— Нет! — Лелия повернулась к нему. — Мне отвратительно всякое убийство, хотя бы бедных зайчат и птиц...
   — Вот как! Но если ты не убьешь коршуна, он убьет твоих цыплят. Почему же жизнь коршуна дороже жизни цыпленка? А? — Агриппа пристально посмотрел на жену. — Что тебе говорят об этом твои мудрецы?
   — Ничего, но у меня есть своя голова, Марк Агриппа!
   Агриппа ухмыльнулся:
   — На мой вопрос ты не ответила.
   — Зачем тебе мой ответ? Я знаю, что, по-твоему, жизнь цыпленка дороже. Из него можно сварить суп.
   — Не ехидничай! Хотел бы я видеть, как это можно прожить, не поедая ни цыплят, ни барашков.
   Их кони шли дружной иноходью. Роща кончилась, и перед ними простирался до самой реки большой луг. Отара кудлатых овец щипала пожухлую прошлогоднюю траву, но кое-где пробивалась уже молодая травка.
   Агриппа спрыгнул с коня и, поймав овцу, запустил руки в ее руно.
   — Хорошая волна! И овечка не из тощих. У тебя хороший вилик, Лелия!
   — Неплохой! — Она лукаво улыбнулась. — Может быть, ты хочешь осмотреть сыроварню, мой господин? Мы могли бы получать и больше дохода, но я много раздавала вдовам и женам твоих воинов, чтобы они не проклинали тебя, Марк Агриппа.
   — А тебе разве это не безразлично?
   — Нет. Я, как хорошая раба, забочусь о добром имени моего господина.
   — Ты злая...
   — А вот там пашни. — Лелия указала хлыстом на другую сторону реки. —  Мы с осени посеяли ячмень и скоро начнем сеять пшеницу, хотя отец говорит, что ей будет холодно в наших нагорьях.
   — Сейте на солнечных склонах. Я хотел бы сам потолковать с виликом. Имение в образцовом порядке. И дом тоже хорошо ведется. Позови его.
   — Я рада твоей похвале, но зачем звать того, кто рядом?
   Агриппа оглянулся, стараясь разглядеть в прибрежных кустах раба.
   — Не оглядывайся, я же говорю, что твой вилик, которого ты так хвалишь, едет рядом с тобой, мой господин.
   — Ты, что ли? Ты сама? — Агриппа натянул поводья. — Все хозяйство?
   — Научилась. Должна же я была оправдать твой хлеб, который мы с отцом едим уже четвертый год!
   — Лелия, — он растроганно и с виноватой нежностью положил руку на ее пальцы, — я ни обола не истратил на себя из твоего приданого. Твои деньги помогли мне защитить Италию. Ты слышала о моих "воронах"?
   — Я рада, что не ошиблась в тебе, и жалею, что я не юноша Я верно служила бы тебе в твоих легионах.
   — Ты же порицаешь любое убийство!
   Лелия покачала головой:
   — Бесцельное, но не защиту моей земли!
   — Ага! Цыплят надо Все-таки защищать от коршуна!
   — Поймал на слове! — Лелия, засмеявшись, хлестнула коня. Они неслись по холмам, перелетали через ложбинки. Наконец Лелия остановила лошадь. Агриппа подъехал к ней.
   — Будь ты мужчиной, я сделал бы тебя начальником моей конницы!
   Теперь их лошади плавно шли размеренной рысью. Агриппа искоса поглядывал на свою спутницу и невольно любовался ею. С радостным удивлением подумал, что за все утро ни разу не вспомнил о Риме.
   Но, когда они подъезжали к вилле, Какая-то старая крестьянка подошла к ним. Ее послала одна бедная женщина. Она живет в горах, и никто не знает ее настоящего имени. Эта бедняжка просила передать господину, что помнит его с детства и очень хочет повидать.
   — Она живет в нищете? Лелия, почему ты не помогла моей землячке?
   — Это странная женщина, — тихо ответила Лелия. — Я несколько раз посылала ей зимой теплую одежду и пищу, но она каждый раз возвращала все.
   — Хорошо, я съезжу к ней сегодня же! Сейчас же! Пиценка, знает меня с детства...

X

   Хижину изгнанницы Агриппе показали сразу. Бедная женщина ютилась за пределами имения, в лачуге, прилепленной к скале. Двери не было, и проем был завешен невыделанной шкурой горного козла.
   Агриппа кашлянул, и в ответ хриплый женский голос крикнул:
   — Ночи вам мало, уже и днем покоя нет!
   Вслед за этим радушным приглашением маленькая грязная рука с обкусанными ногтями откинула шкуру.
   Агриппа остолбенел. Перед ним, растрепанная, полупьяная, стояла Скрибония. Бывшая императрица Рима в этой убогой хибаре!
   — Ты? Все-таки пришел полюбоваться, до чего довел? Ну что же, заходи!
   Скрибония отступила в глубь хижины и, подойдя к столу, налила вина из треснутого и перевязанного грязной тряпкой кувшина в какой-то черепок.
   — Выпьем за радостную встречу!
   — Твои друзья пираты разбиты. Но я привез тебе благую весть! Храм Януса закрыт, и сын Цезаря дарует всем изгнанникам забвение их вины. Можешь вернуться в Рим!
   — В Рим? — Скрибония зло расхохоталась. — Вот обрадовал! А что мне там делать? Да ты садись, дорогой гость! Что стоишь? Не стесняйся. Или еще не забыл, как приходил по праздникам в нашу кухню и моя рабыня выносила тебе обноски, из которых я выросла? Не смущайся! Ведь ты отплатил мне за все сполна! Садись!
   Агриппа с опаской опустился на обрубок полена, воткнутый в земляной пол у стола.
   — Почему ты в такой нужде? Зачем ты столько пьешь?
   — А тебе какое дело до того, в богатстве я или в нищете? А пью, — она снова налила себе вина и залпом выпила, — чтобы забыть тебя и твоего дружка!
   Скрибония откинула с лица спутанные волосы. Они все еще были густыми и волнистыми, но ее лицо, опухшее и давно не мытое, не сохранило былой красы.
   Агриппа промолчал. Ему стало жаль несчастную.
   — Я видел Юлиолу перед отъездом из Рима. Хороший, здоровый ребенок.
   Скрибония неожиданно всхлипнула. Вытирая пьяные слезы, пробормотала:
   — А еще зовешь меня в Рим! Чтобы дочка меня видела? Небось говорите ей: "Мама умерла"?
   — Перестань. — Агриппа встал. — Не одной тебе трудно, не у одной тебя горе. Нельзя же так опускаться.
   — Ах, какой ментор нашелся! Может, еще и о добродетели начнешь мне читать! Объяснишь, чем я недостойна твоего императора!
   —  Не мешалась бы в державные дела, терпел бы тебя! Нет, Скрибония, — Агриппа сделал шаг к ней, — нехорошо! Моя жена посылала тебе и теплую одежду, и пищу...
   Скрибония с внезапной надменностью вскинула голову и посмотрела прямо в глаза своему гостю:
   — От тебя — никогда! Подыхать буду, не возьму! Я не нищенка, за все плачу... — Она надрывно расхохоталась. — Собой! Для императора была нехороша, а для моих дружков, разбойничков, охотничков, сгожусь!
   И как бы в подтверждение ее слов юношеский басок позвал:
   — Выходи, пиратка! Подстрелил горную козу!
   — Тащи сюда, Мунк! — живо отозвалась Скрибония. — Вечером попируем, не забудь винца захватить!
   В хижину вошел молодой горец. Он бросил убитую козочку у порога и, разглядев знатного гостя, смущенно пробормотал:
   — Прости, господин, я не знал...
   Агриппа, молча отстранив его, пошел к выходу.
   — Подумай, о чем я тебе говорил. Хотя бы ради Юлиолы.
   — Нечего мне думать! — дерзко крикнула женщина. — А ты, видно, ослеп, Мунк! "Господин"... — передразнила она. — Какой он господин! Мой бывший батрак пришел на меня порадоваться. Теперь принято над бывшими господами смеяться!
   Марк Агриппа быстро сбежал с холма, не слушая летящих ему вслед насмешек и проклятий, пересыпанных отборными непристойностями.
   Он весь содрогался. Как низко может пасть женщина! И еще эта несчастная винит его в своем падении! Нет, он не виноват перед Скрибонией. Не на нее одну в эту смутную годину обрушились беды. Гибли невинные, а она несла заслуженную кару!
   Агриппа остановился и несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул бодрящий зимний воздух родных нагорий, словно желая очиститься от скверны. С гордостью подумал о своей жене. Лелия выросла среди той утонченной роскоши тела и духа, какая Скрибонии, дочери деревенского нобиля, никогда и не снилась. Скрибония была простая деревенская девка, такая же, как он сам, только побогаче. А душу Лелии формировали любящие руки Цицерона. С детства она видела в своем доме мудрецов, поэтов и мужей, вершивших судьбы Рима. И в роковой час она встретила испытания, как доблестный муж. Не у всякого воина хватило бы мужества жить, притаясь во вражьем стане. Скрыв свой пол и не поступившись девичьей честью, она несла тяжелый рабский труд. Ежеминутно рискуя подвернуться лютой казни, она кормила никому не нужного, никчемного старика, даже не родного отца, а человека, взрастившего ее. Да, Марк Агриппа может гордиться своей Каей! Он не ошибся в выборе. В его детях будет жить смелая, чистая и доблестная душа Лелии!

Глава двенадцатая

I

   Сын Цезаря искал забвения в искусстве.
   Но литературные сборища у Мецента, фехтование афоризмами и жонглирование цитатами утомляли. Игривая непринужденность беседы искусно маскировала незыблемый этикет. Шутили те, кому было положено. Восхищались шутками те, кто зависел от шутивших.
   Ни поток пышных од и остроумных безделушек Горация, ни сентиментальная слащавость Тибулла не могли напоить раненую душу. Некогда любимые александрийцы раздражали своей вычурной пустотой.
   Император обратился к классикам. Перечел запоем Гомера, Эсхила, Гесиода. Их величественная мощь подавляла. Застывшие волны давно умершего моря... Пробегая глазами "Илиаду", усмехнулся сходству сварливой Геры, супруги царя богов, с императрицей. Даже в мыслях титуловал Ливию, чтобы торжественностью сана отгородить от тайной жизни сердца. Свое человеческое горе Октавиан не мог разделить ни с живыми, ни со славными мертвецами.
   Только изредка в книжной лавке, над строфой забытых поэтов, губы приоткрывались и юноша повторял полюбившийся стих. В поисках целительных слов он перерывал груды рукописей...
   Приходил сюда запросто и, раз навсегда приказав не обращать внимания на его посещения, перелистывал пергаменты, вслушивался в горячие споры, в живые, страстные, неумелые строфы молодых поэтов. У окон, склонясь над подлинниками, рабы с острыми стилями в руках размножали тексты.
   За прилавком книготорговец беседовал с литераторами. Рукопись счастливца тут же передавалась переписчикам. Отвергнутые печально брели домой. Но, несмотря на неудачи одних, все новые и новые бойцы штурмовали римский Парнас.
 
— В бездне морской у Карпафа живет тайновидец Нептунов,
Это — лазурный Протей; на двуногих конях, в колеснице.
Или на рыбах несясь, просторы он меряет моря...
 
   Октавиана поразила напевность и сила стиха. Точно вал в открытом море. Медлительно-пологий, мощный и плавный. Император поднял голову.
   Высокий, узкогрудый провинциал лет тридцати, с некрасивым, бледным, но прекрасным от внутреннего волнения лицом, читал:
 
—...А земледелец вспахал кривым свою землю оралом —
Вот и работы на год! Он родине этим опора.
Скромным пенатам своим, заслуженным волам и коровам.
...Трижды блаженны — когда б они счастье свое сознавали! —
Жители сел. Сама, вдалеке от военных усобиц.
Им справедливо земля доставляет нетрудную пищу...
 
   Книготорговец скептически улыбнулся:
   — Ты ждешь похвал, но здесь коммерческое предприятие. Стихи не подходят.
   — Почему же? — с отчаянием спросил провинциал. — Я пришел из Мантуи пешком. Стихи — единственное, что еще не отняли у меня. Я уже рассказывал тебе, что, пока я защищал Италию от пиратов и Брута, мой надел запахал сосед. Чем же мне жить? Я не прошу оплаты как для поэтов с именем. Но хоть за четверть цены... Ведь, право, неплохо?
 
Здравствуй, Сатурна земля, великая мать урожаев!
Мать и мужей! Для тебя в искусство славное древних
Ныне вхожу, приоткрыть святые пытаясь истоки...
Свойства земли изложу — какое в какой плодородье.
Цвет опишу, и к чему различные почвы пригодней...
 
   — Я не говорю, плохо или хорошо, но их не сбудешь. Что такое Вергилий Марон, имя? Реклама? Из покойников в ходу Катулл, Энний, Плавт, из живых Тибулл, Тит Ливии, особенно Гораций. Они интересны всем. Пишут о любви и наслаждениях. Это понятно каждому. Римский читатель не пашет, не сеет. Деревня для горожанина — место приятного отдыха, что уже прекрасно изобразил Гораций. Но кому же интересно читать, как ты пахал, а твоя жена приносила тебе поесть и вытирала пот с твоего лба? Кого в наш век, когда гражданская война унесла тысячи жизней, растрогает забытая могила старого солдата?
   — Меня. — Император выступил из полумрака.
   Книготорговец улыбнулся растерянно и льстиво. Он позволил себе пошутить, он повелит сейчас же рабам-переписчикам размножить это замечательное творение...
   Облокотясь о прилавок, Октавиан перелистывал какую-то рукопись и искоса наблюдал. Вергилий ему понравился. Талантлив, скромен, беден, будет счастлив милостью триумвира. Чуткий к впечатлению, производимому им на людей, юноша понял, что и он понравился поэту.
   Окончательно договариваясь с книготорговцем, Вергилий то и дело кидал на него робкие, восхищенные взгляды. Октавиан, опустив ресницы, читал. Он знал, что в сумраке, подчеркивающем его хрупкость, задумчиво склоненный над книгой, он трогательно красив. Вергилий, смущенный и мимолетным вниманием, и кажущимся безразличием, колебался, припасть ли с благодарностью к ногам благодетеля или, чтобы не показаться назойливым, с безмолвным поклоном удалиться...
   Но император сам окликнул его. Поэт обрадовано поднял глаза, и в робких темно-карих зрачках Октавиан увидел страстное, преданное обожание. Так на него иногда смотрел Агриппа.
   Он покровительственно спросил, где мантуанец остановился. Вергилий ответил, хотел еще что-то сказать, но, заметив, что император вновь углубился в чтение, молча откланялся. Но в этот миг Октавиан лукаво улыбнулся. Вергилий неожиданно, как равный, ответил улыбкой и быстро вышел.
   Император повелел Меценату разузнать все о талантливом провинциале и помочь мантуанцу. В гостях у своего вельможи Октавиан повторял наизусть строфы нового Гесиода. Над Тибром зажглась звезда Вергилия Марона.

II

   Мягкая зелень, голубые воды, невысокие округлые холмы...
   Мантуанская долина богата садами, почва плодородна, и села зажиточны. Между нечастых поселений привольно раскинулись цветущие луга. Здесь еще не чувствовался избыток населения, как в центральной Италии. Если вспахать все эти Девственные угодья, Италия прокормит себя.
   — Тогда Египет не страшен! — Октавиан натянул поводья. С лугов веяло мятой. Он был совершенно один...
   Уже двенадцать дней, останавливаясь на постоялых дворах, император путешествовал под чужим именем. Выдавал себя за ученика риторской школы, возвращающегося домой на каникулы. Его страна каждый день открывала перед ним все новые и новые страницы...
   Октавиан давно догадался о массовых спектаклях любви народной, устраиваемых для него Агриппой и Сильвием. Не желая огорчать верных служак, притворялся непонимающим. Несколько лет назад подобное открытие было бы для него ударом, а сейчас... Тайная охрана очень удобна. Императору, верящему в любовь своего народа, пристойней не подозревать об этих предосторожностях, принимаемых без его ведома... Но теперь он и в самом деле хотел побыть один. Не искал дорожных бесед, избегал попутчиков. В людных местах скрывал лицо капюшоном. Лишь среди полей с обнаженной головой спрыгивал с седла и, медленно ведя лошадь под уздцы, подставлял лицо и волосы теплому ветру.
   Особенно хорошо было ранним утром. Чем дальше на север, тем свежее становилась зелень, нежнее голубизна неба и воды. На горизонте, легкие и розовые, вздымались Альпы. Солнце, еще не осветившее долину, уже коснулось далеких вершин. Однако в котловине и в рассветном полумраке кипела жизнь.
   По бархату чернозема медленно шагали сильные серебристые волы. Вергилий пахал в поте лица.
 
— Певец и пахарь, я снова запрягаю в плуг строфу.
Я стих глубокой бороздою провожу в сердцах.
И песней, сложенной в час досуга, в часы труда на пашне ободряю
Помощников моих, безмолвных, серебристо-серых, круторогих...
 
   Услышав в утренней тишине строфы из своей поэмы, пахарь с изумлением поднял голову. В одежде странствующего школяра, легко ступая по пашне, к нему приближался сын Цезаря.
 
—... И боги сходят ко мне, в мое уединение
Делить со мной и песни, и труды... —
 
   продолжил Вергилий.
   — Я бы предпочел видеть дюжих рабов, делящих с тобой труды. — Октавиан протянул поэту руку. — Разве ты сейчас в такой нужде, что должен сам идти за плугом?
   — Я люблю сельские работы и утром до жары сам веду моих круторогих. В полдень раб сменит меня.
   Вергилий не показывал удивления, не раболепствовал, но и не впадал в излишнюю фамильярность. Он пригласил императора отведать парного молока и меда в его домике. Пасека недалеко, если высокий гость пожелает, они пойдут туда попозже. Жизнь пчел мудра и достойна изучения.
   — Ты женат? — неожиданно спросил Октавиан.
   — Нет, государь.
   Октавиан одобрительно склонил голову.
   — Женщина — причина всех бед. Из-за Елены пала Троя. Ты мудро поступаешь, живя один.
   — У меня есть подруга, государь. Раба Алексия хранит мой дом.
   Тихая женщина, белолицая и черноглазая, встретила их у калитки. Она оправдывала свои имя — "безмолвная". Двигалась тихо, бесшумно прислуживала. Алексия не была ни вдохновительницей Вергилия, ни его страстной любовью. Но в доме, всегда чисто прибранном, царили порядок и тишина. Натертые воском дощечки всегда лежали на столе, блистающем чистотой. Молоко, так любимое поэтом, свежее и прохладное, всегда ждало в кувшине. В сундуки с бельем Алексия никогда не забывала положить несколько плодов крупной, душистой айвы, и одежда Вергилия хранила этот пряный аромат.
   Алексия жила для друга, и целью ее жизни было его благополучие. Она не была музой поэта, однако музы, привлеченные уютом, созданным ею, чаще посещали сельский домик.
   Вергилий не любил солнца, и сквозь прикрытые ставни проникали лишь слабые лучи, освещая на столе полевые цветы в лепном кувшине и золотые соты, вырезанные прямо из улья.
   — Ныне о даре богов, о меде небесном, я буду повествовать... Отведай же этот дар богов!
   Октавиан отказался. Его болезнь не любит меда, но говорить об этом унизительно. Прокаженный император — это трагично и величественно, но золотушный — смешно и жалко.
   Алексия радушно угощала. Если высокий гость не желает меда, он не откажется от соленых маслин со свежим хлебцем?
   —  Она любила меня, когда я был еще юношей, — рассказывал Вергилий. — Семь лет ждала, терпела побои хозяина, преследования его сыновей. Я вернулся и выкупил ее, уплатив твоими дарами, мой император. Она не Елена и не Хлоя, но никогда не гаси светильник за то, что он не солнце. Алексия — верное, честное сердце.
   — Нет ничего страшней, как ранить того, кто искренне любит тебя, — грустно ответил Октавиан.

III

   Они вышли в сад. Под цветущими яблонями ровными рядами, как палатки в военном лагере, белели ульи. Это был сказочный мир маленьких, крылатых, упорных и трудолюбивых созданий. Тут был и свой сенат. Толстые, крупные трутни гудели басом с важностью истых отцов отечества... Две расы граждан, гладкие, желто-черные — самоуверенные квириты и мохнатые — робкие италики, непрерывно носили с лугов сладкую дань в родной город. Внутри улья безбрачные девы-весталки лепили соты и заботливо взращивали потомство своих сограждан. Наследницу престола кормили двойной порцией сладкой пыльцы. Личинки плебеев-тружеников получали значительно меньше. У летка, входа в улей, бдительные легионеры обнюхивали и осматривали каждого, кто влетал. Чужих разили насмерть.
   — Бывают целые войны между двумя породами пчел, —  заметил Вергилий. — Они так напоминают людей...
   Октавиан слушал, приоткрыв рот от восхищения.
   — Я ехал навестить моего подданного, а попал в гости к царю, равному мне, императору Рима! Нет, не равному, а более могущественному! Моему правлению человеческое естество кладет предел, а твоя власть, власть стиха — от века, — вкрадчивым, нежным движением он притронулся к одеждам Вергилия. — Подари мне свою дружбу, поделись со мной бессмертием! Ахилл и мой прадед Гектор славны лишь потому, что о них пел Гомер. Ты обязан стать Гомером Италии!
   Они лежали на плаще. Белые лепестки яблонь падали на их головы и плечи. Октавиан поднял на поэта восторженные глаза.
   — Дай мне в супруги твою музу! О чем ты пишешь сейчас?
   — О земле. Работаю над "Георгиками". "Гео", как ты знаешь, по-гречески "земля". Я пишу о ней.
   Вергилий, склонив голову набок, наблюдал за муравьем. Муравей нес жучка. Ноша была в несколько раз крупней маленького труженика. Поэт сорвал былинку и преградил путь. Муравей, не бросая добычи, пустился в обход.
   — Какое мужество и терпение! — Октавиан засмеялся. — Он тоже достоин поэмы. Почему поэты всегда воспевают любовное безумие, бессилие рассудка и воли перед хаосом страстей? Тоску, угасание... Воспой разум, силу сердца, победу разума, воли и долга над слабостью, чтобы моя империя крепла твоим стихом! Распущенной Элладе с их Еленой-разрушительницей противопоставь Рим!
   Вергилий заглянул в расширенные от экстаза зрачки юноши.
   — Ты, наверное, очень любишь декламацию?
   Октавиан покраснел:
   — Это плохо?
   — Это модно. — Поэт опустил руку на его шелковистые, легкие волосы. — Я буду петь труд, упорный, неизменный, побеждающий все...
   — Побеждающий хаос страстей? —  шепотом спросил Октавиан.
   — Ты боишься этого хаоса?
   — Не знаю. Любовь всегда приносила мне боль. — Он еще больше понизил голос. — Меня так уже замучили, что я не хочу этой любви. Мне нужно тепло другой души, а меня терзают...
   — И любовь, и дружба — это еще не главное, — тихо произнес Вергилий.
   — Знаю, — нетерпеливо перебил Октавиан. — Доблесть, долг перед Римом — наизусть помню... — Он замолчал и, как бы прося извинения за внезапную резкость, шутливо прибавил: — Ведь я еще совсем недавно на школьной скамье изучал наших классиков...
   — И доблесть — не главное, — все так же тихо уронил Вергилий.
   — Не главное? — удивился Октавиан. — А что же главное?
   — Главное? — Поэт улыбнулся горько и печально. — А разве ты поверишь?
   — Поверю.
   — Главное в жизни — знать, что ты засеял поле хлебом, а не плевелами-сорняками.
   — Значит, у меня никогда не будет радости?
   — Тебя благословят народы всей земли, если ты дашь миру — мир, — серьезно сказал Вергилий. — Ты дал нам землю, дай теперь и покой, чтобы мы могли ее оплодотворить.
   Под цветущими яблонями жужжали пчелы. Из дому, неся в руках кувшин с молоком, шла Алексия.
   — Вот воплощенная гармония. — Октавиан улыбнулся. — С ней, наверно, очень просто и легко живется. Она напоминает мне сестру внутренней тишиной.

IV

   Закаты стали желтыми. Земля набухала, и молодая травка все упорней зеленела на пастбищах.
   Стригли овец, и Лелия сама наблюдала за стрижкой, взвешивала шерсть, помогала связывать в бунтики, которые сытые, хорошо ухоженные рабы носили в сарай. Агриппа, стоя поодаль, любовался, как быстро и четко работали стригали, как хорошо Лелия справлялась с любым делом. Он посмотрел вдаль, где недавно поднятая пашня мягкой чернотой красиво оттеняла молодые зеленя озими.
   По древнему обычаю Марк Агриппа сам провел первую борозду по своей земле и опахал вокруг всю будущую ниву. Но он отвык от сельского труда и, не дойдя еще до половины борозды, почувствовал, как больно ноют плечи. Однако, сжав зубы, довел волов до меты. Зато вечером чуть не уснул за столом.
   Все эти дни он почти не видел Лелию. Как трудолюбивая белка, она мелькала то тут, то там, то у стригалей, то в сыроварне, то в саду, наблюдала, как ее рабыни белят стволы яблонь и груш. Новомодные вишни и персидские сливы еще не проложили свой путь в глубинные италийские земли. Их победоносное шествие остановилось на Семи Холмах. Но Аттик мечтал в будущем году посадить хоть парочку персидских деревьев.
   — В тот самый день, когда внук закричит, —  подмигнул старик зятю.
   Агриппа промолчал и побрел в глубь сада. Медленно шел между кустами жимолости. Цветов еще не было, но веточки уже набухали бутонами.
   Молодой полководец скучал. Так мечтал о сельской тишине... И вот ему скучно и тяжело в этом благодатном имении, благоустроенном трудами Лелии. От тоски все чувства обострились, и Агриппа ясно ощущал, что все это гостеприимное радушие Аттика вынуждено. Старик боялся рассердить всесильного патрона. Никто здесь не питал к незваному гостю сердечной склонности. Он был в этом доме чужой. Он даже еще ни разу не делил ложе со своей Каей, и если Лелия и придет к нему и он развяжет ей пояс, души их все равно останутся чужими.
   Агриппа решил, что зря не хотел мириться, когда несчастный дружок умолял простить его. Во многом он сам виноват. Хотя Октавиан и заявил, что он зрелый муж, вершитель судеб Рима, все равно он — полуребенок. Есть люди, до седых волос остающиеся детьми и всю жизнь нуждающиеся в сильной дружеской руке. Слабовольного мальчишку опутали сетью искусно сплетенных интриг, сыграли на его болезненном самолюбии, а Марк Агриппа, вместо того чтобы бороться со злостными интриганами, с Ливией, с ее шайкой и с этим торгашом Меценатом, уступил им Октавиана, поддавшись глупому, недостойному чувству обиды. Какие могут быть обиды между ними? Агриппа вспомнил, как еще в Мутинском походе его слегка ранили в руку. Октавиан сам перевязывал ему рану. Рана была незначительна, и в тот же день Агриппа уже сидел в седле, но вечером он с изумлением увидел на руке Октавиана, на том же месте, где у него самого была рана, красное пятно такой же формы. Октавиан виновато улыбнулся: