Страница:
По мере чтения предисловия Ломоносова к "Физике"
Вольфа Николай оживлялся: "Вот верно! Так!" Наконец, сам того не замечая, стал читать вслух:
- "Словом, в новейшие времена науки столько возросли что не только за тысячу, но и за сто лет жившие едва могли того надеяться. Сие больше происходит оттого, что ныне ученые люди, а особливо испытатели натуральных вещей, мало взирают на родившиеся в одной голове вымыслы и пустые речи, но больше утверждаются на достоверном искусстве" [Под этим словом Ломоносов понимал эксперимент, испытание, опыт].
- Вот-вот, - повторял он. - Выходит, что и к таким великим умам, как Аристотель, относиться надо с критикой...
Запишем.
Гусиное перо зашуршало по жесткой бумаге. Страницы покрывались беглыми строчками.
Отложив том Ломоносова, Николай взъерошил чуб, на минуту прижал свои ладони к глазам.
- А что же говорит об этом Дидро? Ну-ка, взгляну, - стал он торопливо перелистывать страницы тетради Корташевского, пока не отыскал "Мысли к объяснению природы".
- "Математические науки без опыта не приводят ни к чему прочному... Понятия, не имеющие никакой опоры в ппироде, можно сравнить с северными лесами, где деревья не имеют корней. Достаточно порыва ветра, достаточно незначительного факта, чтобы опрокинуть весь этот лес деревьев и идей".
Чем больше читал Лобачевский, тем яснее понимал, что (Ъпанцузский ученый, как и Ломоносов, был горячим последователем философии, призывающей учиться у природы.
Но важнее всего ему показалась последняя выписка.
- "Не знаю, в каком смысле философы полагали, - читал он задыхаясь от волнения,- будто материя безразлична к движению и покою... По-видимому, это предположение философов напоминает положение математиков, допускающих точки, не имеющие никакого измерения; линии - без ширины и глубины; поверхности - без толщины".
Вскочив с места, Николай зашагал по классу.
- Демокрит! Ломоносов! Дидро! - восклицал он, воссторгаясь их открытиями.
Знал он теперь, по какой идти дороге. И быть может, именно в эту минуту явилось предчувствие, что и ему предстоит принять участие в этой великой борьбе света и разума с морем тьмы, косности, невежества.
Робкий утренний рассвет вернул Николая к заботам очередного дня. Прежде всего, наспех одевшись, пошел он искать Балясникова.
- Пeтр! Сенат уволил Корташевекого, - почти крикнул он, едва увидев его в коридоре. - Что же делать?
Балясников остановился.
- Вчера я видел, Григорий Иванович вещи укладывает, - сообщил Николай.
- Надо идти к губернатору, - проговорил Балясников после минутного раздумья. - И не медля. Требовать: Яковкина - вон, Григория Ивановича и других оставить.
- А выйдет ли толк? - усомнился Николай. - Мансурову до нас и дела нет.
- Другого, поумнее, в казанских верхах, к сожалению, пока не имеется, отрезал Балясников. - Чем располагаем, за то и хватаемся.
- Идем! - предложил Николай. - На занятиях со всеми переговорить успеем. Так?
- Согласен, - Балясников широко взмахнул рукой и протянул ее Николаю.
Весь день среди студентов было заметно движение: собирались по два-три человека, разговаривали, сохраняя равнодушное выражение лиц; когда же появлялся надзиратель, немедленно расходились.
К вечеру на летучем собрании студентов, которое проходило на заднем дворе, было решено: идти всем. С губернатором от старших студентов говорить Балясникову, от младших - Лобачевскому.
Появление студентов Мансурову не понравилось: в нем он усматривал опасное неповиновение начальству. Однако принял их довольно вежливо и обещал рассмотреть заявление в ближайшее время.
Но, к его негодованию, студенты на следующий день дерзостно явились узнать, дан ли делу ход.
Возмущенный таким своеволием, губернатор не только не принял студентов, но приказал дежурному офицеру препроводить их в распоряжение университетского начальства.
Восстановив таким образом дисциплину, Мансуров считал дело благополучно разрешенным. Но возмущенные, студенты в ответ на необдуманные меры начальства перестали ходить на лекции. Дело пахло бунтом.
Немецкие профессора, погнавшиеся в Казань за длинным рублем, при виде пустых аудиторий перепугались не на шутку. Еще сильнее встревожились родители бунтарей и общественность города. Случай до сих пор небывалый.
"Мятежный" университет не имел еще ни отдельной от гимназии самостоятельной организации, ни правильно поставленного преподавания. Казалось, министру просвещения ничего не стоит росчерком пера смести с лица земли такой университет и расправиться с бунтовщиками. Но город принял горячее участие в университетских делах. Поднялся неслыханный шум. Сослуживцы и воспитанники открыто возмущались поведением Яковкина.
Губернатор Мансуров ошибся, полагая, что студенческий бунт можно погасить обычными полицейскими мерами. Скрепя сердце обратился он письмом к министру внутренних дел, признавая непригодность Яковкина к руководству университетом.
"Учреждение здесь университета, - сообщалось в этом письме, представляло каждому благомыслящему лестные виды в ожидаемом распространении просвещения...
Начала, положенные в гимназии, долженствовали бы служить к тому основанием. Но, к сожалению, с беспристрастным голосом всей публики, смею сказать, что управление сими заведениями вверено человеку без достаточных способностей, профессору Яковкину, которого качество, правила и частную жизнь не одобряет общее мнение. Всеобщий ропот на упущение воспитания, не прикрываемое даже ни наружным порядком, ни наружной благопристойностью произвел те последствия, что некоторые воспитанники взяты были обратно, не докончив ученья, и многие по недоверию удерживаются отдать в гимназию детей своих.
Наконец, из членов университета, люди, заслужившие доверенность публики и желавшие исправить беспорядки, совсем неожиданно отрешены. Из сих профессор и доктор Каменский, с великими познаниями по своей части, наилучше аттестованный прежним своим начальством и приобретавший здесь как по своим талантам, так и по образу жизни общее одобрение, совершенно отрешен от должности. Еще хуже поступлено было с адъюнктом - профессором Корташевским, человеком с отличными способностями и знанием, с наилучшим образом мыслей и поведения...
Оба они просили в свое время показать им причины отрешения, но им ничего не ответствовано..."
Казалось, Мансуров заинтересовался делом, о котором писал. Но это было не так.
"Если бы успехи просвещения не имели тесной связи с другими предметами, к пользе народной относящимися...
и если бы, наконец, - закруглял он, чтобы выйти сухим из воды, негодование публики, приемлющей участие в жребии отрешенных и в пользах воспитания, не были мне побудительными причинами по вверенному в губернии хозяйству, - я бы не смел утруждать Ваше сиятельство в деле, для меня чуждом".
28 февраля, узнав о письме губернатора, студенты наконец решили возобновить занятия и отправились в аудитории. Николай побежал сообщить Григорию Ивановичу о письме губернатора и посоветовать ему, отложив отъезд, подождать ответа министра. Затем, успокоенный, вернулся в университет.
Но вечером, уже по дороге в спальную комнату, догнал его заплаканный Сергей и, оглядываясь, тихонько сунул в руку записку.
- От Григория Иваныча, - шепнул он.
Николай незаметно развернул помятый, сложенный вчетверо листок бумаги. "Через час уезжаю. Приходи", - прочитал он. А внизу приписка: "Без шума".
- Значит, никому не говорить? - спросил Николай.
- Ни в коем случае, - ответил Сергей.
Через минуту, незаметно проскользнув мимо дежурного, они уже бежали по улице.
- Только что получена депеша из Петербурга, - объяснял на ходу Сергей. - Срочно вызывают Григория Иваныча и Каменского. Зачем - неизвестно.
Корташевский встретил их в полном сборе к отъезду.
Шуба, меховая шапка, рукавицы лежали на стуле около двери. Все понимали: дорога будет нелегкой.
Григорий Иванович обнял Николая.
- Спасибо, что сразу пришел. Мы отправляемся ночью. Ждать больше нечего. Иначе нельзя. Но главный разговор наш не о том. О тебе.
Учитель и ученик не заметили этого сердечного перехода на "ты". Сережа молча поспешил в свою комнату, чтобы не мешать им.
- Ты выходишь на верный путь познания математических истин, - продолжал Корташевский, опускаясь на диван и движением руки предлагая Николаю сесть рядом. - Но это первые шаги. Демокрит, Ломоносов, Дидро указывают путь к проникновению в истинное начало геометрии. Вероятно, уже не суждено мне принять участие в этом великом труде. Но Румовский понял то, что и я понимаю. Ты, Николай, и твои товарищи разрешите эту задачу. Помни, что сказал Радищев: "Твердость в предприятиях, неутомимость в исполнении суть качества, отличающие народ российский".
Григорий Иванович задумался. Молчал и Николай, не в силах произнести ни слова.
Корташевский наконец поднялся.
- Пора, мой друг, - взволнованно проговорил он и начал прощаться.
Николай не помнил, как спустился по выщербленным ступенькам старой лестницы, как долго бродил по городу.
В университет он вернулся, когда совсем окоченел от холода. Бабай, ночной сторож, помог ему войти незамеченным и тем избежать неприятностей.
Не прошло и двух недель после отъезда Коршшевского в Петербург, как за любимым учителем отправился и Сергей Аксаков.
Расставание с близкими людьми тяжело сказалось на Лобачевском. В Казани оставался еще Ибрагимов, но тот был серьезно белен. Петровский уволился, не без помощи Яковкина, и в библиотеке появился новый заведующий.
Николай похудел, осунулся: куда исчезли его кипучая энергия, упорство? Можно было подумать, что юноша перенес тяжелую болезнь. Даже к университетским занятиям он зачастую оставался безучастным. Правда, этому способствовало еще и то, что после отъезда Корташевского преподавание математики временно поручили студенту Владимиру Графу. Он повторял со студентами гимназический курс: алгебру, начала геометрии. Николаю, опередившему своих товарищей, все это было знакомо. Да и сам Граф, назначенный учителем, в своих знаниях вряд ли мог с ним соперничать. Николая все меньше привлекал университет, а лекции Графа он и вовсе не посещал. Проверяя студенческие ведомости, Яковкин с большим удовольствием отметил это обстоятельство.
- Наконец-то, - ехидно проговорил он. - Остыл жар будущего великого математика. Его высокопревосходительство поторопился тогда е пророчеством замечательных успехов сего студента. Ну что же? Не беда, если и потерпит разочарование.
А Николай действительно вел себя так, что это подтверждало злорадные предсказания директора. На короткое время его былое увлечение геометрией как будто пробудилось: он принялся, хотя и без прежнего жара, за решение сложных геометрических задач. Но так же скоро без причин охладел к ним и стал опять ко всему безразличным.
В стенах опустевшего, опостылевшего университета ему было душно.
Теплым апрельским утром Николай вышел побродить по городу. Он шел по главной - Проломной улице и вдруг услышал веселые возгласы лавочников:
- Ой, студено идет, студено! Шпага-то кривая!
Не зная, куда бы скрыться, Николай свернул в переулок и вышел на Булак. Летом этот канал отравлял весь город испарениями гнили. Но сейчас, весной, полный свежей волжской воды, украшенный вереницей барж, он был так удивительно красив, что Николай залюбовался им.
- Эх, ухнем! - запели бурлаки. Они дружно поднимали на цепях большой деревянный мост, чтобы пропустить под ним груженую баржу.
Николай подождал, пока баржа прошла иод мостом, затем двинулся дальше вдоль Булака. Набережная была заполнена: толпа вскоре подхватила и понесла его в сторону крепости. Не заметил он, как очутился в центре весенней татарской ярмарки "Ташаяк" [Ташаяк - дословно "глиняная посуда" (тат.)]. Своим названием она была обязана большому количеству посуды: фарфоровой, стеклянной и особенно глиняной, которую тут же сгружали с прибывших барж. Кроме посуды, ярмарка пестрела привозными товарами: тут были самые разнообразные тюбетейки, башмачки, ичиги, ковры. Кругом слышались гудки, свист, радостные ребячьи голоса. Мальчишки пускали фонтанчики вверх из глиняных брызгалок и ловко ныряли в толпу, спасаясь от рассерженного прохожего.
Ярмарочный шум, яркое солнце, веселье захватили Николая. Он остановился у балагана, перед которым, переваливаясь с лапы на лапу, неуклюже плясал большой бурый медведь. Вожак - одноглазый татарин в засаленной тюбетейке выбивал бойкую дробь на самодельном лубяном барабане. Товарищ его, тоже татарин, с таким же увлечением пиликал на самодельной скрипке. Лицо его было уморительно смешным. Когда смычок с резким визгом вел мелодию на высоких нотах, брови музыканта поднимались, когда же переходил к басам опускались. И уж совсем забавно было смотреть, когда смычок вдруг начинал метаться по струнам, выводя невероятные трели: глаза и брови татарина, в отчаянном стремлении не отстать, казалось, тоже пускались в пляс, вызывая дружный смех зрителей.
От смеха человек добреет, - в шапку музыканта, которую нес в лапах по кругу замаявшийся медведь, посыпались медяки. Николай тоже бросил монету.
Побродив по ярмарке, он отправился далеко за город: после суматохи ему хотелось отдохнуть в лесной тишине, послушать веселые птичьи голоса. В университет вернулся только вечером, не зная, как быть дальше.
У лестницы его окликнул сторож:
- Извольте пройти в приемную. Там вас маменька дожидается.
Николай бросился по коридору и замер на пороге приемной: мать сидела на диване, одной рукой обнимала Алексея, другой - Александра, и что-то им рассказывала.
Николай кинулся к матери, обнял ее.
После первых минут радости Прасковья Александровна сказала:
- Садись. Ведь я из-за тебя сюда приехала.
- Из-за меня? - удивился Николай. - Мама, но ведь я ни в чем...
- Вот письмо Григория Ивановича, - договорила Прасковья Александровна, раскрывая сумку.
- От Григория Ивановича? Мама, где он сейчас? Что с ним?
- Видишь, ты сам даже узнать не позаботился. А ведь он о тебе так беспокоится. И меня приехать заставил.
Я чуть на переправе не утонула... Вот слушай, что пишет. - Прасковья Александровна достала письмо и, развернув его, стала читать: - "Я сам все еще сомневаюсь в полной спра-"
ведливости полученных из Казани неприятных нам всем известий. Мне никак не верится, чтобы перестал учиться мой лучший ученик..."
Николай несколько времени сидел молча.
- Правда? - спросила мать.
- Правда, - почти шепотом ответил он. - Я не ходил на занятия, бродил по улице, чтобы не быть в этом здании.
Здесь мне все напоминает Григория Ивановича. И всех, кто с ним ушел отсюда. Я лучше буду самостоятельно, по книгам...
- Так-так, Григорий Иванович это предугадывал. Послушай дальше: "Может быть, Николай думает учиться самостоятельно. Если так, он крепко ошибается. В частном воспитании нет самой могущественной пружины, нет того живейшего и сильно воздействующего на молодые сердца побуждения, короче говоря, нет соревнования, рождающего страсть к чести и нравственному изяществу. Но такое соревнование найдете в гимназии, в университете, ибо оно обитает в заведениях общественного воспитания. Кроме того, найти богатую библиотеку, физический кабинет, ботанический сад, машины можно только в заведении общественном..."
Закончив чтение, Прасковья Александровна вопросительно посмотрела на сына.
- Как же, Коля? Решай сам, останешься в университете или со мной соберешься в Макарьев, в одиночку заниматься?
Николай вдруг повернулся к матери, поцеловал ее и стремительно вышел из комнаты, не сказав ни слова.
Прасковья Александровна вынуждена была задержаться в Казани.
Дня три Николай ходил хмурый, где-то пропадал. Следивший за ним Александр сообщил матери, что брат ходил к больному Ибрагимову. Затем отправился на суконную фабрику и в Адмиралтейскую слободу.
Наконец Николай вернулся к матери и коротко доложил ей:
- Остаюсь. Буду здесь учиться.
До переводных экзаменов оставалось мало времени.
Однако Николай взялся готовить пропущенные им уроки с такой же настойчивостью, с которой когда-то искал ответы на все вопросы. Он сидел за книгами днем и ночью, никуда не отлучаясь.
Экзамены прошли успешно. Прасковья Александровна, еле дождавшись их окончания, теперь не помнила себя от радости: Александр обнаружил "чрезвычайные дарования и таковые же успехи в физических науках"; младший, Алексей, был принят на первый курс университета; Николай отличился познаниями в математике и натуральной истории.
В Макарьев с матерью на летние вакации собрались и ее сыновья. Выехать решили ночью перед рассветом: по холодку лошади бегут охотнее и людям легче. Рассчитывали в самую жару останавливаться где-нибудь на дневки до вечерней свежести.
Накануне, девятнадцатого июня, уже к вечеру, Николай пошел к Дмитрию Перевощикову проститься и попросить у него на лето книг по математике.
Увлекшись разговором о рыбной ловле, он засиделся у Дмитрия. Вдруг дверь со стуком распахнулась, и в комнату вбежал Василий Перевощиков. Но, увидев Николая, испуганно попятился.
- Там... сейчас на Казанке, - начал он, задыхаясь, - там, там... - Не договорив, бросился на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, зарыдал.
- Вася! - Дмитрий схватил его за плечо и встряхнул, стараясь оторвать от подушки. - Вася! Что случилось? Да скажешь ли ты наконец?
Василий поднял свое лицо, залитое слезами.
- Скажу, не ему. - Он указал на Лобачевского. - Ему нельзя.
- Что?! - испугался Николай, вскочив с места.
- С ума ты сошел? - в отчаянии крикнул Дмитрий, Схватив за угол подушку, он вырвал ее из-под головы брата. - Сейчас же говори!
Василий вдруг оттолкнул его и сел на кровати.
- Саша, - выговорил он медленно. - Саша Лобачевский... утонул!.. Панкратов два раза нырял, но сам чуть не погиб...
Николай на миг оцепенел, провел рукою по лбу и, вдруг крикнув: "Саша!" - кинулся вон из комнаты.
Он бежал на Казанку. Еще издали увидел на берегу толпу. Люди, в мокрой одежде, с баграми, с веревками, расступились перед ним. Саша лежал на земле, покрытый кем-то принесенной простыней. Все молчали.
Не скоро нашли женщину, которая смогла бы сообщить о несчастном случае матери. Но в последнюю минуту Николай удержал ее.
- Не надо... Я скажу сам.
Сопровождаемый студентами, он вошел в дом, затем в комнату, где Прасковья Александровна уже кончила последние приготовления к отъезду, повернулся и плотно закрыл дверь. Студенты, оставшиеся в передней, стояли молча, не смея шевельнуться. Вскоре за дверью послышался вскрик, и все вдруг затихло. Ни крика больше, ни плача.
Это было самое страшное.
Дверь наконец отворилась. Мать стояла у порога, опираясь на руку Николая.
- Проведите меня к нему, - тихо сказала Прасковья Александровна.
Глубокой ночью следующего дня сыновья увезли мать в Макарьев.
Так печально закончился первый университетский год Николая Лобачевского.
ХИМИК ИЛИ МАТЕМАТИК?
Возмутившее всех изгнание Корташевского и трагическая смерть Александра надолго лишили Николая душевного равновесия. Бессонные ночи, наполненные какимто полубредом, следовали одна за другой. Он понимал:
дальше так продолжаться не может, но пока не знал, что же делать. Едва засыпали все, Николай, закрывая рукой пламя свечи, пробирался по коридору в пустую аудиторию.
Отчаянным усилием воли он пытался продолжать занятия по математике, стремясь отвлечься от ночных кошмаров. Однако ничего нового не находил, а здоровье заметно ухудшалось. Впалые глаза, бледность и худоба стали видны всем посторонним. "На глазах тает", - чуть не со слезами думал Алексей, наблюдая за братом. Он решил уговорить Николая пойти после занятий подышать свежим воздухом. Тот согласился.
Направились они в заброшенный Волховский парк на берегу Казанки, отгороженный ветхим забором от Арского поля. Река, глубокие живописные овраги, далекий вид на Заречье напоминали волжские просторы в Нижнем, овраг у Почайны...
Алексей с радостью заметил, как повеселели глаза Николая и просветлело его лицо.
- Ты помнишь, Алеша, - заговорил он, оживляясь, - давно это было, я стихотворение сочинил? Про старый дуб и речку. Смеешься? Постой, вспомню...
Они долго еще бродили без цели, забыв о лекциях и ежедневных заботах. Ловили бабочек на берегу, катались на лодке, довольные собой и всем на свете.
Возвращались не спеша. На Воскресенской улице Алексей остановился у Тенишевского дома, расположенного рядом с гимназией. В его нижнем этаже помещались химические классы.
- Постой, кажется, днем забыл огонь потушить, - сказал он, - я только на горн взгляну. Сейчас вернусь.
Николай, не дожидаясь, пошел за ним следом. Едва раскрылась дверь кабинета, как оттуда ударил кислый запах.
Братья закашлялись.
- Что ж это? - спросил Николай.
- Опыты, опыты, молодые люди, - послышался веселый голос где-то за шкафом.
- Это сам Эвест? - тихо спросил Николай.
- Нет, наш лаборант-механик Никита Филиппович Горденин, - ответил Алексей. - Вот уж на все руки мастер! Видишь, в той комнате, - показал он рукой на другую открытую дверь, - печь большая? В ней три горна и котел.
Так вот мех для подачи к ней воздуха он сам построил.
Комиссия принимала. Очень хвалили его и новый профессор Фукс, и Эвест, и Запольский. Он и в стекольном деле мастер: вся химическая посуда, какую ты видишь, - его работа. Золотые руки!
Алексей говорил с увлечением и был очень рад, что брат слушал его с интересом.
- Для этого зимой Никита Филиппович целый месяц работал на хрустальном заводе Юшкова в Васильеве, - продолжал он, показывая Николаю стол, заставленный химической посудой и банками с реактивами. - Вот смотри, это я тут занимаюсь. Хочешь узнать чем?
- Не знаю, будет ли мне так интересно, - засмеялся Николай.
Алексею показалось, что к брату возвращается прежнее безразличие.
- Жаль, Николай: кроме своей математики, ничего ты знать не хочешь! заговорил он быстро, - Как же Ломоносов? Его на все хватало. И математик, и философ... Смотри! - Алексей взял с полки небольшую книгу. - Видишь?
"О пользе химии".
При имени Ломоносова Николай оживился, протянул руку.
- Нет, нет! - Алексей вернул книгу на полку, - Ты прежде взгляни, чем я занимаюсь. Например, вот в этих колбах два водных раствора. Но друг е другом не смешиваются. Как перевести растворенное вещество из первого растворителя во второй?
- Выпарить первый раствор, - не задумываясь, ответил Николай.
- А если с растворителем и растворенное вещество улетучится?.. То-то! Не так уж химические дела просто решаются!
Повернувшись, Алексей вынул из шкафа обернутую черной бумагой колбу с бесцветной жидкостью,
- Это сероуглерод. Он с водой не соединяется, очень сильный растворитель. Смотри!
Он влил немного сероуглерода в колбу с водным раствором какого-то красноватого вещества, помешал стеклянной паоючкой. С видом фокусника торжественно раскланялся и иротянул брату колбу:
- Айн, цвай, драй! Получай!
Николай заинтересовался. Взяв колбу, он повернул ее к свету. Сероуглерод отделялся от воды, всплывая наверх, но был уже не бесцветным, а красным: слой воды посветлел.
- Видал! - воскликнул Алексей. - Сероуглерод забрал и растворил в себе вещество, которое содержал водный раствор. Ловко, не правда ли? Сам от воды отделился и вещество прихватил.
Но, взглянув на брата, вдруг осекся. Тот, рассматривая колбу, думал о другом.
- Два слоя. Так... Так... И между ними общая граница, - с увлечением рассуждал Николай. - Значит, определяя поверхность, обращаем внимание на прикосновение двух тел. Сероуглерод отделяется от воздуха тоже поверхностью.
Николай подошел ближе к свету, рассматривая жидкость. Вот он отдалил и снова приблизил колбу к своим глазам. Алексей наблюдал за ним, не решаясь вмешиваться.
- Если так... - продолжал Николай, не замечая ни Алексея, ни заглянувшего в дверь лаборанта, - если так, то геометрически одинаковыми будут такие тела, которые, занимая равное место, одинаково прикасаются к окружающему пространству. Да-да, именно прикосновение является общим геометрическим свойством для всех тел природы.
Стало быть, из этого отличительного качества должно проистекать учение о линиях и поверхности.
Николай осторожно поставил колбу на стол. Гла"а его сияли, складки на лбу разгладились. Наконец-то загадка показалась ему решенной. Теперь уже и самому нетрудно вывести понятие о точке, линии, о поверхности.
- Нашел, Алеша! - радостно заговорил он. - И все через твою химию! Вот что значит опыт! Рассуждение и опыт. Сочетание двух лестниц. Как был прав Ибрагимов!
Николай обхватил стоявшего в недоумении брата и стремительно закружил по комнате, едва не свалив его на стол с реактивами.
В тот же вечер, дождавшись, когда все разбрелись кто куда, Николай сел за письмо к Григорию Ивановичу. После извинений за долгое молчание поделился он с учителем своей сокровенной мыслью.
"Исходя из первоосновы - прикосновения тел, - нисал он, - кажется, можно получить все начальные понятия геометрии. Тело получает название поверхности, когда оно касается другого и когда принимают в рассуждение только это взаимное прикосновение. Потому возможно отбросить все части одного, неприкосновенные к другому. Линией называется тело, которое касается другого только линейно, при условия, что все остальные, не прикосновенные друг к другу части будут отброшены. Так доходим до тонкости волоса, черты от пера на бумаге.
Вольфа Николай оживлялся: "Вот верно! Так!" Наконец, сам того не замечая, стал читать вслух:
- "Словом, в новейшие времена науки столько возросли что не только за тысячу, но и за сто лет жившие едва могли того надеяться. Сие больше происходит оттого, что ныне ученые люди, а особливо испытатели натуральных вещей, мало взирают на родившиеся в одной голове вымыслы и пустые речи, но больше утверждаются на достоверном искусстве" [Под этим словом Ломоносов понимал эксперимент, испытание, опыт].
- Вот-вот, - повторял он. - Выходит, что и к таким великим умам, как Аристотель, относиться надо с критикой...
Запишем.
Гусиное перо зашуршало по жесткой бумаге. Страницы покрывались беглыми строчками.
Отложив том Ломоносова, Николай взъерошил чуб, на минуту прижал свои ладони к глазам.
- А что же говорит об этом Дидро? Ну-ка, взгляну, - стал он торопливо перелистывать страницы тетради Корташевского, пока не отыскал "Мысли к объяснению природы".
- "Математические науки без опыта не приводят ни к чему прочному... Понятия, не имеющие никакой опоры в ппироде, можно сравнить с северными лесами, где деревья не имеют корней. Достаточно порыва ветра, достаточно незначительного факта, чтобы опрокинуть весь этот лес деревьев и идей".
Чем больше читал Лобачевский, тем яснее понимал, что (Ъпанцузский ученый, как и Ломоносов, был горячим последователем философии, призывающей учиться у природы.
Но важнее всего ему показалась последняя выписка.
- "Не знаю, в каком смысле философы полагали, - читал он задыхаясь от волнения,- будто материя безразлична к движению и покою... По-видимому, это предположение философов напоминает положение математиков, допускающих точки, не имеющие никакого измерения; линии - без ширины и глубины; поверхности - без толщины".
Вскочив с места, Николай зашагал по классу.
- Демокрит! Ломоносов! Дидро! - восклицал он, воссторгаясь их открытиями.
Знал он теперь, по какой идти дороге. И быть может, именно в эту минуту явилось предчувствие, что и ему предстоит принять участие в этой великой борьбе света и разума с морем тьмы, косности, невежества.
Робкий утренний рассвет вернул Николая к заботам очередного дня. Прежде всего, наспех одевшись, пошел он искать Балясникова.
- Пeтр! Сенат уволил Корташевекого, - почти крикнул он, едва увидев его в коридоре. - Что же делать?
Балясников остановился.
- Вчера я видел, Григорий Иванович вещи укладывает, - сообщил Николай.
- Надо идти к губернатору, - проговорил Балясников после минутного раздумья. - И не медля. Требовать: Яковкина - вон, Григория Ивановича и других оставить.
- А выйдет ли толк? - усомнился Николай. - Мансурову до нас и дела нет.
- Другого, поумнее, в казанских верхах, к сожалению, пока не имеется, отрезал Балясников. - Чем располагаем, за то и хватаемся.
- Идем! - предложил Николай. - На занятиях со всеми переговорить успеем. Так?
- Согласен, - Балясников широко взмахнул рукой и протянул ее Николаю.
Весь день среди студентов было заметно движение: собирались по два-три человека, разговаривали, сохраняя равнодушное выражение лиц; когда же появлялся надзиратель, немедленно расходились.
К вечеру на летучем собрании студентов, которое проходило на заднем дворе, было решено: идти всем. С губернатором от старших студентов говорить Балясникову, от младших - Лобачевскому.
Появление студентов Мансурову не понравилось: в нем он усматривал опасное неповиновение начальству. Однако принял их довольно вежливо и обещал рассмотреть заявление в ближайшее время.
Но, к его негодованию, студенты на следующий день дерзостно явились узнать, дан ли делу ход.
Возмущенный таким своеволием, губернатор не только не принял студентов, но приказал дежурному офицеру препроводить их в распоряжение университетского начальства.
Восстановив таким образом дисциплину, Мансуров считал дело благополучно разрешенным. Но возмущенные, студенты в ответ на необдуманные меры начальства перестали ходить на лекции. Дело пахло бунтом.
Немецкие профессора, погнавшиеся в Казань за длинным рублем, при виде пустых аудиторий перепугались не на шутку. Еще сильнее встревожились родители бунтарей и общественность города. Случай до сих пор небывалый.
"Мятежный" университет не имел еще ни отдельной от гимназии самостоятельной организации, ни правильно поставленного преподавания. Казалось, министру просвещения ничего не стоит росчерком пера смести с лица земли такой университет и расправиться с бунтовщиками. Но город принял горячее участие в университетских делах. Поднялся неслыханный шум. Сослуживцы и воспитанники открыто возмущались поведением Яковкина.
Губернатор Мансуров ошибся, полагая, что студенческий бунт можно погасить обычными полицейскими мерами. Скрепя сердце обратился он письмом к министру внутренних дел, признавая непригодность Яковкина к руководству университетом.
"Учреждение здесь университета, - сообщалось в этом письме, представляло каждому благомыслящему лестные виды в ожидаемом распространении просвещения...
Начала, положенные в гимназии, долженствовали бы служить к тому основанием. Но, к сожалению, с беспристрастным голосом всей публики, смею сказать, что управление сими заведениями вверено человеку без достаточных способностей, профессору Яковкину, которого качество, правила и частную жизнь не одобряет общее мнение. Всеобщий ропот на упущение воспитания, не прикрываемое даже ни наружным порядком, ни наружной благопристойностью произвел те последствия, что некоторые воспитанники взяты были обратно, не докончив ученья, и многие по недоверию удерживаются отдать в гимназию детей своих.
Наконец, из членов университета, люди, заслужившие доверенность публики и желавшие исправить беспорядки, совсем неожиданно отрешены. Из сих профессор и доктор Каменский, с великими познаниями по своей части, наилучше аттестованный прежним своим начальством и приобретавший здесь как по своим талантам, так и по образу жизни общее одобрение, совершенно отрешен от должности. Еще хуже поступлено было с адъюнктом - профессором Корташевским, человеком с отличными способностями и знанием, с наилучшим образом мыслей и поведения...
Оба они просили в свое время показать им причины отрешения, но им ничего не ответствовано..."
Казалось, Мансуров заинтересовался делом, о котором писал. Но это было не так.
"Если бы успехи просвещения не имели тесной связи с другими предметами, к пользе народной относящимися...
и если бы, наконец, - закруглял он, чтобы выйти сухим из воды, негодование публики, приемлющей участие в жребии отрешенных и в пользах воспитания, не были мне побудительными причинами по вверенному в губернии хозяйству, - я бы не смел утруждать Ваше сиятельство в деле, для меня чуждом".
28 февраля, узнав о письме губернатора, студенты наконец решили возобновить занятия и отправились в аудитории. Николай побежал сообщить Григорию Ивановичу о письме губернатора и посоветовать ему, отложив отъезд, подождать ответа министра. Затем, успокоенный, вернулся в университет.
Но вечером, уже по дороге в спальную комнату, догнал его заплаканный Сергей и, оглядываясь, тихонько сунул в руку записку.
- От Григория Иваныча, - шепнул он.
Николай незаметно развернул помятый, сложенный вчетверо листок бумаги. "Через час уезжаю. Приходи", - прочитал он. А внизу приписка: "Без шума".
- Значит, никому не говорить? - спросил Николай.
- Ни в коем случае, - ответил Сергей.
Через минуту, незаметно проскользнув мимо дежурного, они уже бежали по улице.
- Только что получена депеша из Петербурга, - объяснял на ходу Сергей. - Срочно вызывают Григория Иваныча и Каменского. Зачем - неизвестно.
Корташевский встретил их в полном сборе к отъезду.
Шуба, меховая шапка, рукавицы лежали на стуле около двери. Все понимали: дорога будет нелегкой.
Григорий Иванович обнял Николая.
- Спасибо, что сразу пришел. Мы отправляемся ночью. Ждать больше нечего. Иначе нельзя. Но главный разговор наш не о том. О тебе.
Учитель и ученик не заметили этого сердечного перехода на "ты". Сережа молча поспешил в свою комнату, чтобы не мешать им.
- Ты выходишь на верный путь познания математических истин, - продолжал Корташевский, опускаясь на диван и движением руки предлагая Николаю сесть рядом. - Но это первые шаги. Демокрит, Ломоносов, Дидро указывают путь к проникновению в истинное начало геометрии. Вероятно, уже не суждено мне принять участие в этом великом труде. Но Румовский понял то, что и я понимаю. Ты, Николай, и твои товарищи разрешите эту задачу. Помни, что сказал Радищев: "Твердость в предприятиях, неутомимость в исполнении суть качества, отличающие народ российский".
Григорий Иванович задумался. Молчал и Николай, не в силах произнести ни слова.
Корташевский наконец поднялся.
- Пора, мой друг, - взволнованно проговорил он и начал прощаться.
Николай не помнил, как спустился по выщербленным ступенькам старой лестницы, как долго бродил по городу.
В университет он вернулся, когда совсем окоченел от холода. Бабай, ночной сторож, помог ему войти незамеченным и тем избежать неприятностей.
Не прошло и двух недель после отъезда Коршшевского в Петербург, как за любимым учителем отправился и Сергей Аксаков.
Расставание с близкими людьми тяжело сказалось на Лобачевском. В Казани оставался еще Ибрагимов, но тот был серьезно белен. Петровский уволился, не без помощи Яковкина, и в библиотеке появился новый заведующий.
Николай похудел, осунулся: куда исчезли его кипучая энергия, упорство? Можно было подумать, что юноша перенес тяжелую болезнь. Даже к университетским занятиям он зачастую оставался безучастным. Правда, этому способствовало еще и то, что после отъезда Корташевского преподавание математики временно поручили студенту Владимиру Графу. Он повторял со студентами гимназический курс: алгебру, начала геометрии. Николаю, опередившему своих товарищей, все это было знакомо. Да и сам Граф, назначенный учителем, в своих знаниях вряд ли мог с ним соперничать. Николая все меньше привлекал университет, а лекции Графа он и вовсе не посещал. Проверяя студенческие ведомости, Яковкин с большим удовольствием отметил это обстоятельство.
- Наконец-то, - ехидно проговорил он. - Остыл жар будущего великого математика. Его высокопревосходительство поторопился тогда е пророчеством замечательных успехов сего студента. Ну что же? Не беда, если и потерпит разочарование.
А Николай действительно вел себя так, что это подтверждало злорадные предсказания директора. На короткое время его былое увлечение геометрией как будто пробудилось: он принялся, хотя и без прежнего жара, за решение сложных геометрических задач. Но так же скоро без причин охладел к ним и стал опять ко всему безразличным.
В стенах опустевшего, опостылевшего университета ему было душно.
Теплым апрельским утром Николай вышел побродить по городу. Он шел по главной - Проломной улице и вдруг услышал веселые возгласы лавочников:
- Ой, студено идет, студено! Шпага-то кривая!
Не зная, куда бы скрыться, Николай свернул в переулок и вышел на Булак. Летом этот канал отравлял весь город испарениями гнили. Но сейчас, весной, полный свежей волжской воды, украшенный вереницей барж, он был так удивительно красив, что Николай залюбовался им.
- Эх, ухнем! - запели бурлаки. Они дружно поднимали на цепях большой деревянный мост, чтобы пропустить под ним груженую баржу.
Николай подождал, пока баржа прошла иод мостом, затем двинулся дальше вдоль Булака. Набережная была заполнена: толпа вскоре подхватила и понесла его в сторону крепости. Не заметил он, как очутился в центре весенней татарской ярмарки "Ташаяк" [Ташаяк - дословно "глиняная посуда" (тат.)]. Своим названием она была обязана большому количеству посуды: фарфоровой, стеклянной и особенно глиняной, которую тут же сгружали с прибывших барж. Кроме посуды, ярмарка пестрела привозными товарами: тут были самые разнообразные тюбетейки, башмачки, ичиги, ковры. Кругом слышались гудки, свист, радостные ребячьи голоса. Мальчишки пускали фонтанчики вверх из глиняных брызгалок и ловко ныряли в толпу, спасаясь от рассерженного прохожего.
Ярмарочный шум, яркое солнце, веселье захватили Николая. Он остановился у балагана, перед которым, переваливаясь с лапы на лапу, неуклюже плясал большой бурый медведь. Вожак - одноглазый татарин в засаленной тюбетейке выбивал бойкую дробь на самодельном лубяном барабане. Товарищ его, тоже татарин, с таким же увлечением пиликал на самодельной скрипке. Лицо его было уморительно смешным. Когда смычок с резким визгом вел мелодию на высоких нотах, брови музыканта поднимались, когда же переходил к басам опускались. И уж совсем забавно было смотреть, когда смычок вдруг начинал метаться по струнам, выводя невероятные трели: глаза и брови татарина, в отчаянном стремлении не отстать, казалось, тоже пускались в пляс, вызывая дружный смех зрителей.
От смеха человек добреет, - в шапку музыканта, которую нес в лапах по кругу замаявшийся медведь, посыпались медяки. Николай тоже бросил монету.
Побродив по ярмарке, он отправился далеко за город: после суматохи ему хотелось отдохнуть в лесной тишине, послушать веселые птичьи голоса. В университет вернулся только вечером, не зная, как быть дальше.
У лестницы его окликнул сторож:
- Извольте пройти в приемную. Там вас маменька дожидается.
Николай бросился по коридору и замер на пороге приемной: мать сидела на диване, одной рукой обнимала Алексея, другой - Александра, и что-то им рассказывала.
Николай кинулся к матери, обнял ее.
После первых минут радости Прасковья Александровна сказала:
- Садись. Ведь я из-за тебя сюда приехала.
- Из-за меня? - удивился Николай. - Мама, но ведь я ни в чем...
- Вот письмо Григория Ивановича, - договорила Прасковья Александровна, раскрывая сумку.
- От Григория Ивановича? Мама, где он сейчас? Что с ним?
- Видишь, ты сам даже узнать не позаботился. А ведь он о тебе так беспокоится. И меня приехать заставил.
Я чуть на переправе не утонула... Вот слушай, что пишет. - Прасковья Александровна достала письмо и, развернув его, стала читать: - "Я сам все еще сомневаюсь в полной спра-"
ведливости полученных из Казани неприятных нам всем известий. Мне никак не верится, чтобы перестал учиться мой лучший ученик..."
Николай несколько времени сидел молча.
- Правда? - спросила мать.
- Правда, - почти шепотом ответил он. - Я не ходил на занятия, бродил по улице, чтобы не быть в этом здании.
Здесь мне все напоминает Григория Ивановича. И всех, кто с ним ушел отсюда. Я лучше буду самостоятельно, по книгам...
- Так-так, Григорий Иванович это предугадывал. Послушай дальше: "Может быть, Николай думает учиться самостоятельно. Если так, он крепко ошибается. В частном воспитании нет самой могущественной пружины, нет того живейшего и сильно воздействующего на молодые сердца побуждения, короче говоря, нет соревнования, рождающего страсть к чести и нравственному изяществу. Но такое соревнование найдете в гимназии, в университете, ибо оно обитает в заведениях общественного воспитания. Кроме того, найти богатую библиотеку, физический кабинет, ботанический сад, машины можно только в заведении общественном..."
Закончив чтение, Прасковья Александровна вопросительно посмотрела на сына.
- Как же, Коля? Решай сам, останешься в университете или со мной соберешься в Макарьев, в одиночку заниматься?
Николай вдруг повернулся к матери, поцеловал ее и стремительно вышел из комнаты, не сказав ни слова.
Прасковья Александровна вынуждена была задержаться в Казани.
Дня три Николай ходил хмурый, где-то пропадал. Следивший за ним Александр сообщил матери, что брат ходил к больному Ибрагимову. Затем отправился на суконную фабрику и в Адмиралтейскую слободу.
Наконец Николай вернулся к матери и коротко доложил ей:
- Остаюсь. Буду здесь учиться.
До переводных экзаменов оставалось мало времени.
Однако Николай взялся готовить пропущенные им уроки с такой же настойчивостью, с которой когда-то искал ответы на все вопросы. Он сидел за книгами днем и ночью, никуда не отлучаясь.
Экзамены прошли успешно. Прасковья Александровна, еле дождавшись их окончания, теперь не помнила себя от радости: Александр обнаружил "чрезвычайные дарования и таковые же успехи в физических науках"; младший, Алексей, был принят на первый курс университета; Николай отличился познаниями в математике и натуральной истории.
В Макарьев с матерью на летние вакации собрались и ее сыновья. Выехать решили ночью перед рассветом: по холодку лошади бегут охотнее и людям легче. Рассчитывали в самую жару останавливаться где-нибудь на дневки до вечерней свежести.
Накануне, девятнадцатого июня, уже к вечеру, Николай пошел к Дмитрию Перевощикову проститься и попросить у него на лето книг по математике.
Увлекшись разговором о рыбной ловле, он засиделся у Дмитрия. Вдруг дверь со стуком распахнулась, и в комнату вбежал Василий Перевощиков. Но, увидев Николая, испуганно попятился.
- Там... сейчас на Казанке, - начал он, задыхаясь, - там, там... - Не договорив, бросился на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, зарыдал.
- Вася! - Дмитрий схватил его за плечо и встряхнул, стараясь оторвать от подушки. - Вася! Что случилось? Да скажешь ли ты наконец?
Василий поднял свое лицо, залитое слезами.
- Скажу, не ему. - Он указал на Лобачевского. - Ему нельзя.
- Что?! - испугался Николай, вскочив с места.
- С ума ты сошел? - в отчаянии крикнул Дмитрий, Схватив за угол подушку, он вырвал ее из-под головы брата. - Сейчас же говори!
Василий вдруг оттолкнул его и сел на кровати.
- Саша, - выговорил он медленно. - Саша Лобачевский... утонул!.. Панкратов два раза нырял, но сам чуть не погиб...
Николай на миг оцепенел, провел рукою по лбу и, вдруг крикнув: "Саша!" - кинулся вон из комнаты.
Он бежал на Казанку. Еще издали увидел на берегу толпу. Люди, в мокрой одежде, с баграми, с веревками, расступились перед ним. Саша лежал на земле, покрытый кем-то принесенной простыней. Все молчали.
Не скоро нашли женщину, которая смогла бы сообщить о несчастном случае матери. Но в последнюю минуту Николай удержал ее.
- Не надо... Я скажу сам.
Сопровождаемый студентами, он вошел в дом, затем в комнату, где Прасковья Александровна уже кончила последние приготовления к отъезду, повернулся и плотно закрыл дверь. Студенты, оставшиеся в передней, стояли молча, не смея шевельнуться. Вскоре за дверью послышался вскрик, и все вдруг затихло. Ни крика больше, ни плача.
Это было самое страшное.
Дверь наконец отворилась. Мать стояла у порога, опираясь на руку Николая.
- Проведите меня к нему, - тихо сказала Прасковья Александровна.
Глубокой ночью следующего дня сыновья увезли мать в Макарьев.
Так печально закончился первый университетский год Николая Лобачевского.
ХИМИК ИЛИ МАТЕМАТИК?
Возмутившее всех изгнание Корташевского и трагическая смерть Александра надолго лишили Николая душевного равновесия. Бессонные ночи, наполненные какимто полубредом, следовали одна за другой. Он понимал:
дальше так продолжаться не может, но пока не знал, что же делать. Едва засыпали все, Николай, закрывая рукой пламя свечи, пробирался по коридору в пустую аудиторию.
Отчаянным усилием воли он пытался продолжать занятия по математике, стремясь отвлечься от ночных кошмаров. Однако ничего нового не находил, а здоровье заметно ухудшалось. Впалые глаза, бледность и худоба стали видны всем посторонним. "На глазах тает", - чуть не со слезами думал Алексей, наблюдая за братом. Он решил уговорить Николая пойти после занятий подышать свежим воздухом. Тот согласился.
Направились они в заброшенный Волховский парк на берегу Казанки, отгороженный ветхим забором от Арского поля. Река, глубокие живописные овраги, далекий вид на Заречье напоминали волжские просторы в Нижнем, овраг у Почайны...
Алексей с радостью заметил, как повеселели глаза Николая и просветлело его лицо.
- Ты помнишь, Алеша, - заговорил он, оживляясь, - давно это было, я стихотворение сочинил? Про старый дуб и речку. Смеешься? Постой, вспомню...
Они долго еще бродили без цели, забыв о лекциях и ежедневных заботах. Ловили бабочек на берегу, катались на лодке, довольные собой и всем на свете.
Возвращались не спеша. На Воскресенской улице Алексей остановился у Тенишевского дома, расположенного рядом с гимназией. В его нижнем этаже помещались химические классы.
- Постой, кажется, днем забыл огонь потушить, - сказал он, - я только на горн взгляну. Сейчас вернусь.
Николай, не дожидаясь, пошел за ним следом. Едва раскрылась дверь кабинета, как оттуда ударил кислый запах.
Братья закашлялись.
- Что ж это? - спросил Николай.
- Опыты, опыты, молодые люди, - послышался веселый голос где-то за шкафом.
- Это сам Эвест? - тихо спросил Николай.
- Нет, наш лаборант-механик Никита Филиппович Горденин, - ответил Алексей. - Вот уж на все руки мастер! Видишь, в той комнате, - показал он рукой на другую открытую дверь, - печь большая? В ней три горна и котел.
Так вот мех для подачи к ней воздуха он сам построил.
Комиссия принимала. Очень хвалили его и новый профессор Фукс, и Эвест, и Запольский. Он и в стекольном деле мастер: вся химическая посуда, какую ты видишь, - его работа. Золотые руки!
Алексей говорил с увлечением и был очень рад, что брат слушал его с интересом.
- Для этого зимой Никита Филиппович целый месяц работал на хрустальном заводе Юшкова в Васильеве, - продолжал он, показывая Николаю стол, заставленный химической посудой и банками с реактивами. - Вот смотри, это я тут занимаюсь. Хочешь узнать чем?
- Не знаю, будет ли мне так интересно, - засмеялся Николай.
Алексею показалось, что к брату возвращается прежнее безразличие.
- Жаль, Николай: кроме своей математики, ничего ты знать не хочешь! заговорил он быстро, - Как же Ломоносов? Его на все хватало. И математик, и философ... Смотри! - Алексей взял с полки небольшую книгу. - Видишь?
"О пользе химии".
При имени Ломоносова Николай оживился, протянул руку.
- Нет, нет! - Алексей вернул книгу на полку, - Ты прежде взгляни, чем я занимаюсь. Например, вот в этих колбах два водных раствора. Но друг е другом не смешиваются. Как перевести растворенное вещество из первого растворителя во второй?
- Выпарить первый раствор, - не задумываясь, ответил Николай.
- А если с растворителем и растворенное вещество улетучится?.. То-то! Не так уж химические дела просто решаются!
Повернувшись, Алексей вынул из шкафа обернутую черной бумагой колбу с бесцветной жидкостью,
- Это сероуглерод. Он с водой не соединяется, очень сильный растворитель. Смотри!
Он влил немного сероуглерода в колбу с водным раствором какого-то красноватого вещества, помешал стеклянной паоючкой. С видом фокусника торжественно раскланялся и иротянул брату колбу:
- Айн, цвай, драй! Получай!
Николай заинтересовался. Взяв колбу, он повернул ее к свету. Сероуглерод отделялся от воды, всплывая наверх, но был уже не бесцветным, а красным: слой воды посветлел.
- Видал! - воскликнул Алексей. - Сероуглерод забрал и растворил в себе вещество, которое содержал водный раствор. Ловко, не правда ли? Сам от воды отделился и вещество прихватил.
Но, взглянув на брата, вдруг осекся. Тот, рассматривая колбу, думал о другом.
- Два слоя. Так... Так... И между ними общая граница, - с увлечением рассуждал Николай. - Значит, определяя поверхность, обращаем внимание на прикосновение двух тел. Сероуглерод отделяется от воздуха тоже поверхностью.
Николай подошел ближе к свету, рассматривая жидкость. Вот он отдалил и снова приблизил колбу к своим глазам. Алексей наблюдал за ним, не решаясь вмешиваться.
- Если так... - продолжал Николай, не замечая ни Алексея, ни заглянувшего в дверь лаборанта, - если так, то геометрически одинаковыми будут такие тела, которые, занимая равное место, одинаково прикасаются к окружающему пространству. Да-да, именно прикосновение является общим геометрическим свойством для всех тел природы.
Стало быть, из этого отличительного качества должно проистекать учение о линиях и поверхности.
Николай осторожно поставил колбу на стол. Гла"а его сияли, складки на лбу разгладились. Наконец-то загадка показалась ему решенной. Теперь уже и самому нетрудно вывести понятие о точке, линии, о поверхности.
- Нашел, Алеша! - радостно заговорил он. - И все через твою химию! Вот что значит опыт! Рассуждение и опыт. Сочетание двух лестниц. Как был прав Ибрагимов!
Николай обхватил стоявшего в недоумении брата и стремительно закружил по комнате, едва не свалив его на стол с реактивами.
В тот же вечер, дождавшись, когда все разбрелись кто куда, Николай сел за письмо к Григорию Ивановичу. После извинений за долгое молчание поделился он с учителем своей сокровенной мыслью.
"Исходя из первоосновы - прикосновения тел, - нисал он, - кажется, можно получить все начальные понятия геометрии. Тело получает название поверхности, когда оно касается другого и когда принимают в рассуждение только это взаимное прикосновение. Потому возможно отбросить все части одного, неприкосновенные к другому. Линией называется тело, которое касается другого только линейно, при условия, что все остальные, не прикосновенные друг к другу части будут отброшены. Так доходим до тонкости волоса, черты от пера на бумаге.