«Странно; совсем что-то не то, хотя действительно записано (он посмотрел в блокнот) – дворянка Тимофеева, последний отпрыск Тимофеевых, были в боярской думе, при Борисе жалованы вотчины в Смоленской, в Казанской и прочее».
   Размышляя об этом, он слушал, как за стеной повизгивала собака и слышался голос барыни: «Будешь ты у меня в комнаты шляться? Как тебе не стыдно? А еще умный. Иди к себе в будку. Смотри, рассержусь». После этих слов собака за стеной зарычала; барыня притихла. Растегин долго слушал, как жужжала муха между двух стекол, затем принялся покашливать, постукивать каблуком, от нетерпения и досады двинул кресло.
   – Марья, поди посмотри, что это приезжий возится, – сказали за стенкой.
   В гостиную осторожно заглянула толстая простоволосая баба.
   – Баба, долго я буду тут дожидаться! – закричал на нее Растегин.
   Баба ахнула и скрылась. Тотчас за стеной начали шептаться. Наконец барыня Тимофеева явилась к сердитому гостю, села на креслице, сложила на коленях руки и принялась молчать.
   Лицо у нее, спокойно-наклонное к плечу, было узкое и в морщинах, волосы гладко зачесанные, с шевырюшкой на маковке; под заплатанной юбкой прятала она ноги в мужицких сапогах.
   «О чем с такой чучелой разговаривать?» – подумал Растегин и сказал довольно сердито:
   – Я путешествую для ознакомления с бытом помещиков, у меня есть рекомендательные письма, разрешите предложить несколько вопросов.
   При этих словах барыня Тимофеева испугалась:
   – Я дворянские внесла, и опекунские внесла, и земские. Это есть другая Тимофеева. Она действительно никогда ничего не платит.
   Растегин сейчас же выяснил, что он – частное лицо и лишь просит продать ему что-либо из старины.
   – Продать? Что же вам продать еще? – все еще растерянно сказала барыня. – А уж я струхнула, думала – какой-нибудь тайный агент. Коли надо вам, возьмите вот диванчик этот или кресла. Их действительно давно нужно продать.
   – Нет ли у вас чего-либо постарее, более стильного?
   – Ведь это тоже очень старое, – робко ответила барыня и, подумав, все же повела гостя в столовую. Здесь посреди комнаты стоял черепок с молоком да несколько стульев у стены, старое дамское седло на подставке.
   – Вот седло разве, – проговорила она задумчиво. Из столовой прошли в залу. Здесь уже ничего не стояло. Окна были зашиты досками; в глубине полуотворена дверь в небольшую комнату, залитую сейчас солнцем. На звук шагов оттуда послышалось рычание.
   – Так и знала, что она туда забралась, мало ей во всем дому места. Неслух, вот я тебя плеткой! – воскликнула барыня и тронула Александра Демьяновича за рукав. – Сударь, помогите мне с ней справиться, пожалуйста.
   Растегин вошел в освещенную комнату и поднял трость. С дивана в дверь с жалобным воем кинулась все та же собака.
   – Вот что значит мужская рука в доме. А я что скажу – как об стену горох, – молвила барыня и потянула было Растегина из комнаты. Он же воскликнул удивленно:
   – Послушайте, да ведь у вас тут целое сокровище запрятано. Та-та-та, покупаю весь кабинет.
   Действительно, в небольшой комнате с темно-зелеными обоями стояли два тяжелых дивана с бронзой и резьбой, шкафы, полные старинных книг, столы – свальные и бобочком, конторка на витых ножках, в углу – горка с трубками. Сбоку непомерного кресла – пюпитр, на нем – развернутая книга, листы ее покрыты густою пылью; на всех вещах, на мелочах письменного стола, на пяльцах у окна, на корзинке с шерстью – серая пыль; казалось, вещи здесь никогда не сдвигались со своих мест; только там, где лежала собака, можно было различить тусклый узор на штофе дивана.
   – Ах, нет, я бы не хотела ни с чем этим расставаться, – после молчания прошептала барыня Тимофеева, и в испуганных глазах ее появились слезы.
   Растегин потрепал ее по плечу и сказал:
   – Если бы вы имели дело со скупщиком, тогда, конечно, барыня моя, но я, как говорится, по натуре – артист-реставратор. Я восстанавливаю не только внешний вид старины, но, так сказать, самый ее Дух. За ценой не стою. Берите за все пять тысяч, ударим по рукам.
   Барыня ахнула: пять тысяч!
   – Вы сумасшедший, – прошептала она, отвернулась к окну, вынула платочек и, тихонько покачивая головой, долго стояла молча. – Знаете, мне самой ничего не нужно, но мои старики больше всего любили эту комнату. Я уже так ее и сохранила. Конечно, деньги требуются очень, но, боюсь, старики мои огорчатся; кабы я могла знать? Но нам разве дано знать о подобных вещах!
   Растегин с удивлением оглядел ее сутулую спину, дрожащий кукиш волос на затылке, мужицкие сапоги. «Ого, барыня-то, кажется, того», – подумал он и проговорил:
   – А не напоите ли вы меня чаем? С утра, знаете ли, подвело.
   На террасе накрыли чистенькой скатертью стол, толстая баба принесла измятый самовар, глиняный горшок с молоком, черные лепешки. Барыня, облокотясь на стол, помешивала ложечкой, глядела на зеленый дворик, на стену ржи, обогнувшей ветхую ограду, за которой стояла береза и небольшая часовня; глаза у барыни все еще были печальные. Посмотрев на нее, на всю ветхость вокруг, на измятый самовар, Александр Демьянович подумал: «Вот так двадцатые годы! – довольно скучно».
   Он опять заговорил о кабинете, накинул две тысячи, просил хорошенько подумать до вечера и, докурив папиросу, бросил окурком в воробьев, которые пищали и прыгали на полу террасы.
   – Они под часовней лежат. Гробы закрыты, но не заколочены, хотите посмотреть? – спросила барыня Тимофеева.
   – Нет, благодарю вас, – ответил Растегин и подумал: «Шалишь, я за твоих покойников двугривенного не дам».
   – Летом дни длинные, к ночи очень устаешь, а зимой дни короткие, – опять сказала она.
   – Да, зимой день будет покороче.
   – Сидишь одна по вечерам, раздумаешься, раздумаешься, пойдешь в кабинет, смотришь: а батюшка – в кресле, голову вот так опустит, будто смотрит себе на колени, а матушка на меня глядит, сидит и глядит. Они в один день умерли, совсем уже были, старенькие. Конечно, вам тяжело отказывать себе, если так уж нравится кабинет. Но как же быть!
   Она не спеша встала, предложила еще чаю, постучала по кринке с молоком пальцами, затем попросила обождать и пошла через дворик вдоль ржи, едва волнующейся колосьями выше ее головы, и скрылась за часовней.
   Солнце тем временем село. Настал час, когда особенно кусаются комары. Растегин щелкал себя по шее, по щеке, принимался чесать ноги между башмаками и концами брюк. Опустилась роса, и комары, попищав, скрылись. В закате засияла звезда; темнело медленно. В дверях появилась унылая собака, понюхала и скрылась. Растегин поднес к носу часы. Было уже девять. По росе босиком подошла баба, взяла самовар, прижала его к толстой груди.
   – Баба, куда барыня провалилась? – спросил Растегин злым голосом.
   – Барыня давно спать легли. Летом наша барыня в часовне спит, а зимой в дому. Мы весь дом зимой топим, батюшка. – Баба вздохнула и пошла.
   – Эй, ты, вели сию минуту лошадей подавать! – крикнул ей вдогонку Растегин и, глядя на обсыпавшие все небо звезды, на белеющую под ними рожь, на силуэт часовни с высокой березой, думал, куда ему теперь из этой чертовой дыры ехать и где заночевать.

3

   Повороты с проселочных дорог всегда надо разыскивать от межевой ямы; в ночную пору если ямщик и нашел яму, опрокинувшись в нее вместе с лошадьми и тарантасом, то около оказываются уже не одна дорога, а сразу три, и, поехав по средней, попадешь на пашню или в овраг.
   Так и Александр. Демьянович, отъехав от барыни Тимофеевой, очутился, наконец, посреди поля; небо заволокло, звезды пропали, и едва видна была дуга на кореннике. Без шума катились колеса прямо по траве, и вдруг тарантас принялся подскакивать, крениться направо и налево; Александр Демьянович вцепился в железки, стиснул зубы.
   Ямщик сказал спокойно:
   – По пашне едем.
   – Свороти на дорогу! – закричал Растегин.
   – Сейчас выедем. Но, милые! Фу ты! Стой, стой! Ну что, если в овраг угодим? Чистое наказание, темень какую наворотило!
   После этого долго стояли где-то, поворотив лошадей по ветру; ямщик, слезши с козел, оглядывался, топал ногой по пашне, кряхтел.
   – Некуда ей и деваться, обязательно должна быть дорога; вот ведь ехали, ехали и заехали! – Наконец он, захватив кнут, сказал: – Вы тут подождите да крикните, когда я голос подам, а то и вас потеряешь, – и пропал в темноте.
   Александр же Демьянович сидел, спрятавшись в воротник, и слушал, как негромко пел ветер в гривах, в плетеном кузове тарантаса; на нос и щеки падали иногда капли дождя; Растегину казалось, что с левой стороны черное место – овраг и колеса на краю обрыва; он боялся пошевелиться – вдруг дернут лошади.
   – Триста лет, черт бы их задрал, помещики живут, я хоть бы дороги устроили; ну что стоит поставить фонарь… Темень проклятая! – бормотал Растегин. – Двадцатые года! Тысячу раз дурень этот ездит и каждый раз плутает, наверное.
   Он, ворча и досадуя, начал зябнуть, зафыркал носом, завертелся.
   – Василий! – закричал вдруг Растегин, высунувшись из воротника, – где ты?
   Лошади сейчас же дернули и пошли; он кинулся к вожжам и, не найдя их, принялся взвизгивать не своим голосом; испуганные лошади побежали рысью, увозя тарантас прямо к черту. Вдруг коренник захрапел, ударился обо что-то, пристяжка запуталась, и лошади стали. Александр Демьянович с размаху налетел на козлы и различил впереди себя огромный крест.
   Дрожь пробрала Растегина; не смея пошевелиться, вспомнил он, что подобные кресты ставят на местах, где находят путника, погибшего не своею смертью. Стало казаться, что повсюду из черной пашни торчат подобные кресты. И какие же люди должны жить в этом бездолье, бездорожье и темноте?
   – Вот он и крест. Вот и дорога, – громко проговорил ямщик, вдруг появившись около тарантаса. – Видишь ты, куда заехали! К самому то есть мосту. – Он живо влез на козлы, присвистнул и поворотил направо.
   Но направо моста не оказалось; повернули налево, и тоже не было моста. Ямщик поехал прямиком, но сейчас же осадил коней и сказал с испугом:
   – Ну, барин, нас бог спас, гляди – совсем в овраг въехали.
   – Нет, уж пожалуйста, я дальше не поеду, – стуча зубами, пробормотал Растегин и выскочил из тарантаса. – Какой ты ямщик! Дурак ты, а не ямщик!
   – Земля, она – земля, разве ее поймешь? – ответил ямщик.
   Светать еще не начинало, но понемногу небо зазеленело у краев, стали различимы и лошади, опустившие морды, и кузов тарантаса, и согнувшийся на козлах ямщик в картузе; а еще спустя немного проступила и трава и борозды пашен; издалека, едва слышно, донесся крик петуха.
   – Кочета поют. Это ивановские петухи, – прошептал ямщик, вытянув ухо, – вот какого мы крюка дали.
   – Почему это непременно ивановские петухи?
   – По голосам слышно, голоса тонкие. У нас в Утевке у петуха голос грубый.
   – Эх ты рожа, – с ненавистью сказал Растегин, ему так и чесалось стукнуть глупого ямщика, – куда ты меня спать повезешь?
   – Куда ехали, туда и привезу. Разве мы зря завезем. Мы здесь с малолетства на этом деле, слава богу, сколько годов ездим. Рядились к барину Чувашеву на усадьбу, вот тебе за Ивановкой тут и усадьба.
   Скоро совсем прояснило. Александр Демьянович влез в тарантас и замолчал. Ямщик, выбравшись из буераков, живо покатил по светлеющей дороге на крик петухов. Скоро забрехали собаки, вправо показались ометы соломы, избы, утонувшие в соломе, ветхие плетни, за которыми пели на тонкие голоса знаменитые ивановские кочета, влево же синела куща сада…
   Ямщик, нахлестав, прокатил березовую подъездную аллею, завернулся на просторном дворе и стал около нового небольшого дома.
   В одном окне горел свет. Растегин вылез из тарантаса, прижался к стеклу и увидел бревенчатую комнату, у одной стены – большой красный ящик на козлах, напротив – стол, на нем горящая свеча, две голых до локтя руки, в них растрепанная голова спящего человека, и от его локтя по всему краю стола лежащие окурки. По огромному усу Александр Демьянович признал в спящем старого своего приятеля, Семена Семеновича Чувашева. Он был известен в свое время за кутилу и бешеного игрока; и вот уже Александр Демьянович не помнил хорошо: Чувашева ли побили, Чувашев ли побил, или никто никого не бил, но какая-то дама вообще не вовремя родила, – словом, был скандал, и Чувашев пропал из Москвы.
   Удивленный сейчас необычайным его видом, Растегин громко постучал в стекло. Чувашев испуганно вскинул голову, кинулся к ящику, открыл его, что-то понюхал, захлопнул и только тогда повернулся к окну.
   – Семен Семенович, это я, не узнаете? – закричал Растегин.
   Семен Семенович исчез и тотчас же появился на крыльце, поддергивая клетчатые панталоны и недовольно щурясь.
   – Ба-ба-ба, – проговорил он, – как не узнать. А за каким делом занесло вас в эту дыру? – И, не дожидаясь ответа, выпучил покрасневшие глаза на ямщика: – Ты что это у меня по клумбам ездишь! Молчать! – закричал он, хотя ямщик и не отвечал ничего, с видимым сожалением оглядывая помятые клумбы.
   Александр Демьянович кое-как уладил дело, – дал завопившему внезапно ямщику на чай и вслед за хозяином вошел в дом. Уселись они за тем же столом, напротив красного ящика.
   – Вы по какой, по пуговичной или по канительной части, я уж и забыл, – спросил Чувашев.
   – У нас арматурный завод, окна р двери обделываем, да не в этом сила, на бирже немного подыграл, миллиончиков шесть, – ответил Александр Демьянович.
   – Сколько? Так! А к нам зачем?
   – За стилем.
   Семен Семенович сейчас же вскочил и в волнении пробежался по комнате. Гость подробно объяснил ему цель и значение своей поездки. Чувашев остановился перед самым носом Александра Демьяновича, поддернул штаны и только крякнул, ничего не сказал и опять принялся бегать.
   – Скажите, вы на ощупь чувствуете эти шесть миллионов? – спросил он наконец. – Ну и чувствуйте, черт с вами. Вот что я скажу: не туда заехали. Стиль этот я к себе на пистолетный выстрел не подпущу! Прадед, бабка и отец из-за стиля меня без штанов на белый свет выпустили. Досталось мне от батюшки вот сколько… А было… Эх! Зато теперь – шалишь, я в себе американскую складку нашел… Надо дело делать, надо деньги ковать, вот вам мой стиль.
   – Так-то так, а только на земле много не наживете, спекулировать на ней – туда-сюда, а то рожь да рожь – противное занятие.
   – Ну знаете, я не так глуп. Именьишко это дала мне одна добродетельная тетка в пожизненное пользование. Я спросил себя только: «Способен?» И – конец. Никаких размышлений. Вот мой принцип: каждую минуту я должен заработать минимум одну копейку: итого в сутки четырнадцать рублей сорок копеек, минимум, – Чувашев повернулся на каблуках и вдруг схватился за свой длинный нос, точно в испуге. – Тсс, – прошептал он, – вы ничего не слышали? Как будто пискнуло.
   – Да, действительно кто-то пищит, – прошептал Растегин.
   Семен Семенович живо подскочил к ящику, распахнул в боку его дверки и залез туда с головой.
   – Вот это яйца, вот это я понимаю, ни одного болтуна, – проговорил он оттуда и вылез обратно, держа в руках пятерых только что вылупленных цыплят, – вот, не угодно ли, – пять паровых цыплят, а к осени будут у меня из них, на худой конец, пять петухов. Дело золотое, хотя беспокойное, – наладились, подлецы, выводиться по ночам; черт их знает – думаю, какая-то ошибка в инкубаторе; при этом паровой цыпленок – прирожденный хам, – ничего не боится, так и лезет под воронье. На! В каждом деле не без урону. Эх! Оборотный бы мне капитал, я бы всю Европу курятиной накормил. Теперь вот что – идем купаться и завтракать.
   – Мало я расположен купаться, – возразил Растегин, но все же поплелся вслед за хозяином в дом. Бревенчатые комнаты были уставлены универсальной американской мебелью, везде висели карты, картограммы, чертежи, на столах и подоконниках стояли механизмы для ловли мышей, для переплета книг, для вязанья носков и кальсон, из одной машины торчал недошитый башмак и прочее и прочее.
   Чувашев указал рукой на все это и сказал:
   – В этом доме каждая минута превращается в мелкую монету: сам шью, сам вяжу, сам тачаю, сам продаю, мышеловка выдумана мной, патентована, принцип чисто психологически-вкусовой, мышь лезет в нее в невероятном количестве. Покупайте патент.
   – Нет, я, знаете, лучше что-нибудь из старой мебели.
   – А я говорю – такой мышеловки вы нигде не найдете.
   – Нет, я патентом не – интересуюсь.
   – Купите одну модель. Поглядите, какая работа.
   – Работа действительно хорошая.
   – Берите, берите, по старой дружбе уступлю за пятьдесят рублей.
   Александр Демьянович пожал плечами, все же вынул деньги, а мышеловку, не зная куда девать, положил в карман.
   После этого приятели вышли на балкон, спустились в парк, сырой и туманный, прошли мимо клумб, разбитых еще в старину, а теперь засаженных капустой и салатами, обогнули дом, и Чувашев велел гостю подняться по лестнице на крышу. Здесь на высоких козлах стоял жестяной бак.
   – Это мое второе изобретение, – сказал Чувашев, – я одновременно обливаюсь водой на свежем воздухе, не теряю времени шляться на речку, и уже использованная вода идет затем по желобам на поливку овощей. Не угодно ли под бак?
   На крыше дул ветер, было сыро и холодно. Растегин понимал, что наверняка простудится, но хозяин так уговаривал, что пришлось все-таки раздеться и стать под бак, который тотчас сам и опрокинулся, обдав Растегина ледяной водой. Александр Демьянович молча схватил одежду, слез вниз и, трясясь и шепча ругательства, слушал, как наверху фыркает и возится американец.
   После купанья завтракали на террасе. Александру Демьяновичу хотелось спать, но Чувашев повел его смотреть птичник, утиный садок, небольшой консервный завод, причем тут же продал впрок триста жестянок утиной печенки и еще кое-какого месива, вывел за ограду парка и указал на кучу земли, смешанной с навозом и порошком, его, Семен Семеновича, патентованным удобрением; но от покупки этого Александр Демьянович отказался наотрез. Больше смотреть было нечего. Приятели медленно возвращались по старой аллее в дом.
   – Дорого бы я дал посмотреть, как живут настоящие помещики, – сказал Растегин, – вот одна такая аллея может облагородить человека.
   Чувашев сейчас же остановился, ударил себя по лбу и воскликнул:
   – Бац! О чем же я думаю! Сегодня везу вас на именины к Ражавитинову. Там увидите весь уезд. И уж такие двадцатые года – стул не передвинут. Меня по крайней мере всегда прямо тошнит в этом доме. Согласны? Вы мне дадите за это сто целковых.
   – Да, знаете, вы действительно американец. Ну да ладно, ваша сила. Везите меня на именины, – сказал Растегин.

4

   У больших окон ражавитинского дома беседовали дамы, глядя на подъезжающих гостей.
   У каждого свой обычай подъезжать. Иной, надвинув картуз и подбоченясь, чертом вылетает на своих серых из тучи пыли под самое крыльцо; другой и клячонку выберет похуже и упряжь веревочную, и сам подмигивает на то, как дамы в окнах потешаются его видом; иной едет степенно и с важностью, как гусь, всходит на крыльцо; а иной спешит поскорее укрыться в дому, боясь пуще всего на свете – показаться смешным.
   В одном окне стояли две барышни Петуховы, обе премило одетые в голубое, и рассказывали молодой вдове Сарафановой вполне дозволенные вещи.
   Молодая же вдова внимательно слушала, как в следующем окне прокуренная табаком помещица Демонова ругала ее на все корки.
   В третьем окне стояла хозяйка дома, всегда имеющая почему-то вид беременной, и с унынием глядела на толстую, высокую, красную, косую помещицу Тараканову, которая говорила восторженным басом: «Дорогая, я вас жалею от всего сердца, ваш муж просто воробей. Посмотрите: вот мой Петя – это идеал человека».
   Идеал человека, без малого пудов на десять, находился тут же, одетый в табачный жакет и белые панталоны; он прятал одну руку за спину и слушал с милой улыбкой на круглом лице, похожем на овощ, иногда приговаривая шлепающими губами: «Ну, котик, ты уж слишком!»
   Мимо окон спокойно прохаживалась девица Рубакина, рябая, в очках и в мужской поддевке. В уезде ее называли – «ефрейтор». Папаша Рубакин, со своими почками, сидел неподалеку в кресле и с любовью и страхом глядел на дочь, ожидая от нее всего. Она славилась как лихой наездник, стрелок и как большая умница с великими причудами. Прошлым летом были кавалерийские маневры, и «ефрейтор» участвовала в них, не слезая с седла: сама ходила с офицерами в атаки и на разведку, переплывала реку и хлопала водку, как сам эскадронный. Папаше Рубакину, при своих почках, пришлось трястись за ней недели две, старика это чуть не зарезало. Но все же ни один из офицеров так на ней и не женился.
   В глубине белой, с колоннами и портретами, низкой залы стояли, дымя табаком, два брата Сомовы, в чесуче и с такими складками на шеях, будто они их перевязали веревочкой. Здесь же вертелся Дыркин, Петр Петрович, в полосатеньком пиджачке, который он при всяком случае называл петанлером.
   О травосеянии как средстве удержать в помещичьих руках уплывающую землю беседовал с братьями Сомовыми националист Борода-Капустин. Другой, просто Капустин, держал за пуговицу своего дядю – маленького, усатого, взъерошенного либерала Долгова – и говорил:
   – Если тебя приспичила совесть – возьми и поплачь, а мужиков не порти, не трогай.
   – Все-таки, того-этого, ты меня лучше за пуговицу не держи, – отвечал Долгов.
   Сам хозяин, Егор Егорыч, с виду совсем англичанин, хотя чрезмерно тучный, духом – коренной русак, характером же воробей, как выразилась Тараканова, все чаще пропадал за дверью, где звенели ножи, стучал фарфор, и оттуда долетал его веселый голос; появляясь в гостиной, он говорил:
   – Господа, немного еще подождать умоляю, вот-вот Семочка Окоемов подъедет, без него, право же, нет аппетита.
   Наконец одна из барышень, Петухова, воскликнула:
   – Едет, едет!
   Гости подошли к окнам, глядя, как через клеверное поле ехали два экипажа. В переднем сидел один, без кучера, Семочка Окоемов, в заднем – Чувашев и какой-то посторонний.
   – Кто бы это мог быть? – задумчиво спросил папаша Рубакин. – Какой-то брлтый, кажется симпатичный.
   – Странная рожа, – сказал Сомов.
   – Да, рожа скверная, – промычал младший Сомов.
   – Еврей какой-то, – сказал Капустин.
   – А надавай ему в шею, – проворчал Борода-Капустин.
   Дыркин ничего не сказал; он внимательно вглядывался, точно признавал Растегина; старое, сморщенное лицо его изобразило почти испуг, верхняя губа приподнялась, и появились из-под седых усов желтые зубы.
   Экипажи тем временем подъехали; Семочка Окоемов сидел прямо на дне тарантаса, в сене; он замотал вожжи на облучке и высунул огромную босую ногу, но, поглядев в окна, тотчас принялся обувать сапоги, которые снимал, чтобы не тосковали ноги.
   Александр Демьянович вошел в залу и слегка даже оробел, увидев такое многочисленное общество. «Дворяне, вот они какие», – подумал он и, еще не зная, как себя повести, на случай несколько раз нырнул головой, как бы кланяясь. Никто на это не ответил. Чувашев подвел его к хозяйке и представил:
   – Старинный приятель, приехал по весьма щекотливому делу.
   – Насчет мебели, – сказал Растегин. Чувашев же пошел шептать по гостям: «Биржевой воротила, Рокфеллер, приехал деньги швырять».
   – А мы встречались, хорошо вас и помню, за картишками… Дыркин, здешний помещик, вот радость нечаянная, – заговорил Петр Петрович, когда до него дошла очередь здороваться, и затряс Растегина за руку, – сядем-ка рядом за обедом, очень, ужасно рад…
   Тем временем гости пошли к водке, в изобилии стоявшей за отдельным столом, среди закусок таких аппетитных, что про каждую можно было смело сказать – под такую выпьешь море.
   Помещики налегли на водку; у братьев Сомовых с каждой рюмкой оказывалось уже не две, а по шести складок на шее; Рубакин, держась за почки, наклонился над закусками, говорил: «Эх, старость не радость!» – и пил под луковый соус; Борода-Капустин наливал себе зелье прямо в стакан, выпивал духом, говорил: «Ух!» – и нюхал корочку; Капустин приналег на коньяк; один Дыркин больше вертелся да расковыривал вилкой паштеты, за что получил от Сомова замечание: «Что ты, брат, все нюхаешь? Ты ешь, а не нюхай». Тараканов, как человек идеальный, к столу не подходил, хотя и смотрел на него издали, с видимым сожалением шевеля короткими пальцами.
   С Растегиным происходило странное: едва он выпивал рюмку, она вновь сейчас же наполнялась, но, когда он нацеливался на какой-нибудь пирожок, снедь исчезала и отправлялась за спиной его в чей-то рот; все это проделывала одна и та же рука, грязная и большая, как лопата. «Съесть бы чего-нибудь, не выдержу натощак», – думал он, и опять его подталкивали под локоть, и голос Семочки Окоемова ревел над ухом: «Ну-ка, последнюю, это вам не Москва, передергивать у нас не в обычае».
   Хозяин, Егор Егорович, кое-кого уже оттаскивал за руку от водочного стола, говоря: «Шалишь, брат, ты мне все дело испортишь», и понемногу помещики, вытирая рты, уселись к столу.
   Растегин поместился напротив Окоемова, между Рубакиным и Дыркиным. В голове у него стоял гул, и он с ужасом заметил, что число сидящих удвоилось.
   Предварительная закладка развеселила всех, увеличила аппетиты; уже старший Сомов грохотал, тряся животом стол; уже Семочка Окоемов потребовал восьмую тарелку ухи, а Дыркин пустился рассказывать вслух такую историю, что помещица Демонова уронила в суп с носа пенсне, повторяя: «Ой, умру!»