Когда лакей доложил об обеде, с этих диванчиков поднялись, крякая и потирая руки, братья Ртищевы, Цурюпа и Образцов, сели за стол и раздвинули локтями на снежно-белой скатерти хрусталь и тарелки. Братья Ртищевы всегда садились рядом, – широкие спины их были обтянуты серыми поддевками с кавказскими пуговицами, у обоих были косматые усы, курносые, отменного здоровья лица и коровьи глаза. Братья стеснялись и ждали, когда Цурюпа, за хозяина развалившийся в конце стола, возьмет первый кусок. Лысый Образцов, сложив губы сладкой трубочкой, шарил по столу стариковскими глазами, мутными от подагры.
   – Шампанское подашь вчерашней марки, – вытянув нижнюю губу, приказал Цурюпа… На нем был смокинг, а за жилет заложен красный, как для причастия, носовой платок.
   – А виишевочку, душенька, ты забыл подать, я просил тебя сладенькую, – помнишь, вчера? – сказал Образцов.
   – Слушаю-с, – хмуро ответил лакей. Кухонный мальчик внес в это время суп. Ртищевы, Иван и Семен, сказали, потолкавшись:
   – Полезнее всего простая водка, от шампанского живот пучит… Передай, Семен, грибков да налей-ка…
   Цурюпа ел мало и молчал, мигая веками без ресниц: он приберегал остроты к выходу князя.
   Образцов с удовольствием, подвязавшись чистой салфеткой, хлебал суп, и мешочки под глазами у него вздрагивали. Он сказал, кивнув на братьев:
   – Они имеют резон: у нас прокурор опасно заболел от шампанского – распучило донельзя. Но, разумеется, нельзя же все на водку напирать да на водку…
   Цурюпа визгливо захохотал, катая хлебный шарик. Братья Ртищевы положили вилки, раскрыли рты и тоже засмеялись, точно из бочки.
   – Вот мой брат был шутник действительно, – продолжал Образцов, – он, бывало, так скажет, что даже дамы уйдут…
   Лакей и мальчик вносили блюда и вина. Над люстрой кружились бабочки, падая с обожженными крыльями на стол. Гости ели молча, иногда только Иван или Семен шумно вздыхали от неумеренности.
   Наконец за стеной послышались знакомые припадающие шаги. Цурюпа поспешно вытерся салфеткой и, вынув из жилетки монокль, бросил его в плоскую впадину глаза. Вошел князь. Глаза его были красны, влажные волосы только что зачесаны наверх, а в сдержанных движениях и в покрое платья в сотый раз увидел Цурюпа необъяснимое изящество; стараясь его перенять, он покупал тройные зеркала, выписывал одежду и белье из Лондона, родных своих, захудалых купчишек, всех разогнал, чтобы не портили стиля.
   – О, не вставайте, не вставайте, друзья мои, – сказал князь, здороваясь. – Надеюсь, повар исправил вчерашний грешок?
   Ртищевы из благовоспитанности шаркнули под столом ногами. Образцов потянулся поцеловаться. Цурюпа же вскочил и не удержался – потрепал князя по плечу.
   Алексей Петрович присел к углу стола, взял хлеб и ел. Ему налили вина, которое он жадно выпил. Облокотясь, коснулся пальцами щеки.
   – Расскажите, что случилось нового. Да, пожалуйста, дайте мне еще вина.
   – Всегда новое – это вы сами, – сказал Цурюпа. – А вот, кстати, я привез анекдот…
   Он перегнулся к уху князя и, давясь от смеха, стал рассказывать. Князь усмехнулся, братья Ртищевы, посмеявшись, морщили лбы – старались придумать интересное, но в голову им лезли собаки, потрава на покосе, захромавший коренник – все, мало подходящее для такого высокого общества. Образцов же сказал:
   – Если разговор пошел на девочек, то князюшке нашему и книги в руки… Он угостит.
   – Да, да, непременно, – зашумели гости, – пусть князь достанет хорошеньких девчонок!
   – Лучше махнем в Колывань, господа!
   – На взъезжую! К Саше!
   – Это не по-дружески – сам пользуется, а нам – шиш, – нет, в Колывань! В Колывань!
   Князь нахмурился. Братья Ртищевы топали пудовыми сапогами и, вспотев, кричали: «В Колывань!.. В Колывань!..» Цурюпа лез к уху князя, шепча: «Нехорошо, князь, нехорошо». Образцов тер салфеткой лысину и высовывал кончик языка, совершенно раскисая при мысли о Колывани. Все были пьяны. Князь, облокотясь, опустил голову. Выпитое вино, да еще на вчерашнее похмелье, отуманило голову, как душное облако. «Сегодня нужно быть пьяным больше, чем когда-либо», – подумал он, поднялся и, подхваченный под локоть Цурюпой, усмехнулся:
   – Идем в сад.
   Лакей тотчас распахнул балконные двери, откуда влетела вечерняя прохлада, и гости по ступеням сошли в сырой сад.
   Песчаная дорожка от балкона вела к оврагу, на краю его стояла полускрытая кустами шиповника балюстрада с одной уцелевшей каменной вазой.
   На вазу эту, на несколько балясин меж листвы, на деревья, на дорожку падал свет из шести окон зала. Под обрывом на широкой, едва видимой реке горели красные и желтые сторожевые огни.
   – Надо уговорить братьев побороться, – шепнул Цурюпа князю, который, прислонясь щекой к вазе, глядел на Волгу, думая: «Сегодня, непременно сегодня, неужели не хватит храбрости?»
   – Уговорите, – ответил князь.
   Винный хмель брал его не сразу. Сначала князь настораживался, как бы предчувствуя что-то, потом становилось печально до слез: все звуки казались отчетливыми, вещи – понятными, и над всем словно тяготел роковой конец. Но вдруг – как в туче открывается молния – пробегала у него острая боль от сердца по спине к ступням холодеющих ног, он встряхивался: тогда начинался разгул.
   Пока князь стоял у балюстрады, Цурюпа колкими словами принялся стравливать братьев, и уже Иван Ртищев косо поглядывал на Семена.
   Ртищевы славились в уезде силой и не раз на конских ярмарках вызывали какого-нибудь табунщика-татарина на борьбу между телег, в кругу помещиков и мужиков. Когда же не было противников, возились обыкновенно брат с братом.
   – А Семен тебя уложит, – шептал Цурюпа, подталкивая Ивана.
   – Конечно, брякну, – ответил Семен, а Иван уже наступал на брата, и Семен выпячивал грудь и сопел.
   – Эх, трусишки! – воскликнул Цурюпа и, мигнув Образцову, который плечом стал подпихивать Ивана, со всею силою толкнул Семена между плеч.
   Братья засопели и столкнулись. Иван схватил Семена под «микитки».
   – Не по правилам, – воскликнул Семен, присел и поднял брата, который болтнул ногами. Потом они сцепились и заходили, тяжело дыша. Цурюпа вертелся около них и хлопал в ладоши. Братья допятились до края оврага, Цурюпа «подставил ножку», Семен опрокинул Ивана, и оба, рухнув на землю, покатились под обрыв, ревя и ломая кусты.
   Алексей Петрович громко засмеялся. Туча, давившая сердце, отошла. Хохоча, он держался за край холодной вазы.
   Прибежали на зов лакей и садовник с веревкой, братьев вытащили из оврага запыхавшихся, веселых и ободранных. Тут же они принялись ловить Цурюпу, он убегал от них в лакированных башмаках по мох-рой траве, пронзительно вскрикивая деревянным голосом…
   А у крыльца уже стояла заложенная коляска. В ноги туда положили ящик с вином, спинами друг к другу посадили на ящик братьев. Образцов просунулся в сиденье между князем и Цурюпой. Князь надвинул шляпу. Цурюпа крикнул «пшел», и кони под гору понесли коляску на перевоз в Колывань.

4

   Саша стояла посреди чистой, теперь дымной от табака избы, сложив голые до локтя руки под грудью, перетянутой зеленым запоном.
   Милое свое лицо с прямыми бархатными бровями она обратила на князя, заливая его любовью темных глаз. Рот ее был полуоткрыт, Саша только что пела, немного теперь запыхалась, на шее у нее двигались янтарные бусы.
   – Дальше пой! Дальше, Саша! – кричали гости. Саша улыбнулась, кивнула и низким голосом, словно в груди у нее заплакала душа, негромко запела:
 
Ах, полынь, полынь,
Трава горькая,
Не я тебя садила,
Не я сеяла,
Сама ты, злодейка,
Уродилась,
По зеленому садочку
Расстелилась…
 
   Князь, положив локти на некрашеный стол и охватив одурманенную голову, внимательно слушал. Образцов прохаживался по горнице мимо Саши и, прищелкивая пальцами, закатывал глаза. Ртищевы сидели на лавке, расстегнув поддевки. Цурюпа же, протянув ноги, сунул руки в карманы штанов и покачивался.
   Саша отпела. Князь сейчас же сказал охрипшим голосом:
   – Ну, а ту, другую, Саша, помнишь?
   – Нехорошая она, – молвила Саша. – Неверная, не люблю ее. Только разве для вас…
   Она опустила ресницы и, вздохнув, запела печально:
 
Не в Москве было, во Питере,
Во Мещанской славной улице,
Тут жена мужа потребила,
Вострым ножиком зарезала.
 
   – Саша! – крикнул князь, повторяя последние слова песни. – А ведь это хорошо – «правый локоть на окошечко, горючи слезы за окошечко», и делу конец, а милый-то под окошечком ждет, смеется над старым мужем. Теперь ты вот эту спой, в ней подробности хороши…
 
Петельку на шею
Накидывала,
Милому в окошко
Конец подала…
 
   – Ведь подходит как – именно сегодня. Будто для нас писано. Ну, Саша-Саша испуганно и серьезно запела:
 
Толстый узлище
Не оборвется,
У старого шея
Не оторвется.
Старый захрипел –
Будто спать захотел,
Ногами забил –
Будто шут задавил.
Руки растопырил –
Зубы оскалил –
Плясать пошел,
Смеяться стал.
 
   – Я бы, Алексей Петрович, плясовую лучше, – перебила она поспешно.
   Князь двинул стол и, хлопая в ладоши, стал топать ногой. Саша закружилась, поводя руками, приговаривая частушку.
   Кумачовые юбки ее развились колоколом, и под ними ноги в белых чулках и козловых башмаках поплыли, притопывая…
   Образцов засеменил около Саши, крича: «Глядя, гляди!» Иван Ртищев, разгораясь, не выдержал, уперся в бок и пошел ходить присядкой, отбрасывая полы. Цурюпа, хихикая, сорвал с волос Саши платок.
   – Не трогай ее, хам! – закричал князь.
   Маленькая Сашина головка с черными косами вертелась на полной шее, как подсолнух к солнцу, – солнцем был князь. Он сидел бледный и пьяный, с высохшим ртом. Вдруг Саша, закрутясь, упала к нему на лавку и, обнимая, прижалась к плечу.
   – Девок! – заревели братья Ртищевы. – Девок давай!
   Обиженный Цурюпа ушел в светелку и лег, стараясь не помять смокинга, на Сашину кровать…
   – Любопытный сюжет, – пробормотал он, вытирая платком лицо. – Интересно будет порассказать, как наш князюшка веселится… Это хваленый-то жених… «Хам». Я ему припомню хама. Эх, сволочи вы все!
   В это время распахнулась дверь, осветилась светелка, вылетел из табачного дыма и грохота Образцов, придержался за притолоку, кинулся к выходу и скрылся во дворе.
   – За девками, – продолжал Цурюпа. – Погодите, теперь устрою бал, брошу вам собачий кусок – из Москвы Шишкина хор выпишу. Да не то что Шишкина, самого Шаляпина позову… Гонор гонором, а денежки вы все любите.
   Долго Цурюпа размышлял, какие сногсшибательные штуки он придумает для утирания дворянского носа. Наконец со двора в светелку, шушукаясь и упираясь, вошли четыре солдатки, – их подталкивал Образцов, громко шепча:
   – Дуры, чего боитесь, не съедим, а сладенького поднесем, погреемся.
   Дверь за бабами закрылась. Изнутри поднялся визг и жеребячий хохот Ртищевых. И сейчас же в светелку вышли князь и Саша.
   – Куда ты, голубчик? Не езди, – говорила Саша. Князь, не отвечая, прошел на крыльцо. Здесь на столбике висел глиняный рукомойник. В сумерках сквозь дверь было видно, как князь налил воды в ладони, плеснул на лицо и вытерся. Саша, охватив другой столбик, продолжала просить:
   – Она молоденькая, разлюбит тебя, а мне ничего не надо, я и пьяного тебя спать уложу. Не езди… Завтра поедешь, если надо, миленький.
   – Ах, пожалуйста, оставь, что за слова, ты сама пьяна, должно быть! – ответил князь.
   Саша смолчала. Князь перевел дух, кликнул лошадей и сошел по лесенке вниз. Саша продолжала стоять у столбика. На дворе затопали кони, кучер их обласкивал. Потом тяжело заскрипели ворота и голос князя приказал:
   – Волкове…
   Коляска укатила. Саша отошла от столбика и села на ступеньках, по которым ступал Алексей Петрович. Неподвижная и темная ее фигура с локтями на коленях и опущенной простоволосой головой и наверху неровные линии надворных крыш и шест колодца хорошо были видны в ночном сумраке сквозь четырехугольник двери.
   Все это казалось Цурюпе до того знакомым и тоскливым, что он стал морщиться, думая: «Русский ландшафт, – черт бы все это побрал. Уеду совсем в Париж; в самом деле, денег, что ли, у меня мало?.. А про князя все будет доложено кому надо. Ну и прохвост…»
   За дверью все громче топали ногами, гоготали и вскрикивали, много веселясь.

КАТЯ

1

   Александр Вадимыч перекрестил, поцеловал дочь и подошел в туфлях к дивану, где приготовлена была ему постель.
   Катя притворила дверь кабинета и, закутав плечи в пуховый платок, вышла в зал. На старом паркете лежал переплетами окон лунный свет. Углы зала, где стояли диваны, были в тени. Глядя на лунные квадраты на полу, Катя поднесла к щеке ладонь и вдруг усмехнулась так нежно, что сердце у нее стукнуло и замерло.
   «Еще рано! – подумала она. – Может быть, он ждет? Нет, нет, все-таки нужно обождать».
   Она приподняла с боков платье и, сделав страшные глаза, стала кружиться…
   Невдалеке в это время хлопнула дверь; Катя сразу присела: вдоль стены шел Кондратий, неся свечу и платье Волкова.
   Увидев барышню на полу, он остановился и пожевал губами.
   – Я думала – это привидение идет, – сказала Катя срывающимся на смех голосом. – А это ты, Кондратий? Кольцо потеряла, поди поищи.
   Кондратий подошел и наклонился со свечой к паркету.
   – Какое кольцо? Нет тут кольца никакого.
   Катя засмеялась и убежала в коридор… За дверью она высунула язык Кондратию и, нарочно топая, пошла как будто к себе, но, не дойдя до конца коридора, где висел ковер, стала в нишу окна, от смеха закрывая рот.
   Когда воркотня и шаги обманутого Кондратия затихли, Катя вернулась на цыпочках в зал и через балконную дверь проскользнула в сад. Там под темными деревьями она остановилась – стало вдруг грустно.
   «Я, наверно, ему надоела, – подумала она. – А если не надоела, так надоем. Что он во мне нашел? Разве я его утешу? Он столько страдал, а я с глупостями пристаю. Хороша героиня!»
   Она до того огорчилась, что присела на дерновую скамью. «Настоящая героиня ничего не ест, ночью разбрасывает простыни, и на груди у нее дышат розы, не то, что я – сплю носом в подушку…»
   Катенька вдруг громко засмеялась. Но огорчение еще не прошло… Вдалеке ухали и квакали прудовые лягушки. За деревьями между черных и длинных теней трава от лунного света казалась седой.
   Катя вдруг вытянула шею, прислушалась – и побежала по аллее, придерживая за концы платок. К щеке прилипла паутинная нить. Катя смахнула паутину, и там, где аллея заворачивала вдоль пруда, раздвинула кусты смородины, чтобы сократить путь, и, цепляясь за них юбками, вышла к мосткам. За беседкой над прудом стоял месяц, светя в воду и на глянцевитые листья кувшинок. В беседке у откидного столика, где обычно пили с гостями чай, сидел, подперев обе щеки, Алексей Петрович. Катеньке показалось, что он широко открыл глаза, смотрит и не видит.
   «Что с ним?» – быстро подумала она и позвала:
   – Алексей Петрович!
   Князь сильно вздрогнул и поднялся. Катя, смеясь и говоря: «Спал, спал, как не стыдно», сбежала к нему по зыбким доскам.
   Алексей Петрович припал губами к ее руке и проговорил хрипло, как после долгого молчания:
   – Спасибо, спасибо…
   – Вы опять думали о себе? – спросила Катя ласково и села на скамью, положив локоть на ветхую балюстраду. – Ведь я просила не думать. Вы очень хороший, я все равно знаю…
   – Нет, – тихо, но твердо ответил Алексей Петрович. – Катя, милая, мне очень, очень тяжело. Подумать только, что я делаю?.. Вы любите меня немножко?
   Катя усмехнулась, отвернув голову, – не ответила. Князь сел рядом, глядя на ее волосы, лежащие ниже затылка, на овальную щеку, четкую на зеркале воды. Повыше, над головой ее, в тенетах висел паук.
   – По дороге сюда я думал: сказать вам или нет? Если не скажу, то никогда, быть может, не посмею больше прийти, а если рассказать – вы сами отвернетесь, будет тяжело, но постараетесь меня забыть… Что же делать?
   – Сказать, – ответила Катя очень серьезно.
   – А вы не подумаете, что я лгу и прикидываюсь?
   – Нет, не подумаю.
   – Я сделал много плохих вещей, но одна не дает жить, – с трудом, с хрипотцой сказал князь. – Вот так всегда бывает: думаешь, что забыл уже, а гадость, которую сделал давно, становится определенною гадостью, и жить от нее нельзя…
   – Я прошу, рассказывайте, – повторила Катя, п руки ее, держащие концы платка, задрожали.
   – Вот-вот, я так и думал, что нужно сказать. Это было очень давно. Нет, недавно, в прошлом году… Я встретил одну даму… Она была очень красива. Но не в этом ее сила… Она душилась необычайными духами, они пахли чем-то невыразимо развратным. Вот, видите, Катя, что я говорю. Так нельзя… Не оглядывайтесь… До этой встречи я не любил ни разу. Женщины казались мне такими же, как мы, той же природы. Это неправда… Женщины, Катя, живут среди нас как очень странные и очень опасные существа. А та была еще развратна и чувственна, как насекомое. Это ужасно, когда развратна женщина. Я жил, как в чаду, после встречи… Я чувствовал точно острый ожог.
   Алексей Петрович вдруг остановился и поднес пальцы к вискам.
   – Я не то говорю. Я мучаю вас. Поймите – все это прошло. Я ненавижу ее теперь, как только могу… Она околдовала меня, сошлась и бросила, словно раз надетую перчатку. Я потерял рассудок и стал преследовать ее… Словно жаждал – дали воды, коснулся губами, я воду отстранили: тянешься, а рот высох, как в огне… Однажды после бала, в отчаянии, быть может со зла, при всех я ее поцеловал. На следующий день меня встретил муж этой дамы и пригласил к себе за какими-то билетами. Я предчувствовал, зачем зовут, – и поехал. Помню, было морозное утро, и я так тосковал, глядя на снег! Муж ее сидел в кабинете у стола и, когда я вошел, тотчас опустил голову. Он держал в толстых руках серебряную папиросочницу. Я глядел, как его пальцы, короткие и озябшие, старались схватить папироску и не могли – дрожали. Такие папироски я купил потом. А на столе, поверх бумаг, увидел хлыст, окрученный белой проволокой. Я стоял перед ним, а он все глядел на папироски. Вдруг я сказал развязно: «Здравствуйте же, где ваши билетики?» – и протянул руку почти до папиросочницы, но он руки не подал, сердито замотал жирным лицом и сказал: «Ваше поведение я нахожу непорядочным и подлым…» Тогда я закричал, но, кажется, очень негромко: «Как вы смеете!» А он задрожал, как в лихорадке, лицо его затряслось, схватил хлыст и ударил меня по лицу. Я не двинулся, не почувствовал боли. Я увидел, что на жилете его две пуговицы расстегнуты, как у толстяков. Он же проговорил: «Так вот тебе», – перегнулся через стол и стегнул еще раз по воротнику, потому что я глядел в глаза. Я поспешно сунул руки в карман и вынул револьвер. У него тоже в руке появился револьвер, и он двинулся ко мне, даже улыбаясь от злости, а я смотрел на свинцовые пульки и темную дыру в его револьвере… Ужасно! Я почувствовал, что не могу умереть, не могу убить, и попятился, – задел ковер у зеркала. В зеркале отражалась раскрытая дверь, а в двери стояла та дама, в шляпке и длинных перчатках. Она сжала рот и внимательно следила за нашими движениями. «Я пришлю секундантов», – сказал я. Тогда муж топнул ногой и закричал: «Я тебе покажу секундантов, щенок! Вон отсюда!» Я закрыл глаза и поднял револьвер. А он ударил меня по руке, потом по глазам, и я упал на ковер. Потом я поднялся, в прихожей надел пальто. А он, стоя с хлыстом в дверях, провожал меня, словно гостя, но больше не ударил…
   Алексей Петрович перевел было дух, но сейчас же продолжал поспешно:
   – Мне оставался один выход. Я три дня в ознобе лежал на кровати, лицом к стене. Я не мог спать и припоминал все, как было: как я пришел, а он держал папиросочницу, все мои слова, и как он стегнул… Тут я принимался ворочаться и соображать: что нужно было сделать? Как бы я сейчас, например, расправился… Я садился на кровати и скрипел зубами… Но воля моя опустилась… Я знал, что нужно встать, поехать в магазин купить новый револьвер (старый остался у него в прихожей), поехать туда и убить. Но я не мог этого сделать, опрокидывался на постель и глядел на обои. Наконец я понял, что нужно думать о другом: я стал припоминать корпус и деревню, куда ездил в отпуск. Мне стало жаль себя, я заплакал и уснул. Пробудился я наутро с тою же жалостью к себе. Не хотелось мне верить, что случилось – зло. А я ведь должен совершить еще худшее. Так недавно я еще был свободен. Но я должен, должен, должен дойти до конца… Ужаснее всего, что я не волен… Я оделся, вышел на улицу, поднял воротник, крикнул извозчика и сказал адрес оружейного магазина, но сейчас же подумал: выбирать для этого револьвер я не могу, лучше ткну его саблей… На углу, близ его подъезда, я слез и стал ходить по тротуару.
   Мимо, как сейчас помню, прошел старый генерал с бакенбардами и багровым носом. Было ясно и морозно. «Нужно, – подумал я, – попросить у него прощения, тогда все устроится. Нет, нет. Люди совсем не любят, они злые и мстительные, нужно оскорблять их, убивать, надругиваться…» В это время на меня наскочил какой-то армейский офицер, розовый, совсем мальчик, пребольно толкнул и вежливо извинился. Но я уже потерял голову и крикнул ему: «Дурак!..» Офицер ужасно сконфузился, но, заметив, что я гляжу в упор, нахмурился и сказал, подняв курносое личико: «Милостивый государь…» и еще что-то. Я оскорбил его и тут же вызвал на дуэль. Наутро мы дрались, он прострелил мне ногу. Бедный мальчик, он плакал от огорчения, присев около. Я лежал на снегу, лицом к небу, ясному и синему… Тогда было хорошо. Бот и все…
   Катя долго молчала, спрятав руки под платком, потом резко спросила:
   – А та женщина?
   Алексей Петрович соскользнул со скамьи к ногам Катеньки, коснулся лбом ее колен и проговорил отчаянно:
   – Катюша милая, простили вы? Поняли? Ведь это не просто… Я вам не гадок?
   – Мне очень больно, – ответила Катя, отстраняя колени. – Прошу вас, оставьте меня и не приезжайте… несколько дней.
   Она встала. Подавая пальцы князю, отвернулась н медленно пошла через мостки на берег к темным деревьям. За ними ее платье, белое от лунного света, шло в тень.
   Долго глядел на это место Алексей Петрович, спустился по ступенькам к воде и горстью стал поливать себе на лицо и затылок.,

2

   Катя вошла на цыпочках к себе, зажгла свечи перед зеркалом туалета, сбросила пуховый платок, расстегнула и сняла кофточку и вынула шпильки, – волосы ее упали на плечи и грудь.
   Но гребень задрожал в ее руке, ладонью прижала она мягкие волосы к лицу и опустилась в полукруглое кресло.
   За этот прошедший час она услышала и пережила так много, что, хотя не поняла еще ни зла, ни правды – ничего, знала уже и чувствовала, что пришло несчастье.
   Всего какой-нибудь час назад ей казалось, будто она с князем – одни во всем свете и до них, конечно, никто так нежно не любил. И как тяжелые волосы оттягивают голову, так чувствовала Катя в сердце горячую тяжесть любви. До этой любви она не жила. И князь разве мог жить до нее? Он явился вдруг, и весь он – ничей, только Катин. Так было всего час назад.
   – Ах, все это чудовищно, – прошептала она. – Так подробно все рассказать. Ведь грязь пристанет, ее не отмоешь… Он был всегда грустный, – так вот почему? Конечно, он и сейчас любит ту… Конечно, иначе бы не тосковал, не рассказывал бы. А эти побои по лицу, по глазам, по его глазам… Я не смела их даже поцеловать… И он ничего не сделал, не бросился, не убил… Бессильный, ничтожный… Да нет же, нет… если бы ничтожный был – не рассказал бы. А потом лежал один три дня и тосковал. Глаза грустные, замученные. Я бы села на кровать, взяла его голову, прижала бы… Один, один, в тоске, в муке… И никто, конечно, не понимает, не жалеет его… Но я-то не дам в обиду… Поеду к этой женщине, скажу ей, кто она такая… Ох, боже мой, боже мой, что мне делать?
   Катя провела языком по пересохшим губам и долго потемневшими, невидящими глазами всматривалась в зеркало. Затем медленным движением откинула на голую спину волосы. Покатые ее плечи и руки и начало выпуклых грудей, полуприкрытых кружевами, были белы, как выточенные… Щеки пылали. Наконец она увидела себя и гордо усмехнулась.
   «Вот я такая, – подумала она. – Меня никто не трогал и не посмеет, а он – нечистый и побитый».
   Она быстро встала, освободилась от лишнего белья, не спеша заплела косу, но когда доплетала до конца, остановилась, задумалась, тряхнула головой и легла в кровать.
   Второе овальное зеркало на стене отразило широкую и низкую, бабкину еще, кровать на бычьих ногах и в подушках разгоревшееся лицо Кати с презрительно сжатым ртом. Губы ее дрогнули, она прошептала:
   – Еще и я его обижу, – и, быстро повернувшись ничком, она, как девочка, заплакала, вздрагивая плечами.
   После слез Катя забылась. В белой ее высокой комнате горели две свечи, бросая темные и теплые тени от мебели на ковер. Было так тихо, что казалось, могло само пошевелиться платье, брошенное на стуле. В углу принялся сухо и надоедливо трещать сверчок.
   Потом из-за кровати появился сухой, как соломинка, высокий и красный человечек. Не касаясь пола, он стал подпрыгивать и дрыгать ногами, держа в руках тонкие проволоки. Они тянулись и опутывали Катю, а человечек все подпрыгивал.
   Потом одеяло стало свертываться, легло, словно камень, на грудь, и ноги застыли. И над головой завертелись, сходясь и расходясь, красненькие проволоки, кольца… Человечек прыгнул верхом на грудь и схватил за горло…