Вот когда следовало насторожиться — когда вошла Лида. Потому что едва я достал из конверта пухлые рассыпающиеся затрепанные документы, как я сразу же понял, что я — погиб. Я погиб, я накрыт с головой, уничтожен, растерт в невесомый невидимый порошок. Мне, наверное, не помогут ни командировка от центральной газеты, ни мои телефонные поверхностные знакомства с референтами из отдела печати, ни обдуманное задушевное товарищеское письмо осторожного шефа к Черкашину (они вместе учились), ни даже если я тотчас сожгу все эти проклятые дьявольские бумаги и побегу отсюда, зажмурившись, сломя голову. Не поможет. Достаточно того, что я держал их в руках. Это — как несмываемое клеймо. Потому что есть вещи, о которых вообще не следует знать. Потому что если узнаешь о них, то потеряешь спокойствие, сон, чистую незапятнанную совесть, мир внезапно перевернется, станет с ног на голову, откроется копошащаяся изнанка, как в могиле — померкнет бледное солнце, надо будет умолкнуть — уже навсегда, точно крот, никогда не вылезающий на поверхность, либо вдруг помешаться в рассудке и с отчаянностью смертника кричать, кричать, кричать — на всех перекрестках. Может быть, кто-нибудь и услышит. Речь ведь идет не о зарвавшихся хапугах в провинции, которые, пробившись к кормушке, гребут под себя мелкие материальные удовольствия. Везде так. Везде — Саламасов, везде — Батюта, везде — нагловатый и пронырливый Шпунт, который обеспечит желающего чем угодно, в каждом городе возвышается свой горком, и на каждом горкоме ржавеют остановившиеся часы, и по каждой улице, как упырь, непременно разгуливает Циркуль-Клазов, сверкая зеркальной кожей на ботинках и просвечивая боязливых сограждан подозрительными прищуренными глазами. Везде — тишина. Везде — оцепенение. Терпкость гниющих водорослей. Шевеление когтей. Это — каста избранных. Китайцы называют ее — гэньбу. Кадровая административная прослойка, запечатавшая институты власти, которая одна определяет, что сегодня можно и чего нельзя. В основном — нельзя. Государство в государстве. Шелест перепончатых крыльев. Диктатура, единоначалие, жесткий каркас постановлений, от которых не отступить, ясная непреклонная деревянная догматическая воля, отвергающая сомнения и любое противодействие. Комиссары Конвента. «Я прав, даже когда я неправ, и пусть честные граждане склонят пред моим перстом головы. Так нужно Республике»! Монумент. Зарождалось как нечто необходимое и перешло в собственную противоположность. Осталось — чудовищный реликт, искусственная изоляция в верхах, окостенение, известняк, пропитанный солями дикого самообольщения: торжественные черные автомобили, завтраки и обеды на серебре, встречи и проводы на аэродромах, долгие парадные речи по любому поводу, грандиозные бумажные планы, застилающие небосвод, клятвы, ослепительные триумфы, свершения, водопады ликующих белопенных слов — все идет хорошо, все идет хорошо, все идет отлично; власть — непостижимая и загадочная, непонятная человеку, персонификация забытого божества, обитающая где-то за облаками, милостиво нисходящая в социализм, видимая только на трибунах, оглушающая зрелищами и феерией: шелестят развернутые знамена, вымуштрованные шеренги волна за волной покрывают собою брусчатку, бодрые нескончаемые мелодии выплескиваются на улицы из репродукторов, прикрепленных веревками к мято-раздутым водосточным трубам. Саранча. Век затмения. Чесоточная шерстяная оторопь. Солнце давно погасло, и летучие мыши, как голодные привидения, проносятся низко над головой. Горячий животный ветер. Изменить ничего нельзя. Вот в чем загвоздка: изменитьничегонельзя. Меня прихлопнут, как комара. Я даже пискнуть не успею. Бытовуха. Обыденность. Неужели шеф специально засунул меня в эту коробку с гвоздями? Не может быть! Мертвый или живой, но ведь он должен понимать, чем заканчиваются подобные истории. Это же все равно что задушить человека своими собственными руками. Хуже чем задушить.
   Дрожа и передергиваясь, стуча мерзлотой зубов, я засовывал документы обратно в конверт, они упорно не влезали, а когда, наконец, влезли, то почему-то просыпались, и мне пришлось собирать их по всей лестничной площадке. Я поднимал распластанные белые страницы и неуклюже ронял их, опять поднимал, чертыхаясь, и опять ронял, — этому не было конца, я будто внезапно заболел, меня трясло, как при высокой температуре, память, точно распахнулся провал, услужливо и жутковато подсказывала: приехали ночью, перевернули всю квартиру, распороли матрац, обнаружили наркотики, которых никогда не было, понятые, протокол, руки за спину, шесть лет строгого режима; вызвали в Управление, расспросили — что и как, внимательно выслушали, записали, искренне посочувствовали, дали совет обдумать свое поведение, а когда вышел, то оказалось, что в паспорте нет штампа о прописке — поезжай, куда хочешь, пропадай; привезли в дом за проволокой, надели долгополый халат, шприц, эластик, транквилизаторы, серьезные успокаивающие процедуры, электроды во рту, теперь слоняется по коридорам, обритый, и не понимает: сон, смерть, реальность, кто я, — человек или курица с отрубленной головой? Скажите, скажите!!! — гаснет крик в зарешеченных лунных окнах. Существуют и другие способы. Все довольно просто. Можно ли в одиночку расплескать неподвижную стоячую трясину времени, которая торфяными языками своими обнимает и всех, и вся? Разумеется, нет. Я и не собираюсь. Мне тридцать два года, я окончил факультет журналистики, я работаю в центральной газете, много командировок, зарплата средняя, был неудачно женат, давно разведен, сын девяти лет, женщина на Песчанке, гранки, набор и вычитка, друзья-неприятели, мутный рассвет за окном, сплетни в курительной комнате, совещания и летучки, иссушающее ночное дежурство, идеологическая накачка в горкоме, бар не для всех, операция аппендицита, еще одна женщина — из Соляного, колготня на толкучке, приторный кефир по утрам, «Библиотека приключений», одиночество, проливные дожди, смута и неприкаянность, западный фартовый видео, отключение, алкоголь, однокомнатная квартира в тартараканских новостройках. Меня прихлопнут, как комара. Это абсолютно безнадежно. Шефа тоже прихлопнут. Или он рассчитывает на свои контакты из неближних верхов? Он уже зарос этими контактами. Напрасно. Как комара!
   Я отчетливо сознавал, что галлюцинирую — днем, с открытыми глазами. Лестничные пролеты складывались гармошкой и невероятно растягивались, низвергая меня вниз, опрокидывалось дно металлического колодца, переплет его накренился и несильно ударил меня по затылку. Я ползал на четвереньках, собирая страницы, которых становилось все больше и больше. Тонко пищала лампочка. — Я слабый, слабый, слабый человек, я не могу бороться, — вслух сказал я. Голос прозвучал, как в ночной воде. — Ты слабый, слабый, слабый человек, ты, конечно, не можешь бороться, — повторила вслед за мной Лида, неожиданно появляясь из ванной. Она сняла цветастый домашний халат и повесила его в шкаф, согретая по изгибу тела алым отблеском из окна. Вызывающе торчали груди. Во весь горизонт растекался сумасшедший пылающий закат. Я протянул пальцы и коснулся упругой, чуть влажной кожи. В последний раз. — Оставь, оставь, мы уже не успеем, — нервно сказала Лида. Потащила ленточку из пучка волос. Оторвалась случайная капля и серебряной искрой скользнула по животу. Когда это было? Вчера? Сегодня? Я совершенно не помнил. Время расслоилось на дольки, и каждая долька еще — на множество слабых ниточек. «Наш бог — Хронос. Он един, неделим и пребывает в вечном успокоении». А это откуда?.. Мне было не разогнуться. Затекла поясница. Здоровенная крысиная морда, точно трактор, высунулась из стены и тихонько пискнула, принюхиваясь, поводя из стороны в сторону тревожной щеточкой усов. — Брысь, зараза!.. — равнодушно сказал я. Я даже не испугался, настолько отупел. — Эх, дядя, дядя, своего счастья не понимаешь, — разочарованно ответила морда и утянулась обратно в стенку. Было не до того. Жалобно скрипела вверху перегорающая, почти невидимая лампочка. «Уважаемый Савелий Игнатьевич»! — прочел я, поднеся к лицу обрывок, затерявшийся среди других документов. Строчки расплывались не в фокусе. Я не верил своим глазам. Это была моя записка к шефу, где я сухо и сдержанно сообщал о том, что высылаю материалы на его имя. Пусть поступает, как хочет. Я был уверен, что не писал ее, но это был несомненно мой почерк: характерная петля у буквы "д" и длинный дурацкий хвост на конце каждого слова, точно автору было лень отнимать перо, а кроме того, внизу красовалась моя личная подпись, увенчанная неповторимыми загогулинами, — я не мог сомневаться. И смятенно глядя на этот позор тщеты, прыгающий в моих руках, я вдруг мгновенно ощутил, что мир действительно перевернулся, стал с ног на голову, я больше ничего не понимаю, и не буду понимать, и не хочу понимать, пусть все остается, как есть, потому что это — единственное, что сейчас возможно, и ничего другого уже никогда не будет. Я ударил локтем по раме в окне, она дико задребезжала, оттуда выпало небольшое стекло и, как граната, разорвалось у моих ног.
 

3. НОЧЬЮ НА ПЛОЩАДИ

   Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерченными по краю страницами, клетчатая рубаха на груди лопнула, штанины легко задрались, обнажив бледную немочь ног, он еще дышал — трепетала слизистая полоска глаза. Я нагнулся и зачем-то потрогал его лоб, тут же отдернув пальцы, пронзенные мокрым холодом.
   — Циннобер, Циннобер, Цахес… — сказал редактор.
   Это был приговор.
   Карась, опустившийся на корточки с другой стороны, растерянно почмокал и сказал еле слышно:
   — Умрет, наверное, — а потом, быстро оглянувшись, добавил. — Тебе бы лучше уйти отсюда. Не надо, чтобы тебя здесь видели.
   Он был прав.
   Уже зашептались у меня над головой, уже зашелестели возбужденными голосами: Слышу — звон, удар, я выбежал… Это же Черкашин… Боже мой, тот самый?.. Ну, конечно… Ах, вот оно что… Ну а вы как думали… Тогда понятно… Расступитесь, расступитесь, граждане!.. Да пропустите же!.. — Знакомый, энергичный сержант, разделяя толпу, уже проталкивался ко мне, доставая на ходу блокнот. Честно говоря, я не ожидал, что сержант появится так быстро. Честно говоря, не ожидал. Я отчетливо понимал, что теперь — моя очередь. Железный капкан захлопнулся, я погиб. Неужели меня обвинят в убийстве? Невероятно. Но они способны на все! Хронос! Хронос! Ковчег! У меня оборвалось сердце. Но в это время дверь рабочей подсобки, совершенно неразличимая в темноте, распахнулась, и Фаина, светлея протяжным воздушным платьем, голыми руками и пирамидальной седой прической, сделанной специально для банкета, быстро и негромко прошипела мне:
   — Иди-иди сюда! Что ты здесь торчишь, как дерево на автостраде! — А видя, что я даже не шелохнулся, окостенев в отчаянии, резко, без лишних слов втащила меня в удушливый закуток под лестницей и прижала к стене, нестерпимо обдав духами. — Послушай! Не валяй дурака! Они только этого и хотят. Они пропустят тебя через «мясорубку» или сделают тебе «компот», — будешь заикаться, как недоразвитый…
   У меня не оставалось выхода.
   — Завтра мне надо подняться в шесть утра. Поклянись! — безнадежно сказал я.
   — Ну, конечно, конечно! — И Фаина, больше не спрашивая, не уговаривая, повлекла меня по невидимым ступенькам — сначала вниз, через подвальные переходы, уставленные забытой мебелью, а потом вверх — к длинным пластмассовым загогулинам, которые освещали пустынный коридор, наполненный ковровой тишиною и глянцевым неспокойным блеском дверей. — Я положу тебя в «семерке», ради бога, не высовывайся оттуда, это всего на одну ночь, полнолуние, царство призраков, я, пожалуй, запру тебя снаружи, так надежнее, я уверена, что тебе там понравится…
   Щелкнул выключатель в номере, и разлохмаченная тугая девица, как подброшенная, вскочила с низенького дивана, где валялись журналы: Добрый вечер… — Я нисколько не удивился. Девица была рослая, молодая, симпатичная, складчатая юбка на ней едва прикрывала бедра, а глубокий вырез, доходящий до пояса, оголял молочные полукруги высокой и твердой груди. В общем, — то, что требуется. Она довольно робко улыбнулась и спросила: Мне раздеться?.. — почему-то вдруг густо покраснев. Я и не подумал отвечать. Фаина куда-то исчезла. Рыхлое пузатое кресло, подминаясь, вместило меня. Номер был очень тесный, в полированном столике между нами отражалось печенье и янтарная винтовая бутылка вина. Кажется, уже початая. Вероятно, девица прикладывалась для бодрости. Где-то я ее видел. Она расстегнула одну широкую пуговицу, затем вторую, а потом, снова покраснев, нерешительно потащила платье через голову, оставаясь в ажурном лифчике и узеньких пляжных трусах, которые лепестком белизны выделялись на смуглом теле: Так, наверное, лучше, не правда ли? — Она изо всех сил старалась держаться непринужденно, однако горячая пунцовая краска заливала ее лицо, полыхали щеки и рубиновыми капельками разгорались отвисающие мочки на ушах. Видимо, она работала в первый раз. Здоровенная полуголая дура с мозгами курицы. Захотела веселых денег. Я ее видел на почте. У нее было идиотское имя — Надин. Будто у кошки. Я налил полстакана вина и толкнул его через стол: Закройся! — Девица хлопнула портвейн, как лимонад: Возьмите, возьмите меня… — изогнулась, приподнимая пальцами тяжелые груди… Я прекрасно понимал, что все это означает. Это означает полночь.
   И действительно, в ту же минуту вторая девица, одетая столь же незатейливо, но — поджарая, плоская, с вытравленными льняными волосами — хрипло расхохоталась: Дура ты, дура, дура набитая! Вот смотри, как это делают нормальные люди, — и проворно обняла меня, жарко прильнув к щеке: я все умею… я очень хорошо умею… ты только не мешай мне… я все умею… — а поскольку данное сообщение не поразило меня до глубины души, то она откинулась на ручке кресла, — ровная, как доска, — и деловито, с пониманием, покивала сверху: Ладно. Я знаю, что тебе требуется. Сначала небольшая разминка для подогрева. Ладно. Давай выпорем Надьку. Она молодая, ей полезно. Стащим с нее штаны, разложим здесь, на диване, и отхлещем ремнем по гладкой заднице. Пусть орет… Не хочешь? Ну, тогда сыгранем в «бисквит»: Надька под тобою, а я сверху, чтоб было не скучно. Три-четыре оборота, — покувыркаемся… Или давай изнасилуем ее, по очереди, ты и я, это будет забавно… А то пошли в ванную, мы тебе устроим «турецкий барабан». Ты, наверное, никогда не пробовал «турецкий барабан». Отличная это штука — если забарабанить по-настоящему!.. — Девица буквально елозила по мне, чуть ли не процарапывая мне лицо отвердевшими острыми сосками. Щекотали сухие волосы. Я ее отстранял — жестко, но вежливо — мне еще надо было продержаться до утра. Мягкий свет от торшера разбрызгивал зеленоватые блики по стенам, слабо подрагивал потолок, камарилья гудела, и приглушенная близкая музыка, обволакивая, виток за витком, наматывала на меня утомительный и сладострастный щебечущий женский голос.
   Между тем, это был уже совсем другой номер. Я и не заметил, когда мы переместились. Впрочем, неважно. Полночь. Шуршание. Время голодной охоты. Третья девица, совершенно голая, могучая, будто африканский слон, свободно расположила свои широкие телеса напротив меня и смолила, смолила ядовитый «беломор», цепко придерживая мундштук ярко-кровавыми заманикюренными ногтями. — Имей в виду, братец, тебе все равно придется участвовать, хочешь ты или не хочешь, — равнодушно сообщила она, давя меня взглядом. Я качнул головой: Навряд ли. — Однако, упрямый ты, братец… — Существуют законные основания, существует сюжет, — сухо возразил я. — А ты чтишь законы? — спросила девица. — Чту, — ответил я. — Тогда тем более, — сказала девица. — В моем сценарии такого эпизода нет, — объяснил я. И девица подняла мохнатые брови. — Откуда ты знаешь? — Я помню, — сказал я. Тут она сложила губы в толстую трубку и присвистнула, как гудок. Видно, разочаровавшись. — Ну знаешь ли, братец, я тебе не советую в таких случаях полагаться на память. — Почему это? — спросил я. — Будет очень плохо. — А все-таки? — Ну, я точно не знаю, — серьезно ответила девица, — может быть, сожрет Младенец, откусит голову, а может быть, Железная Дева выберет тебя в мужья. Или сграбастает Мухолов — своими крючьями. Что-то обязательно случится. Круговорот. Ты же не маленький: охранной грамоты у тебя нет, попадешь в подвалы, оттуда не выкарабкаться. — Девица подняла надутую белую кисть и жирно щелкнула пальцами. Две другие, танцевавшие до этого друг с другом, немедленно подскочили, с некоторым кряхтением подняли ее и осторожно перенесли на диван, опустив в удобной для любви позе. Слон-девица извергла дым приплюснутыми ноздрями: Давай-давай, братец, покажи, на что ты способен, может статься, что это — твой единственный шанс, последний, другого уже не будет. — Вероятно, она была права. Потемнел воздух, и заколебались призрачные сквозные соты гостиницы. Легкий треск растянулся в электрических проводах. Крутанулась часовая стрелка по циферблату. Я догадывался, что меня отсюда не выпустят. Хронос! Хронос! Ковчег! Фиолетовый чертик, лысый и одновременно мохнатый, размером с поросенка, проволокой держа хвост, выбежал на четвереньках из темного угла и чрезвычайно ловко цапнул печенье в вазочке, залихватски подмигнув мне: Не робей, Вася, пробьемся!.. — Он жевал, оттопыривая розовые защечные мешочки. Плоская девица, поджав ноги, с омерзением обернулась на него: Хулиганье! Распустились! Не дадут культурно отдохнуть после работы! — Кажется, я никому не мешаю, — с вежливым достоинством ответил чертик. Но девица демонстративно зажала пальцами нос: Пошел вон, скотина!.. — Тогда чертик как-то очень ненавязчиво приблизился к ней, присмотрелся, вращая рыжие, огненные зрачки, и неожиданно укусил за локоть — снизу, прилипнув на мгновение. — А-а-а!.. — будто недорезанная, завопила девица. А чертик отскочил и поклонился, как маэстро на сцене: Будь здорова, не кашляй! — Я очнулся. И Фаина, внезапно вынырнувшая из небытия, встала между ними, оглушительно хлопнув в ладони:
   — Все! Все! Закончили!..
   Свет погас, и в темноте опустевшего номера я увидел черный патриарший крест, отпечатавшийся изнутри на шторах. Луна сияла, как ненормальная.
   Вариация истекла.
   — А ты не боишься постареть? — с внезапным интересом спросил я.
   У Фаины размотались отбеленные локоны на висках:
   — Глупый, глупый, я ведь каждый день занимаюсь одним и тем же. И мне это нравится. Ну, — садись, подвинься сюда, не стесняйся, право — какой ты… — Она разгладила морщины на покрывале и вдруг неумолимо опрокинула меня назад — загудели тугие пружины — жадно поцеловала куда-то в шею, навалилась, чмокнула, я едва успел отвернуться. Щелкнула, вылетая, пуговица на платье, и душистый телесный жар хлынул мне прямо в лицо. Переплелись борющиеся руки. Съехало полотенце со спинки. Фаина коротко и сильно простонала. От нее припахивало легким вином. Глаза привыкали, и я хорошо видел над собою полное энергичное уверенное лицо с раздвинутыми губами, сквозь которые белела яркая наклейка зубов.
   — Ничего сейчас не могу, — соврал я, против воли вдыхая у ключиц сладкую медовую кожу. — Ничего не получится, прости, я совсем не могу сейчас…
   — Ну и дурак! — насмешливо ответила Фаина. — Я же чувствую, что ты можешь. Между прочим, это было бы самое безопасное для тебя. — Она прижималась тяжелыми нетерпеливыми бедрами. — Думаешь, Лидка твоя сегодня тоскует одна? Ну — рассмешил. Весь город знает, как она лихо качается. Хочешь, расскажу?.. Ездили в Листвяги, это полчаса отсюда, за городом, лесной берег, я тогда была в первый раз, хотя, разумеется, догадывалась, многие уже догадывались тогда. Жора пригласил нас в бассейн, он всех новеньких приглашает в бассейн, у него на даче небольшой бассейн и холл перед ним. Сам, конечно, развалился в кресле — сигареты тебе, турецкий халат, тапочки: Раздевайтесь! — и жесты небрежные, левый глаз прищуренный. Хозяин. Саламасов. Я, было, чуток засмущалась, все-таки в первый раз, а Лидка, стерва патлатая, как ни в чем не бывало, расстегнула блузку, джинсы — медленно так стащила, не торопясь, чтобы поглядел, — стоит, понимаешь, голая, усмехается, и еще провела ладонями внутри бедер, а потом — по груди, насмотрелась порнухи. Жорик аж весь затрясся, бедный, машет мне рукой: мол, чего тянешь? Я тоже разделась, никуда не денешься, а Лидка уже идет к нему: ягодицами — туда-сюда, туда-сюда, Жора так и прижал ее за ягодицы…
   Она вдруг вскинула красивую седую голову и замерла, тревожно прислушиваясь.
   — Что случилось? — спросил я.
   — Тихо! — сказала Фаина.
   — Дева или Младенец? — спросил я.
   — Говорят тебе: тихо!
   Неожиданно чихнули в трех шагах от меня — резко, как выстрел, и звук этот переливами грома ударил посередине пустынной тишины.
   Я только теперь заметил, что номер был двухкомнатный.
   — Кто там?
   — Извиняюсь — я, — в сонной хрипотце сказали из темноты. — Но вы можете спокойно считать, что меня здесь нет. Я вам мешать не буду.
   Мне было все равно, а Фаина, уже одергивая платье и торопливо застегиваясь, прошептала мне в самое ухо:
   — Черт его знает, вылетело из головы, не беспокойся, это — «тягач», приехал сегодня, поселили; вроде бы вполне приемлемый, зомби — конечно; скажешь ему, что это временно, и поменьше всяких разговоров, хотя — наплевать!
   — Она быстро и твердо поцеловала меня — в подбородок, особенно не разбирая.
   — Ну, теперь мне пора, время, как бы они не спохватились…
   Я рухнул обратно на диван и поправил подушку, обшитую слипшимися кистями. От подушки разило дезинфекцией. Доносилась с потолка бодрая танцевальная музыка. Я кошмарно устал, жизнь кончалась, замирало сердце в груди, кровь еле-еле текла по опавшим венам, но каким-то краешком сознания, какой-то темной и загадочной глубиной его я смутно помнил, что это еще не все, и действительно, едва дверь затворилась за Фаиной, как низкий натруженный голос из проема между комнатами скупо поинтересовался:
   — Сосед?
   — Сосед, — ответил я.
   — Вот какая история, сосед, — вяло сказали из темноты. — Жил-был Дурак Ушастый. Ну, он был не совсем дурак, а просто очень наивный человек. И вот как-то раз этого Дурака Ушастого вызвали к одному начальнику, а это был очень Большой Начальник, и он прослышал, что Дурак Ушастый умеет работать, как здоровая лошадь на борозде. И вот Большой Начальник сказал этому Дураку Ушастому, что поручает ему одно важное Дело. Дескать, это очень серьезное Дело, и очень нужное Дело, и его надо сделать как можно скорее, потому что вся страна ждет, когда будет сделано это Дело. Так Большой Начальник сказал Дураку Ушастому. И Дурак Ушастый взялся за это Дело. Он очень любил работать, и он умел работать, и он работал, как здоровая лошадь на борозде — изо дня в день, из года в год. Он прокладывал дороги и он расчищал пустыри, он взрывал огромные котлованы и он упорно их бетонировал, он закладывал фундаменты и он возводил цеха, он протягивал к ним издалека многокилометровые трубы. А затем он протягивал многокилометровые трубы — от них. И он опять расчищал, и он опять бетонировал. Он совсем не жалел себя. Он не спал ночей. Потому что он любил свое Дело. И Дело двигалось очень быстро, гораздо быстрее, чем его планировали. И Дурака Ушастого постоянно хвалили за это, его награждали орденами и о нем писали в газетах. И Дураку Ушастому это ужасно нравилось. Он любил, чтобы его хвалили, и он хотел, чтобы его хвалили, и поэтому он старался еще больше. И вот однажды к Дураку Ушастому пришел один человек. А это был очень незаметный и очень простой Человек. И он работал в очень незаметной и очень простой организации. И вот этот незаметный простой человек говорит Дураку Ушастому…