Страница:
А в саду Вителиев созревали плоды, павлины, распустив свои прекрасные хвосты, громко кричали. Флавия и Агриппа по-прежнему кормили их по утрам.
Занятий не было, от Марсовых игр Вителий освободил Марка Агриппу. Мальчик был нужнее ему дома. Лишь когда маленький пицен был рядом, Флавия принимала пищу.
В светлые лунные ночи, тесно прижавшись друг к другу, они сидели у подножия урны. Флавия молча плакала, а мальчик пристально глядел на урну, где на черном мраморе четко блестела позолота букв: "Люций Вителий, военный трибун, сын Авла Вителия и благородной Семпронии. Родился в год 674 со дня основания Рима, покинул нас в год 701. Жил на земле двадцать семь лет".
— Я никогда не забуду моего Кая. — Флавия касалась нежными прохладными пальцами горячих щек мальчика. — Он любил тебя, и ты будешь моим братом. Мы никогда не забудем нашего Люция!
Она целовала его, но маленький пицен был еще слишком юн и чист, чтобы почуять в этих нежных прикосновениях не осознанную самой Флавией страстность истосковавшейся женщины.
На каникулах Марк Агриппа провел дома всего две декады. Он совсем бы не поехал, боясь оставить Флавию наедине с ее горем. Но Випсаний, тяжело вздохнув, развязал засаленную тряпочку, где хранились золотые монетки, скопленные на покупку пары волов, горестно посмотрев на блестящие кружочки, взял два денария:
— Жена, я сам поеду за ним!
Его верная подруга молча кивнула, жаль было расставаться с надеждой уже в эту осень приобрести парочку круторогих, но желание повидать сына было сильней.
Агриппа встретил отца сдержанно и коротко сказал:
— Трибун умер!
Випсаний скорбно качнул головой, и больше они об этом не говорили.
Но дома ни встреча с сестрами, ни материнская нежность не могли утешить мальчика. Едва только поспели крупные орехи, Агриппа притащил домой два больших мешка и начал собираться в обратный путь.
— Матрона Флавия там одна, — пояснил он отцу. — Старик ее не любит.
— Это хорошо, сынок, что ты умеешь быть благодарным, — согласился Випсаний, снаряжая сына в дорогу. — Сам доедешь, или проводить?
— Не маленький. — Подумав, мальчик прибавил: — Ты вот что, отец, лучше раз поклонись хорошенько Скрибонию и попроси у него денег в долг, да купите сразу волов, чем каждую весну толстомордому кланяться. В будущее лето мы с тобой отработаем ему эти деньги.
Випсаний умиленно кивнул. Вот какой у него сынок! С внуками Суллы учится, отметки самые хорошие домой привез, а об отцовском хозяйстве не забывает, заботится о своей семье.
Проводив сына за околицу, хромоногий Випсаний долго смотрел вслед, как, закинув котомку за плечи, шагал по дороге его первенец.
Агриппа спрыгнул с телеги, на которой его какой-то добрый поселянин подвез к самым воротам, не заходя в школу, не умывшись с дороги, побежал к Вителиям. Широко распахнул калитку и замер, ошеломленный...
Урна Люция исчезла. На цоколе черного мрамора стояла ваза, полная алых роз. Рабыни, весело напевая, расстилали на траве полотна, пожелтевшие в сундуках за зиму. Еще жаркое солнце позднего лета выбелит их до белоснежности...
Флавия в чем-то светлом и радостно шуршащем выбежала навстречу, крепко обняла и, прижавшись щекой к щеке, шепнула:
— Как ты вовремя! На днях моя свадьба!
Агриппа оттолкнул ее, смотрел широко раскрытыми, полными ужаса глазами. Ему показалось, что он ослышался, может быть, Флавия говорит о чьей-то там свадьбе... Ведь не прошло и трех месяцев со дня смерти ее Кая!
— Я выхожу замуж за Марка Вителия, двоюродного брата Люция. Помнишь, он был на похоронах?
— Ты... — Безобразное солдатское слово сорвалось с пухлых детских губ, и еще более страшным, более безобразным казалось это ругательство потому, что его произнес ребенок.
Флавия беспомощно опустила руки.
— Мне 24 года. Когда ты вырастешь, ты простишь меня, — горестно шепнула она.
Но Агриппа не слушал ее оправданий;
Он пробежался по всем свадебным полотнам, оставляя на белоснежной ткани грязные следы, выбежал за калитку и кинулся в самую глубь школьного сада.
Там, на своей любимой полянке, упал наземь и глухо завыл, царапая себе лицо, бился, об землю...
И вдруг почувствовал, как чья-то крепкая и жесткая рука ласково легла на его затылок. Он поднял голову. Над ним стоял Кануций. Единственный глаз Ганнибала смотрел на мальчика с нескрываемой нежностью.
— Кто тебя, мой стратег, так обидел? — В голосе Кануция прозвучало столько ласки, такое далекое от насмешливости сострадание, что Агриппа не выдержал и, зарыдав еще отчаяннее, выкрикнул:
— Она выходит замуж, а клялась...
— Брось. — Кануций сел на траву рядом с мальчиком. — Это не дело мужчины и воина так убиваться... Ведь ты воин и мой самый умный стратег.
Агриппа, глотая слезы, кивнул. Кануций погладил его плечи своей единственной рукой и, горько усмехнувшись, прибавил:
— Эта хоть дождалась, пока трибун глаза закрыл. Все они такие, мой мальчик! А мужчина должен быть сильным и не лить слезы из-за каждой юбки! — Кануций встал. — Пойдем ко мне. Я покажу тебе то, ради чего стоит жить!
Бывший военный трибун жил в каморке при школьном здании. Единственный раб-грек прислуживал ему, варил нехитрый обед, поддерживал чистоту в убогом жилище школьного Пифагора.
Комнатка Кануция была узкой, но светлой и чистой. Походная койка, стол о трех ногах и полки с бесчисленными книгами составляли все ее убранство. Книг было много, все больше греческие пергаментные свитки да египетские папирусы, свернутые в трубки.
Агриппа, наморщив лоб, пытался прочитать замысловатые названия, потом вдруг спросил:
— Доблестный трибун, ты говоришь, все женщины плохие. А как же моя мама?
— Я говорил о богатых бездельницах. Они и детей уже не хотят, только бы пакостничать. А твоя мать крестьянка. Она трудится, растит детей и любит их.
— Да, меня очень дома любят, — с гордостью сообщил Агриппа. — Я же старший. Меня один богатый патриций хотел купить, давал столько золота, сколько я вешу, — прихвастнул маленький пицен, — а мама не согласилась. Да и нельзя мне рабом быть. Я ж римский гражданин!
— И потому плюешь на все другие народы, а квириты плюют на тебя, италика. — Кануций подошел к полкам и достал изукрашенный чертежами свиток. — Труды Архимеда. Он был грек и ученый, но насколько он был достойней наших римских бездарностей вроде Красса!
Агриппа развернул свиток. Там были рисунки рычагов, полиспастов, таранов... Под каждым рисунком формулы и пояснительные надписи.
— Доблестный трибун, я не знаю по-гречески.
— Надо учиться! Я вот тоже не знал и уже здесь, в школе, выучился, чтобы прочесть в подлиннике Архимеда, Фалеса и Пифагора. И не именуй ты меня "доблестный трибун". Когда мы одни, зови меня дедушкой. И чаще приходи ко мне... Подожди, Архимед тебе не по зубам. Я дам тебе другое сокровище. Это труды великого мостостроителя Мамурры. Нет такой гати, нет такого болота, чтобы Мамурра не смог навести понтон. А сколько мостов, крепких, прочных, перекинул он через самые бурные, капризные реки! Бери и читай, а что непонятно, приходи ко мне. С радостью объясню. — Единственный глаз Ганнибала приветливо светился. Он протянул мальчику свиток.
— Спасибо, дедушка. — Агриппа прижал драгоценный подарок к груди. — Я приду, если можно.
— Приходи. Это счастье — воспитать стратега. Знал бы ты, как мне надоели откормленные тупицы!
X
XI
XII
Глава шестая
I
II
III
Занятий не было, от Марсовых игр Вителий освободил Марка Агриппу. Мальчик был нужнее ему дома. Лишь когда маленький пицен был рядом, Флавия принимала пищу.
В светлые лунные ночи, тесно прижавшись друг к другу, они сидели у подножия урны. Флавия молча плакала, а мальчик пристально глядел на урну, где на черном мраморе четко блестела позолота букв: "Люций Вителий, военный трибун, сын Авла Вителия и благородной Семпронии. Родился в год 674 со дня основания Рима, покинул нас в год 701. Жил на земле двадцать семь лет".
— Я никогда не забуду моего Кая. — Флавия касалась нежными прохладными пальцами горячих щек мальчика. — Он любил тебя, и ты будешь моим братом. Мы никогда не забудем нашего Люция!
Она целовала его, но маленький пицен был еще слишком юн и чист, чтобы почуять в этих нежных прикосновениях не осознанную самой Флавией страстность истосковавшейся женщины.
На каникулах Марк Агриппа провел дома всего две декады. Он совсем бы не поехал, боясь оставить Флавию наедине с ее горем. Но Випсаний, тяжело вздохнув, развязал засаленную тряпочку, где хранились золотые монетки, скопленные на покупку пары волов, горестно посмотрев на блестящие кружочки, взял два денария:
— Жена, я сам поеду за ним!
Его верная подруга молча кивнула, жаль было расставаться с надеждой уже в эту осень приобрести парочку круторогих, но желание повидать сына было сильней.
Агриппа встретил отца сдержанно и коротко сказал:
— Трибун умер!
Випсаний скорбно качнул головой, и больше они об этом не говорили.
Но дома ни встреча с сестрами, ни материнская нежность не могли утешить мальчика. Едва только поспели крупные орехи, Агриппа притащил домой два больших мешка и начал собираться в обратный путь.
— Матрона Флавия там одна, — пояснил он отцу. — Старик ее не любит.
— Это хорошо, сынок, что ты умеешь быть благодарным, — согласился Випсаний, снаряжая сына в дорогу. — Сам доедешь, или проводить?
— Не маленький. — Подумав, мальчик прибавил: — Ты вот что, отец, лучше раз поклонись хорошенько Скрибонию и попроси у него денег в долг, да купите сразу волов, чем каждую весну толстомордому кланяться. В будущее лето мы с тобой отработаем ему эти деньги.
Випсаний умиленно кивнул. Вот какой у него сынок! С внуками Суллы учится, отметки самые хорошие домой привез, а об отцовском хозяйстве не забывает, заботится о своей семье.
Проводив сына за околицу, хромоногий Випсаний долго смотрел вслед, как, закинув котомку за плечи, шагал по дороге его первенец.
Агриппа спрыгнул с телеги, на которой его какой-то добрый поселянин подвез к самым воротам, не заходя в школу, не умывшись с дороги, побежал к Вителиям. Широко распахнул калитку и замер, ошеломленный...
Урна Люция исчезла. На цоколе черного мрамора стояла ваза, полная алых роз. Рабыни, весело напевая, расстилали на траве полотна, пожелтевшие в сундуках за зиму. Еще жаркое солнце позднего лета выбелит их до белоснежности...
Флавия в чем-то светлом и радостно шуршащем выбежала навстречу, крепко обняла и, прижавшись щекой к щеке, шепнула:
— Как ты вовремя! На днях моя свадьба!
Агриппа оттолкнул ее, смотрел широко раскрытыми, полными ужаса глазами. Ему показалось, что он ослышался, может быть, Флавия говорит о чьей-то там свадьбе... Ведь не прошло и трех месяцев со дня смерти ее Кая!
— Я выхожу замуж за Марка Вителия, двоюродного брата Люция. Помнишь, он был на похоронах?
— Ты... — Безобразное солдатское слово сорвалось с пухлых детских губ, и еще более страшным, более безобразным казалось это ругательство потому, что его произнес ребенок.
Флавия беспомощно опустила руки.
— Мне 24 года. Когда ты вырастешь, ты простишь меня, — горестно шепнула она.
Но Агриппа не слушал ее оправданий;
Он пробежался по всем свадебным полотнам, оставляя на белоснежной ткани грязные следы, выбежал за калитку и кинулся в самую глубь школьного сада.
Там, на своей любимой полянке, упал наземь и глухо завыл, царапая себе лицо, бился, об землю...
И вдруг почувствовал, как чья-то крепкая и жесткая рука ласково легла на его затылок. Он поднял голову. Над ним стоял Кануций. Единственный глаз Ганнибала смотрел на мальчика с нескрываемой нежностью.
— Кто тебя, мой стратег, так обидел? — В голосе Кануция прозвучало столько ласки, такое далекое от насмешливости сострадание, что Агриппа не выдержал и, зарыдав еще отчаяннее, выкрикнул:
— Она выходит замуж, а клялась...
— Брось. — Кануций сел на траву рядом с мальчиком. — Это не дело мужчины и воина так убиваться... Ведь ты воин и мой самый умный стратег.
Агриппа, глотая слезы, кивнул. Кануций погладил его плечи своей единственной рукой и, горько усмехнувшись, прибавил:
— Эта хоть дождалась, пока трибун глаза закрыл. Все они такие, мой мальчик! А мужчина должен быть сильным и не лить слезы из-за каждой юбки! — Кануций встал. — Пойдем ко мне. Я покажу тебе то, ради чего стоит жить!
Бывший военный трибун жил в каморке при школьном здании. Единственный раб-грек прислуживал ему, варил нехитрый обед, поддерживал чистоту в убогом жилище школьного Пифагора.
Комнатка Кануция была узкой, но светлой и чистой. Походная койка, стол о трех ногах и полки с бесчисленными книгами составляли все ее убранство. Книг было много, все больше греческие пергаментные свитки да египетские папирусы, свернутые в трубки.
Агриппа, наморщив лоб, пытался прочитать замысловатые названия, потом вдруг спросил:
— Доблестный трибун, ты говоришь, все женщины плохие. А как же моя мама?
— Я говорил о богатых бездельницах. Они и детей уже не хотят, только бы пакостничать. А твоя мать крестьянка. Она трудится, растит детей и любит их.
— Да, меня очень дома любят, — с гордостью сообщил Агриппа. — Я же старший. Меня один богатый патриций хотел купить, давал столько золота, сколько я вешу, — прихвастнул маленький пицен, — а мама не согласилась. Да и нельзя мне рабом быть. Я ж римский гражданин!
— И потому плюешь на все другие народы, а квириты плюют на тебя, италика. — Кануций подошел к полкам и достал изукрашенный чертежами свиток. — Труды Архимеда. Он был грек и ученый, но насколько он был достойней наших римских бездарностей вроде Красса!
Агриппа развернул свиток. Там были рисунки рычагов, полиспастов, таранов... Под каждым рисунком формулы и пояснительные надписи.
— Доблестный трибун, я не знаю по-гречески.
— Надо учиться! Я вот тоже не знал и уже здесь, в школе, выучился, чтобы прочесть в подлиннике Архимеда, Фалеса и Пифагора. И не именуй ты меня "доблестный трибун". Когда мы одни, зови меня дедушкой. И чаще приходи ко мне... Подожди, Архимед тебе не по зубам. Я дам тебе другое сокровище. Это труды великого мостостроителя Мамурры. Нет такой гати, нет такого болота, чтобы Мамурра не смог навести понтон. А сколько мостов, крепких, прочных, перекинул он через самые бурные, капризные реки! Бери и читай, а что непонятно, приходи ко мне. С радостью объясню. — Единственный глаз Ганнибала приветливо светился. Он протянул мальчику свиток.
— Спасибо, дедушка. — Агриппа прижал драгоценный подарок к груди. — Я приду, если можно.
— Приходи. Это счастье — воспитать стратега. Знал бы ты, как мне надоели откормленные тупицы!
X
С самого начала занятий Марк Агриппа твердо занял первое место. Даже по ненавистной риторике подтянулся и вполне разумно отвечал греку об обязанностях доброго гражданина и красотах Гомера. А впрочем, зачем воину красноречие? Римский меч красноречивее всех греческих ораторов и философов. Была б хорошая отметочка — и хватит! Другое дело — наука о числах и природе вещей!
Кануций часто зазывал к себе "стратега", и Агриппа с интересом слушал его разъяснения Архимедовых законов, с удивлением узнал, что все видимое и невидимое состоит из крошечных кирпичиков — атомов. А они бывают влажные или сухие, холодные или горячие. Вот как интересно!
Но все же никакие атомы не могли вытеснить из сердца юного пицена любовь к числам и осадным машинам. Он жадно ловил каждое слово отставного трибуна, и каждый раз сам чувствовал, что понимать даже самое сложное становится все легче и легче.
Единственный глаз Ганнибала прямо-таки сиял, когда он сжимая стилос, как меч, набрасывал силуэты катапульт и таранов, вдохновенно повествовал, в какой битве какое орудие принесло победу.
Когда импровизированный урок кончался, раб ставил на колченогий стол чаши, полные дешевого вина, обильно разбавленного горячей водой. Кануций радушно угощал, но все его лицо резко менялось. В единственном главу вспыхивали злые острые огоньки. Он принимался ругать всех и все. Возмущался скупостью Вителия: не из своего же кармана начальник школы платит наставникам, беспощадно насмехался над мальчиками.
Агриппа ежился. Ему становилось жаль Кануция и стыдно за него — нельзя же так всех ненавидеть! Неужели трибун не понимает, что дети так боятся его, что от страха путают даже те ответы, которые накануне отлично знали.
Особенно невзлюбил Одноглазый маленького Эмилия Павла. Толстенький, кудрявый и добродушный мальчик холодел от ужаса при одном виде Кануция. А Ганнибал все изощренней издевался над своей жертвой: без конца заставлял на уроках отвечать историю Пунических войн и с упоением спрашивал несчастного мальчишку о битве при Каннах, где его прадед, тоже Эмилий Павел, потерпел неслыханное поражение.
Агриппа жалел беднягу и не мог понять, что делалось с Эмилием на уроках. Еще накануне они вместе перерешали все задачи и Эмилий бойко доказывал Евклидовы постулаты, а сейчас на самый простой вопрос Одноглазого пролепетал какую-то чушь.
— Палка уже бессильна, — произнес свой приговор Ганнибал. — Три дня без еды. Марк Агриппа, проследишь, чтоб никто не подкармливал.
Агриппа встал и, глядя прямо в лицо Одноглазому, отчеканил:
— Доблестный трибун, я тебе в таком зверстве не помощник. Стыдно над маленьким издеваться!
Мальчишки, затаив дыхание, слушали смельчака. К их удивлению, Кануций не кричал, не грозил избить Агриппу палками, только криво осклабился и процедил сквозь зубы:
— Подожди, этот же Эмилий оботрет свои сенаторские сапожки о твою чумазую шкуру...
Кануций часто зазывал к себе "стратега", и Агриппа с интересом слушал его разъяснения Архимедовых законов, с удивлением узнал, что все видимое и невидимое состоит из крошечных кирпичиков — атомов. А они бывают влажные или сухие, холодные или горячие. Вот как интересно!
Но все же никакие атомы не могли вытеснить из сердца юного пицена любовь к числам и осадным машинам. Он жадно ловил каждое слово отставного трибуна, и каждый раз сам чувствовал, что понимать даже самое сложное становится все легче и легче.
Единственный глаз Ганнибала прямо-таки сиял, когда он сжимая стилос, как меч, набрасывал силуэты катапульт и таранов, вдохновенно повествовал, в какой битве какое орудие принесло победу.
Когда импровизированный урок кончался, раб ставил на колченогий стол чаши, полные дешевого вина, обильно разбавленного горячей водой. Кануций радушно угощал, но все его лицо резко менялось. В единственном главу вспыхивали злые острые огоньки. Он принимался ругать всех и все. Возмущался скупостью Вителия: не из своего же кармана начальник школы платит наставникам, беспощадно насмехался над мальчиками.
Агриппа ежился. Ему становилось жаль Кануция и стыдно за него — нельзя же так всех ненавидеть! Неужели трибун не понимает, что дети так боятся его, что от страха путают даже те ответы, которые накануне отлично знали.
Особенно невзлюбил Одноглазый маленького Эмилия Павла. Толстенький, кудрявый и добродушный мальчик холодел от ужаса при одном виде Кануция. А Ганнибал все изощренней издевался над своей жертвой: без конца заставлял на уроках отвечать историю Пунических войн и с упоением спрашивал несчастного мальчишку о битве при Каннах, где его прадед, тоже Эмилий Павел, потерпел неслыханное поражение.
Агриппа жалел беднягу и не мог понять, что делалось с Эмилием на уроках. Еще накануне они вместе перерешали все задачи и Эмилий бойко доказывал Евклидовы постулаты, а сейчас на самый простой вопрос Одноглазого пролепетал какую-то чушь.
— Палка уже бессильна, — произнес свой приговор Ганнибал. — Три дня без еды. Марк Агриппа, проследишь, чтоб никто не подкармливал.
Агриппа встал и, глядя прямо в лицо Одноглазому, отчеканил:
— Доблестный трибун, я тебе в таком зверстве не помощник. Стыдно над маленьким издеваться!
Мальчишки, затаив дыхание, слушали смельчака. К их удивлению, Кануций не кричал, не грозил избить Агриппу палками, только криво осклабился и процедил сквозь зубы:
— Подожди, этот же Эмилий оботрет свои сенаторские сапожки о твою чумазую шкуру...
XI
Агриппа стал героем дня. Даже Цецина и Волумний подошли к нему после уроков и крепко пожали руки.
Теперь все мальчишки старались подчеркнуть свое внимание к смельчаку, приглашали погонять мяч с ними, угощали присланными из дому лакомствами, но Агриппа сторонился всех и ни у кого не брал угощений.
У него никогда не было друзей, и он не умел дружить. Деревенские мальчишки с гиком и криком носились по улицам, гоняли "мяч, строили за околицей "карфаген" из сучьев и сена, брали его приступом, поджигали и скакали вокруг костра. Агриппе играть было некогда.
Он появлялся на улице, таща на руках самую маленькую сестренку, а две подросшие Агриппины цепко впивались ручонками в его рубаху и ни на миг не отпускали. Стоило ему усадить в песочек малютку и строго-настрого приказать старшим занять ребенка, как все Агриппины хором поднимали вой. Из дома выскакивала мать с мокрым полотенцем в руках:
— Семь лет уже, а играть захотел! А дети хоть криком изойдись!
Когда подросла Агриппина Примула, Агриппу отдали в подпаски. Так и не довелось ему ни наиграться вволю, ни подружиться со сверстниками.
Все вечера Агриппа читал и перечитывал творение Мамурры. Разбирал чертежи, иногда сам пытался набросать схему моста через воображаемую реку. Днем носил Мамурру за пазухой, а ночью клал под подушку.
Однажды, наблюдая, как Гай Корнелий бьется над расчетом моста, Агриппа спросил:
— А кто через этот мост ходить будет?
— А тебе, не все равно? — огрызнулся Корнелий.
— Мне-то все равно, а тому, кто через твой мост ходить будет, не все равно. Если скот погонят, не выгибай много. У скота по крутому мосту копыта скользят, а если для армии, круче строй. Людям крутизна нипочем, а мост прочней будет. — Агриппа набросал несколько линий.
Корнелий с интересом следил за его стилосом.
— Мне не все понятно, а времени в обрез. Помоги, пожалуйста.
— Я ж тебе помогаю.
— Нет. — Корнелий замялся. — Сделай этот проклятый чертеж за меня. Я тебе медовые пирожки отдам.
— Штуку египетского полотна, — отрезал Агриппа.
Он и так бы начертил Корнелию этот мост, но раз Гай заговорил о плате, пусть платит. Все равно эти гордецы никогда не сочтут его ровней.
Корнелий обещал написать домой, чтобы прислали египетское полотно.
Через несколько дней Фабий попросил вычертить ему стены Илиона и разметить на чертеже, где какая греческая фратария стояла.
— По Гомеру, что ли? — уточнил Агриппа.
— А ты думаешь, я сам там был? Перечти, вот я выписал: "А против скейских врат залегли дружины мирмодонян..." и так далее. Что возьмешь?
— Твои сафьяновые сапожки.
— Мои сапожки на твою лапищу? — возмутился Фабий, но чертеж ему был нужен, и сапожки вслед за египетским полотном перекочевали в кованый сундучок Агриппы.
Заказы сыпались один за другим. Марк Агриппа едва успевал. Его сундучок уже с трудом закрывался от свертков египетского полотна, сафьяновых сапожек, нарядных поясов, а на самом дне даже лежало несколько серебряных браслетов.
Перебирая свои сокровища, Агриппа радовался близости каникул. Сколько подарков он привезет матери и сестрам! А отцу скажет: "Это я все честно заработал. А как — скажу тебе одному".
Огорчала только разлука с Гаем Корнелием. В эту весну внук Суллы заканчивал школу, и осенью они уже не увидятся. Агриппа ругал себя за излишнюю гордость. Гай Корнелий никогда не обижал его. Может, ему просто казалось, что внук Суллы смотрит на него свысока. Но переломить себя молодой горец не мог.
Слова Одноглазого о том, что сенаторские дети еще вытрут свои сафьяновые сапожки об его чумазую шкуру, острой занозой вонзились в память самолюбивого подростка.
Теперь все мальчишки старались подчеркнуть свое внимание к смельчаку, приглашали погонять мяч с ними, угощали присланными из дому лакомствами, но Агриппа сторонился всех и ни у кого не брал угощений.
У него никогда не было друзей, и он не умел дружить. Деревенские мальчишки с гиком и криком носились по улицам, гоняли "мяч, строили за околицей "карфаген" из сучьев и сена, брали его приступом, поджигали и скакали вокруг костра. Агриппе играть было некогда.
Он появлялся на улице, таща на руках самую маленькую сестренку, а две подросшие Агриппины цепко впивались ручонками в его рубаху и ни на миг не отпускали. Стоило ему усадить в песочек малютку и строго-настрого приказать старшим занять ребенка, как все Агриппины хором поднимали вой. Из дома выскакивала мать с мокрым полотенцем в руках:
— Семь лет уже, а играть захотел! А дети хоть криком изойдись!
Когда подросла Агриппина Примула, Агриппу отдали в подпаски. Так и не довелось ему ни наиграться вволю, ни подружиться со сверстниками.
Все вечера Агриппа читал и перечитывал творение Мамурры. Разбирал чертежи, иногда сам пытался набросать схему моста через воображаемую реку. Днем носил Мамурру за пазухой, а ночью клал под подушку.
Однажды, наблюдая, как Гай Корнелий бьется над расчетом моста, Агриппа спросил:
— А кто через этот мост ходить будет?
— А тебе, не все равно? — огрызнулся Корнелий.
— Мне-то все равно, а тому, кто через твой мост ходить будет, не все равно. Если скот погонят, не выгибай много. У скота по крутому мосту копыта скользят, а если для армии, круче строй. Людям крутизна нипочем, а мост прочней будет. — Агриппа набросал несколько линий.
Корнелий с интересом следил за его стилосом.
— Мне не все понятно, а времени в обрез. Помоги, пожалуйста.
— Я ж тебе помогаю.
— Нет. — Корнелий замялся. — Сделай этот проклятый чертеж за меня. Я тебе медовые пирожки отдам.
— Штуку египетского полотна, — отрезал Агриппа.
Он и так бы начертил Корнелию этот мост, но раз Гай заговорил о плате, пусть платит. Все равно эти гордецы никогда не сочтут его ровней.
Корнелий обещал написать домой, чтобы прислали египетское полотно.
Через несколько дней Фабий попросил вычертить ему стены Илиона и разметить на чертеже, где какая греческая фратария стояла.
— По Гомеру, что ли? — уточнил Агриппа.
— А ты думаешь, я сам там был? Перечти, вот я выписал: "А против скейских врат залегли дружины мирмодонян..." и так далее. Что возьмешь?
— Твои сафьяновые сапожки.
— Мои сапожки на твою лапищу? — возмутился Фабий, но чертеж ему был нужен, и сапожки вслед за египетским полотном перекочевали в кованый сундучок Агриппы.
Заказы сыпались один за другим. Марк Агриппа едва успевал. Его сундучок уже с трудом закрывался от свертков египетского полотна, сафьяновых сапожек, нарядных поясов, а на самом дне даже лежало несколько серебряных браслетов.
Перебирая свои сокровища, Агриппа радовался близости каникул. Сколько подарков он привезет матери и сестрам! А отцу скажет: "Это я все честно заработал. А как — скажу тебе одному".
Огорчала только разлука с Гаем Корнелием. В эту весну внук Суллы заканчивал школу, и осенью они уже не увидятся. Агриппа ругал себя за излишнюю гордость. Гай Корнелий никогда не обижал его. Может, ему просто казалось, что внук Суллы смотрит на него свысока. Но переломить себя молодой горец не мог.
Слова Одноглазого о том, что сенаторские дети еще вытрут свои сафьяновые сапожки об его чумазую шкуру, острой занозой вонзились в память самолюбивого подростка.
XII
Вечера стали теплыми и прозрачными. Старшеклассники томились в ожидании выпуска. У многих уже пробивались усики, и им по ночам снились юные матроны. Все чаще и чаще говорили о девушках. Некоторых ждали невесты, выбранные родителями чуть ли не с колыбели.
Гай Корнелий не принимал участия в этих легкомысленных беседах. Он ходил хмурый, точно не радуясь предстоящей свободе, и все чаще придирался к брату.
Фавста, как и всех ребят средней центурии, пока еще больше интересовали медовые пирожки, чем девушки, но он с удовольствием вмешивался в разговоры старших юношей и смачно отпускал сальности.
Лежа на своей кровати, Агриппа хмурился. Он устал за зиму, и ни шумная возня малышей, ни непристойные анекдотики выпускников его не занимали. Считал дни до каникул и удивлялся, отчего Гай Корнелий ходит такой грустный. На его месте Агриппа прыгал бы до потолка от радости. Внука Суллы не пошлют служить в какую-нибудь азиатскую дыру. Гай сам выберет себе легион и останется в Риме, будет ходить в цирк, увидит самых знаменитых полководцев. Вот бы Марку Агриппе хоть денек пожить в Риме! Он пошел бы к Мамурре и сказал бы: "Доблестный строитель мостов и плотин, я выучил все, что ты написал в своей книге, но я хочу знать больше". И Мамурра повел бы его в сад и показал бы различные виды мостов над быстрым ручьем и сказал бы: "Мы с тобой построим мост через Альпы!" А Марк Агриппа спросит: "Разве через горы строят мосты?" И вот они уже в Альпах, и Мамурра тянет его к обрыву, тянет за руку..,
Агриппа подскочил и, все еще полусонный, рванулся, как бы стараясь освободиться от цепких рук Мамурры, и... проснулся.
У его изголовья стоял Гай Корнелий:
— Выйдем в сад, мне нужно поговорить с тобой…
Лицо у молодого патриция было таким грустным. что у Агриппы сердце екнуло от жалости. Он быстро вскочил, и они вышли в сад.
Луна, большая, багровая, как плод граната, уже похудевшая с одной щеки, низко висела над деревьями. Ветра не было, и их листва казалась черной, точно отлитой из темного тяжелого металла. В притихшем воздухе четко раздавался скрип гальки под ногами. Где-то крикнула ночная птица.
— Я хочу попросить тебя, — тихо начал Корнелий, — присматривай за Фавстом. Я знаю, он скверный, испорченный мальчишка, но он Корнелий, он мой брат... — Гай судорожно вздохнул. Нелегко далось ему это признание. — Прошу тебя, присматривай за ним, помогай ленивцу, удерживай от мелких пакостей. На крупные он, к счастью, пока не способен. — Молодой патриций обнял Агриппу за плечи: — Обещаешь мне? Я буду писать тебе...
— Фавст не любит меня, — дипломатично ответил пицен. — Вряд ли станет слушаться.
— Он никого не любит, — с горечью возразил Гай, — даже меня. Все пороки Суллы в этой маленькой дряни и ни одного его достоинства! Теперь все клянут Суллу, это модно, но наш дед был незаурядным человеком, и я не хочу, чтобы его внук совершенно испакостился!
— Ты, наверное, будешь служить в самом Риме? — спросил Агриппа, чтобы переменить разговор и не обидеть своего декуриона решительным отказом.
— Нет, — с неожиданной резкостью ответил Гай. — Забьюсь в самую что ни на есть захолустную дыру — в Тавриду, в Армению, к самой парфянской границе, где за мной не будет следить тысяча глаз, и ненавидящих, и преданных: "Внук Суллы, внук Суллы!" Знал бы ты, Марк Агриппа, как тяжело быть внуком Суллы, быть Корнелием! Тебе это трудно понять. Что бы ты ни натворил, ты никого неопозоришь, кроме самого себя. Тебя накажут и забудут. У тебя нет предков, которых каждая твоя ошибка, каждый твой промах пятнает. А я Корнелий! За каждый мой шаг, за каждое даже подавленное желание я в ответе перед вереницей теней! Корнелий Сулла, Корнелий Цинна, Корнелия, мать Гракхов, — все они из могил смотрят на меня и ждут... И я должен прийти к ним достойным их. Я знаю, скоро мир расколется на два лагеря, на победителей и побежденных. Но я останусь с теми, кому я обречен! Погибну, защищая выживших из ума старцев и молодых подлецов, вроде моего братца. Если б ты мог понять, какая тяжесть навалилась на меня, понять, как больно в 18 лет знать, что все напрасно, все бессильно! Ни разуму, ни мужеству отдельного человека не воскресить вчерашний день. Ты завтра Рима, я его вчера!
Гай Корнелий не принимал участия в этих легкомысленных беседах. Он ходил хмурый, точно не радуясь предстоящей свободе, и все чаще придирался к брату.
Фавста, как и всех ребят средней центурии, пока еще больше интересовали медовые пирожки, чем девушки, но он с удовольствием вмешивался в разговоры старших юношей и смачно отпускал сальности.
Лежа на своей кровати, Агриппа хмурился. Он устал за зиму, и ни шумная возня малышей, ни непристойные анекдотики выпускников его не занимали. Считал дни до каникул и удивлялся, отчего Гай Корнелий ходит такой грустный. На его месте Агриппа прыгал бы до потолка от радости. Внука Суллы не пошлют служить в какую-нибудь азиатскую дыру. Гай сам выберет себе легион и останется в Риме, будет ходить в цирк, увидит самых знаменитых полководцев. Вот бы Марку Агриппе хоть денек пожить в Риме! Он пошел бы к Мамурре и сказал бы: "Доблестный строитель мостов и плотин, я выучил все, что ты написал в своей книге, но я хочу знать больше". И Мамурра повел бы его в сад и показал бы различные виды мостов над быстрым ручьем и сказал бы: "Мы с тобой построим мост через Альпы!" А Марк Агриппа спросит: "Разве через горы строят мосты?" И вот они уже в Альпах, и Мамурра тянет его к обрыву, тянет за руку..,
Агриппа подскочил и, все еще полусонный, рванулся, как бы стараясь освободиться от цепких рук Мамурры, и... проснулся.
У его изголовья стоял Гай Корнелий:
— Выйдем в сад, мне нужно поговорить с тобой…
Лицо у молодого патриция было таким грустным. что у Агриппы сердце екнуло от жалости. Он быстро вскочил, и они вышли в сад.
Луна, большая, багровая, как плод граната, уже похудевшая с одной щеки, низко висела над деревьями. Ветра не было, и их листва казалась черной, точно отлитой из темного тяжелого металла. В притихшем воздухе четко раздавался скрип гальки под ногами. Где-то крикнула ночная птица.
— Я хочу попросить тебя, — тихо начал Корнелий, — присматривай за Фавстом. Я знаю, он скверный, испорченный мальчишка, но он Корнелий, он мой брат... — Гай судорожно вздохнул. Нелегко далось ему это признание. — Прошу тебя, присматривай за ним, помогай ленивцу, удерживай от мелких пакостей. На крупные он, к счастью, пока не способен. — Молодой патриций обнял Агриппу за плечи: — Обещаешь мне? Я буду писать тебе...
— Фавст не любит меня, — дипломатично ответил пицен. — Вряд ли станет слушаться.
— Он никого не любит, — с горечью возразил Гай, — даже меня. Все пороки Суллы в этой маленькой дряни и ни одного его достоинства! Теперь все клянут Суллу, это модно, но наш дед был незаурядным человеком, и я не хочу, чтобы его внук совершенно испакостился!
— Ты, наверное, будешь служить в самом Риме? — спросил Агриппа, чтобы переменить разговор и не обидеть своего декуриона решительным отказом.
— Нет, — с неожиданной резкостью ответил Гай. — Забьюсь в самую что ни на есть захолустную дыру — в Тавриду, в Армению, к самой парфянской границе, где за мной не будет следить тысяча глаз, и ненавидящих, и преданных: "Внук Суллы, внук Суллы!" Знал бы ты, Марк Агриппа, как тяжело быть внуком Суллы, быть Корнелием! Тебе это трудно понять. Что бы ты ни натворил, ты никого неопозоришь, кроме самого себя. Тебя накажут и забудут. У тебя нет предков, которых каждая твоя ошибка, каждый твой промах пятнает. А я Корнелий! За каждый мой шаг, за каждое даже подавленное желание я в ответе перед вереницей теней! Корнелий Сулла, Корнелий Цинна, Корнелия, мать Гракхов, — все они из могил смотрят на меня и ждут... И я должен прийти к ним достойным их. Я знаю, скоро мир расколется на два лагеря, на победителей и побежденных. Но я останусь с теми, кому я обречен! Погибну, защищая выживших из ума старцев и молодых подлецов, вроде моего братца. Если б ты мог понять, какая тяжесть навалилась на меня, понять, как больно в 18 лет знать, что все напрасно, все бессильно! Ни разуму, ни мужеству отдельного человека не воскресить вчерашний день. Ты завтра Рима, я его вчера!
Глава шестая
I
Помпей полировал ногти. Костяной заостренной лопаточкой отодвигал кожу, очищая розовые лунки. Заботливо потирал замшей, посыпал мелким пурпурным порошком и снова полировал. С удовольствием разглядывал свои белые руки. Любил опрятность даже в мелочах, любил неторопливость во всем и выше всего ценил покой. Но он должен бороться или погибнуть.
Юлия умерла, и с ее смертью порвалась последняя нить, связывающая его с Цезарем. Теперь проконсула Галлии ничто не удержит.
Помпей боялся соправителя, чувствовал, что тот умней, талантливей, а главное, удачливей его. Великого обвиняли во всем: в поднятии цен на хлеб, в катастрофе на Евфрате, в гибели Красса и его армии...
Клодий снова на всех перекрестках кричал, что Кней Помпей, подкупленный Фраатом, выпустил демона войны, а теперь армянский тиран обтер свои ичиги волосами римского вождя.
Но бессовестным, бессердечным патрициям мало юных жизней, загубленных на Евфрате. Цицерон и Помпей пустились в спекуляции, заняли товарами галеры, предназначенные для подвоза в Рим египетской и босфорской пшеницы, и взвинтили цены на хлеб.
Оборванцы толпами собирались у дома Помпея и осыпали Великого проклятиями. Помпей удалил в почетное изгнание Цицерона, личного врага Клодия. Однако Клодий не удовлетворился этой жертвой. Поняв, что Великий ищет примирения, дерзкий трибун сделался еще предприимчивее.
Обращаясь к народу, спрашивал:
— Кто морит квиритов голодом?
— Пом-пей! — отвечали хором Клодиевы сторонники.
— Кто жаждет междоусобиц и тирании? — вопрошал трибун.
— Пом-пей! — раздавалось в ответ.
Помпей молча терпел все нападки, непристойные выкрики в Сенате по его адресу, карикатуры, ходящие по рукам. Он ждал худших бед.
Но если сам Великий безропотно, как вол, осаждаемый мухами, сносил все, то его друзья решили немедленно вступиться за честь своего вождя. Друг и правая рука Катона, Тит Линий Милон, подобрал приверженцев из зажиточных клиентов Помпея и уже не раз вступал на площадях и перекрестках в бой с шайкой Клодия.
Душное городское лето, напитанное испарениями крови, казалось, само разжигало безумие и ненависть.
Юлия умерла, и с ее смертью порвалась последняя нить, связывающая его с Цезарем. Теперь проконсула Галлии ничто не удержит.
Помпей боялся соправителя, чувствовал, что тот умней, талантливей, а главное, удачливей его. Великого обвиняли во всем: в поднятии цен на хлеб, в катастрофе на Евфрате, в гибели Красса и его армии...
Клодий снова на всех перекрестках кричал, что Кней Помпей, подкупленный Фраатом, выпустил демона войны, а теперь армянский тиран обтер свои ичиги волосами римского вождя.
Но бессовестным, бессердечным патрициям мало юных жизней, загубленных на Евфрате. Цицерон и Помпей пустились в спекуляции, заняли товарами галеры, предназначенные для подвоза в Рим египетской и босфорской пшеницы, и взвинтили цены на хлеб.
Оборванцы толпами собирались у дома Помпея и осыпали Великого проклятиями. Помпей удалил в почетное изгнание Цицерона, личного врага Клодия. Однако Клодий не удовлетворился этой жертвой. Поняв, что Великий ищет примирения, дерзкий трибун сделался еще предприимчивее.
Обращаясь к народу, спрашивал:
— Кто морит квиритов голодом?
— Пом-пей! — отвечали хором Клодиевы сторонники.
— Кто жаждет междоусобиц и тирании? — вопрошал трибун.
— Пом-пей! — раздавалось в ответ.
Помпей молча терпел все нападки, непристойные выкрики в Сенате по его адресу, карикатуры, ходящие по рукам. Он ждал худших бед.
Но если сам Великий безропотно, как вол, осаждаемый мухами, сносил все, то его друзья решили немедленно вступиться за честь своего вождя. Друг и правая рука Катона, Тит Линий Милон, подобрал приверженцев из зажиточных клиентов Помпея и уже не раз вступал на площадях и перекрестках в бой с шайкой Клодия.
Душное городское лето, напитанное испарениями крови, казалось, само разжигало безумие и ненависть.
II
Запыленные, пожухлые желтые акации не бросали тени. Белизна дороги слепила. Клодий, бросив поводья, дремал в седле. После трагической гибели Красса его верный клиент чувствовал себя осиротевшим. Цезарь не любил прихлебателей, а в соратники Клодий не годился. Тщедушный, слабый телом, дерзкий на язык, уличный забияка, он не переносил напряженного труда. Кроме того, у Гая Юлия были все основания ревновать его к своей супруге. Клодий вздохнул. Он устал от беспорядочной жизни и бесконечных стычек.
Погруженный в задумчивость, трибун не заметил приближающейся опасности. Вскинув глаза, с ужасом увидел Милона во главе толпы вооруженных людей. Клодий закрыл лицо краем тоги, дал шпоры. Может быть, не узнают... Толпа надвигалась, а он один. Клодий пригнулся к седлу. Заметил, как Милой обернулся к рабу. Раб-африканец хлестнул лошадь и преградил путь.
— Дай дорогу, — я трибун, — хотел крикнуть Клодий, но дыхание перехватило... — Я трибун народа римского, священ и неприкосновенен, — пролепетал он, побледнев.
Клиенты Милона, бравые поселяне, сомкнутым строем все приближались. Клодий ясно видел лица, озлобленные, насмешливые.
— Я трибун! — закричал он и тут же упал на шею коня, обливаясь кровью. — Под лопатку...
Превозмогая боль, спрыгнул и кинулся бежать, упал, Пополз. В кустах не преследовали. Чьи-то руки подхватили раненого и внесли в дом.
Клодий вырвался и пополз к очагу. Вцепился в решетку. Уцепившийся за решетку очага находится под покровительством и защитой богов этого очага, и лишь святотатец осмелится поднять руку на призывающего лар![ 34]
От потери крови шум в ушах нарастал, казался топотом множества ног.
Милон, ворвавшись, кинулся к недобитому врагу.
— Все равно отвечать! Тащите!
Клодий в смертельном ужасе прижался всем телом к решетке очага.
— Я трибун, я трибун, — шептал мертвеющими губами. — Вето!
— Господин, трибун подох у меня в руках. — Дюжий нумидиец вскинул труп Клодия через плечо. — Куда выбросить?
— Мразь! — Милон ударил нумидийца в лицо. — Положи тело и прикрой, как подобает, тогой!
На улице, привлеченные шумом свалки, сбегались жители пригородной деревушки, окружали убийц. Сторонники Милона мечами проложили себе путь.
Тело Клодия обмыли, возложили на носилки, убрали цветами, как велел обычай, и понесли домой. В Риме, в предместьях и кварталах, населенных беднотой, уже знали о смерти Клодия.
Со времени гибели Гракхов, за все восемьдесят лет, Вечный Город не помнил такого святотатства — убиения народного трибуна, искавшего защиты у очага квирита. Обвиняли громко Помпея и аристократов. Они стремились вернуть дни патрицианской деспотии! Даже умеренные популяры, осуждавшие Клодия при жизни за его бесшабашность, были возмущены.
Толпа вокруг носилок с останками трибуна росла.
— Несите к курии, — крикнул кто-то. — Пусть отцы отечества полюбуются на дело рук своих!
— Да трепещут убийцы перед трупом! — Защитник дел народных, трибун Целий, сотоварищ убитого по трибунату, вскочил на ростру. — Сюда, сюда!
Тело Клодия внесли в Сенат, ломали скамейки, биселлы...
Курион, друг покойного, притащил кувшин с земляным маслом.
— Сожжем притон кровопийц!
На форуме народный суд судил убийц, их пытались растерзать. Но силач Милон отчаянным сопротивлением спас свою жизнь. Избитого, еле живого, его унесли друзья.
А над форумом пылала курия. Ветер трепал дым, и казалось, черные крылья возмездия трепещут над Вечным Городом.
Три нундины[ 35] длились поминки по Клодию. Двадцать семь дней шли бои на улицах столицы, и лишь возвращение Дивного Юлия могло бы положить конец анархии.
Погруженный в задумчивость, трибун не заметил приближающейся опасности. Вскинув глаза, с ужасом увидел Милона во главе толпы вооруженных людей. Клодий закрыл лицо краем тоги, дал шпоры. Может быть, не узнают... Толпа надвигалась, а он один. Клодий пригнулся к седлу. Заметил, как Милой обернулся к рабу. Раб-африканец хлестнул лошадь и преградил путь.
— Дай дорогу, — я трибун, — хотел крикнуть Клодий, но дыхание перехватило... — Я трибун народа римского, священ и неприкосновенен, — пролепетал он, побледнев.
Клиенты Милона, бравые поселяне, сомкнутым строем все приближались. Клодий ясно видел лица, озлобленные, насмешливые.
— Я трибун! — закричал он и тут же упал на шею коня, обливаясь кровью. — Под лопатку...
Превозмогая боль, спрыгнул и кинулся бежать, упал, Пополз. В кустах не преследовали. Чьи-то руки подхватили раненого и внесли в дом.
Клодий вырвался и пополз к очагу. Вцепился в решетку. Уцепившийся за решетку очага находится под покровительством и защитой богов этого очага, и лишь святотатец осмелится поднять руку на призывающего лар![ 34]
От потери крови шум в ушах нарастал, казался топотом множества ног.
Милон, ворвавшись, кинулся к недобитому врагу.
— Все равно отвечать! Тащите!
Клодий в смертельном ужасе прижался всем телом к решетке очага.
— Я трибун, я трибун, — шептал мертвеющими губами. — Вето!
— Господин, трибун подох у меня в руках. — Дюжий нумидиец вскинул труп Клодия через плечо. — Куда выбросить?
— Мразь! — Милон ударил нумидийца в лицо. — Положи тело и прикрой, как подобает, тогой!
На улице, привлеченные шумом свалки, сбегались жители пригородной деревушки, окружали убийц. Сторонники Милона мечами проложили себе путь.
Тело Клодия обмыли, возложили на носилки, убрали цветами, как велел обычай, и понесли домой. В Риме, в предместьях и кварталах, населенных беднотой, уже знали о смерти Клодия.
Со времени гибели Гракхов, за все восемьдесят лет, Вечный Город не помнил такого святотатства — убиения народного трибуна, искавшего защиты у очага квирита. Обвиняли громко Помпея и аристократов. Они стремились вернуть дни патрицианской деспотии! Даже умеренные популяры, осуждавшие Клодия при жизни за его бесшабашность, были возмущены.
Толпа вокруг носилок с останками трибуна росла.
— Несите к курии, — крикнул кто-то. — Пусть отцы отечества полюбуются на дело рук своих!
— Да трепещут убийцы перед трупом! — Защитник дел народных, трибун Целий, сотоварищ убитого по трибунату, вскочил на ростру. — Сюда, сюда!
Тело Клодия внесли в Сенат, ломали скамейки, биселлы...
Курион, друг покойного, притащил кувшин с земляным маслом.
— Сожжем притон кровопийц!
На форуме народный суд судил убийц, их пытались растерзать. Но силач Милон отчаянным сопротивлением спас свою жизнь. Избитого, еле живого, его унесли друзья.
А над форумом пылала курия. Ветер трепал дым, и казалось, черные крылья возмездия трепещут над Вечным Городом.
Три нундины[ 35] длились поминки по Клодию. Двадцать семь дней шли бои на улицах столицы, и лишь возвращение Дивного Юлия могло бы положить конец анархии.
III
Но Цезарь был далеко.
Море Усопших Душ, бледно-зеленое, странно притихшее, легло перед легионерами Цезаря. Туман постоянно окутывал белые меловые утесы Британии, прозванные италиками Альбионами. Кельты и галлы, живущие на скалистых побережьях Трансальпинии, никогда не переправлялись через пролив. Их прадеды помнили времена, когда море было так мелко, что дикие быки где вплавь, где вброд пересекали его. Но за долгие годы много кельтских слез стекло в это море. Много храбрых пало в боях. Души героев улетели на белые утесы. В теплые лунные ночи, перебирая струны арфы, они тоскуют о милой земной жизни. В летней тишине рыбаки не раз слыхали над морем эти звуки.
Британские племена, дикие и робкие, жили в лесах и пещерах. Они не знали железа, и бронзовые ножи почитались у бриттов за величайшую ценность. Война с ними скоро свелась к охоте за рабами. Ни дорогих мехов, ни золота, ни красивых пленниц не нашли завоеватели здесь. Британки, рыжие, костлявые и громадные, так пахли рыбой, что ни один легионер не решался нарушить их добродетель. Мужчины-рабы плохо переносили плен и не поддавались дрессировке.
Море Усопших Душ, бледно-зеленое, странно притихшее, легло перед легионерами Цезаря. Туман постоянно окутывал белые меловые утесы Британии, прозванные италиками Альбионами. Кельты и галлы, живущие на скалистых побережьях Трансальпинии, никогда не переправлялись через пролив. Их прадеды помнили времена, когда море было так мелко, что дикие быки где вплавь, где вброд пересекали его. Но за долгие годы много кельтских слез стекло в это море. Много храбрых пало в боях. Души героев улетели на белые утесы. В теплые лунные ночи, перебирая струны арфы, они тоскуют о милой земной жизни. В летней тишине рыбаки не раз слыхали над морем эти звуки.
Британские племена, дикие и робкие, жили в лесах и пещерах. Они не знали железа, и бронзовые ножи почитались у бриттов за величайшую ценность. Война с ними скоро свелась к охоте за рабами. Ни дорогих мехов, ни золота, ни красивых пленниц не нашли завоеватели здесь. Британки, рыжие, костлявые и громадные, так пахли рыбой, что ни один легионер не решался нарушить их добродетель. Мужчины-рабы плохо переносили плен и не поддавались дрессировке.