Страница:
- Ваше превосходительство, разрешите представить, - заспешил Солнцев. Экстраординарный профессор Николай Иванович Лобачевский.
- Весьма приятно, - слегка поклонился Владимирский, но руки не протянул. - Мне известны, господин Лобачевский, ваши отличные познания в математике. - Холодные глаза его смотрели на собеседника в упор. Пожалуйста, прошу садиться, - легким движением руки он указал на кресло. А вы, господин ректор, - Владимирский повернулся к Солнцеву, - ознакомьте господина Лобачевского с предложением его высокопревосходительства господина попечителя от пятого августа за номером шестьдесят вторым.
Солнцев подошел к столу, быстро нашел нужную бумагу и протянул ее Лобачевскому. Тот, опускаясь в кресло, взял от него сероватый лист, исписанный каллиграфическим почерком. Внизу подпись: "Магницкий". Пробежав глазами первые строчки: "Все нижеразъясненные Высочайшие распоряжения привести в немедленное исполнение", Лобачевский посмотрел на Солнцева. Тот кивнул на бумагу: дальше смотрите.
- Пункт четвертый... А, вот оно!.. "Профессор Никольский может занять кафедру профессора Лобачевского, которому могут быть предложены кафедры физики и астрономии..."
Лобачевский почувствовал, что ему не хватает воздуха.
Он вскочил, отодвинув кресло.
- Этому... этому... нет объяснения.
Солнцев осторожно взял его под локоть:
- Успокойтесь.
Владимирский налил из графина воды в стакан и протянул его Лобачевскому:
- Выпейте. Нельзя так волноваться. Французы гово-, рят: не место красит человека, а человек место. Вы не согласны?
Лобачевский не слышал его. "Немедленно уйти в знак протеста, - было первое, что пришло ему в голову. - Но это ли достойное решение?.."
Владимирский, не получив ответа, повернулся и поставил стакан рядом с графином. Выражение участия на его лице исчезло, сменилось обидой.
- Мне казалось, - нахмурился он, искоса поглядывая на Лобачевского, что вам бы следовало быть весьма благодарным его высокопревосходительству, чьим вниманием вы не оказались вне стен этого университета. Может, вы еще не знаете, что, согласно приказу господина попечителя, уволено девять профессоров, заподозренных в распущенном вольномыслии. Они позволили себе забыть, что цель правительства заключается в образовании студентов как верных сынов православной церкви, а также верных подданных своему государю, отечеству...
Директор говорил впустую. Лобачевский не слушал его и думал о том, как бы выстоять в этом словесном потоке бездушия и лицемерия.
- По сему его сиятельство князь Голицын, министр духовных дел и народного просвещения, с ведома его величества, направил меня директором в сей университет, навести в нем должный порядок. - Опершись руками на край стола, директор внушительно, как судья, изрекающий приговор, произнес: - Я должен ознакомить вас, господин Лобачевский, с некоторыми пунктами полученной мною из министерства инструкции. А именно: "Профессор теоретической и опытной физики обязан, во все продолжение курса, указывать на премудрость божию и ограниченность наших чувств и орудий для познания окружающих нас чудес, - чеканил он каждую фразу. - Профессор астрономнаблюдатель укажет на тверди небесной пламенными буквами начертанную премудрость творца и дивные законы тел небесных, откровенные роду человеческому в отдаленнейшей древности..."
Закончив чтение, Владимирский строго взглянул поверх бумаги на Лобачевского.
- Ну-с, что имеете сказать? По нраву ли вам? - спросил он высокомерно.
Лобачевский усмехнулся. "Пугает? - подумал он. - Что ж, зато я знаю теперь, с кем бороться. Против слепой веры. За науку. А сил у меня хватит..."
Владимирский не выдержал: стукнув кулаком по столу, он крикнул срывающимся голосом:
- Не хотите со мною разговаривать? Но я по глазам читаю ваши мысли. Вы меня презираете, не правда ли?
- Да-да! - воскликнул вдруг очнувшийся Лобачевский, не расслышав, о чем его спрашивают. - Не безумие ли все, что с нашим университетом сделали? Самая возможность примирения с сим исключается. - Лобачевский, задыхаясь, шагнул к закрытому окну и порывисто распахнул его. - Я слушал вас, господин директор, и мне было стыдно. За вас... Ежели бы слышали свой собственный голос, то, уверен, содрогнулись бы от ужаса. Неужели вы сами верите в то, что пытаетесь выдать за вечные истины?
Владимирский перекрестился. В другое время это могло и смешным показаться. Но сейчас было не до смеха.
Лобачевский уже не мог остановиться.
- Вам следует знать закон из физики: действие равно противодействию, запальчиво продолжал он, обращаясь к Владимирскому. - И не забывайте, что боязнь печатного слова побудила монахов Майница, в замке святого Мартына, учредить цензуру как орудие истребления мысли при самом ее рождении. Но в то же время в неизвестности морей Колумб дерзал открыть морской путь в Индию. И, неведомо для себя, вдруг открыл Америку. Тогда же родился Коперник, начертавший в пространстве путь небесным телам. Правда, иногда великое порождало и невежество. Так, еще Радищев отмечал, что книгопечатание породило цензуру... Но ведь науке невозможно связать крылья...
- Довольно! - крикнул директор. - Наслушался!.. Не зря говорят: бодливую корову из стада вон! - И, резко взмахнув рукой в сторону Лобачевского, быстро зашагал к двери. Однако на пороге задержался и посмотрел на Солнцева. - Я полагаю, как, надеюсь, и вы полагаете, господин ректор, - проговорил отрывисто, - мнения, высказанные здесь господином Лобачевским, являют зловредную ересь. Поэтому считаю своим долгом поставить ему на вид, что буде не проявит он должного раскаяния, пусть пеняет на себя.
С последними словами он переступил порог, и его решительные шаги, удаляясь, замерли в коридоре.
Минуту в кабинете было тихо. Первым нарушил молчание Солнцев. Он подошел к Лобачевскому и обнял его за плечи.
- Николай Иванович! Я ведь очень уважаю вас и прошу: смирите свою гордость, - проговорил он взволнованным голосом. - Предупредить хочу вас: эти люди - Аракчеев, Голицын, Магницкий, Владимирский - ничем не брезгают...
- В этом я не сомневаюсь, Гавриил Ильич, - отвечал Лобачевский. Спасибо. Но я...
- Ваше упорство непонятно, - прервал его Солнцев, доверительно взяв за руку. - В каком-то иностранном журнале я прочитал любопытное высказывание о часах: история - цифербрат, геометрия - стрелка, на двенадцати стоящая, арифметика - пружина, часы в движение приводящая, физика же - ось, на коей стрелка утверждена...
Следовательно, надо хорошо узнать ось, дабы стрелка могла получить правильное движение.
Коснуться при Лобачевском предмета, который так сильно занимал его воображение, ве.е, равно что поднести огонь к запальному шнуру фейерверка. Владимирский, разговор с ним, угрозы - в эту минуту все было забыто.
- Для меня, - воскликнул он в увлечении, - нет жизни без математики. В ней чувствую себя как в родной стихии. Геометрия - наука о Земле, о нашей планете. Но ведь на Земле в одном направлении пространство простирается в непостижимые дали Вселенной, в другом, противоположном, - к бездонной сфере атома. Отсюда непременно должна возникнуть наука - пангеометрия, все пространство собою обнимающая. Подобно тому и человечество в будущем объединить возможно в одно великое братское содружество, существующее для достижения одной великой; цели. В том я вижу назначение человека. Его долг и его счастье.
Лобачевский остановился. Помолчал и Солнцев, обдумывая только что услышанное.
- Да, безусловно, так, - согласился ректор, открывая карманную сигарочницу. - Однако жизнь сурова, и задачи ее неотложны. Вам, Николай Иванович, прежде всего надлежит успокоиться. Побеждают сильные духом не только словами, но и терпением. Давайте присядем. - Солнцев подвинул кресло. - Расскажите, как довелось отдохнуть...
Сигару хотите?.. Ах да, вы не курите... Напрасно. Рекомендую - И он приветливо раскрыл сигарочницу.
Пока Лобачевский неумело пальцами общипывал свою сигару, Солнцев уже глубоко затянулся и выпустил вверх колечко благовонного дыма.
- Житейская философия, - продолжал он, - учит нас и в дурном отыскивать хорошее, что помогает приспосабливаться к тяжелым обстоятельствам. Терзаться постоянно трудностью положения - все равно что ежеминутно заглядывать в пропасть, чего делать не следует. Спокойно же озираясь вокруг, всегда найдешь и тропинку, по коей опасное место вполне обойти возможно. Повторяю. Обойти! - сказал Солнцев и наклонился, чтобы дать прикурить Лобачевскому. - Да, - продолжал он, - я понимаю ваше раздражение. Видит бог - сочувствую. Но... извиниться необходимо. И сегодня же... Вы, Николай Иванович, и так достаточно рисковали. Бальзамом для ваших ран послужит работа. Математика, говорите, - цель жизни вашей.
И вы будете заниматься ею: нравится это Магницкому или нет. Работа вас утешит и успокоит. Она ускорит ход времени. А время - старая истина лечит все раны.
В руке Лобачевского еле дымилась угасавшая сигара.
Слушал он рассеянно. Голос ректора и сам ректор - полнотелый, круглолицый, олицетворение благодушия - успокаивали его до боли натянутые нервы. Лобачевский знал, какую нелегкую жизнь прожил этот человек. Сын капельмейстера в крепостном оркестре князей Голицыных, он сумел окончить Московский университет, работал в канцелярии седьмого департамента. В двенадцатом году, спасаясь от наполеоновского нашествия, вместе с другими сенатскими чиновниками попал в Казань. Здесь не захирел, не спился, как многие другие в глухой провинции, но быстро пошел вверх по служебной лестнице. В четырнадцатом году он уже магистр, затем доктор прав при Казанском университете. На следующий год - профессор, еще три года - и он уже декан и проректор. А сейчас, после смерти Брауна, тридцатидвухлетний Солнцев - ректор университета.
Опустив глаза, Лобачевский заметил, что сигара его почти перестала дымиться. Он раскурил ее, сделав глубокую затяжку, и закашлялся.
- Ничего, ничего, коллега, - улыбаясь, приободрял его Солнцев. Самосад с вишневым листом довелось бы вам попробовать. Раз потянешь слеза из глаз, другой раз - кровь из носа, на третий - и дух вон!
- Мне сейчас не до шуток, Гавриил Ильич, - признался Лобачевский. После таких событий...
Но Солнцев опять прервал его:
- Так. Не скажите. Некоторая доля этакого легкомыслия, друг мой, иногда необходима, чтобы не впасть в отчаяние.
- Да? - усмехнулся Лобачевский. - Господь бог сотворил, говорят, осла, дав ему толстую шкуру. Тем самым его положение отличается от моего... - И, не договорив, он тут же спохватился: - Простите, Гавриил Ильич... Я не заслуживаю вашего душевного внимания. Сразу навалилось на меня столько неожиданного. Я ведь имел в виду их... Но, признаться, до сих пор о них пока ничего не знаю. Расскажите, пожалуйста, кто этот Владимирский, откуда он?
Солнцев откинулся на спинку своего кресла и двумя руками старательно расправил бакенбарды, как делал обычно, приступая к значительному разговору.
- Хорошо, Николай Иванович. Но вам -изменила память. Ведь вы же должны его знать, заочно...
- Как? Неужели тот самый Владимирский, из города Симбирска? Лобачевский даже привстал в кресле от изумления. - Не того ли у нас при баллотировке на кафедру патологии два года назад прокатили на вороных? Он же теперь всей своей скверной душонкой ненавидит наш университет! Мне, помню, еще Михаил Александрович Салтыков рассказывал, какую Владимирский после того кляузу министру просвещения состряпал. На все казанское ученое сословие, преднамеренно его поругавшее, как писал он. Да, Магницкий знал, кого поставить к нам директором! Где же удалось найти ему такого?
Солнцев засмеялся.
- Магницкий был в Симбирске губернатором. Владимирский там же акушером врачебной управы. А дальше, как говорится, рыбак рыбака видит издалека.
Солнцев потянулся к портсигару на столе.
- По второй?
- Благодарю. - Лобачевский отрицательно покачал головой. - И первую не докурю... Скажите, Гавриил Ильич, правда ли, что Магницкий после своей ревизии рекомендовал государю закрыть наш университет?
- Более того, - Солнцев не торопясь высек огонь, прикурил. - Не токмо закрыть, но и публично всем объявить об этом, ибо наш храм науки "причиняет общественный вред". Могу наизусть процитировать вам заключительные строки Магницкого. Слушайте: "Акт об уничтожении Казанского университета тем естественнее покажется ныне, что, без всякого сомнения, все правительства обратят особенное внимание на общую систему их учебного просвещения, которое, сбросив скромное покрывало философии, стоит уже посреди Европы с поднятым кинжалом".
Солнцев, проговорив эти слова нараспев, улыбнулся.
- Однако государь на докладе Магницкого наложил резолюцию: "Зачем уничтожать, лучше исправить".
- Но "исправить" наш университет поручил тому же Магницкому, отозвался Лобачевский. - Ну и дела...
Наступило молчание.
- Жаль, что вы, Николай Иванович, отсутствовали во время ревизии Магницкого, - сказал Солнцев. - Ловкий и хитрый карьерист. Чутье необычайное. В Париже называли его "русский лев", и сам Бонапарт предсказывал ему на родине карьеру необыкновенную. Предсказание оправдалось. Едва был назначен в Симбирск губернатором, прослышал, что министр князь Голицын - личный друг царя, председатель всероссийского библейского общества. И что же? Тотчас Магницкий весьма торжественно открыл отделение общества и в Симбирске. Сразу же замечен, с того и в гору пошел. Теперь рвется ко двору, пытается обратить на свою особу внимание государя, для чего пугает его и всех революцией, старается показать себя надежным слугой. Так-то вот...
Солнцев спохватился и, взглянув на свои часы, проворно встал с кресла.
- Разговор наш, Николай Иванович, между нами останется. Поверьте, мне до сих пор и поговорить-то не с кем было. Не с кем! Друг мой, не оставляйте меня! - И, сжав руку Лобачевского, заглянул ему в глаза. - И, пожалуйста, извинитесь... Прошу вас. Ради будущего. Ради меня.
Лобачевский выпрямился.
- Хорошо, Гавриил Ильич. Обещаю.
- Договорились! - воскликнул Солнцев. - Спасибо.
Я бегу. Да, чуть не забыл: вам письмо из Петербурга. Свой человек привез, и потому ношу при себе, желая передать из рук в руки. Даже дома не оставляю - опасаюсь.
Он оглянулся, пошарил в кармане жилета и достал небольшой пакет с красной сургучной печатью.
- Спасибо, Гавриил Ильич! - Лобачевский еще раз пожал его маленькую руку. - Вечером прошу ко мне в гости, на бишбармак собственного приготовления, с кумысом.
Возвратившись домой, Лобачевский торопливо закрыл на ключ входную дверь, сломал сургучную печать на пакете и развернул письмо. Читал он жадно: то хмурился, то улыбался, вытирая под глазами невольные слезы. Это была рука друзей, протянутая из далекого Петербурга. Университетские товарищи, бывшие казанцы: Григорий Корташевский, Сергей Аксаков, Александр Княжевич, Еварист Грубер и Владимир Панаев. Они знали, что сейчас должен думать и чувствовать Лобачевский, как и Солнцев, требовали от него выдержки, терпения. Магницкие приходят и уходят, ибо торжество мракобесов недолговечно, "А нашу alma mater нужно всем нам охранять и сохранить". Это их общий священный долг, и значит, и его, Лобачевского. Не имеет он права бежать из университета.
Лобачевский читал, перечитывал, бережно складывал письмо и снова его разворачивал. Оставалось последнее и самое горькое - сжечь письмо: кто знает, что еще может случиться? Наблюдая, как голубоватые листки темнели и сворачивались в огне свечи, он испытывал почти физическую боль. Превращались в пепел драгоценные слова надежды на лучшее будущее, послания честных и верных сердец. Но каждое слово сохранилось в его душе. Вечером он все расскажет Солнцеву. И то, что обещал ему выполнить, не казалось теперь таким уж невозможным.
Он развернул уцелевшую от огня маленькую записку, вложенную в письмо. Ее можно было сохранить: Корташевский извещал о рождении сына [Г. И. Корташевский был (с 1817 г.) женат на сестре С. Аксакова, Надежде Тимофеевне]. Мальчика назвали Николаем. В его честь!
Поддержка друзей в столь тягостный день оказалась решающей. Лобачевский вернулся к занятиям, приняв предложение попечителя как необходимость. Физикой решил заниматься если не так горячо, как математикой, но столь же честно и ревностно. В первое время даже отложил свою почти уже законченную работу по геометрии.
ПОЕЗДКА В ПЕТЕРБУРГ
(Письма)
29 июля 1821 года,
Гороховец, 6 утра.
Как бы я желал, милая добрая маменька, еще раз поцеловать Вашу ручку. Но судьба надолго разлучила меня с Вами. И полтораста верст, отделяющие меня от Макарьева (надеюсь, что Вы находитесь уже там), в настоящее время еще более непреодолимы для меня, чем та тысяча верстовых столбов, мимо коих я должен мчаться, все более удаляясь от Вас.
Мое путешествие и доселе порой представляется мне сном. Стоит пробудиться - и вот я вновь окажусь подле Вас. Но увы! Чувствую, что причина моей разлуки с Вамп не только приглашение господина попечителя прибыть в столицу. Мне необходим, скажу более - спасителен этот внезапный отъезд из Казани. Рассеяться, отдохнуть, расстаться (пусть временно) с опостылевшими за последнее время людьми, университетом. Очень уж утомился я от непрестанных стараний укротить свое негодование. До сих пор оно бушует во мне. И нет в душе уже свободного места, нет сил хладнокровно наблюдать торжествующее мракобесие!
Лишь теперь, немного придя в себя, я могу признаться Вам, маменька, что прямо-таки боялся сойти с ума. Страх этот охватил меня, когда Солнцев единственный профессор, с которым ощущал я душевную близость, - был отрешен от должности и предан суду университета, ибо... его деятельность оказалась противна "духу святому господнему и власти общественной". И это не было концом терзаний: ректором вместо Солнцева назначен Никольский, каждым словом своим, каждой лекцией позорящий храм науки.
Простите, что пишу очень плохо. Виновато перо, кроме того, спешить и то и дело от письма отрываться приходится - под окном вещи мои из одного экипажа в другой перекладывают, опасаюсь небрежности. Однако, кажется, с вещами покончено. Могу рассказать Вам уже спокойно, как я добрался до сего древнейшего русского города, еще в XII веке основанного. В Нижнем, за отсутствием почтовых лошадей, для ускорения нанял я вольных до станции Пыра, впрочем, как ни досадно, но все равно большей частью двигались шагом.
До самых сумерков, не отрываясь, любовался я нашей красавицей Волгой, вечно юной и вечно новой. Сердце сжимается от восторга перед прелестью чудной нашей природы, вздыхаешь и вновь любуешься.
Порой сквозь легкий туман, словно сквозь прозрачное кисейное покрывало, малая точка на воде завидится - суденышко. Близится, близится. Вот уже с чайкой сравнялось, все растет и летит на белых крылышках-парусах.
И не одно уже оно, за ним и другие гонятся, сверкая белыми, как сахар, парусами в три, а то и в четыре яруса. И такая тишина кругом, что сердцу и радостно и грустно.
Вспомнилось, как в Казани нас провожал Алексей, как плыли мы на пароходе и всюду народ собирался, любуясь на такую диковину. Босые бурлаки, словно малые дети, рты раскрывали. Простились мы с Вами, маменька, у села Исады, что живописно раскинулось против Макарьева.
Сия минута, думаю, памятна Вам. И не забыть печальный взор, коим Вы меня провожали. Грустные воспоминания, ибо все это было и прошло невозвратимо.
Но воспоминания не угасают в душе, благодарной Алексею за заботу, с которой помогал он нам в подготовке нашего путешествия. От всей души спасибо и ему, и доброму другу Ибрагиму Исхаковичу. Истинно по-братски проводил бн нас. По возвращении в Казань прошу Вас, маменька, передайте ему мой низкий поклон.
Прощайте, милая маменька. Лошади готовы. Целую ручку Вашу.
Ваш сын Николай.
г. Владимир, 30 июля.
Дорогая маменька!
Вся ночь прошла в утомительной езде, и сегодня только к часу дня прибыл я во Владимир. Остановился в гостинице на Дворянской улице, это самая большая улица города. За номер заплатил 70 копеек и за самовар 20 копеек. Номер мой довольно чистый, на втором этаже, стены крашеные, окно одно, большое, называемое итальянским.
Напившись чаю, нанял я извозчика, чтобы проехаться по городу, осмотреть его достопримечательности. На Дворянской в глаза бросается гостиный ряд, тут же базар расположился. Шум, крик, смех - все как на базаре полагается. Оживление чрезвычайное: телеги, кибитки, дрожки, порой коляска нарядная. Торгуют чем попало. Лавчонок маленьких, помимо гостиного ряда, столько, сколько помещается в них яблок. За бульваром к Клязьме - городской сад, кажется, не совсем в порядке, но местоположение чрезвычайно живописное.
В общем Владимир прекрасный русский город, каменный, многоцерковный, а главное, в нем хорошо сохраняется старина. Заметна уже близость Москвы.
Я пишу Вам, а под окном непрерывно гремят, проносятся экипажи, скрипят возы. Заглушая прочие звуки, сейчас над городом плывет вечерний звон: колокола многих церквей зовут к вечернему служению. Церквей здесь много и весьма старинных, некоторые изумительны по красоте и величию, например, Дмитриевский и Успенский соборы на Дмитриевской площади. Белокаменная резьба Успенского собора восхищает, архитектура являет гармоническое слияние легкости и торжественности. Внутри сохранились фрески Андрея Рублева и Даниила Черного.
Представьте себе, маменька, что в каменной резьбе Дмитриевского собора сосчитано более тысячи различных изображений: птицы-звери, грифоны-звери с лицами человеческими и просто звери и птицы. А то во весь опор учатся всадники или схватились в смертной борьбе... Есть и Самсон, пасть льву раздирающий. Тут и там переплелись шеями гуси... Словом, сколько ни провести времени в сем дивном храме, все новые фигуры являются взору. Ах, маменька, зачем нет тут Вас, зачем это не Макарьев! То не полное наслаждение, когда нет возможности разделить его с тем, кто душою тебе близок. Что ни вижу, что ни чувствую - удовольствия от того лишь половина. Сколько радости было бы от возможности сказать: "Маменька, взгляните еще вот на это!"
С Дмитриевской площади направился я к Золотым воротам. Величественное сие сооружение чем-то нашжинает нашу Сююмбекову башню. "Золотые", ибо когда-то были окованы золоченой медью. Перед воротами некогда имелся ров, через который перекидывался по надобности легкий мост. В противоположном конце Дворянской улицы, как бы напротив Золотых, находились Серебряные ворота. Через них въезжали в город путешественники с востока, из Казани и других городов. Созерцая величественные храмы Владимира, вспомнил я невзрачные здания нашего университета. Дерзкая мысль при этом возникла в моей голове, но пока ее не решаюсь высказать. Я сделал некоторые зарисовки с этих соборов, быть может, они когда-нибудь пригодятся.
Потолкался я и на базаре среди народа, торговал калачами, сторговал Вам, маменька, ножнички и наперсток.
Затем пошел к себе в номер чай пить. Но так стало мне грустно и одиноко, что и чай не пился. Сел у окошка, чтобы хоть чем-то развеяться, но не получилось.
Прощайте, маменька! Кланяйтесь родным и добрым друзьям, всем, всем. Прощайте.
Николай.
Москва, 1 авг. 1821 г..
12-й час ночи.
Наконец я, милая маменька, в Москве. Добрался на вольных, так как почтовых лошадей ни в городе Богородском, ни на станции Старая Купавна достать не привелось... В город дотащился не в пору рано и потому принужден был остановиться в дорогой гостинице с мебелью красного дерева, с огромными окнами, на Большой Дмитровке. Плачу по 3 рубля в сутки за комнату и 75 копеек за прислугу. Дорого, дорого! Меня утешает одно: рядом университет и Кремль.
День прошел, даже почти незаметно: утром, напившись чаю и побрившись, поехал я к Перевощикову в надежде получить письмо от Вас, маменька, но не застал его дома.
Потом до вечера бродил по городу и, пообедав, отправился в Императорский театр, по которому очень соскучился (ведь уже шесть лет, как в Казани сгорел театр).
Теперь я воротился домой и после кофе с бисквитом сел за этот лоскуток бумаги.
Что же писать Вам о Москве? Огромный город, много старины, много народу, деятельность так и кипит; всюду Русь - она дорога сердцу. Не скрою, что когда я услышал, въезжая в Москву, звон колоколов, зовущих к заутрене, когда увидел башни Кремля и главы соборов, сердце мое забилось учащенно, мне казалось, что я в объятии материродины.
Брожу по Москве как в лесу, но люблю, люблю ее. Повсюду на улицах оглушительный стук: грохочут кровельщики на крышах новых домов. Город отстраивается и хорошеет после Наполеонова пожара. Два пункта, с которых я видел до сих пор Москву в некоторой подробности, это:
Кузнецкий мост, густо заселенный, и Театральная площадь.
На Кузнецком мосту и вокруг него, как нигде более, стоял сплошной крик, шум, свист, звон колокольчиков.
Говор русский, французский, английский, немецкий, татарский (что интересно, маменька, почти все здешние буфеты в руках татар). Везде всевозможные лавки, но купцы жалуются на худой торг. Кстати, я купил прекрасную складную шляпу.
Теперь вернусь к театру. Давали оперу "Жан Парижский" Буальде. С успехом дебютировал молодой певец Петр Александрович Булахов. У него гибкий приятный голос, позволяющий ему легко преодолевать высокие ноты.
А в целом пьеса так себе. Все натянуто, и музыка очень часто не согласуется со смыслом слов. Но Москве нравится. Театр был почти полон. Пользуясь прекрасной увеличительной трубкой, я подносил к своему носу лицо за лицом из всех лож и видел Москву - видел очень много усов, изможденных лиц под чепчиками, белил и румян, но очень мало хорошеньких.
- Весьма приятно, - слегка поклонился Владимирский, но руки не протянул. - Мне известны, господин Лобачевский, ваши отличные познания в математике. - Холодные глаза его смотрели на собеседника в упор. Пожалуйста, прошу садиться, - легким движением руки он указал на кресло. А вы, господин ректор, - Владимирский повернулся к Солнцеву, - ознакомьте господина Лобачевского с предложением его высокопревосходительства господина попечителя от пятого августа за номером шестьдесят вторым.
Солнцев подошел к столу, быстро нашел нужную бумагу и протянул ее Лобачевскому. Тот, опускаясь в кресло, взял от него сероватый лист, исписанный каллиграфическим почерком. Внизу подпись: "Магницкий". Пробежав глазами первые строчки: "Все нижеразъясненные Высочайшие распоряжения привести в немедленное исполнение", Лобачевский посмотрел на Солнцева. Тот кивнул на бумагу: дальше смотрите.
- Пункт четвертый... А, вот оно!.. "Профессор Никольский может занять кафедру профессора Лобачевского, которому могут быть предложены кафедры физики и астрономии..."
Лобачевский почувствовал, что ему не хватает воздуха.
Он вскочил, отодвинув кресло.
- Этому... этому... нет объяснения.
Солнцев осторожно взял его под локоть:
- Успокойтесь.
Владимирский налил из графина воды в стакан и протянул его Лобачевскому:
- Выпейте. Нельзя так волноваться. Французы гово-, рят: не место красит человека, а человек место. Вы не согласны?
Лобачевский не слышал его. "Немедленно уйти в знак протеста, - было первое, что пришло ему в голову. - Но это ли достойное решение?.."
Владимирский, не получив ответа, повернулся и поставил стакан рядом с графином. Выражение участия на его лице исчезло, сменилось обидой.
- Мне казалось, - нахмурился он, искоса поглядывая на Лобачевского, что вам бы следовало быть весьма благодарным его высокопревосходительству, чьим вниманием вы не оказались вне стен этого университета. Может, вы еще не знаете, что, согласно приказу господина попечителя, уволено девять профессоров, заподозренных в распущенном вольномыслии. Они позволили себе забыть, что цель правительства заключается в образовании студентов как верных сынов православной церкви, а также верных подданных своему государю, отечеству...
Директор говорил впустую. Лобачевский не слушал его и думал о том, как бы выстоять в этом словесном потоке бездушия и лицемерия.
- По сему его сиятельство князь Голицын, министр духовных дел и народного просвещения, с ведома его величества, направил меня директором в сей университет, навести в нем должный порядок. - Опершись руками на край стола, директор внушительно, как судья, изрекающий приговор, произнес: - Я должен ознакомить вас, господин Лобачевский, с некоторыми пунктами полученной мною из министерства инструкции. А именно: "Профессор теоретической и опытной физики обязан, во все продолжение курса, указывать на премудрость божию и ограниченность наших чувств и орудий для познания окружающих нас чудес, - чеканил он каждую фразу. - Профессор астрономнаблюдатель укажет на тверди небесной пламенными буквами начертанную премудрость творца и дивные законы тел небесных, откровенные роду человеческому в отдаленнейшей древности..."
Закончив чтение, Владимирский строго взглянул поверх бумаги на Лобачевского.
- Ну-с, что имеете сказать? По нраву ли вам? - спросил он высокомерно.
Лобачевский усмехнулся. "Пугает? - подумал он. - Что ж, зато я знаю теперь, с кем бороться. Против слепой веры. За науку. А сил у меня хватит..."
Владимирский не выдержал: стукнув кулаком по столу, он крикнул срывающимся голосом:
- Не хотите со мною разговаривать? Но я по глазам читаю ваши мысли. Вы меня презираете, не правда ли?
- Да-да! - воскликнул вдруг очнувшийся Лобачевский, не расслышав, о чем его спрашивают. - Не безумие ли все, что с нашим университетом сделали? Самая возможность примирения с сим исключается. - Лобачевский, задыхаясь, шагнул к закрытому окну и порывисто распахнул его. - Я слушал вас, господин директор, и мне было стыдно. За вас... Ежели бы слышали свой собственный голос, то, уверен, содрогнулись бы от ужаса. Неужели вы сами верите в то, что пытаетесь выдать за вечные истины?
Владимирский перекрестился. В другое время это могло и смешным показаться. Но сейчас было не до смеха.
Лобачевский уже не мог остановиться.
- Вам следует знать закон из физики: действие равно противодействию, запальчиво продолжал он, обращаясь к Владимирскому. - И не забывайте, что боязнь печатного слова побудила монахов Майница, в замке святого Мартына, учредить цензуру как орудие истребления мысли при самом ее рождении. Но в то же время в неизвестности морей Колумб дерзал открыть морской путь в Индию. И, неведомо для себя, вдруг открыл Америку. Тогда же родился Коперник, начертавший в пространстве путь небесным телам. Правда, иногда великое порождало и невежество. Так, еще Радищев отмечал, что книгопечатание породило цензуру... Но ведь науке невозможно связать крылья...
- Довольно! - крикнул директор. - Наслушался!.. Не зря говорят: бодливую корову из стада вон! - И, резко взмахнув рукой в сторону Лобачевского, быстро зашагал к двери. Однако на пороге задержался и посмотрел на Солнцева. - Я полагаю, как, надеюсь, и вы полагаете, господин ректор, - проговорил отрывисто, - мнения, высказанные здесь господином Лобачевским, являют зловредную ересь. Поэтому считаю своим долгом поставить ему на вид, что буде не проявит он должного раскаяния, пусть пеняет на себя.
С последними словами он переступил порог, и его решительные шаги, удаляясь, замерли в коридоре.
Минуту в кабинете было тихо. Первым нарушил молчание Солнцев. Он подошел к Лобачевскому и обнял его за плечи.
- Николай Иванович! Я ведь очень уважаю вас и прошу: смирите свою гордость, - проговорил он взволнованным голосом. - Предупредить хочу вас: эти люди - Аракчеев, Голицын, Магницкий, Владимирский - ничем не брезгают...
- В этом я не сомневаюсь, Гавриил Ильич, - отвечал Лобачевский. Спасибо. Но я...
- Ваше упорство непонятно, - прервал его Солнцев, доверительно взяв за руку. - В каком-то иностранном журнале я прочитал любопытное высказывание о часах: история - цифербрат, геометрия - стрелка, на двенадцати стоящая, арифметика - пружина, часы в движение приводящая, физика же - ось, на коей стрелка утверждена...
Следовательно, надо хорошо узнать ось, дабы стрелка могла получить правильное движение.
Коснуться при Лобачевском предмета, который так сильно занимал его воображение, ве.е, равно что поднести огонь к запальному шнуру фейерверка. Владимирский, разговор с ним, угрозы - в эту минуту все было забыто.
- Для меня, - воскликнул он в увлечении, - нет жизни без математики. В ней чувствую себя как в родной стихии. Геометрия - наука о Земле, о нашей планете. Но ведь на Земле в одном направлении пространство простирается в непостижимые дали Вселенной, в другом, противоположном, - к бездонной сфере атома. Отсюда непременно должна возникнуть наука - пангеометрия, все пространство собою обнимающая. Подобно тому и человечество в будущем объединить возможно в одно великое братское содружество, существующее для достижения одной великой; цели. В том я вижу назначение человека. Его долг и его счастье.
Лобачевский остановился. Помолчал и Солнцев, обдумывая только что услышанное.
- Да, безусловно, так, - согласился ректор, открывая карманную сигарочницу. - Однако жизнь сурова, и задачи ее неотложны. Вам, Николай Иванович, прежде всего надлежит успокоиться. Побеждают сильные духом не только словами, но и терпением. Давайте присядем. - Солнцев подвинул кресло. - Расскажите, как довелось отдохнуть...
Сигару хотите?.. Ах да, вы не курите... Напрасно. Рекомендую - И он приветливо раскрыл сигарочницу.
Пока Лобачевский неумело пальцами общипывал свою сигару, Солнцев уже глубоко затянулся и выпустил вверх колечко благовонного дыма.
- Житейская философия, - продолжал он, - учит нас и в дурном отыскивать хорошее, что помогает приспосабливаться к тяжелым обстоятельствам. Терзаться постоянно трудностью положения - все равно что ежеминутно заглядывать в пропасть, чего делать не следует. Спокойно же озираясь вокруг, всегда найдешь и тропинку, по коей опасное место вполне обойти возможно. Повторяю. Обойти! - сказал Солнцев и наклонился, чтобы дать прикурить Лобачевскому. - Да, - продолжал он, - я понимаю ваше раздражение. Видит бог - сочувствую. Но... извиниться необходимо. И сегодня же... Вы, Николай Иванович, и так достаточно рисковали. Бальзамом для ваших ран послужит работа. Математика, говорите, - цель жизни вашей.
И вы будете заниматься ею: нравится это Магницкому или нет. Работа вас утешит и успокоит. Она ускорит ход времени. А время - старая истина лечит все раны.
В руке Лобачевского еле дымилась угасавшая сигара.
Слушал он рассеянно. Голос ректора и сам ректор - полнотелый, круглолицый, олицетворение благодушия - успокаивали его до боли натянутые нервы. Лобачевский знал, какую нелегкую жизнь прожил этот человек. Сын капельмейстера в крепостном оркестре князей Голицыных, он сумел окончить Московский университет, работал в канцелярии седьмого департамента. В двенадцатом году, спасаясь от наполеоновского нашествия, вместе с другими сенатскими чиновниками попал в Казань. Здесь не захирел, не спился, как многие другие в глухой провинции, но быстро пошел вверх по служебной лестнице. В четырнадцатом году он уже магистр, затем доктор прав при Казанском университете. На следующий год - профессор, еще три года - и он уже декан и проректор. А сейчас, после смерти Брауна, тридцатидвухлетний Солнцев - ректор университета.
Опустив глаза, Лобачевский заметил, что сигара его почти перестала дымиться. Он раскурил ее, сделав глубокую затяжку, и закашлялся.
- Ничего, ничего, коллега, - улыбаясь, приободрял его Солнцев. Самосад с вишневым листом довелось бы вам попробовать. Раз потянешь слеза из глаз, другой раз - кровь из носа, на третий - и дух вон!
- Мне сейчас не до шуток, Гавриил Ильич, - признался Лобачевский. После таких событий...
Но Солнцев опять прервал его:
- Так. Не скажите. Некоторая доля этакого легкомыслия, друг мой, иногда необходима, чтобы не впасть в отчаяние.
- Да? - усмехнулся Лобачевский. - Господь бог сотворил, говорят, осла, дав ему толстую шкуру. Тем самым его положение отличается от моего... - И, не договорив, он тут же спохватился: - Простите, Гавриил Ильич... Я не заслуживаю вашего душевного внимания. Сразу навалилось на меня столько неожиданного. Я ведь имел в виду их... Но, признаться, до сих пор о них пока ничего не знаю. Расскажите, пожалуйста, кто этот Владимирский, откуда он?
Солнцев откинулся на спинку своего кресла и двумя руками старательно расправил бакенбарды, как делал обычно, приступая к значительному разговору.
- Хорошо, Николай Иванович. Но вам -изменила память. Ведь вы же должны его знать, заочно...
- Как? Неужели тот самый Владимирский, из города Симбирска? Лобачевский даже привстал в кресле от изумления. - Не того ли у нас при баллотировке на кафедру патологии два года назад прокатили на вороных? Он же теперь всей своей скверной душонкой ненавидит наш университет! Мне, помню, еще Михаил Александрович Салтыков рассказывал, какую Владимирский после того кляузу министру просвещения состряпал. На все казанское ученое сословие, преднамеренно его поругавшее, как писал он. Да, Магницкий знал, кого поставить к нам директором! Где же удалось найти ему такого?
Солнцев засмеялся.
- Магницкий был в Симбирске губернатором. Владимирский там же акушером врачебной управы. А дальше, как говорится, рыбак рыбака видит издалека.
Солнцев потянулся к портсигару на столе.
- По второй?
- Благодарю. - Лобачевский отрицательно покачал головой. - И первую не докурю... Скажите, Гавриил Ильич, правда ли, что Магницкий после своей ревизии рекомендовал государю закрыть наш университет?
- Более того, - Солнцев не торопясь высек огонь, прикурил. - Не токмо закрыть, но и публично всем объявить об этом, ибо наш храм науки "причиняет общественный вред". Могу наизусть процитировать вам заключительные строки Магницкого. Слушайте: "Акт об уничтожении Казанского университета тем естественнее покажется ныне, что, без всякого сомнения, все правительства обратят особенное внимание на общую систему их учебного просвещения, которое, сбросив скромное покрывало философии, стоит уже посреди Европы с поднятым кинжалом".
Солнцев, проговорив эти слова нараспев, улыбнулся.
- Однако государь на докладе Магницкого наложил резолюцию: "Зачем уничтожать, лучше исправить".
- Но "исправить" наш университет поручил тому же Магницкому, отозвался Лобачевский. - Ну и дела...
Наступило молчание.
- Жаль, что вы, Николай Иванович, отсутствовали во время ревизии Магницкого, - сказал Солнцев. - Ловкий и хитрый карьерист. Чутье необычайное. В Париже называли его "русский лев", и сам Бонапарт предсказывал ему на родине карьеру необыкновенную. Предсказание оправдалось. Едва был назначен в Симбирск губернатором, прослышал, что министр князь Голицын - личный друг царя, председатель всероссийского библейского общества. И что же? Тотчас Магницкий весьма торжественно открыл отделение общества и в Симбирске. Сразу же замечен, с того и в гору пошел. Теперь рвется ко двору, пытается обратить на свою особу внимание государя, для чего пугает его и всех революцией, старается показать себя надежным слугой. Так-то вот...
Солнцев спохватился и, взглянув на свои часы, проворно встал с кресла.
- Разговор наш, Николай Иванович, между нами останется. Поверьте, мне до сих пор и поговорить-то не с кем было. Не с кем! Друг мой, не оставляйте меня! - И, сжав руку Лобачевского, заглянул ему в глаза. - И, пожалуйста, извинитесь... Прошу вас. Ради будущего. Ради меня.
Лобачевский выпрямился.
- Хорошо, Гавриил Ильич. Обещаю.
- Договорились! - воскликнул Солнцев. - Спасибо.
Я бегу. Да, чуть не забыл: вам письмо из Петербурга. Свой человек привез, и потому ношу при себе, желая передать из рук в руки. Даже дома не оставляю - опасаюсь.
Он оглянулся, пошарил в кармане жилета и достал небольшой пакет с красной сургучной печатью.
- Спасибо, Гавриил Ильич! - Лобачевский еще раз пожал его маленькую руку. - Вечером прошу ко мне в гости, на бишбармак собственного приготовления, с кумысом.
Возвратившись домой, Лобачевский торопливо закрыл на ключ входную дверь, сломал сургучную печать на пакете и развернул письмо. Читал он жадно: то хмурился, то улыбался, вытирая под глазами невольные слезы. Это была рука друзей, протянутая из далекого Петербурга. Университетские товарищи, бывшие казанцы: Григорий Корташевский, Сергей Аксаков, Александр Княжевич, Еварист Грубер и Владимир Панаев. Они знали, что сейчас должен думать и чувствовать Лобачевский, как и Солнцев, требовали от него выдержки, терпения. Магницкие приходят и уходят, ибо торжество мракобесов недолговечно, "А нашу alma mater нужно всем нам охранять и сохранить". Это их общий священный долг, и значит, и его, Лобачевского. Не имеет он права бежать из университета.
Лобачевский читал, перечитывал, бережно складывал письмо и снова его разворачивал. Оставалось последнее и самое горькое - сжечь письмо: кто знает, что еще может случиться? Наблюдая, как голубоватые листки темнели и сворачивались в огне свечи, он испытывал почти физическую боль. Превращались в пепел драгоценные слова надежды на лучшее будущее, послания честных и верных сердец. Но каждое слово сохранилось в его душе. Вечером он все расскажет Солнцеву. И то, что обещал ему выполнить, не казалось теперь таким уж невозможным.
Он развернул уцелевшую от огня маленькую записку, вложенную в письмо. Ее можно было сохранить: Корташевский извещал о рождении сына [Г. И. Корташевский был (с 1817 г.) женат на сестре С. Аксакова, Надежде Тимофеевне]. Мальчика назвали Николаем. В его честь!
Поддержка друзей в столь тягостный день оказалась решающей. Лобачевский вернулся к занятиям, приняв предложение попечителя как необходимость. Физикой решил заниматься если не так горячо, как математикой, но столь же честно и ревностно. В первое время даже отложил свою почти уже законченную работу по геометрии.
ПОЕЗДКА В ПЕТЕРБУРГ
(Письма)
29 июля 1821 года,
Гороховец, 6 утра.
Как бы я желал, милая добрая маменька, еще раз поцеловать Вашу ручку. Но судьба надолго разлучила меня с Вами. И полтораста верст, отделяющие меня от Макарьева (надеюсь, что Вы находитесь уже там), в настоящее время еще более непреодолимы для меня, чем та тысяча верстовых столбов, мимо коих я должен мчаться, все более удаляясь от Вас.
Мое путешествие и доселе порой представляется мне сном. Стоит пробудиться - и вот я вновь окажусь подле Вас. Но увы! Чувствую, что причина моей разлуки с Вамп не только приглашение господина попечителя прибыть в столицу. Мне необходим, скажу более - спасителен этот внезапный отъезд из Казани. Рассеяться, отдохнуть, расстаться (пусть временно) с опостылевшими за последнее время людьми, университетом. Очень уж утомился я от непрестанных стараний укротить свое негодование. До сих пор оно бушует во мне. И нет в душе уже свободного места, нет сил хладнокровно наблюдать торжествующее мракобесие!
Лишь теперь, немного придя в себя, я могу признаться Вам, маменька, что прямо-таки боялся сойти с ума. Страх этот охватил меня, когда Солнцев единственный профессор, с которым ощущал я душевную близость, - был отрешен от должности и предан суду университета, ибо... его деятельность оказалась противна "духу святому господнему и власти общественной". И это не было концом терзаний: ректором вместо Солнцева назначен Никольский, каждым словом своим, каждой лекцией позорящий храм науки.
Простите, что пишу очень плохо. Виновато перо, кроме того, спешить и то и дело от письма отрываться приходится - под окном вещи мои из одного экипажа в другой перекладывают, опасаюсь небрежности. Однако, кажется, с вещами покончено. Могу рассказать Вам уже спокойно, как я добрался до сего древнейшего русского города, еще в XII веке основанного. В Нижнем, за отсутствием почтовых лошадей, для ускорения нанял я вольных до станции Пыра, впрочем, как ни досадно, но все равно большей частью двигались шагом.
До самых сумерков, не отрываясь, любовался я нашей красавицей Волгой, вечно юной и вечно новой. Сердце сжимается от восторга перед прелестью чудной нашей природы, вздыхаешь и вновь любуешься.
Порой сквозь легкий туман, словно сквозь прозрачное кисейное покрывало, малая точка на воде завидится - суденышко. Близится, близится. Вот уже с чайкой сравнялось, все растет и летит на белых крылышках-парусах.
И не одно уже оно, за ним и другие гонятся, сверкая белыми, как сахар, парусами в три, а то и в четыре яруса. И такая тишина кругом, что сердцу и радостно и грустно.
Вспомнилось, как в Казани нас провожал Алексей, как плыли мы на пароходе и всюду народ собирался, любуясь на такую диковину. Босые бурлаки, словно малые дети, рты раскрывали. Простились мы с Вами, маменька, у села Исады, что живописно раскинулось против Макарьева.
Сия минута, думаю, памятна Вам. И не забыть печальный взор, коим Вы меня провожали. Грустные воспоминания, ибо все это было и прошло невозвратимо.
Но воспоминания не угасают в душе, благодарной Алексею за заботу, с которой помогал он нам в подготовке нашего путешествия. От всей души спасибо и ему, и доброму другу Ибрагиму Исхаковичу. Истинно по-братски проводил бн нас. По возвращении в Казань прошу Вас, маменька, передайте ему мой низкий поклон.
Прощайте, милая маменька. Лошади готовы. Целую ручку Вашу.
Ваш сын Николай.
г. Владимир, 30 июля.
Дорогая маменька!
Вся ночь прошла в утомительной езде, и сегодня только к часу дня прибыл я во Владимир. Остановился в гостинице на Дворянской улице, это самая большая улица города. За номер заплатил 70 копеек и за самовар 20 копеек. Номер мой довольно чистый, на втором этаже, стены крашеные, окно одно, большое, называемое итальянским.
Напившись чаю, нанял я извозчика, чтобы проехаться по городу, осмотреть его достопримечательности. На Дворянской в глаза бросается гостиный ряд, тут же базар расположился. Шум, крик, смех - все как на базаре полагается. Оживление чрезвычайное: телеги, кибитки, дрожки, порой коляска нарядная. Торгуют чем попало. Лавчонок маленьких, помимо гостиного ряда, столько, сколько помещается в них яблок. За бульваром к Клязьме - городской сад, кажется, не совсем в порядке, но местоположение чрезвычайно живописное.
В общем Владимир прекрасный русский город, каменный, многоцерковный, а главное, в нем хорошо сохраняется старина. Заметна уже близость Москвы.
Я пишу Вам, а под окном непрерывно гремят, проносятся экипажи, скрипят возы. Заглушая прочие звуки, сейчас над городом плывет вечерний звон: колокола многих церквей зовут к вечернему служению. Церквей здесь много и весьма старинных, некоторые изумительны по красоте и величию, например, Дмитриевский и Успенский соборы на Дмитриевской площади. Белокаменная резьба Успенского собора восхищает, архитектура являет гармоническое слияние легкости и торжественности. Внутри сохранились фрески Андрея Рублева и Даниила Черного.
Представьте себе, маменька, что в каменной резьбе Дмитриевского собора сосчитано более тысячи различных изображений: птицы-звери, грифоны-звери с лицами человеческими и просто звери и птицы. А то во весь опор учатся всадники или схватились в смертной борьбе... Есть и Самсон, пасть льву раздирающий. Тут и там переплелись шеями гуси... Словом, сколько ни провести времени в сем дивном храме, все новые фигуры являются взору. Ах, маменька, зачем нет тут Вас, зачем это не Макарьев! То не полное наслаждение, когда нет возможности разделить его с тем, кто душою тебе близок. Что ни вижу, что ни чувствую - удовольствия от того лишь половина. Сколько радости было бы от возможности сказать: "Маменька, взгляните еще вот на это!"
С Дмитриевской площади направился я к Золотым воротам. Величественное сие сооружение чем-то нашжинает нашу Сююмбекову башню. "Золотые", ибо когда-то были окованы золоченой медью. Перед воротами некогда имелся ров, через который перекидывался по надобности легкий мост. В противоположном конце Дворянской улицы, как бы напротив Золотых, находились Серебряные ворота. Через них въезжали в город путешественники с востока, из Казани и других городов. Созерцая величественные храмы Владимира, вспомнил я невзрачные здания нашего университета. Дерзкая мысль при этом возникла в моей голове, но пока ее не решаюсь высказать. Я сделал некоторые зарисовки с этих соборов, быть может, они когда-нибудь пригодятся.
Потолкался я и на базаре среди народа, торговал калачами, сторговал Вам, маменька, ножнички и наперсток.
Затем пошел к себе в номер чай пить. Но так стало мне грустно и одиноко, что и чай не пился. Сел у окошка, чтобы хоть чем-то развеяться, но не получилось.
Прощайте, маменька! Кланяйтесь родным и добрым друзьям, всем, всем. Прощайте.
Николай.
Москва, 1 авг. 1821 г..
12-й час ночи.
Наконец я, милая маменька, в Москве. Добрался на вольных, так как почтовых лошадей ни в городе Богородском, ни на станции Старая Купавна достать не привелось... В город дотащился не в пору рано и потому принужден был остановиться в дорогой гостинице с мебелью красного дерева, с огромными окнами, на Большой Дмитровке. Плачу по 3 рубля в сутки за комнату и 75 копеек за прислугу. Дорого, дорого! Меня утешает одно: рядом университет и Кремль.
День прошел, даже почти незаметно: утром, напившись чаю и побрившись, поехал я к Перевощикову в надежде получить письмо от Вас, маменька, но не застал его дома.
Потом до вечера бродил по городу и, пообедав, отправился в Императорский театр, по которому очень соскучился (ведь уже шесть лет, как в Казани сгорел театр).
Теперь я воротился домой и после кофе с бисквитом сел за этот лоскуток бумаги.
Что же писать Вам о Москве? Огромный город, много старины, много народу, деятельность так и кипит; всюду Русь - она дорога сердцу. Не скрою, что когда я услышал, въезжая в Москву, звон колоколов, зовущих к заутрене, когда увидел башни Кремля и главы соборов, сердце мое забилось учащенно, мне казалось, что я в объятии материродины.
Брожу по Москве как в лесу, но люблю, люблю ее. Повсюду на улицах оглушительный стук: грохочут кровельщики на крышах новых домов. Город отстраивается и хорошеет после Наполеонова пожара. Два пункта, с которых я видел до сих пор Москву в некоторой подробности, это:
Кузнецкий мост, густо заселенный, и Театральная площадь.
На Кузнецком мосту и вокруг него, как нигде более, стоял сплошной крик, шум, свист, звон колокольчиков.
Говор русский, французский, английский, немецкий, татарский (что интересно, маменька, почти все здешние буфеты в руках татар). Везде всевозможные лавки, но купцы жалуются на худой торг. Кстати, я купил прекрасную складную шляпу.
Теперь вернусь к театру. Давали оперу "Жан Парижский" Буальде. С успехом дебютировал молодой певец Петр Александрович Булахов. У него гибкий приятный голос, позволяющий ему легко преодолевать высокие ноты.
А в целом пьеса так себе. Все натянуто, и музыка очень часто не согласуется со смыслом слов. Но Москве нравится. Театр был почти полон. Пользуясь прекрасной увеличительной трубкой, я подносил к своему носу лицо за лицом из всех лож и видел Москву - видел очень много усов, изможденных лиц под чепчиками, белил и румян, но очень мало хорошеньких.