцать раз в год. Говорят еще, что дети у нее — тоже железные, вместо молока употребляют солярку, а по утрам грызут запчасти от паровозов, которые ежедневно поставляет Батюта. Они затем становятся футболистами мирового класса или идут на ответственную партработу. А девочки — секретаршами по начальству. Где нужна выносливость… Разумеется, слухи. Фантасмагория. Тенета рабского воображения. Но ведь слухи овеществляются там, где нет правды. Это утверждает редактор. Хронос! Хронос! Ковчег! Я скосил глаза и увидел, что редактор отчаянно мигает мне: ради бога! Вид у него был неважный: левая рука перевязана, на ободранных скулах — пластырь. Было удивительно, что Дева не слышит его астматического дыхания. Но она почему-то не слышала — покачнулась, как статуя, и вцепилась в рогатый посох: Черт его за ногу, землетрясение — наверное… Ну иди, иди сюда, пупсик, я тебя приласкаю… Иди по-хорошему, а то хуже будет!.. — И вторично икнула, распространяя вокруг могучий перегар. Мельхиоровые ногти ее протянулись вперед. Бестолково и жутко ощупывала она пространство. Тишина стояла чудовищная. Надрывалось деревянное солнце. Распускался чертополох. Пахло дешевым портвейном, и предательски ляскали зубы у трясущегося редактора. Призраки вышли на охоту. Я боялся, что сейчас закричу. Пропади все пропадом! Но именно в тот момент, когда воздух, задержанный в груди, уже раздирал мне легкие, неожиданно прошуршали шины, и подросток в футболке и в тренировочных штанах соскочил на ходу с велосипеда, зарывая сандалии в пыль. — Опять, идиотка, надралась! — крикнул он. — Застегнись, тебе говорят! Чучело!.. Марш домой, пока я тебя не пришиб!.. — Губы у него побелели от бешенства. Дева покачнулась. — Тц… тц… тц… тц… — сказала она. — Ты на меня не шуми. У меня задание… — Знаю твое задание! — сказал подросток. — Бормотуху хлестать! Дам по морде, вот и будет задание! — Он угрожающе двинулся, поднимая кулак, но Дева мгновенно положила пальцы на руль, и подросток тут же застыл, распялив в неподвижности малахитовые глаза. Тогда Дева хихикнула: Так-то ведь лучше, пупсик… — и принялась бесцеремонно ощупывать — плечи, гортань, тонкостенные пушистые щеки. От ее прикосновений оставалась на коже яркая синева. Это было спасение. Дева ничего не слышит сейчас. Она в эйфории. Я немедленно сказал редактору: Уходим отсюда! — У меня еще теплилась небольшая надежда. Но редактора уже не было рядом. Совсем не было! Черное корявое дерево, опаленное грозой, поднималось вместо него: корни на глазах изгибались, чтобы протиснуться в почву, а короткие оголенные сучья раздваивались и уплотнялись, покрываясь корой. Я в недоумении дотронулся до ствола, и горячая поверхность дернулась, как животное, простонав: Не надо… — голос быстро ослаб, изменился, рассеялся, успокоилась разрываемая земля, крона шевельнулась в последний раз и одеревенела, с потрясенной верхушки слетел одинокий желто-огненный лист — и вот тогда мне стало по-настоящему страшно.
5. НОЧЬЮ НА ПЛОЩАДИ
Мы бежали по горячей и светлой дороге, полукруглым изгибом спускающейся вниз, к реке. Дорога была очень пыльная и очень безжизненная, старая, накатанная, придавленная неподвижным зноем. По обеим сторонам ее открывались безотрадные массы воды, разделенные поперечным настилом, а на другом берегу, в осыпях и валунах, поднималась до небес странно вогнутая, нереальная громада обрыва, несущая на спине своей разметанные строения и огороды. Крысиные следы были повсюду. Пятипалой россыпью пересекали они дорогу, подминали волокнистую лебеду на обочине, которая так и не распрямилась, и по серым расплющенным бороздам, выворачивая клубни и чернозем, уползали за дымящийся горизонт. Даже на гладких камнях белели свежие сахарные царапины. — Осторожно, не наступите! — конвульсивно прохрипел редактор. — А в чем дело? — спотыкаясь, спросил я. — Очень плохая примета. — И чем же она плохая? — спросил я. — Говорят, что сожрет Младенец. — А вы верите в Младенца? — изумленно спросил я. — А вы не верите в него? — в свою очередь спросил редактор. — Но это же слухи, вымысел, — озираясь, сказал я. — Там, где нет правды, слухи становятся реальностью, — через силу выдохнул редактор. Он мучительно потел и протягивал на бегу розовый толстый квадратик, сложенный во много раз. — Я вам кое-что обещал: поезд семь ноль четыре, вагон тринадцатый… — У меня пробуждалось сознание. Медленно, будто в слабом проявителе, соединялись разрозненные детали. Существует время, которое давно остановилось. Это называется — Хронос. Существует день, который неумолимо повторяет самого себя. Это называется Круговорот. Существует город, утопленный в крапиве и в лопухах, где спасаются от наводнения перемен чистые и нечистые. Это — дремотный Ковчег. Это абсолютно невозможно, но это именно так. Хронос! — Круговорот! — Ковчег! — Отбеленные доски настила загрохотали у меня под ногами. Мост был длинный и чистый, словно вымытый, он лежал почти вровень с течением, и я видел глянцевые кувшинки, распластавшиеся у самого берега. А коричневая вода между ними темнела, как бездна. Я отлично понимал, что попытка к бегству также запрограммирована. Никуда нам не уйти. Юркая уродливая фигура вылетела мне навстречу и панически шарахнулась, просверкав никелированными разводами. Завизжали шины. Продребезжал звонок. Угловатый подросток, согнувшись над велосипедом, бешено вращал педали. Кажется, он кричал что-то невразумительное. Неважно. Я опять увидел Пугало, которое ползало по борозде, равнодушно чертыхаясь и собирая билеты. Словно выстриженные лишаи, розовели они в пыли. У меня пробуждалось сознание. Деревянный город замыкался вокруг меня. Просияла молния. Застонали птицы. Редактор, малиновея, как клюква, и хватаясь за грудь, душераздирающе просипел: Не могу больше… сердце разрывается… — Мне уже было наплевать. Я карабкался по кремнистой неровной промоине, пересохшим желобом уходящей вверх. Дно ее было отвердевшее и плоское, как доска, подошвы неудержимо соскальзывали. Собственно, чего я хочу? Я хочу любой ценою выбраться отсюда. Удается ли мне это сейчас? Нет, мне это совершенно не удается. Собственно, почему мне это не удается? Собственно, потому, что я давно уже превратился в зомби и теперь вращаюсь в бесконечном жестоком круговороте. Хронос! Хронос! Ковчег! Прокатился шелестящий гром, и заскрежетала калитка, скособоченная полуденным жаром. Пыль съедала шаги. Курица еще почему-то дико носилась в небе. Эту улицу я тоже видел — двести миллионов раз! Она заросла чертополохом, бородавчатые цветы его наклонились вперед, и меж крупных завязей их, поблескивая на солнце, роились трудолюбивые пчелы. Я вернулся обратно. Вот и все! Внутренний карман у меня оттопыривали квадратики, накопленные неизвестно когда. Целыми пригоршнями я разбрасывал их — застревая и бормоча проклятия. Я боялся не успеть: из колючих акаций, осыпанных каменными стручками, из мушиной узорчатой тени на противоположном конце улицы выделилась патлатая девица — очень худая, костистая, будто рыба, в каких-то круглых железных очках без стекол, с медным посохом, который зачищенным острием своим упирался в землю. Тонкий линялый сарафан висел на ней, как на палке. Она шагала, точно слепая, осторожно проверяя дорогу. Было что-то странное в ее движениях, что-то необычайно целеустремленное, внимательное — казалось, она искала кого-то, поводя сквозной оправой по сторонам. — Только не шевелиться, — еле слышно прошептал редактор, материализовавшийся прямо из воздуха. — А в чем дело? — раздраженно спросил я. — Ради бога, ради бога, пожалуйста… — Он поспешно умолк, но даже этого неуловимого шороха, едва слетевшего с губ, оказалось достаточным: девица тут же оборотила к нам скопище веснушек на анемичном лице. Глаза у нее были закрыты, а веки — в шершавом налете ржавчины. — Кто пьет портвейн розовый, тот ляжет в гроб березовый, — назидательно сообщила она и внезапно икнула, обнаружив металлические десны. Я замер. Это была Железная Дева. Секретарь суда. У меня пробуждалось сознание. Говорят, что она — в законе. Говорят, что все тело ее — из чугуна. Говорят, что она пробуждается ровно в полночь и обходит пустынные улицы, подстерегая прохожих. Мне рассказывала Лида. Она очень подробно рассказывала. Если Дева дотронется, хотя бы пальцем, то как бы утратишь всю волю, полностью обессилишь, она тогда зацепит тебя рукояткою посоха и отведет к Башне, в задавленные кирпичом подвалы, где у нее в глубине — убежище. Станешь ее новым мужем. Дева постоянно ищет мужа. Говорят, что в подвалах оборудована вполне современная квартира: ванна, два цветных телевизора, холодильник — какая угодно еда и армянский коньяк без ограничений; единственное, что нельзя оттуда уйти, — не переступить порог. Дева ненасытна в удовольствиях и держит очередного мужа, пока не родится ребенок. Она рожает каждый месяц. Двенадцать раз в год. Говорят еще, что дети у нее — тоже железные, вместо молока употребляют солярку, а по утрам грызут запчасти от паровозов, которые ежедневно поставляет Батюта. Они затем становятся футболистами мирового класса или идут на ответственную партработу. А девочки — секретаршами по начальству. Где нужна выносливость… Разумеется, слухи. Фантасмагория. Тенета рабского воображения. Но ведь слухи овеществляются там, где нет правды. Это утверждает редактор. Хронос! Хронос! Ковчег! Я скосил глаза и увидел, что редактор отчаянно мигает мне: ради бога! Вид у него был неважный: левая рука перевязана, на ободранных скулах — пластырь. Было удивительно, что Дева не слышит его астматического дыхания. Но она почему-то не слышала — покачнулась, как статуя, и вцепилась в рогатый посох: Черт его за ногу, землетрясение — наверное… Ну иди, иди сюда, пупсик, я тебя приласкаю… Иди по-хорошему, а то хуже будет!.. — И вторично икнула, распространяя вокруг могучий перегар. Мельхиоровые ногти ее протянулись вперед. Бестолково и жутко ощупывала она пространство. Тишина стояла чудовищная. Надрывалось деревянное солнце. Распускался чертополох. Пахло дешевым портвейном, и предательски ляскали зубы у трясущегося редактора. Призраки вышли на охоту. Я боялся, что сейчас закричу. Пропади все пропадом! Но именно в тот момент, когда воздух, задержанный в груди, уже раздирал мне легкие, неожиданно прошуршали шины, и подросток в футболке и в тренировочных штанах соскочил на ходу с велосипеда, зарывая сандалии в пыль. — Опять, идиотка, надралась! — крикнул он. — Застегнись, тебе говорят! Чучело!.. Марш домой, пока я тебя не пришиб!.. — Губы у него побелели от бешенства. Дева покачнулась. — Тц… тц… тц… тц… — сказала она. — Ты на меня не шуми. У меня задание… — Знаю твое задание! — сказал подросток. — Бормотуху хлестать! Дам по морде, вот и будет задание! — Он угрожающе двинулся, поднимая кулак, но Дева мгновенно положила пальцы на руль, и подросток тут же застыл, распялив в неподвижности малахитовые глаза. Тогда Дева хихикнула: Так-то ведь лучше, пупсик… — и принялась бесцеремонно ощупывать — плечи, гортань, тонкостенные пушистые щеки. От ее прикосновений оставалась на коже яркая синева. Это было спасение. Дева ничего не слышит сейчас. Она в эйфории. Я немедленно сказал редактору: Уходим отсюда! — У меня еще теплилась небольшая надежда. Но редактора уже не было рядом. Совсем не было! Черное корявое дерево, опаленное грозой, поднималось вместо него: корни на глазах изгибались, чтобы протиснуться в почву, а короткие оголенные сучья раздваивались и уплотнялись, покрываясь корой. Я в недоумении дотронулся до ствола, и горячая поверхность дернулась, как животное, простонав: Не надо… — голос быстро ослаб, изменился, рассеялся, успокоилась разрываемая земля, крона шевельнулась в последний раз и одеревенела, с потрясенной верхушки слетел одинокий желто-огненный лист — и вот тогда мне стало по-настоящему страшно.
5. НОЧЬЮ НА ПЛОЩАДИ
Я хватался за воздух. Машина шла юзом. Задняя половина ее крутанулась и неожиданно затыртыркала, будто по сырой резине. Тесный фургончик накренился. Мигнул свет в кабине. Я вдруг оказался распластанным поверх слипшегося комка. Казалось, мы сейчас перевернемся. Разом вскрикнули. Вырос хоровод подошв. Но уже в следующую секунду раздался обратный спасительный удар и заскрежетало сцепление. Колеса опять очутились на грунте. Нас швырнуло в другую сторону. Было не пошевелиться. Я едва дышал. Грузный Батюта придавил меня всеми своими девяноста четырьмя килограммами, а сбоку острым локтем залезал под ребра неприятный грошовый субъект, состоящий, наверное, из одних костей. От него изрядно попахивало. Дребезжали запоры на прыгающих дверях. Медленно ворочалось, распадаясь, переплетение туловищ и конечностей. Лунные решетчатые тени выползали из замызганного окошечка. Вывернув до хруста шею, я успел заметить позади неживую раскатанную колею и серебряный горбыль чертополоха, убегающий куда-то вниз. Кажется, мы свернули на Таракановскую. Слава богу! Впрочем, это еще ничего не значило. Отсюда так же недалеко. Отовсюду недалеко. Я прикрыл глаза. По слухам, расстреливают у Карьеров. У Карьеров и у Забытой Пади. Там, где Рогатые Лопухи. Доставляют партиями. Человек по восемь-двенадцать. Звезды. Слезящийся голый месяц. Темные и сырые просторы полей. Бревнами висит над обрывом свет от автомобильных фар. «Синие гусары» из частей особого назначения переминаются, затягиваясь после водки «беломором». Лейтенант с татарскими скулами на обветренном плоском лице весело машет перчаткой: Выхады!.. Сатыройся!.. Равинее-равинее!.. Как стаишь!.. Пили!!.. — Плачущий надрывный стон раздается из Лопухов. Перекатывается до горизонта эхо. Утром приходит бульдозер и заравнивает вывороченный глинозем. Жутко хохочут филины — во имя торжества социализма. Нет! Не может быть!
Я прислушивался, но выстрелы пока не доносились. Отрезая все звуки, равномерно гудел мотор. Шелестели шины, и в беспамятстве лепетал Батюта, как страшилище, навалившийся на меня: Двести рублей, триста рублей… мелко порезать — и со сметаной… Четыреста рублей, пятьсот рублей — и с подсолнечным маслом… Семьсот рублей, восемьсот — не вмещается больше, сытый… — Он был почему-то в трусах цветочками и в домашних матерчатых тапках с помпончиками. Белый живот его выпирал из-под майки. Отвратительный белый живот. Словно барабан, — гладкий, усеянный рыжим пухом. Идельман, касаясь его, морщился, будто стручок. Все-таки изловили Идельмана. Не удалось отсидеться. И еще двое — незнакомых, испуганных — глухо молчали в оцепенении. А девица на коленях одного из них непрерывно подмигивала и жевала резинку. Чихала она на все. Юбка у нее была до пупа. И неясная женщина, притиснутая к самым дверям, время от времени жалобно восклицала: Гремячая Башня… Ради бога!.. Только не подвал!.. Ради бога!.. Только не подвал!.. — Она чрезвычайно густо потела и болезненно колыхалась мякотью. Ее засадили последней, — сержант наподдал коленом пониже спины. Тоже, наверное, из отщепенцев. Или просто — блажная. Не имеет значения. Я старался отодвинуться, но было некуда. Мы набились, как сельди в банку. Судя по всему, происходила коррекция. Устрашение и частичный перемонтаж. Отбраковка. Бытовая селекция. Промывание слишком умных мозгов. Наступает полночь. Желтые милицейские гробовозы, как жуки, расползаются по улицам. Быстро вращаются мигалки, и тревожный фиолетовый блеск, отражаясь от стекол, торопливо взбегает по этажам. Топот задубевших сапог. Четыре звонка в квартиру. Озверелость и громыхание кулаком по филенке. Страх, который испарениями витал над городом, приобретает теперь вещественные очертания: Гражданин Корецкий? — Да… — Игорь Михайлович? — Да… — Вы арестованы! — А в чем дело?.. — Одевайтесь, гражданин Корецкий! — Но позвольте, позвольте… — Одевайтесь, вам говорят! — Но я все-таки не понимаю… — Одевайтесь, к-курва болотная, а то без штанов заберем!.. — Ошарашенность. Сердцебиение. Свет господень по всей квартире. Пустотелая комбинация. Простыни. Бестолковая суета жены. Боль прозрения. Физиологические позывы. Беззащитность и саднящее удушье стыда. Перепуганная дочь в ночной рубашке, будто ангел, возникающая на пороге: Что такое случилось, папа?.. Я проснулась — чужие люди… — Унижение. Босые ноги. Озноб. Кое-как накинутый тесный костюм. Дрожь и пуговицы. Незавязанные шнурки на ботинках. Лестница под разбитой лампой, провонявшая помоями и кошачьей мочой. Абсолютная беспомощность. Слепота. Проплывающий через мрак огонек сигареты. Две фигуры в фуражках и кителях придвигаются от сереющего переплета рам: Этот? — Этот. — Ничего себе. Хар-рош барсучонок!.. — И внезапно: обжигающий хлесткий мгновенный удар по зубам: Мать-мать-твою-перемать!..
Это — коррекция. Если не слышно выстрелов и не идут к Карьерам грузовики с иммигрантами, то это — коррекция. За день накапливаются отклонения. Хронос не терпит вариаций. Необходимо полное совмещение со сценарием. Иначе — кромешный слом. Так полагает Апкиш. Я открыл глаза. ПМГ тормозила и поворачивала. Луч прожектора, наклоненный с вышки, расщеплялся о четырехугольник двора. Громыхнули, затворяясь, ворота. — Вылезай! — Клешневатые руки подхватывали нас и заставляли выпрямляться: Фамилия?.. В «вошебойку» его! — Фамилия?.. В «вошебойку» его! — Фамилия?.. «Дезинфекция и пропускник»!.. — Зомби работали чисто механически. Сортировка — и все. Мы — шпатлюем, объяснял когда-то Нуприенок. Они даже не шевелились. Девица передо мною, все еще жующая зеленые пузыри, подняла сзади юбку и ответила: А вот это ты видел, котяра? — Удовлетворенно хихикнула. — Хм-км-гм, ты тут, знаешь, не очень-то, — заиграв бровями, пробормотал сержант. Квакнула «лягушка» из затертой машины. Кто-то стонал, кто-то плакал, кто-то неизбежно раскаивался и канючил по-детски, чтобы не забирали. Кто-то сидел прямо на асфальте, угощая себя тумаками по голове: Идиот!.. Идиот!.. Говорили тебе: Не высовывайся!.. — Багровела под стеною колючая проволока, и жужжали керамические сверла в подвалах. Происходила коррекция. Взяли, очевидно, всех. Город был опустошен. Я увидел Гулливера, который стоял, как всегда, наособицу — отстраняясь и выпячивая презрительную губу. Тренировочные у него сползали, а вдоль бедер были прижаты кулаки в цыпках. Клочковатый старик махал на него щепотью: Свят… Свят… Свят… — Я, как в обмороке, обернулся. Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерненными страницами, клетчатая рубаха на груди лопнула, штанины легко задрались, обнажив бледную немочь ног, он еще дышал — трепетала слизистая полоска глаза. Двое милиционеров ухватили его и, напрягаясь, потащили к воротам. — Циннобер… Циннобер… Цахес… — Блестели на земле осколки луны, и с деревянным шорохом выцарапывала штукатурку из стен потревоженная гигантская крапива. Третий этаж. Булыжник. Насмерть. Карась, незамечая окружающего и проговаривая бессмысленный текст, очень тихо сказал: Умрет, наверное, — а потом, оглянувшись, какположено, добавил. — Тебе бы лучше уйти отсюда. Не надо, чтобы тебя здесь видели. — Он, по-видимому, еще надеялся на что-то. Гулливер, конечно, уже исчез. Мне скомандовали: Марш! — Разомкнулся страхолюдный коридор, и посыпалась трескотня пишмашинок. Перекошенные двери устремлялись далеко вперед. За дверями кто-то орал: Молчать, сволочь!.. Отвечай! Язык проглотил?!.. Молчать! — Тосковал неисправный туалет, и засыхали на окнах фикусы. Жутковатые манекены ожидали своей очереди на скамейках. Женщина, что в фургончике потела и колыхалась, затянула опять, как больная: Ради бога… Ради бога!.. Гремячая Башня… — Ей советовали заткнуться. Видимо, это и были знаменитые Коридоры, о которых рассказывал Идельман. Они сложены в несколько ярусов и доходят до самой области. Учреждения сваливают сюда свои бумаги. Неизвестно, кто их построил. Говорят, что построил Младенец. Нет ни плана, ни даже примерной схемы. Люди здесь исчезают бесследно. Плотоядные демоны слоняются в переходах. Слышно шарканье абразива и вгрызание электропилы. Говорят, что отсюда можно выбраться за пределы Ковчега. Врут, конечно. Я рассчитывал, что исчезновение мне пока не грозит. Слом еще не наступил. Циркуль-Клазов в ярчайшем проеме, жестикулируя и мотаясь, оглушительно кричал на Надин, расстегнутую догола: Нет-нет-нет! Все не так, детка! — Подскочил, будто на пружинах, и взял за соски бледно-розовую выпирающую грудь — энергично тряхнув. — Ты как мертвая, детка. Ей-богу! Искренность, искренность — вот, что требуется. Не в театре. Ей-богу! Искренность — прежде всего! — Он переживал, совершенно не притворяясь. Рослая Надин чуть сгибалась и ежилась, не осмеливаясь возразить. Ей было больно. Я взирал на них как бы из небытия. Отключали действительно всех. Ошалевший Батюта неожиданно сказал басом: А позовите кого-нибудь из начальства… — Сроду он не говорил басом. И Циркуль тут же ущемил его за складку на животе: Допрыгался, сволочь? Топай, топай… — Это было плохо. Это было чрезвычайно плохо. Вероятно, коррекция выходила из-под контроля. У меня перехватило дыхание.
Я прислушивался, но выстрелы пока не доносились. Отрезая все звуки, равномерно гудел мотор. Шелестели шины, и в беспамятстве лепетал Батюта, как страшилище, навалившийся на меня: Двести рублей, триста рублей… мелко порезать — и со сметаной… Четыреста рублей, пятьсот рублей — и с подсолнечным маслом… Семьсот рублей, восемьсот — не вмещается больше, сытый… — Он был почему-то в трусах цветочками и в домашних матерчатых тапках с помпончиками. Белый живот его выпирал из-под майки. Отвратительный белый живот. Словно барабан, — гладкий, усеянный рыжим пухом. Идельман, касаясь его, морщился, будто стручок. Все-таки изловили Идельмана. Не удалось отсидеться. И еще двое — незнакомых, испуганных — глухо молчали в оцепенении. А девица на коленях одного из них непрерывно подмигивала и жевала резинку. Чихала она на все. Юбка у нее была до пупа. И неясная женщина, притиснутая к самым дверям, время от времени жалобно восклицала: Гремячая Башня… Ради бога!.. Только не подвал!.. Ради бога!.. Только не подвал!.. — Она чрезвычайно густо потела и болезненно колыхалась мякотью. Ее засадили последней, — сержант наподдал коленом пониже спины. Тоже, наверное, из отщепенцев. Или просто — блажная. Не имеет значения. Я старался отодвинуться, но было некуда. Мы набились, как сельди в банку. Судя по всему, происходила коррекция. Устрашение и частичный перемонтаж. Отбраковка. Бытовая селекция. Промывание слишком умных мозгов. Наступает полночь. Желтые милицейские гробовозы, как жуки, расползаются по улицам. Быстро вращаются мигалки, и тревожный фиолетовый блеск, отражаясь от стекол, торопливо взбегает по этажам. Топот задубевших сапог. Четыре звонка в квартиру. Озверелость и громыхание кулаком по филенке. Страх, который испарениями витал над городом, приобретает теперь вещественные очертания: Гражданин Корецкий? — Да… — Игорь Михайлович? — Да… — Вы арестованы! — А в чем дело?.. — Одевайтесь, гражданин Корецкий! — Но позвольте, позвольте… — Одевайтесь, вам говорят! — Но я все-таки не понимаю… — Одевайтесь, к-курва болотная, а то без штанов заберем!.. — Ошарашенность. Сердцебиение. Свет господень по всей квартире. Пустотелая комбинация. Простыни. Бестолковая суета жены. Боль прозрения. Физиологические позывы. Беззащитность и саднящее удушье стыда. Перепуганная дочь в ночной рубашке, будто ангел, возникающая на пороге: Что такое случилось, папа?.. Я проснулась — чужие люди… — Унижение. Босые ноги. Озноб. Кое-как накинутый тесный костюм. Дрожь и пуговицы. Незавязанные шнурки на ботинках. Лестница под разбитой лампой, провонявшая помоями и кошачьей мочой. Абсолютная беспомощность. Слепота. Проплывающий через мрак огонек сигареты. Две фигуры в фуражках и кителях придвигаются от сереющего переплета рам: Этот? — Этот. — Ничего себе. Хар-рош барсучонок!.. — И внезапно: обжигающий хлесткий мгновенный удар по зубам: Мать-мать-твою-перемать!..
Это — коррекция. Если не слышно выстрелов и не идут к Карьерам грузовики с иммигрантами, то это — коррекция. За день накапливаются отклонения. Хронос не терпит вариаций. Необходимо полное совмещение со сценарием. Иначе — кромешный слом. Так полагает Апкиш. Я открыл глаза. ПМГ тормозила и поворачивала. Луч прожектора, наклоненный с вышки, расщеплялся о четырехугольник двора. Громыхнули, затворяясь, ворота. — Вылезай! — Клешневатые руки подхватывали нас и заставляли выпрямляться: Фамилия?.. В «вошебойку» его! — Фамилия?.. В «вошебойку» его! — Фамилия?.. «Дезинфекция и пропускник»!.. — Зомби работали чисто механически. Сортировка — и все. Мы — шпатлюем, объяснял когда-то Нуприенок. Они даже не шевелились. Девица передо мною, все еще жующая зеленые пузыри, подняла сзади юбку и ответила: А вот это ты видел, котяра? — Удовлетворенно хихикнула. — Хм-км-гм, ты тут, знаешь, не очень-то, — заиграв бровями, пробормотал сержант. Квакнула «лягушка» из затертой машины. Кто-то стонал, кто-то плакал, кто-то неизбежно раскаивался и канючил по-детски, чтобы не забирали. Кто-то сидел прямо на асфальте, угощая себя тумаками по голове: Идиот!.. Идиот!.. Говорили тебе: Не высовывайся!.. — Багровела под стеною колючая проволока, и жужжали керамические сверла в подвалах. Происходила коррекция. Взяли, очевидно, всех. Город был опустошен. Я увидел Гулливера, который стоял, как всегда, наособицу — отстраняясь и выпячивая презрительную губу. Тренировочные у него сползали, а вдоль бедер были прижаты кулаки в цыпках. Клочковатый старик махал на него щепотью: Свят… Свят… Свят… — Я, как в обмороке, обернулся. Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерненными страницами, клетчатая рубаха на груди лопнула, штанины легко задрались, обнажив бледную немочь ног, он еще дышал — трепетала слизистая полоска глаза. Двое милиционеров ухватили его и, напрягаясь, потащили к воротам. — Циннобер… Циннобер… Цахес… — Блестели на земле осколки луны, и с деревянным шорохом выцарапывала штукатурку из стен потревоженная гигантская крапива. Третий этаж. Булыжник. Насмерть. Карась, незамечая окружающего и проговаривая бессмысленный текст, очень тихо сказал: Умрет, наверное, — а потом, оглянувшись, какположено, добавил. — Тебе бы лучше уйти отсюда. Не надо, чтобы тебя здесь видели. — Он, по-видимому, еще надеялся на что-то. Гулливер, конечно, уже исчез. Мне скомандовали: Марш! — Разомкнулся страхолюдный коридор, и посыпалась трескотня пишмашинок. Перекошенные двери устремлялись далеко вперед. За дверями кто-то орал: Молчать, сволочь!.. Отвечай! Язык проглотил?!.. Молчать! — Тосковал неисправный туалет, и засыхали на окнах фикусы. Жутковатые манекены ожидали своей очереди на скамейках. Женщина, что в фургончике потела и колыхалась, затянула опять, как больная: Ради бога… Ради бога!.. Гремячая Башня… — Ей советовали заткнуться. Видимо, это и были знаменитые Коридоры, о которых рассказывал Идельман. Они сложены в несколько ярусов и доходят до самой области. Учреждения сваливают сюда свои бумаги. Неизвестно, кто их построил. Говорят, что построил Младенец. Нет ни плана, ни даже примерной схемы. Люди здесь исчезают бесследно. Плотоядные демоны слоняются в переходах. Слышно шарканье абразива и вгрызание электропилы. Говорят, что отсюда можно выбраться за пределы Ковчега. Врут, конечно. Я рассчитывал, что исчезновение мне пока не грозит. Слом еще не наступил. Циркуль-Клазов в ярчайшем проеме, жестикулируя и мотаясь, оглушительно кричал на Надин, расстегнутую догола: Нет-нет-нет! Все не так, детка! — Подскочил, будто на пружинах, и взял за соски бледно-розовую выпирающую грудь — энергично тряхнув. — Ты как мертвая, детка. Ей-богу! Искренность, искренность — вот, что требуется. Не в театре. Ей-богу! Искренность — прежде всего! — Он переживал, совершенно не притворяясь. Рослая Надин чуть сгибалась и ежилась, не осмеливаясь возразить. Ей было больно. Я взирал на них как бы из небытия. Отключали действительно всех. Ошалевший Батюта неожиданно сказал басом: А позовите кого-нибудь из начальства… — Сроду он не говорил басом. И Циркуль тут же ущемил его за складку на животе: Допрыгался, сволочь? Топай, топай… — Это было плохо. Это было чрезвычайно плохо. Вероятно, коррекция выходила из-под контроля. У меня перехватило дыхание.