Страница:
"Итак, наш опыт оправдывает точность всех вычислений обыкновенной геометрии и дозволяет ее начала рассматривать как бы строго доказанными... Тем не менее новая геометрия может существовать в нашем воображении. Да, достаточно ли был велик взятый треугольник?..
Не говоря о том, что в воображении пространство может быть продолжаемо неограниченно, сама природа указывает нам на такие расстояния, в сравнении с которыми исчезают за малостью даже и расстояния от нашей Земли до неподвижных звезд... Может, воображаемая геометрия проявляется за пределами видимого нами мира. Но как доказать?..."
"Как доказать?" Эта мысль так овладела вниманием Лобачевского, что рассеянность его становилась уже заметна всем окружающим.
Не могло такое состояние остаться незамеченным и для университетского начальства: недоброжелательному глазу все непонятное становится подозрительным. Причин для этого и раньше находилось предостаточно: к посещению церкви не прилежен, должного уважения к своему начальству не чувствует, в толковании законов допускает свободомыслие. А теперь и вовсе намвтилось блуждание ума в направлении, непонятном и неблагомысленном, следовательно, и недопустимом...
Коллеги, на всякий случай, начинали сторониться Лобачевского, боясь навлечь подозрение. В чем - они сами не знали. Начальству, должно быть, виднее.
Лобачевский был одинок. Брови его всегда сурово сдвинуты, взгляд устремлен куда-то вдаль. Даже тем, кто пытался иногда заговорить с ним, он отвечал коротко, не поддерживая разговора. К чему, если нельзя было рассчитывать на сочувствие, на понимание того, что ему одному открылось. Что мог он услышать в ответ? "Зачем стремиться к звездам, когда можно неплохо устроиться и на Земле?
Не грешно ли раскрывать извечные тайны природы, которые бог счел нужным сокрыть от человека?"
Но, избегая общения с людьми, он все упорнее, все увлеченнее отдавался работе. Той, которой посвятил всю жизнь. И пока не спешил с обнародованием своей работы.
Слишком необычна была смелость и новизна его новой геометрии, чтобы не опасаться малейшей недоработки. Ученый мир должен увидеть ее лишь во всем сиянии великой истины, безошибочной и точной, и эту истину открыть миру суждено ему, Лобачевскому.
Однако безмерное напряжение подорвало его здоровье.
Он слег в постель,
* * *
И все же болезнь, какой бы ни была тяжелой и длительной, оказалась для него необходимой разрядкой. Выздоровление шло медленно, и, как это ни было странным, Прасковья Александровна почти радовалась его болезни.
Сын, ослабевший от приступов горячки, словно сделался ей ближе и роднее, вернулось ощущение давних лет, когда он, ребенок, делился мыслями, понятными только ей.
Почти совсем исчезла ее пугавшая складка между бровями, сын порой отвечал даже такой улыбкой, которую она видела давно, еще в Макарьеве.
Понятно, что Прасковья Александровна слегка вздрогнула и побледнела, когда врач наконец сказал ее сыну:
- Завтра, Николай Иванович, можете совершить свой первый выход в университет. Предупреждаю, однако, будьте осторожны, если не хотите вновь оказаться в руках эскулапа.
Лобачевский улыбнулся и посмотрел на мать.
- Не волнуйтесь, маменька, ваши заботы не пропали даром: своим уходом вы мне возвратили не только здоровье, но и благоразумие.
- Насчет благоразумия не знаю, Николаша, - вздохнула Прасковья Александровна. - Только боюсь вот, опять ночами начнешь пропадать в своей обсерватории.
- Не будет, - заверил врач, погрозив пальцем Лобачевскому. - Слышите, Николай Иванович?
- Слышу и повинуюсь.
- На улицу чтобы не выходил без шарфа, - торопливо проговорила Прасковья Александровна, желая заручиться поддержкой врача.
- Само собой, - улыбнулся тот. - Покойной вам ночи!..
А ночь прошла не спокойно. Лобачевский долго не мог уснуть, волновался: ведь завтра день возвращения к работе!
Утро удалось на славу: легкий морозец, чистый свежий воздух. Лобачевский вышел на крыльцо и задержался на верхней ступеньке. Белые снежинки опускались на подставленную ладонь и ложились одна возле другой, словно затем, чтобы можно было полюбоваться каждой.
"Изумительно! Все различны. Все разнообразны бесконечно. И в то же время - везде правильная шестиугольная форма. Ни одного исключения, удивлялся Лобачевский. - Почему? Каковы законы этой вязки атомов, с таким искусством осуществленной самой природой?"
Он сошел с крыльца и, размышляя всю дорогу над загадочной формой снежинок, не заметил, как вошел в университет. Очнулся, когда швейцар поздравил его с выздоровлением.
- Сколько до звонка?
- Сорок минут, господин профессор.
- Спасибо. Успею...
Лобачевский по дороге к своей аудитории заглянул в кабинет минералогии, названный теперь музеем, Начало музею, основанному здесь еще в 1817 году, положил профессор Броннер своей весьма ценной коллекцией.
Лобачевский остановился посреди комнаты. Четыре стены до самого потолка были заставлены стеллажаплачет. Говорит: успокоился немного, пока хворал. А чуть поднялся - побежал и как бы от рук не отбился. Даже теплый шарф забыл. Вот он! - Хальфин подмигнул, вытащив из кармана вязаный шарф. Надевайте и собирайтесь!
- Отбился?.. Помню, еще Яковкин предупреждал не раз: "Лобачевский, быть вам разбойником..." Не сидится мне дома, Ибрагим Исхакович.
- А здесь вы чем занимаетесь?
- Геометрией, - Лобачевский указал на разложенные минералы.
- Геометрией?.. Не шутите? - удивился Хальфин. - Но кристаллами занимается горное дело. И химия. При чем же тут математика?
- Вспомните, Ломоносов еще говорил: "Химия, чтобы стать настоящей наукой, должна выспрашивать у осторожной и догадливой геометрии". Догадливой! Как сказано точно! Удивляюсь, не она ли помогла мне сегодня уразуметь язык сих безжизненных мертвых тел? - Тонкие пальцы Лобачевского любовно тронули один из лежащих на столе камней. - Великие, пока еще не познанные законы природы скрыты в каждом из этих кристаллов. Изумруд и поваренная соль драгоценны в том одинаково. Ибо каждому кристаллу свойственны определенные геометрические характеристики. Совсем не случайно, а в силу своей физической природы. Эти физические и геометрические свойства тела составляют единое целое, в котором одно от другого оторвано быть не может. После сего можно ли говорить, что геометрические свойства тел не должны стать предметом изучения.
Хальфин слушал его увлеченно.
- Я, признаться, не думал об этом, - промолвил он робко. - А теперь... Благодарен вам, Николай Иванович.
Целый мир вы раскрыли. Я надеюсь, это не последний разговор наш о кристаллах. Но боже мой! Вон сколько времени у вас отнял... Спасибо.
- И вам я благодарен. Вечером буду непременно.
А сейчас, простите, читаю лекцию.
- Очень хорошо, - поднялся Хальфип. - Все наши так соскучились, ждут не дождутся. Барана закололи, ждет вас тутырма [Вареная домашняя колоаса] пальчики оближете. Осталось еще прпготовить пельмени... для жениха, - он усмехнулся. - Хабибджамал и эчпочмак [Треугольный пирог с мясом и картофелем. Эчпочмак - треугольник (тат.)] приготовит. Да еще не простой, не похожий на Евклидовый.
Он снова улыбнулся и, крепко тряхнув руку Лобачевского, поспешил было к двери, но вдруг остановился.
- Да, чуть не забыл! С ночевкой собирайтесь, Николай Иванович. Завтра на рыбалку отправимся. Хоть на воскресный день свою геометрию забудете. Ну, пока.
Хальфин торопливо скрылся. Лобачевский постоял минуту, прислушиваясь, не идет ли кто в коридоре, но там было тихо. Жалея, что приходится ему так рано расставаться, он разложил минералы по мягким гнездышкам, запер шкаф с книгами, накинул пальто и, заметив на спинке стула принесенный Хальфиным шарф, улыбнулся...
После трудового дня, вечером, несмотря на усталость, Лобачевский отправился к другу своему - Хальфину. Эти посещения были для него единственным отдыхом, который он позволял себе. Остальное время отдано работе. Наука и чтение лекций - лекции своего курса, лекции за других, отсутствующих профессоров. А дальше: он возглавляет физико-математический факультет, строительный и издательский комитеты, несет нелегкую должность непременного заседателя правления учебного округа - вместо заболевшего профессора Дунаева. Для работы над своим учебником "Алгебра" встает на заре и с увлечением трудится два-три часа. Кроме того - семейные обязанности... Жизнь в квартире, принадлежавшей университету, сильно досаждала мелочными стеснениями. Пришлось переехать на частную, где тотчас обнаружились новые хозяйственные заботы. Брат Алексей отошел от семьи, даже обедал в каком-то клубе.
Так что Лобачевский отдыхал только в доме Хальфина, потомственного татарского просветителя. Дед его, Сагит Хальфин, сначала переводчик петровской Адмиралтейской конторы, депутат Старой и Новой татарских слобод, затем шестнадцать лет был в Казанской гимназии преподавателем восточных языков [Был автором "Русско-татарского словаря", "Краткой грамматики", "Татарского словаря" и ряда других учебных пособий]. Его сыновья Исмагил и Исхак преподавали в той же гимназии в течение пятнадцати лет, с 1800 года учителем стал сын Исхака - Ибрагим [Автор книги "Жизнь Чингиз-хана и Аксак-Тимура", учебников, лексикона татарского языка и хрестоматии, за которую царь пожаловал ему бриллиантовый перстень].
Теперь Ибрагим Исхакович, цензор первой азиатской типографии, адъюнкт-профессор восточной словесности университета, продолжал преподавать и в гимназии, где уже учатся его младшие сыновья. Получили образование и старшие дети, и жена, что по тогдашнему времени считалось редкостью.
Обе семьи связывала тесная дружба еще с того времени, когда Лобачевский и Халъфин, спасая университетскую библиотеку, прятали в доме Хальфиных "зловредные" книги, подлежавшие уничтожению.
Лишь только Лобачевский дернул ручку звонка в парадном подъезде, как тяжелая дверь тотчас распахнулась.
Хальфин держал бронзовый подсвечник, другой рукой загораживал свечу от ветра.
Лобачевский не успел еще раздеться в просторной передней, как его тут же окружили все члены многочисленной семьи. Послышались радостные возгласы, приветствия.
Лобачевский, улыбаясь, приложил к сердцу руку и поклонился прежде хозяйке. Она стояла в дверях женской половины, слегка заслоняясь шелковой занавеской-чаршау, так что видны были только голова, повязанная белым Платком, и рука с золотым браслетом. Ее миловидное смуглое лицо сияло приветливой улыбкой. Хабибджамал плохо знала русский язык, но с Лобачевским заговорила по-русски:
- Здоров яхши?
- Яхши, яхши, - снова поклонился гость.
- Ай-яй, эфенди, - покачала головой хозяйка и прижала руками свои полные щеки, показывая, каким худым он выглядит. - Зачем не кушай?
Лобачевский, смеясь, тщетно подыскивал нужные татарские слова, вдруг из-за плеча матери выглянула Гайпук - семнадцатилетняя дочь. К ее изящному европейскому платью очень шел такой же изящный татарский головный убор калфак. Прикрепленная к нему прозрачная шаль прикрывала тугие косы.
- Charmante! [Восхитительно (франц.)] - залюбовался Лобачевский, отвесив ей восточный поклон.
Румянец на щеках Гайнук стал ярче, она застенчиво кивнула головой и спряталась тут же за гувернанткуфранцуженку, стоявшую рядом с матерью.
Он хотел что-то еще сказать ей, но в это время из другой комнаты выскочил маленький Арсланбек.
- Николай-абый! - закричал он и, подскочив, с размаху повис на шее наклонившегося к нему гостя. Черная, вышитая жемчугом тюбетейка слетела с его бритой головы.
- Здравствуй, здравствуй, малыш, - улыбнулся Лобачевский. Одной рукой он прижимал к себе мальчика, другой поднял с пола тюбетейку. - На, держи!
Тюбетейка до краев наполнилась конфетами. Сияющий мальчик, держа ее двумя руками, посторонился: к Лобачевскому, радостно и немного смущаясь, подошел Салих, высокий статный юноша в нарядном новом казакине и в черной бархатной тюбетейке. Он с нетерпением ожидал своей очереди обменяться несколькими словами с гостем.
За ним прятались и весело выглядывали младшие Шахингирей и Шахахмет гимназисты. Они явно гордились мундирчиками, то и дело оборачивались, поправляя шпаги, стараясь привлечь внимание Лобачевского.
- Ну, все. Церемония встречи закончена! - Хальфин подхватил гостя под руку, и направились они по деревянной лестнице на второй этаж, в кабинет хозяина. Поднимаясь по ступенькам, отец напомнил Шахингирею: - Зови товарищей ужинать [У Хальфиных во флигеле проживало семеро гимназистов-татар. В Казанской гимназии дети местных татар не имели права жить вместе с казеннокоштными гимназистами-христианами. Попечитель Магницкий зорко следил за выполнением этого распоряжения].
В кабинете Лобачевский, едва усевшись в кресле, поспешно вытащил из портфеля объемистую рукопись. - - Ибрагим Исхакович, - озабоченно заговорил он, - прошу вашей помощи: профессор Эрдман перевел на немецкий язык "Магазин тайн" ["Сокровищница тайн" - поэма гениального азербайджанского поэта и мыслителя Низами Гянджеви (1141 - 1209 гг.)], известную вам поэму, и намерен ее использовать как учебное пособие для студентов. По указанию попечителя совет университета поручил мне и профессору Фуксу дать отзыв о качестве перевода.
Магницкий усмотрел, что будто поэт-магометанин в сей поэме упоминает имя Иисуса Христа без должного уважения. Однако мне по незнанию языка оригинала о качестве перевода судить невозможно. Вы же, Ибрагим Исхакович, с вашим отличным знанием арабского и персидского языков, не говоря о немецком...
- Ну, мои-то познания немецкого весьма посредственные, - отмахнулся Хальфин.
- Полно вам, Ибрагим Исхакович. Мне известно, что читатели венского журнала "Сокровищницы Востока" остались весьма довольны вашими комментариями к текстам древних ярлыков, - напомнил ему Лобачевский. Посему, надеюсь, окажете нам услугу. Надо сверить немецкий перевод с персидским подлинником. Прошу также, Ибрагим Исхакович, не откажите разъяснить и некоторые персидские слова, которые тут отмечены. Вот, например... - Лобачевский развернул рукопись, - имена: Муштари, Харут, Зухра...
- Ну, это не так трудно, - Хальфин взял рукопись. - Муштари - планета Юпитер. Но... в данном случае иносказание: "покровитель мудрости". Харут и Марут - имена двух ангелов. По мусульманскому преданию, они презирали человеческий род, погрязший в грехах. Аллах, для испытания твердости в добродетели, послал их на Землю в человеческом облике. Но ангелы испытания не выдержали. На Земле воспылали оба страстью к дивной красавице Зухре и совершили сами ряд преступлений. Разгневанный аллах ввергнул их в колодец, где и пребывают они до страшного суда. Зухра же, хотя и явилась причиной их падения, однако ни в чем не согрешила, за что вознесена была на небо и сияет в нем Венерой, покровительницей красоты.
- Значит, Венера подчас оказывалась дамой более строгих правил, чем в античных легендах, - улыбнулся Лобачевский. - А ведь правда, какого наслаждения поэзией и мудростью Востока лишает нас незнание восточных языков.
- Хорошо, что напомнили! - Хальфин сиял с этажеркп пухлый потрепанный томик в зеленом сафьяновом переплете. - Представьте, совершенно случайно попалась мно в книжной лавке. Любопытнейшая философская поэма "Мэспэви", автор - Джалоллптдпп Румп. Взгляните, кап переписана! Чудо! Недаром каллиграфия считалась в то время немалым искусством.
Лобачевский наклонился над развернутой книгой. Затейливая персидская вязь почти не поблекла от времени.
Хальфин потянул книгу назад.
- Подождите, я сейчас найду сам это место. Вот оно!
Послушайте:
Офтобе дар яке зарра нихон...
И вдруг очнулся:
- Да что ж я? Простите, ведь вы же не знаете персидского... Ну вот, переведу как сумею.
Заглядывая в открытую книгу, Хальфин медленно заговорил:
В каждом атоме скрыто солнце, Неожиданно атом этот может заговорить.
Земля превратится в мельчайшие пылинки, Если это спрятанное солнце вырвется из засады.
- В каждом атоме скрыто солнце! - словно в озарении повторил взволнованный Лобачевский. - Да! В каждом атоме... Сколько лет назад жил этот Руми?
- Пятьсот. Родился в Малой Азии, в Руме. Отсюда и его прозвище - Руми.
- Гениальное предвидение, - Лобачевский быстро взял карандаш из вазочки, чуть не опрокинув ее на столе. - Ибрагим Исхакович, повторите, пожалуйста, я запишу...
Хальфин следил за ним с живым участием.
- Жалею, что я не философ и не физик, - заговорил он, продиктовав четверостишие. - Однако всей душой почувствовал глубину поэтической и философской мысли, заложенной в этих строчках.
- Незабываемо! - произнес Лобачевский. - Какой порыв - постичь разумом сущность явлений, с которых наука до сих пор еще не смогла совлечь покрывала тайны... Бесстрашная мысль... - Он почти беззвучным шепотом повторил записанное, встал с кресла и, заложив руку за борт сюртука, начал измерять шагами узкий длинный кабинет.
- Николай Иванович, мы с вами еще вернемся к этому поэту-философу, и, может, не однажды. Но сейчас не месяц рамазан [Месяц поста у мусульман], в столовой, наверное, все уже в сборе...
В просторной столовой с высокими окнами, украшенными геранью и бальзаминами в горшках, вокруг стола выстроилось все мужское население дома: сыновья Хальфина и живущие у него ученики. Женщинам по шариату [Письменный свод мусульманских законов] показываться мужчинам не полагалось - гимназисты были уже достаточно взрослыми. На стене висело в дорогой раме искусно выписанное арабской вязью изречение корана. Сами стены были расписаны сверху донизу не менее искусно цветами, орнаментом с картинами жизни животных, что уже являлось отступлением от магометанского закона, который запрещал изображение живых существ.
Вдоль стен между мягкими диванами стояли шкафы с красиво расставленной за стеклянными дверками китайской фарфоровой посудой.
Лобачевскому, как самому дорогому гостю, на стул положили шелковую подушку. Хозяин сел на другом краю стола, ближе к двери. Старший сын, Салих, прислуживал.
Ужин, как всегда в этом доме, был обильный и разнообразный. Сначала традиционный чай с различными пирожками, творожниками, за ним более сытные блюда: пельмени, эчпочмак, губадия [Круглый пирог с многослойной начинкой из риса, мяса, изюма, яиц и курта].
Лобачевскому всегда было приятно и легко в доме Хальфина. По тому, как весело и непринужденно вели себя гимназисты, чувствовалось, что им тоже здесь уютно. Сын Хальфина гимназист Шахингирей, гордясь тем, что сидел рядом с Лобачевским, особенно старался угодить желанному гостю.
- Николай Иванович, - говорил он, - отведайте, пожалуйста, вот катык, вот каймак, а это малосольный арбуз... Нет, нет, вы этого еще не пробовали, это язык телячий. Знаете, у нас говорят: "Аш ашка, урыны башка".
Значит - каждому кушанью свое место.
Лобачевский улыбнулся, и мальчик в ответ засмеялся так весело, что встревоженный отец погрозил ему пальцем.
Лобачевский положил руку на плечо сконфуженного мальчика.
- Ибрагим Исхакович, Шахингирей не знает, что я - бывший казеннокоштный гимназист. Так что знаю цепу хорошим блюдам. А вашим - тем более, очень люблю татарскую кухню.
- Значит, и это вот попробуйте, - просиял мальчик пододвинув какую-то чашку, заманчиво покрытую фарфоровой крышкой.
- Нет, больше не могу, - отказался Лобачевский - Стакан катыка на закуску - и все. Можно теперь и побеседовать.
- О науке, - неожиданно воскликнул Шахингирей - Да, начнем с науки... Вчера я был в гимназии поинтересовался, как вы учитесь...
Он подробно рассказал им о своих впечатлениях и в конце посоветовал:
- Учитесь, как ваши отцы и прадеды. Они стремились к знанию, несмотря на чинимые им препятствия.
После разговора гимназисты покинули столовую а хозяева с Лобачевским направились в гостиную Она походила на небольшой музыкальный музей. Два высоких канделябра ярко освещали большой персидский ковер на полу и яркий узорчатый шелк на стенах. Драпировка из той же ткани отделяла заднюю женскую часть комнаты.
Лобачевский подошел к высоким шкафам из красного дерева, занимавшим одну из стен гостиной. В них хранилась гордость Хальфина, большая коллекция татарских народных музыкальных инструментов. Он собирал их много лет и не раз отправлялся в далекое путешествие, если узнавал, что где-то есть возможность приобрести какой-то редкостный экземпляр.
- Вы и теперь пополняете эту коллекцию? - спросил Лобачевский.
- А как же, - с увлечением отозвался Хальфип.- - Не только сам езжу, разыскиваю, многие привозят и сами...
не бесплатно, конечно. Дед мой тоже делал скрипки, и очень хорошие. Вот... - Хальфин открыл один из шкафов, вынул скрипку нежно-золотистого цвета. - Последняя работа деда, - проговорил он тихо. - Незадолго до смерти закончил.
Осторожно держа скрипку левой рукой, правой Хальфин взял с полки смычок. На тонком пальце блеснул бриллиантовый перстень - знаменитый подарок.
- Любил старинную песню, - проговорил он задумчиво. - Кто знает, сколько поколений она пережила.
Смычок легко дотронулся до струн, и скрипка запела.
Мелодия, грустная и полная странного очарования, не походила на знакомые Лобачевскому старинные напевы татарских народных песен. Хальфин играл увлеченно, пальцы легко и быстро двигались по грифу дедовской скрипки. Наконец смычок последний раз прильнул к струнам и медленно опустился вместе с рукой, держащей его.
- Рэхмэт! Зур рэхмэт [Большое спасибо (тат.)], - сказал Лобачевский взволнованно. - Даже меня, сухого математика, ваша музыка взволновала до глубины души. Еще, прошу вас, Ибрагим Исхакович.
Хальфин глубоко вздохнул, медленно поднял руку и вновь коснулся струн. Но теперь к звукам скрипки неожиданно присоединился нежный девичий голос. Лобачевский живо обернулся. Драпировка, отделявшая женскую часть комнаты, была наполовину отдернута, и за ней, словно на пороге распахнутой двери, стояли, обнявшись, Гайнук и ее мать.
Общее воодушевление захватило девушку, и она запела, сама того не замечая. Чистый голос ее чудесно вторил задушевному звуку скрипки...
За песней, шуткой, общими разговорами долгий зимний вечер пролетел незаметно. В столовой не раз появлялся кипящий самовар, а перед сном все вышли подышать свежим воздухом.
Давно уже Лобачевскому не спалось так спокойно, как этой ночью.
Было еще темно, когда Хальфин вошел в спальню с горевшей свечой в руке.
- Надо вставать, Николай Иванович, уже пятый час, настоящие рыбаки всю рыбу выловят.
Лобачевский быстро сел на кровати. За окном слышались голоса - там хлопотали, укладывая в сани снаряжение и припасы.
Хальфин принес медный таз и узкогорлый кумган с теплой водой, помог умыться гостю. В столовой уже весело шумел самовар, в печке трещали дрова, яркое пламя отражалось в заледенелых оконных стеклах. В комнатах было так тепло, что не верилось - есть ли мороз на дворе.
Лобачевский торопился покончить с легким завтраком и чаем. Казалось ему, что все тревоги, сомнения отошли куда-то, пропали, осталось только радостное ожидание удачной поездки.
Хальфин тоже спешил. Вскоре, облачившись в теплые овчинные тулупы, валенки, меховые ушанки, они вышли на крыльцо. Морозный воздух обжег своей свежестью, на минуту перехватив дыхание. Лобачевский осмотрелся. Куда исчез буран, поднявшийся ночью! О нем напоминали только сугробы, которые громоздились вдоль заборов, да свежерасчищенная дорожка от крыльца к воротам.
Пока собирались, небо совсем посветлело. Все во дворе было видно: конюшня, каменный амбар с железной дверью, бревенчатые сараи, колодец с покатой крышей над ним.
Но, пожалуй, больше всего внимание Лобачевского привлек необычный экипаж. Он с удивлением его разглядывал: в легкие длинные сани, стоявшие у открытых ворот, запряжены две пары сильных собак. Салих успокаивал самых нетерпеливых.
Хальфин обошел вокруг саней, по-хозяйски проверил, крепко ли увязаны вещи. Собаки ласкались к нему, нетерпеливо повизгивали. Передний белый пес, подскочив, положил лапы ему на грудь.
- Хэерле иртэ, Акбай! - Хальфин ласково потрепал его мохнатые уши. Хэзер кугалабыз, дустым!..[Доброе утро, Акбай! Сейчас тронемся, дружок! (тат.)] Усадив гостя, он и сам сел на сани в передке.
- Акбай, алга! [Вперед (тат.)] Собаки с радостным визгом кинулись к набережной.
Они были попарно привязаны к длинному ремню - потягу и бежали быстро. Дорога знакома: к устью Казанки - значит, будет свежая рыба.
Поднимая вихри снега на берегу, сани спустились на ровный лед Кабана. Акбай, не ожидая команды, повернул упряжку влево, к Булаку. Впереди показался Татарский мост, на нем оживленное движение: едут водовозы, спешат на утренний базар крестьяне. Собаки еще не устали, они живо домчали по Булаку сани до Кремля, и Акбай снова сам повернул влево, на Казанку.
Потянулись вмерзшие в лед суда, словно погруженные в зимнюю спячку, лишь вверху, в стройных мачтах, упруго, с надрывным стоном гудел зимний ветер.
Дорога до ближайшей слободы по-прежнему ровная.
Ночной буран, как ни удивительно, высоких сугробов на реке не оставил. Сытые собаки, радуясь простору, летели так, что ветер свистел в ушах.
- До чего же приятный способ передвижения, - восторгался Лобачевский. Начинаю завидовать эскимосам.
Будто крылья за плечами выросли. Уж не завести ли мне подобную упряжку?
- Не советую, - сказал Хальфин, - Дрессировка собак - дело трудное. У меня этим Салих занимается. Лучше давайте чаще вместе на рыбалку ездить. На готовом транспорте.
Не говоря о том, что в воображении пространство может быть продолжаемо неограниченно, сама природа указывает нам на такие расстояния, в сравнении с которыми исчезают за малостью даже и расстояния от нашей Земли до неподвижных звезд... Может, воображаемая геометрия проявляется за пределами видимого нами мира. Но как доказать?..."
"Как доказать?" Эта мысль так овладела вниманием Лобачевского, что рассеянность его становилась уже заметна всем окружающим.
Не могло такое состояние остаться незамеченным и для университетского начальства: недоброжелательному глазу все непонятное становится подозрительным. Причин для этого и раньше находилось предостаточно: к посещению церкви не прилежен, должного уважения к своему начальству не чувствует, в толковании законов допускает свободомыслие. А теперь и вовсе намвтилось блуждание ума в направлении, непонятном и неблагомысленном, следовательно, и недопустимом...
Коллеги, на всякий случай, начинали сторониться Лобачевского, боясь навлечь подозрение. В чем - они сами не знали. Начальству, должно быть, виднее.
Лобачевский был одинок. Брови его всегда сурово сдвинуты, взгляд устремлен куда-то вдаль. Даже тем, кто пытался иногда заговорить с ним, он отвечал коротко, не поддерживая разговора. К чему, если нельзя было рассчитывать на сочувствие, на понимание того, что ему одному открылось. Что мог он услышать в ответ? "Зачем стремиться к звездам, когда можно неплохо устроиться и на Земле?
Не грешно ли раскрывать извечные тайны природы, которые бог счел нужным сокрыть от человека?"
Но, избегая общения с людьми, он все упорнее, все увлеченнее отдавался работе. Той, которой посвятил всю жизнь. И пока не спешил с обнародованием своей работы.
Слишком необычна была смелость и новизна его новой геометрии, чтобы не опасаться малейшей недоработки. Ученый мир должен увидеть ее лишь во всем сиянии великой истины, безошибочной и точной, и эту истину открыть миру суждено ему, Лобачевскому.
Однако безмерное напряжение подорвало его здоровье.
Он слег в постель,
* * *
И все же болезнь, какой бы ни была тяжелой и длительной, оказалась для него необходимой разрядкой. Выздоровление шло медленно, и, как это ни было странным, Прасковья Александровна почти радовалась его болезни.
Сын, ослабевший от приступов горячки, словно сделался ей ближе и роднее, вернулось ощущение давних лет, когда он, ребенок, делился мыслями, понятными только ей.
Почти совсем исчезла ее пугавшая складка между бровями, сын порой отвечал даже такой улыбкой, которую она видела давно, еще в Макарьеве.
Понятно, что Прасковья Александровна слегка вздрогнула и побледнела, когда врач наконец сказал ее сыну:
- Завтра, Николай Иванович, можете совершить свой первый выход в университет. Предупреждаю, однако, будьте осторожны, если не хотите вновь оказаться в руках эскулапа.
Лобачевский улыбнулся и посмотрел на мать.
- Не волнуйтесь, маменька, ваши заботы не пропали даром: своим уходом вы мне возвратили не только здоровье, но и благоразумие.
- Насчет благоразумия не знаю, Николаша, - вздохнула Прасковья Александровна. - Только боюсь вот, опять ночами начнешь пропадать в своей обсерватории.
- Не будет, - заверил врач, погрозив пальцем Лобачевскому. - Слышите, Николай Иванович?
- Слышу и повинуюсь.
- На улицу чтобы не выходил без шарфа, - торопливо проговорила Прасковья Александровна, желая заручиться поддержкой врача.
- Само собой, - улыбнулся тот. - Покойной вам ночи!..
А ночь прошла не спокойно. Лобачевский долго не мог уснуть, волновался: ведь завтра день возвращения к работе!
Утро удалось на славу: легкий морозец, чистый свежий воздух. Лобачевский вышел на крыльцо и задержался на верхней ступеньке. Белые снежинки опускались на подставленную ладонь и ложились одна возле другой, словно затем, чтобы можно было полюбоваться каждой.
"Изумительно! Все различны. Все разнообразны бесконечно. И в то же время - везде правильная шестиугольная форма. Ни одного исключения, удивлялся Лобачевский. - Почему? Каковы законы этой вязки атомов, с таким искусством осуществленной самой природой?"
Он сошел с крыльца и, размышляя всю дорогу над загадочной формой снежинок, не заметил, как вошел в университет. Очнулся, когда швейцар поздравил его с выздоровлением.
- Сколько до звонка?
- Сорок минут, господин профессор.
- Спасибо. Успею...
Лобачевский по дороге к своей аудитории заглянул в кабинет минералогии, названный теперь музеем, Начало музею, основанному здесь еще в 1817 году, положил профессор Броннер своей весьма ценной коллекцией.
Лобачевский остановился посреди комнаты. Четыре стены до самого потолка были заставлены стеллажаплачет. Говорит: успокоился немного, пока хворал. А чуть поднялся - побежал и как бы от рук не отбился. Даже теплый шарф забыл. Вот он! - Хальфин подмигнул, вытащив из кармана вязаный шарф. Надевайте и собирайтесь!
- Отбился?.. Помню, еще Яковкин предупреждал не раз: "Лобачевский, быть вам разбойником..." Не сидится мне дома, Ибрагим Исхакович.
- А здесь вы чем занимаетесь?
- Геометрией, - Лобачевский указал на разложенные минералы.
- Геометрией?.. Не шутите? - удивился Хальфин. - Но кристаллами занимается горное дело. И химия. При чем же тут математика?
- Вспомните, Ломоносов еще говорил: "Химия, чтобы стать настоящей наукой, должна выспрашивать у осторожной и догадливой геометрии". Догадливой! Как сказано точно! Удивляюсь, не она ли помогла мне сегодня уразуметь язык сих безжизненных мертвых тел? - Тонкие пальцы Лобачевского любовно тронули один из лежащих на столе камней. - Великие, пока еще не познанные законы природы скрыты в каждом из этих кристаллов. Изумруд и поваренная соль драгоценны в том одинаково. Ибо каждому кристаллу свойственны определенные геометрические характеристики. Совсем не случайно, а в силу своей физической природы. Эти физические и геометрические свойства тела составляют единое целое, в котором одно от другого оторвано быть не может. После сего можно ли говорить, что геометрические свойства тел не должны стать предметом изучения.
Хальфин слушал его увлеченно.
- Я, признаться, не думал об этом, - промолвил он робко. - А теперь... Благодарен вам, Николай Иванович.
Целый мир вы раскрыли. Я надеюсь, это не последний разговор наш о кристаллах. Но боже мой! Вон сколько времени у вас отнял... Спасибо.
- И вам я благодарен. Вечером буду непременно.
А сейчас, простите, читаю лекцию.
- Очень хорошо, - поднялся Хальфип. - Все наши так соскучились, ждут не дождутся. Барана закололи, ждет вас тутырма [Вареная домашняя колоаса] пальчики оближете. Осталось еще прпготовить пельмени... для жениха, - он усмехнулся. - Хабибджамал и эчпочмак [Треугольный пирог с мясом и картофелем. Эчпочмак - треугольник (тат.)] приготовит. Да еще не простой, не похожий на Евклидовый.
Он снова улыбнулся и, крепко тряхнув руку Лобачевского, поспешил было к двери, но вдруг остановился.
- Да, чуть не забыл! С ночевкой собирайтесь, Николай Иванович. Завтра на рыбалку отправимся. Хоть на воскресный день свою геометрию забудете. Ну, пока.
Хальфин торопливо скрылся. Лобачевский постоял минуту, прислушиваясь, не идет ли кто в коридоре, но там было тихо. Жалея, что приходится ему так рано расставаться, он разложил минералы по мягким гнездышкам, запер шкаф с книгами, накинул пальто и, заметив на спинке стула принесенный Хальфиным шарф, улыбнулся...
После трудового дня, вечером, несмотря на усталость, Лобачевский отправился к другу своему - Хальфину. Эти посещения были для него единственным отдыхом, который он позволял себе. Остальное время отдано работе. Наука и чтение лекций - лекции своего курса, лекции за других, отсутствующих профессоров. А дальше: он возглавляет физико-математический факультет, строительный и издательский комитеты, несет нелегкую должность непременного заседателя правления учебного округа - вместо заболевшего профессора Дунаева. Для работы над своим учебником "Алгебра" встает на заре и с увлечением трудится два-три часа. Кроме того - семейные обязанности... Жизнь в квартире, принадлежавшей университету, сильно досаждала мелочными стеснениями. Пришлось переехать на частную, где тотчас обнаружились новые хозяйственные заботы. Брат Алексей отошел от семьи, даже обедал в каком-то клубе.
Так что Лобачевский отдыхал только в доме Хальфина, потомственного татарского просветителя. Дед его, Сагит Хальфин, сначала переводчик петровской Адмиралтейской конторы, депутат Старой и Новой татарских слобод, затем шестнадцать лет был в Казанской гимназии преподавателем восточных языков [Был автором "Русско-татарского словаря", "Краткой грамматики", "Татарского словаря" и ряда других учебных пособий]. Его сыновья Исмагил и Исхак преподавали в той же гимназии в течение пятнадцати лет, с 1800 года учителем стал сын Исхака - Ибрагим [Автор книги "Жизнь Чингиз-хана и Аксак-Тимура", учебников, лексикона татарского языка и хрестоматии, за которую царь пожаловал ему бриллиантовый перстень].
Теперь Ибрагим Исхакович, цензор первой азиатской типографии, адъюнкт-профессор восточной словесности университета, продолжал преподавать и в гимназии, где уже учатся его младшие сыновья. Получили образование и старшие дети, и жена, что по тогдашнему времени считалось редкостью.
Обе семьи связывала тесная дружба еще с того времени, когда Лобачевский и Халъфин, спасая университетскую библиотеку, прятали в доме Хальфиных "зловредные" книги, подлежавшие уничтожению.
Лишь только Лобачевский дернул ручку звонка в парадном подъезде, как тяжелая дверь тотчас распахнулась.
Хальфин держал бронзовый подсвечник, другой рукой загораживал свечу от ветра.
Лобачевский не успел еще раздеться в просторной передней, как его тут же окружили все члены многочисленной семьи. Послышались радостные возгласы, приветствия.
Лобачевский, улыбаясь, приложил к сердцу руку и поклонился прежде хозяйке. Она стояла в дверях женской половины, слегка заслоняясь шелковой занавеской-чаршау, так что видны были только голова, повязанная белым Платком, и рука с золотым браслетом. Ее миловидное смуглое лицо сияло приветливой улыбкой. Хабибджамал плохо знала русский язык, но с Лобачевским заговорила по-русски:
- Здоров яхши?
- Яхши, яхши, - снова поклонился гость.
- Ай-яй, эфенди, - покачала головой хозяйка и прижала руками свои полные щеки, показывая, каким худым он выглядит. - Зачем не кушай?
Лобачевский, смеясь, тщетно подыскивал нужные татарские слова, вдруг из-за плеча матери выглянула Гайпук - семнадцатилетняя дочь. К ее изящному европейскому платью очень шел такой же изящный татарский головный убор калфак. Прикрепленная к нему прозрачная шаль прикрывала тугие косы.
- Charmante! [Восхитительно (франц.)] - залюбовался Лобачевский, отвесив ей восточный поклон.
Румянец на щеках Гайнук стал ярче, она застенчиво кивнула головой и спряталась тут же за гувернанткуфранцуженку, стоявшую рядом с матерью.
Он хотел что-то еще сказать ей, но в это время из другой комнаты выскочил маленький Арсланбек.
- Николай-абый! - закричал он и, подскочив, с размаху повис на шее наклонившегося к нему гостя. Черная, вышитая жемчугом тюбетейка слетела с его бритой головы.
- Здравствуй, здравствуй, малыш, - улыбнулся Лобачевский. Одной рукой он прижимал к себе мальчика, другой поднял с пола тюбетейку. - На, держи!
Тюбетейка до краев наполнилась конфетами. Сияющий мальчик, держа ее двумя руками, посторонился: к Лобачевскому, радостно и немного смущаясь, подошел Салих, высокий статный юноша в нарядном новом казакине и в черной бархатной тюбетейке. Он с нетерпением ожидал своей очереди обменяться несколькими словами с гостем.
За ним прятались и весело выглядывали младшие Шахингирей и Шахахмет гимназисты. Они явно гордились мундирчиками, то и дело оборачивались, поправляя шпаги, стараясь привлечь внимание Лобачевского.
- Ну, все. Церемония встречи закончена! - Хальфин подхватил гостя под руку, и направились они по деревянной лестнице на второй этаж, в кабинет хозяина. Поднимаясь по ступенькам, отец напомнил Шахингирею: - Зови товарищей ужинать [У Хальфиных во флигеле проживало семеро гимназистов-татар. В Казанской гимназии дети местных татар не имели права жить вместе с казеннокоштными гимназистами-христианами. Попечитель Магницкий зорко следил за выполнением этого распоряжения].
В кабинете Лобачевский, едва усевшись в кресле, поспешно вытащил из портфеля объемистую рукопись. - - Ибрагим Исхакович, - озабоченно заговорил он, - прошу вашей помощи: профессор Эрдман перевел на немецкий язык "Магазин тайн" ["Сокровищница тайн" - поэма гениального азербайджанского поэта и мыслителя Низами Гянджеви (1141 - 1209 гг.)], известную вам поэму, и намерен ее использовать как учебное пособие для студентов. По указанию попечителя совет университета поручил мне и профессору Фуксу дать отзыв о качестве перевода.
Магницкий усмотрел, что будто поэт-магометанин в сей поэме упоминает имя Иисуса Христа без должного уважения. Однако мне по незнанию языка оригинала о качестве перевода судить невозможно. Вы же, Ибрагим Исхакович, с вашим отличным знанием арабского и персидского языков, не говоря о немецком...
- Ну, мои-то познания немецкого весьма посредственные, - отмахнулся Хальфин.
- Полно вам, Ибрагим Исхакович. Мне известно, что читатели венского журнала "Сокровищницы Востока" остались весьма довольны вашими комментариями к текстам древних ярлыков, - напомнил ему Лобачевский. Посему, надеюсь, окажете нам услугу. Надо сверить немецкий перевод с персидским подлинником. Прошу также, Ибрагим Исхакович, не откажите разъяснить и некоторые персидские слова, которые тут отмечены. Вот, например... - Лобачевский развернул рукопись, - имена: Муштари, Харут, Зухра...
- Ну, это не так трудно, - Хальфин взял рукопись. - Муштари - планета Юпитер. Но... в данном случае иносказание: "покровитель мудрости". Харут и Марут - имена двух ангелов. По мусульманскому преданию, они презирали человеческий род, погрязший в грехах. Аллах, для испытания твердости в добродетели, послал их на Землю в человеческом облике. Но ангелы испытания не выдержали. На Земле воспылали оба страстью к дивной красавице Зухре и совершили сами ряд преступлений. Разгневанный аллах ввергнул их в колодец, где и пребывают они до страшного суда. Зухра же, хотя и явилась причиной их падения, однако ни в чем не согрешила, за что вознесена была на небо и сияет в нем Венерой, покровительницей красоты.
- Значит, Венера подчас оказывалась дамой более строгих правил, чем в античных легендах, - улыбнулся Лобачевский. - А ведь правда, какого наслаждения поэзией и мудростью Востока лишает нас незнание восточных языков.
- Хорошо, что напомнили! - Хальфин сиял с этажеркп пухлый потрепанный томик в зеленом сафьяновом переплете. - Представьте, совершенно случайно попалась мно в книжной лавке. Любопытнейшая философская поэма "Мэспэви", автор - Джалоллптдпп Румп. Взгляните, кап переписана! Чудо! Недаром каллиграфия считалась в то время немалым искусством.
Лобачевский наклонился над развернутой книгой. Затейливая персидская вязь почти не поблекла от времени.
Хальфин потянул книгу назад.
- Подождите, я сейчас найду сам это место. Вот оно!
Послушайте:
Офтобе дар яке зарра нихон...
И вдруг очнулся:
- Да что ж я? Простите, ведь вы же не знаете персидского... Ну вот, переведу как сумею.
Заглядывая в открытую книгу, Хальфин медленно заговорил:
В каждом атоме скрыто солнце, Неожиданно атом этот может заговорить.
Земля превратится в мельчайшие пылинки, Если это спрятанное солнце вырвется из засады.
- В каждом атоме скрыто солнце! - словно в озарении повторил взволнованный Лобачевский. - Да! В каждом атоме... Сколько лет назад жил этот Руми?
- Пятьсот. Родился в Малой Азии, в Руме. Отсюда и его прозвище - Руми.
- Гениальное предвидение, - Лобачевский быстро взял карандаш из вазочки, чуть не опрокинув ее на столе. - Ибрагим Исхакович, повторите, пожалуйста, я запишу...
Хальфин следил за ним с живым участием.
- Жалею, что я не философ и не физик, - заговорил он, продиктовав четверостишие. - Однако всей душой почувствовал глубину поэтической и философской мысли, заложенной в этих строчках.
- Незабываемо! - произнес Лобачевский. - Какой порыв - постичь разумом сущность явлений, с которых наука до сих пор еще не смогла совлечь покрывала тайны... Бесстрашная мысль... - Он почти беззвучным шепотом повторил записанное, встал с кресла и, заложив руку за борт сюртука, начал измерять шагами узкий длинный кабинет.
- Николай Иванович, мы с вами еще вернемся к этому поэту-философу, и, может, не однажды. Но сейчас не месяц рамазан [Месяц поста у мусульман], в столовой, наверное, все уже в сборе...
В просторной столовой с высокими окнами, украшенными геранью и бальзаминами в горшках, вокруг стола выстроилось все мужское население дома: сыновья Хальфина и живущие у него ученики. Женщинам по шариату [Письменный свод мусульманских законов] показываться мужчинам не полагалось - гимназисты были уже достаточно взрослыми. На стене висело в дорогой раме искусно выписанное арабской вязью изречение корана. Сами стены были расписаны сверху донизу не менее искусно цветами, орнаментом с картинами жизни животных, что уже являлось отступлением от магометанского закона, который запрещал изображение живых существ.
Вдоль стен между мягкими диванами стояли шкафы с красиво расставленной за стеклянными дверками китайской фарфоровой посудой.
Лобачевскому, как самому дорогому гостю, на стул положили шелковую подушку. Хозяин сел на другом краю стола, ближе к двери. Старший сын, Салих, прислуживал.
Ужин, как всегда в этом доме, был обильный и разнообразный. Сначала традиционный чай с различными пирожками, творожниками, за ним более сытные блюда: пельмени, эчпочмак, губадия [Круглый пирог с многослойной начинкой из риса, мяса, изюма, яиц и курта].
Лобачевскому всегда было приятно и легко в доме Хальфина. По тому, как весело и непринужденно вели себя гимназисты, чувствовалось, что им тоже здесь уютно. Сын Хальфина гимназист Шахингирей, гордясь тем, что сидел рядом с Лобачевским, особенно старался угодить желанному гостю.
- Николай Иванович, - говорил он, - отведайте, пожалуйста, вот катык, вот каймак, а это малосольный арбуз... Нет, нет, вы этого еще не пробовали, это язык телячий. Знаете, у нас говорят: "Аш ашка, урыны башка".
Значит - каждому кушанью свое место.
Лобачевский улыбнулся, и мальчик в ответ засмеялся так весело, что встревоженный отец погрозил ему пальцем.
Лобачевский положил руку на плечо сконфуженного мальчика.
- Ибрагим Исхакович, Шахингирей не знает, что я - бывший казеннокоштный гимназист. Так что знаю цепу хорошим блюдам. А вашим - тем более, очень люблю татарскую кухню.
- Значит, и это вот попробуйте, - просиял мальчик пододвинув какую-то чашку, заманчиво покрытую фарфоровой крышкой.
- Нет, больше не могу, - отказался Лобачевский - Стакан катыка на закуску - и все. Можно теперь и побеседовать.
- О науке, - неожиданно воскликнул Шахингирей - Да, начнем с науки... Вчера я был в гимназии поинтересовался, как вы учитесь...
Он подробно рассказал им о своих впечатлениях и в конце посоветовал:
- Учитесь, как ваши отцы и прадеды. Они стремились к знанию, несмотря на чинимые им препятствия.
После разговора гимназисты покинули столовую а хозяева с Лобачевским направились в гостиную Она походила на небольшой музыкальный музей. Два высоких канделябра ярко освещали большой персидский ковер на полу и яркий узорчатый шелк на стенах. Драпировка из той же ткани отделяла заднюю женскую часть комнаты.
Лобачевский подошел к высоким шкафам из красного дерева, занимавшим одну из стен гостиной. В них хранилась гордость Хальфина, большая коллекция татарских народных музыкальных инструментов. Он собирал их много лет и не раз отправлялся в далекое путешествие, если узнавал, что где-то есть возможность приобрести какой-то редкостный экземпляр.
- Вы и теперь пополняете эту коллекцию? - спросил Лобачевский.
- А как же, - с увлечением отозвался Хальфип.- - Не только сам езжу, разыскиваю, многие привозят и сами...
не бесплатно, конечно. Дед мой тоже делал скрипки, и очень хорошие. Вот... - Хальфин открыл один из шкафов, вынул скрипку нежно-золотистого цвета. - Последняя работа деда, - проговорил он тихо. - Незадолго до смерти закончил.
Осторожно держа скрипку левой рукой, правой Хальфин взял с полки смычок. На тонком пальце блеснул бриллиантовый перстень - знаменитый подарок.
- Любил старинную песню, - проговорил он задумчиво. - Кто знает, сколько поколений она пережила.
Смычок легко дотронулся до струн, и скрипка запела.
Мелодия, грустная и полная странного очарования, не походила на знакомые Лобачевскому старинные напевы татарских народных песен. Хальфин играл увлеченно, пальцы легко и быстро двигались по грифу дедовской скрипки. Наконец смычок последний раз прильнул к струнам и медленно опустился вместе с рукой, держащей его.
- Рэхмэт! Зур рэхмэт [Большое спасибо (тат.)], - сказал Лобачевский взволнованно. - Даже меня, сухого математика, ваша музыка взволновала до глубины души. Еще, прошу вас, Ибрагим Исхакович.
Хальфин глубоко вздохнул, медленно поднял руку и вновь коснулся струн. Но теперь к звукам скрипки неожиданно присоединился нежный девичий голос. Лобачевский живо обернулся. Драпировка, отделявшая женскую часть комнаты, была наполовину отдернута, и за ней, словно на пороге распахнутой двери, стояли, обнявшись, Гайнук и ее мать.
Общее воодушевление захватило девушку, и она запела, сама того не замечая. Чистый голос ее чудесно вторил задушевному звуку скрипки...
За песней, шуткой, общими разговорами долгий зимний вечер пролетел незаметно. В столовой не раз появлялся кипящий самовар, а перед сном все вышли подышать свежим воздухом.
Давно уже Лобачевскому не спалось так спокойно, как этой ночью.
Было еще темно, когда Хальфин вошел в спальню с горевшей свечой в руке.
- Надо вставать, Николай Иванович, уже пятый час, настоящие рыбаки всю рыбу выловят.
Лобачевский быстро сел на кровати. За окном слышались голоса - там хлопотали, укладывая в сани снаряжение и припасы.
Хальфин принес медный таз и узкогорлый кумган с теплой водой, помог умыться гостю. В столовой уже весело шумел самовар, в печке трещали дрова, яркое пламя отражалось в заледенелых оконных стеклах. В комнатах было так тепло, что не верилось - есть ли мороз на дворе.
Лобачевский торопился покончить с легким завтраком и чаем. Казалось ему, что все тревоги, сомнения отошли куда-то, пропали, осталось только радостное ожидание удачной поездки.
Хальфин тоже спешил. Вскоре, облачившись в теплые овчинные тулупы, валенки, меховые ушанки, они вышли на крыльцо. Морозный воздух обжег своей свежестью, на минуту перехватив дыхание. Лобачевский осмотрелся. Куда исчез буран, поднявшийся ночью! О нем напоминали только сугробы, которые громоздились вдоль заборов, да свежерасчищенная дорожка от крыльца к воротам.
Пока собирались, небо совсем посветлело. Все во дворе было видно: конюшня, каменный амбар с железной дверью, бревенчатые сараи, колодец с покатой крышей над ним.
Но, пожалуй, больше всего внимание Лобачевского привлек необычный экипаж. Он с удивлением его разглядывал: в легкие длинные сани, стоявшие у открытых ворот, запряжены две пары сильных собак. Салих успокаивал самых нетерпеливых.
Хальфин обошел вокруг саней, по-хозяйски проверил, крепко ли увязаны вещи. Собаки ласкались к нему, нетерпеливо повизгивали. Передний белый пес, подскочив, положил лапы ему на грудь.
- Хэерле иртэ, Акбай! - Хальфин ласково потрепал его мохнатые уши. Хэзер кугалабыз, дустым!..[Доброе утро, Акбай! Сейчас тронемся, дружок! (тат.)] Усадив гостя, он и сам сел на сани в передке.
- Акбай, алга! [Вперед (тат.)] Собаки с радостным визгом кинулись к набережной.
Они были попарно привязаны к длинному ремню - потягу и бежали быстро. Дорога знакома: к устью Казанки - значит, будет свежая рыба.
Поднимая вихри снега на берегу, сани спустились на ровный лед Кабана. Акбай, не ожидая команды, повернул упряжку влево, к Булаку. Впереди показался Татарский мост, на нем оживленное движение: едут водовозы, спешат на утренний базар крестьяне. Собаки еще не устали, они живо домчали по Булаку сани до Кремля, и Акбай снова сам повернул влево, на Казанку.
Потянулись вмерзшие в лед суда, словно погруженные в зимнюю спячку, лишь вверху, в стройных мачтах, упруго, с надрывным стоном гудел зимний ветер.
Дорога до ближайшей слободы по-прежнему ровная.
Ночной буран, как ни удивительно, высоких сугробов на реке не оставил. Сытые собаки, радуясь простору, летели так, что ветер свистел в ушах.
- До чего же приятный способ передвижения, - восторгался Лобачевский. Начинаю завидовать эскимосам.
Будто крылья за плечами выросли. Уж не завести ли мне подобную упряжку?
- Не советую, - сказал Хальфин, - Дрессировка собак - дело трудное. У меня этим Салих занимается. Лучше давайте чаще вместе на рыбалку ездить. На готовом транспорте.