Суетню, смех, суматоху и тысячу маленьких разговоров внесла Наташа в полутемный, теперь очищаемый от пыли и паутины дом. И Варвара Ивановна, сначала падавшая с ног от усталости и недоумения, очень скоро принялась думать и двигаться и говорить, как Наташа. Для нее начинался день, когда Наташа открывала глаза, а уложив Наташу поздно вечером, поговорив с ней о пустяках, она засыпала без снов. О зимних же своих думах и видениях она ничего не говорила, боялась даже поминать, да и Наташа все равно пропустила бы подобные разговоры мимо ушей, вполне разумно и законно считая, что у тетки никаких иных, кроме ее – легкомысленных девичьих мыслей быть не должно.
   – Ну что же она не идет, – тряхнув головой, проговорила, наконец, Варвара Ивановна и приложила ладонь к самовару, он больше не пищал и был теплый; а на балконе в это время послышались шаги и голоса.
   «Батюшки, не случилось ли чего-нибудь», – подумала она. В столовую вошли Николай Уварович и Марья Митрофановна; Стабесов глядел в сторону и морщил лоб, супруга его держала в одной руке письмо, в другой платок, и по глазам было видно, что плакала.
   – Ну вот, мы пришли, – сказал Николай Уварович, здороваясь. – Марья Митрофановна, покажи письмо, – он по привычке засунул пальцы в бороду, раздвинув ее направо и налево, сел, но тут же и сгорбился, положив на скатерть кулаки, сложенные кукишами, тоже по скверной привычке.
   – Вот что пишет Коля, – проговорила Марья Митрофановна отчаянно и развернула письмо, – мы уж и так и этак обсуждали. Николай Уварович говорит, что Коля наш болен; как вы про это сказали, Николай Уварович?
   – Мужская болезнь, – проговорил Стабесов, – вот как я сказал.
   – Не угодно ли послушать, боже мой, – продолжала Марья Митрофановна, – откуда он ее мог заполучить, да и болезней таких вовсе нет; а я говорю – тут что-то непонятное. Застрелить его хотел какой-то негодяй. Что у них там делается?.. В живых людей стреляют!..
   – Постой тарантить, – перебил Стабесов, – а ты объясни, при чем у него водород. Мы в чем-то оказались повинны, вот это мне растолкуй!..
   Варвара Ивановна тем временем прочла письмо и, задумавшись, стояла у края стола.
   – Он пишет про страшную пустоту, – проговорила она тихо, – я это очень понимаю; он опустошил себя и чувствует, что прежним содержанием наполнить пустоту эту нельзя; вы подумайте хорошенько, что ему можно дать – одно доведет его до гибели и смерти, а другое до бесконечной радости. Что может быть прекраснее такой радости…
   – Нет, уж я знаю, к чему вы подбираетесь, – сердито возразил Николай Уварович, – начнете его разными потусторонними вещами напихивать; свихнется, свихнется совсем! Коля был отлично воспитан, на здравых и натуральных началах; в роду у нас больных не было; отчего у него все выдохлось, не понимаю. Славянская порода подгадила, вот! Ничто в ней не держится, да-с!
   Николай Уварович замотал бородой и очень рассердился.
   – Пустота, – закричал он, – для этого мы сражались? Мы общественность готовили, а они, видите ли, выдыхаются. Почитайте-ка хронику. Что это такое? Было у нас подобное? Балаганные клоуны! Макса Линдера на руках в консерваторию внесли. Автомобилю религиозное значение придают. Манифест выпустили, что ни в чем не должно быть никакого смысла. До такой пустоты себя выжали, что уж слов у них даже нет, одними гласными буквами выражаются. Ведь это пожар, пепел один остался. А вы мне о радости толкуете. Никакого выхода не вижу и очень огорчен. Пускай Николай приезжает, я ему слова не скажу.
   Николай Уварович окончательно обиделся и забарабанил пальцами. Томилина глядела на него внимательно; она подняла уже руку, чтобы возразить, но Марья Митрофановна в это время вскочила со своего стула и воскликнула взволнованно:
   – Вы меня-то, меня-то послушайте. Коленька сегодня к вечеру должен приехать: посмотрите на штемпель, письмо железной дорогой шло, а он водой к нам едет.
   Горничная Феклуша, посланная за Наташей, проторчала с полчаса на мельнице, куда бегали девчонки со всего хутора глядеть на нового мельника Семена, – уж очень он был чуден.
   Мельник был кругломордый, бритый, с льняными волосами до плеч, носил голубую рубашку и не столько молол муку, сколько играл на трубе и баловался.
   Мельница стояла с краю широкой плотины под яром; кругом росли огромные ветлы, от древности склоненные к воде, пруд был глубокий и зеленый, начинался версты за две, извиваясь уходил в парк и около плотины разливался в круглое озеро; напротив мельницы, по ту сторону, на косогоре стояла пасека о пятьдесят пеньков, обнесенных плетнем; на кольях его торчали белые конские черепа, охраняя пчел от глаза, росы и пауков. Известно, что один мудрый человек вытащил из речного омута конскую тушу; вспорол, и оттуда вылетели и с тех пор повелись на земле пчелы, поэтому вокруг пасеки всегда должны висеть конские черепа.
   Феклуша, выбежав из дома, кинулась было в парк, а ноги сами занесли на мельницу. Но Феклуша не была дура: ступив на плотину, она оглянулась сначала, – под колесо бежала вода, скрипели постава, а вокруг никого, кроме грачей на ветлах да гусей на воде, не было; став у дерева, она закричала тонким голосом:
   – Мельник, Семен, барышню нашу не видел? Никто ей не ответил, поскрипывало мокрое колесо, кричали грачи; потом из двери не спеша вышел мельник, поджав губы, посмотрел на Феклушу непонятно, сел на пенек и сказал:
   – Нет, барышню я не видел. А ты зачем?
   Дивно было Феклуше глядеть на мельника: по круглому лицу его ходили зайчики от воды, бесстыжие глаза он вылупил, точно глядел в самое прудовое дно, а когда Феклуша отвернулась на минутку, то приметила, что он косится прямо на нее. Она переступила босыми ногами, вздохнула и сказала:
   – Семен, а что говорят – у тебя русалка на мельнице живет.
   – Живет, верно, – ответил Семен. – Батюшки, а ты не врешь?
   – Как ты можешь со мной так разговаривать, дура!
   Феклуше стало очень смешно; она еще раз вздохнула и спросила:
   – Как же ты ее поймал?
   – На удочку поймал.
   Мельник вдруг привстал и наклонился над самой водой.
   – Эге, – сказал он, – старик-то опять приполз.
   – Ты это про кого?
   – Иди, покажу.
   – Ну нет, меня барышню послали искать.
   – Чего, дура, боишься? – спросил мельник и посмотрел на румяную синеглазую Феклушу, стояла она на бугорке, у ветлы, и если бы он шаг шагнул, она тотчас бы убежала; тогда он напустил на себя еще пущего туману, вытянул вдруг шею и стал слушать.
   – Ах, шельма, скребется, – проговорил он и быстро ушел на мельницу. И тотчас оттуда послышалась возня, и потом заиграли на трубе.
   Феклуша стала подходить поближе, до того ей было любопытно, не дышала она, подкрадывалась на цыпочках, а мельник глядел на нее в щелку двери.
   В это время заскрипело за деревьями, защелкало, и на плотину въехал мужик с возом, Феклуша пахнула юбкой и побежала за барышней в парк.
 
   Над парком плыли белые облака; вчера зацвели липы, небо сквозь их листву казалось синее; высоко у вершин гудели пчелы, садясь на липовый цвет; вяла скошенная трава; земля распарилась, стоял медвяный запах; а когда налегал ветер, весь парк шумел зодяным шумом.
   Феклуша брела через лужайку, прищурясь; лениво ей было и томно, и в углах еще наигрывала Мельникова труба; девушка аукнула раза два и, усмехаясь, не особенно торопилась.
   Она добрела до таловых кустов, сквозь них блестел пруд; невдалеке через лужайку пролегала глубокая водомоина, но которой весной катились воды из полевых овражков в пруд; они нанесли белую песчаную косу, и за талами с того берега на песчаную отмель над глубоким местом было перекинуто широкое бревно, как мостик.
   С мостика купалась обычно Наташа, Феклушка раздвинула таловые ветки, проскользнула под ними и увидала на берегу платье и белье, а на мостике барышню. Широкое бревно от времени поросло зеленым мохом. Наташа лежала на нем навзничь. Она разделась для купанья, да так и осталась, прикрыв ладонью глаза от солнца, и солнце в этой тишине, за ветром, заливало всю ее горячим, влажным зеленоватым светом.
   А внизу, где дерево бросало на воду широкую тень, стояли маленькие рыбки головами в одну сторону.
   На рыбок загляделась Феклуша и на барышню. «Белая, а худерященькая», – подумала она и окликнула. Наташа быстро сдвинула руку с лица и приподняла голову. Феклуша даже удивилась, до чего барышня странно поглядела: маленький рот у Наташи не улыбался, был плотно сжат, брови приподняты; поглядев, она опустила опять голову и прикрылась локтем, причем тонкая рука ее легла на глаза и нос, а губы медленно усмехнулись, и по щекам разлился румянец; она повернулась на бок, и коса ее упала, коснувшись воды.
   – Хорошо, хорошо, приду, – сказала Наташа, – а я спала.
   Потом она приподнялась на локте и наклонилась над водой; лицо ее от темных волос и отсветов воды стало бледным, подбородок дрожал от смеха.
   – Смотри-ка, смотри, рыба какая, – сказала она.
   Феклуша по простоте не догадалась, взошла на дерево, присела у ног барышни и принялась глядеть на рыб, которые, как стрелки, шарахнулись и опять стали.
   А Наташа незаметно высвободила руку, охватила Феклушу, вскочила, оттолкнулась и вместе с успевшей раз только визгнуть девушкой полетела в пруд.
   Расплескалась глубокая вода брызгами и кругами, и обе девушки, хохоча и задыхаясь, принялись нырять, кунать друг дружку и возиться.
   Потом Наташа вышла на место помельче, выжала косу, ухватилась за ветку и выскочила на крутой берег. А Феклуша до того раскисла от смеха, что долго не могла вылезти и несколько раз сползала на животе по мокрой траве в воду. Кумачовая кофта прилипла к ней; захватив спереди синюю юбку, она закрутила ее, выжала и, глядя, как Наташа натягивает чулки, спросила:
   – Барышня, а вы о ком думали, когда я подошла?.
   Наташа глянула быстро, моргнула, потом нахмурилась, подняла с травы рубашку и, опустив ее через голову на себя, на минуту прикрылась батистовой тканью.
   – О ком думала… а ты о ком думаешь? – ответила она.
   – А вы скрываете, – продолжала Феклуша, выжимая кофту, – вы сначала испугались, а потом покраснели, я, чай, видела; а мне о ком думать, очень надо; вам, барышня, хорошо, замуж выйдете – все равно как и не выходили, только что муж будет любить; а ведь нам пока в девках живешь – только и посмеешься; вон мельник очень подъезжает. «Приходи, говорит, вечером, русалку покажу», считает меня за дуру, а сам дурак, никто ему не верит. Фабричным у нас очень хорошо, в Воейкове, на суконной фабрике, и живут весело, замуж никто не неволит, как в деревне, а в праздник модные платья носят, и ребята все с гармониями; я так маменьке и сказала: «Замуж неволить будете, на фабрику уйду». А я, барышня, думала, когда Георгий Петрович вас за себя возьмет, Непременно хочу к вам в горничные.
   – С чего ты выдумала, я и не собираюсь замуж, – сказала Наташа, вставая и одергивая юбку, – вот еще глупости; совсем я не покраснела; просто показалось, что это не ты подошла, а Георгий Петрович.
   – А он вас и любит же, страсть.
   Наташа подняла плечи и усмехнулась; потом застегнула перламутровые пуговицы на кофточке и пошла из кустов на поляну, где, дожидаясь Феклушу, зажала между колен полотенце, подняла руки и поправила волосы, потом вместе с девушкой двинулась по траве к дому.
   – А я б вышла за Георгия Петровича, – продолжала Феклуша, – смирный он очень, толстый, за этаким, прямо, жить спокойно.
   – Ты бы вышла, а я не хочу, – прикрикнула Наташа и, ведя на ходу рукой по белым и розовым головкам кашки, продолжала, словно про себя: – Ты думаешь, я все смеюсь, так я веселая; очень ошибаешься; я все знаю и никому не верю. Георгий Петрович, где я каблуком ступлю, он это место поцелует, и в глаза глядит, и голос у него вкрадчивый, – а мне неприятно: как отвернусь, он так и смотрит, какая грудь у меня, какие бока. У него все любовью называется: и схватить я поцеловать – любовь, и бог знает что натворить – тоже любовь, и я вижу, он от меня просто пьян, как от ликера, – дотронулся до меня, как рюмку выпил; смотрю на него, как на пьяного или на сумасшедшего. Я сегодня ему это в глаза скажу.
   – Господи, а мы-то ничего не понимаем, дуры, – подивилась Феклуша, поджимая губы. – Говорить вы, барышня, очень горазды, а чего-то я вам не верю, ей-богу.
   Наташа гневно на нее глянула:
   – Я с тобой как с подругой разговариваю, а ты слушай и молчи, – сказала она. – Чего ты знаешь? ничего ты не понимаешь в этом; а я пятнадцати лет влюбилась в присяжного поверенного; да как влюбилась: подойдет ко мне на катке, я чуть не плачу; взяла раз к нему и пошла, села в кабинете на диване и молчу; он со мной разговаривает, а я трясусь; он спрашивает: «Вы что? влюблены, что ли?» Я говорю: «Да!», а он как захохочет: «Я, говорит, через неделю на вашей классной даме женюсь». Тогда я решила травиться.
   – Ах, батюшки, спичками? – спросила Феклуша.
   – Нет, мышьяком. И решила травиться не одна, а уговорила подругу и одного гимназиста, они тоже отчаялись в жизни. Гимназист, конечно, тут же разболтал, – что вот, мол, две барышни разочаровались. Тогда явились к нам товарищи и пригласили нас троих в одно общество, называлось оно: «Половые проблемы», это ты все равно не поймешь. Вот тут-то я и увидела, какая была глупая. В обществе все мальчишки страшно развратные, прямо никакого терпения, всё знают и выражаются неприлично. Мне, конечно, объяснили, что нет никакой любви, а просто мужчина всегда хочет тебя схватить, а женщина хочет как можно дольше не поддаваться, – вот от этого любовь произошла, даже стихи и все искусство. Ко мне одного мальчишку приставили, чтобы просветил, все бы я узнала и поняла. А я не могу, совестно, и вспоминается, как была влюблена и точно по воздуху ходила.
   Мальчишка мне это растолковал: оказывается, когда любишь, отливает от головы кровь и чувствуешь, будто летишь, кружится голова. Вскочил он раз ночью из палисадника в окошко и говорит: «Ты мелкая буржуа, я тебя возьму силой». Я, конечно, подняла крик, убежала к бабушке и все ей рассказала. Общество наше закрыли. Так вот с тех пор, хоть и давно это было, я точно отравленная – не верю, что мне говорят. Только одна беда, совладать с собой иногда очень трудно, иной раз точно в воду уходишь, сил нет, сердце точно возьмут рукой и сожмут, – до чего природа наша женская.
   Взойдя на ступеньки балкона, Наташа отдала полотенце Феклуше, отряхнула ладони, обсыпанные цветочной пылью, провела ими по лицу и, быстрая, тонкая, зная, что скажут сейчас про нее, какая она быстрая и тонкая, вошла в столовую.
   Варвары Ивановны в комнате не было, она ушла распорядиться насчет лошадей, на которых Стабесовы через час уезжали в Энск встречать сына. Николай Уварович стоял у печки и дудел марш. Марья Митрофановна все еще силилась проникнуть в тайный смысл Коленькина письма.
   – Вот и радость пришла, – проговорил Николай Уварович невесело и, взяв Наташину руку, вложил в свою, а другой похлопал сверху, – а вы знаете новость, – и он подробно рассказал о получении письма, о всех разговорах и о приезде сына. А Марья Митрофановна, усадив Наташу рядом с собой, прочла ей письмо вслух один раз и другой.
   – Но ведь это все очень понятно, – проговорила Наташа, когда Стабесова, окончив чтение, надела пенсне и, склонив голову, принялась глядеть на девушку.
   – Что же здесь понятного, милочка? – спросила Стабесова.
   – То есть что же вы поняли? – воскликнул Николай Уварович.
   И Наташа резонно и спокойно объяснила:
   – Теперь все пишут такие письма. Я, например, в прошлом году поехала после экзамена к подруге в деревню, там ужасно разочаровалась и написала бабушке письмо вроде этого. Бабушка советовалась с нашим доктором, тот приказал везти меня в Швейцарию, а потом прописал гимнастику и пластические танцы; вы еще не знаете, как это помогает, – я танцую каждый день и теперь чувствую себя и весело и превосходно.
   – Господи, неужели нашему Коле танцевать еще придется? – спросила Марья Митрофановна.
   – Плясуны, – отчеканил Николай Уварович и стал глядеть в угол. А Наташа воскликнула:
   – Уж вы его мне предоставьте, я живо вылечу. – Стабесовы странно и с удивлением уставились на нее. – Ах, вы ничего не поняли, ах, это мое деле! – окончила она, и нежный румянец залил ей щеки, уши и шею.
   Вошла Варвара Ивановна.
   – Лошади готовы, – сказала она. – Наташа, на балконе Георгий Петрович дожидается, не хочет идти в дом.
   Заложив руку за кожаный кушак, в другой держа носовой платок, Георгий Петрович ходил по террасе, и свет сквозь плющ скользил жидкими пятнами по его чесучовой рубахе, по коричневым рейтузам и гетрам, потемневшим от конского пота. Красные губы его под небольшими усиками двигались, и он повторял стихи:
 
Под тенью лип ты
Стоишь одна,
Как эвкалипты,
Бела, бледна,
Любовь же наша
Горит, Наташа!
 
   Георгий Петрович всю ночь читал Бальмонта и сам написал этот стишок. Георгий Петрович Сомов учился в Казанском университете, а по летам жил у отца в усадьбе, неподалеку от Томилина. Каждый день после полудня садился он верхом на мерина и в раздувающейся рубашке скакал в томилинскую усадьбу, представляя, как встретит его Наташа; вчера он просил ее выйти за него замуж и сейчас, часа уже полтора как приехав, до того волновался, что платок его весь намок, им же он вытирал лицо, не желая представиться потным и безобразным. Он прислушивался к шагам и голосам в доме, поправлял усы и делал выразительные глаза, ожидая, что вот войдет Наташа; и, несмотря на такую предосторожность, она вошла как раз, когда он стоял к двери спиной, расставив ноги, и терся платком.
   – Приехали, очень хорошо, – сказала Наташа.
   Георгий Петрович повернулся, отступил, опустил руки; полное испуганное и влюбленное его лицо с кучей светлых волос на голове сразу запотело крупными каплями.
   – Что же вы не здороваетесь? Вот мило, – продолжала Наташа, жеманно поджала губы и села в плетеное кресло. – Жарища какая, Георгий Петрович.
   – Жарко, – сказал Георгий Петрович и подвинулся.
   – Чего стоите, садитесь, – сказала Наташа, помахивая на щеки ладошами.
   – Хорошо, я сяду.
   – Ну, что же вы молчите?
   – Вы сегодня какая-то другая.
   – Вот как, неужели?
   – А знаете, я опять не спал ночью.
   – Что же с вами случилось?
   Тогда Георгий Петрович, наклонившись в кресле и выпятив губы, проговорил стишок.
   – Ну, это вы, наверное, сами сочинили, – сказала Наташа, – мне не нравится, а вот, – она задумалась, потом усмешкой раздвинулись и задрожали ее губы, – сочините стихи про рыбок, как они заплывают в тень и стоят.
   – Да, да, это замечательно, и как девушка наклоняется и глядит на них, потом является другая, и обе они…
   Георгий Петрович не окончил. Наташа, раскрыв рот, глядела на него испуганно; он медленно стал соображать, что ужасно проговорился.
   – Вы с ума сошли, – прошептала Наташа, – не лгите, я видела за кустами вашу рубашку?..
   Тогда он заговорил уже без всякой связи, сполз со стула к Наташиным ногам и, не смея их коснуться, согнулся, замотал головой, точно раздирало его и жгло, как в кипятке:
   – Поймите меня, я с ума схожу… выходите за меня замуж… я уже переговорил… я не могу больше… вам ничего не стоит… Ну что же из того, я глядел, все равно, когда женой моей будете, так уж я и считал, что можно… Наташа смотрела, как пониже ее колен мотался Георгий Петрович, и если бы он не так мотался или нашел бы другие слова, тогда, быть может, ей стало и стыдно и жутко, но сейчас, приподняв только руки, чтобы предупредить, если он коснется ее колена, она сидела спокойно и прямо.
   – То есть после этой гадости я на вас, как на дерево смотрю, – проговорила она. – Встаньте, пожалуйста; если женщина хорошо сложена, она всегда может показаться, но отвратительно, что вы подглядывали.
   Георгий Петрович поднялся и, спотыкаясь, отошел к ступенькам балкона.
   – Ну и мучайте, вытерплю, а я без вас не могу, – проговорил он.
   – Мучить вас больше не стану; а сегодня приезжает Николай Николаевич Стабесов, он много поинтереснее вас, – ответила Наташа. – Вечером я вас познакомлю.
   Георгий Петрович повернулся, нагнул упрямо голову и проворчал:
   – Я не позволю.
   Тогда у Наташи быстро поднялись брови и кончик носа, задрожал подбородок, она раскрыла рот и громко засмеялась, запрокинув голову; встала было с кресла и опять повалилась:
   – Ой, ой, не могу, не могу, – повторила она и, подняв платок, стиснула его между зубами.
 
   Старики Стабесовы вернулись из города поздно вечером, одни; они послали на все пристани по нижнему плесу телеграммы, надеясь, что хоть одна из них будет доставлена по назначению. Марья Митрофановна проплакала всю дорогу и прямо легла в постель. Николай же Уварович зашел на усадьбу и долго беседовал с Варварой Ивановной, которая высказывала предположение, что Николай Николаевич заедет на обратном пути.
   Перед сном Варвара Ивановна сняла сапоги и по винтовой лестнице поднялась в антресоли – поглядеть на Наташину дверь; дверь была приоткрыта, оттуда лился неяркий свет; Варвара Ивановна покачала головой и вошла вовнутрь незаметно и легко, как те привидения, которые появлялись в зимние вечера. Наташа, прикрывшись до пояса простыней, лежала лицом к стене; голые руки ее были сложены ладонями и подсунуты под щеку; на тумбочке горела свеча.
   Варваре Ивановне хотелось присесть рядом, погладить темные волосы Наташи; девушка была невесела и взволнована весь этот вечер; но какие волнения, какое горе могло быть в девятнадцать лет – милые земные мысли, огорчения, похожие на сон, любовные заботы. Варвара Ивановна стояла неподвижно; она словно забрела в волшебное царство, в эту белую комнату с едва заметным запахом свежей воды, разлитой на полу, духов и спящей здоровой девушки, и не двигалась, очарованная.
   – Тетя, я все равно слышу; чего вы пришли? – сказала Наташа сердитым голосом.
   Варвара Ивановна перепугалась.
   – Ну, ну, я уйду сейчас, – прошептала она.
   – Да нет же, садитесь на кровать. Мне скучно, тетка, я сама не знаю, чего хочу. Георгий Петрович мне сделал предложение, вот. А я отказала. И вовсе не потому, что он мне не нравится, а потому, что не хочу.
   Наташа сжала руку в кулак, ударила им по подушке и заплакала.
   Присев на кровать и гладя по голове девушку, Варвара Ивановна рассказывала, что почувствовала, когда вошла в ее комнату. Она сказала, что все огорчения – такие пустяки. Что радость, которую предстоит испытать каждой женщине и каждому человеку, много выше всех огорчений; что она, Варвара Ивановна, думала до приезда Наташи, будто жизнь ее кончилась, а теперь, умудренная опытом, переживает второй раз чужую, но словно свою, молодость; что самое главное – это сознать жизнь: какая ни была, оез готовит нас к любви, а уж любовь сама раскроет ворота, сама выведет на путь, которому нет конца.
   – Хорошо, тетя, я постараюсь, – слабым голосом сказала Наташа, – только я хочу чего-нибудь необыкновенного, а Георгию Петровичу просто запретила больше приезжать,

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Кто не видел деревенского хоровода, когда в праздник, наплясавшись на улице, на огородах и у реки, девки, бабы и ребятишки идут по зову или без спроса на барскую усадьбу, надеясь получить по стаканчику вина или серебряную мелочь.
   После полудня в престольный день Варвара Ивановна сидела с расходной книжкой на балконе. Наташа лежала в качалке. Небо заволоклось полупрозрачными облаками, безветренный жар окутал мглою парк. За прудом играли на гармонике, и женский голос пел:
 
У меня ли черны брови,
Беспокойная я,
Одного люблю мальчишку,
Успокойте меня.
 
   Наташа опять плохо спала ночь, под глазами ее лежала синева. Прошло две недели со времени получения письма от Николая Николаевича, и Наташа теперь думала о Стабесове постоянно. В лицо его она почти не помнила; он, конечно, не знал, что она живет в Томилине, но все-таки ей было обидно, что он где-то там разъезжает, а не торопится ее увидать.
   Она представляла его на разные лады, и с каждым разом он казался ей привлекательней. Она думала, что стоит только увидаться, как его грусть снимет рукой; а что причиной его несчастий была невозможность найти настоящую любовь, в этом она не сомневалась. За две недели эти она нагляделась на себя в зеркало, изучила движения, улыбки, повороты головы, даже изменила немного голос; она представляла, что, когда он приедет, ему сейчас же расскажут о Наташе, скажут: «Она удивительная, особенно за последнее время». Она не покажется ему ни в первый день, ни во второй и, быть может, на третьи сутки медленно пройдет вдалеке с книгой в руках. Он спросит: «Это Наташа? – и подойдет взволнованный и проговорит: – Вот вы какая; хотите быть друзьями?» Но он все не ехал, и ей, наконец, стало обидно и жаль уходящей молодости.
   Георгию Петровичу являться она запретила, но он все-таки ездил и, должно быть от жары и переживаний, очень худел. [Догадываясь, тогда на мостике, что он смотрел на нее из-за кустов, и потом узнав об этом, она не ощутила стыда, только жутко ей стало от странного возбуждения, окончившегося слезами; но с каждым днем она сознавала, что тот день был лишним в ее жизни и нехорошим. Словно ее сделали соучастницей в скрытном деле, и она не могла спокойно вздохнуть, ни по-прежнему смеяться]