И мужчина наконец встал, одеревенев от долгого сидения, или, может, его кости застыли от соприкосновения с железом ветвистых ножек стола.
   – Мне пора идти, – сказал Стэн Паркер. Все вскинули на него глаза.
   Но Панайота не сразу очнулась от блаженной задумчивости.
   И вскрикнула:
   – А как же мамина судзукакья, она ведь приготовила?
   Он увидел ужас в ее глазах. Она сосала леденец, и губы ее были влажны.
   – Мне очень жаль, – вежливо сказал Стэн Паркер. – Но я должен уйти. Должен.
   – Это нехорошо, – сказала Панайота.
   Девушки с кисточками захихикали, ибо ничего другого придумать не могли, а для юношей все это было совершенно безразлично.
   Стэн Паркер поторопился уйти из молочного бара грека Кона, где его одолевали нестерпимые мысли. Но мысли потянулись за ним во влажную ночную тьму, словно решили уничтожить то, что от него осталось. И в полном отчаянии, которому способствовало и море, беспрерывно катившее к нему волны, и далекая, уже трагически невозвратимая песня, которую играл старый патефон, он спустился вниз, туда, где асфальт переходит в песок, и наткнулся на женщину с сигаретой во рту, пытавшуюся прикурить от окурка.
   – Господи, – сказала она, – я б сожгла свой поганый палец, только б не пропала последняя затяжка.
   Ее губы, высасывающие огонь из маленькой точки красного пепла, и вправду казались алчными.
   – Вот присела здесь, – сказала женщина, – потому что меня стало мутить. Была у подруги, муж ее уехал, и мы выпили. Я-то не из пьющих. Правда, не скажу, чтоб я отказалась пропустить стаканчик. А то и два. И в холодильнике держу бутылочку хорошего пивка. Вы любите кошек? – спросила женщина. – У меня есть кошки. У меня шесть или семь, нет, шесть. Пушок сдох. Нона и Филис, и маленькая Ан. Но вас это не интересует. И я вас не осуждаю. Мне осточертели кошки, проклятые кошки везде, даже в ванной. Только вот когда просыпаешься, еще не поднимешь шторы и свет такой коричневый и голуби, утро, понимаете, так у тебя хоть кошки есть, они свернутся калачиком и прижмутся к тебе, а некоторые норовят под одеяло залезть.
   Стэн Паркер стоял и слушал эту женщину, пока не устали ноги, тогда он опустился рядом с ней на теплый песок, и его сразу, как взрывной волной, обдало перегаром. Но этот запах был не так противен, как его собственное состояние. Он утратил чувство отвращения.
   И положил голову ей на колени.
   – У тебя на душе, как у меня, – сказала она, проводя рукой по его лицу. – Ты голодный.
   Он начал гладить старый, свалявшийся мех.
   – Ну, что ты хочешь, дорогой? – спросила женщина, загораясь надеждой выкарабкаться из жалкого положения, в которое зашвырнула ее судьба.
   – Заткнись, – свирепо сказал он.
   Он мог бы убить сейчас эту старую шлюху, как будто это она искала смерти, а не он, и даже обхватил руками ее шею и слегка сжал в том месте, где были какие-то бусы и медальон или еще что-то.
   – А-ай! – завизжала женщина.
   – Ладно, – бросил он ей в лицо. – Я все думал, смогу ли покончить с собой. Но я не смог. Даже сейчас не могу.
   Женщина все визжала.
   Он встал и побежал вдоль берега, спотыкаясь о тела, тайком удовлетворявшие свою похоть, о бревна причудливой формы и увязая в мягком песке.
   Когда он пробежал порядочное расстояние и крики женщины стихли, пронзительный свисток прорезал тьму и вокруг места происшествия засветились огоньки. Ему стало жаль женщину-кошатницу, чье доверие он обманул да еще изрядно помял ей шею.
   Ох, подумал он, держась за голову, пока не почувствовал, что это не голова, а дыня, лежащая в его руках, я дошел до точки. Я должен вернуться домой.
   Море не возражало.
   Когда Стэн Паркер ехал по ухабистой дороге из Дьюрилгея к своему дому, и в особенности, когда он проезжал мимо того места, где в заборе болталось несколько досок – он давно собирался их прибить и все откладывал оттого, что им овладело какое-то безразличие, – тот кусочек жизни, что промелькнул перед его глазами, как в кино, стал казаться совершенно неправдоподобным. Но только потому, что это была его жизнь.
   Один или, вернее, два раза Стэн Паркер побывал в кино и там всем своим существом соучаствовал во всем, вплоть до последних кадров кинопленки.
   Сейчас жалкая трава и облетелые деревья опровергали все, что с ним было. Реально только настоящее, вот это – возвращение в знакомые места. Стэн Паркер, сидя за рулем своего драндулета, посмотрел на свои руки. И вот та низина, где из пыли поднимаются кипарисы, а пыль поднимается снизу вверх и душит их, несмотря на росу.
   У него опять стало теснить в груди, но он погнал машину так, чтобы ни одна мысль не могла его догнать, и въехал в ворота ловко, почти мастерски, и наконец остановился на заднем дворе.
   Большой пес встал и подошел, опустив голову, и обнажил желтые зубы в виновато-радостной улыбке.
   Почему у этой собаки всегда виноватый вид? – подумал Стэн Паркер.
   Эми Паркер смотрела в окно и, увидев мужа, тотчас же машинально достала сковородку, как делала это много лет подряд, положила на нее солидную порцию сала и разбила туда три яйца, быстро зашипевшие на огне.
   – Ты управилась? – спросил он. – С коровами?
   – Да, – ответила она. – Управилась.
   Она накрыла на стол и принесла ему еду.
   Потом налила себе чашку чая с молоком и стала пить стоя, с коркой черствого хлеба; ела она, как всегда, некрасиво. Она привыкла, разговаривая с мужем по утрам, пить чай стоя.
   – Вчера вечером я чуть не забыла про теленка Беллы, – сказала Эми. – Белла была как бешеная. Она бегала по двору и мычала. Она, бедняга, уже отчаялась, когда я его к ней подпустила. Такой славный теленочек, Стэн. Он уже окреп. Будет отличный теленок. И от Беллы.
   Так она с ним разговаривала.
   Но Стэн, глядя на жену или отводя от нее глаза, ощущал, что они вступили в новый период жизни и что-то утрачено ими навсегда. Эми ходила по кухне. Волосы она пригладила, они лежали ровно и спокойно. Она наложила дров в печку и дала огню разгореться. Но вскоре загасила его.
   – У нас почти кончились дрова, Стэн.
   Конечно, он потом нарубит дров.
   А может, ничего и не было? – раздумывал Стэн. Но он не мог поручиться ни за что, даже в собственной жизни. Не говоря уже о жизни других, и в особенности – своей жены.
   В таком же смятении Эми хлопотала по дому, что-то приносила и убирала, надеясь, что все как-то прояснится. Она ждала, что прояснение придет извне. Но оно не приходило, и она совсем измучилась и со стыдом и удивлением вспоминала, как она сорвала с себя чулки и она лежали серыми кучками на полу.
   Она проводила рукой по лицу и чувствовала, каким оно стало худым, но в зеркало она на себя не смотрела.
   Со временем мужчина и женщина примирились с тем, что у каждого из них есть своя тайна, которая не вмещается в рамки их семейной жизни. Иногда ночью они просыпались, каждый отдельно, и прислушивались к дыханию друг друга, и терялись в догадках. Потом они снова засыпали, потому что уставали за день и не видели снов. Привычка успокаивала их, как теплое питье и домашние туфли, и даже маскировалась под любовь.

Глава девятнадцатая

   Вскоре после свадьбы, не сразу, а сначала устроившись в новом доме, Форсдайки отправились навестить родителей.
   – Ты будешь умирать со скуки, но ведь пора уже свалить эту гору с плеч, – сказала Тельма, как бы перелагая на мужа всю ответственность за промедление.
   – Гм-гм, – произнес муж, но воздержался от возражений. Он вел машину. Он выбрал промежуток между двумя машинами впереди и вырвался вперед с не свойственной ему лихостью. Он был человек благоразумный. Его машина – английского производства – не новая и не старая, не слишком длинная и не слишком низкая, приятного нейтрального цвета, вовсе не отражала его финансовые возможности. Потому-то она и была выбрана.
   – Ты сидишь на сквозняке, – сказал наконец мистер Форсдайк, ибо ему, как новоиспеченному мужу, пора было сказать нечто нежно-заботливое, но вполне конкретное.
   –Да нет, – ответила жена, которая уже больше месяца не тревожилась о своем здоровье.
   Но он, по рассеянности или не поверив ей, протянул руку и поднял стекло с ее стороны.
   Тельма улыбнулась, томно вздохнула и тронула перчаткой стекло. Она так была всем довольна и так влюблена, – сказала бы она, если б не боялась, что подобное признание противоречит хорошему тону, которому она уже начала учиться. Но она и вправду была влюблена. О своем доме она думала с изумлением; днем он светился свежей краской сквозь лавровые кусты, а в темноте, когда она тайком выбегала поглядеть, он блистал огнями, как неподвижный фейерверк, а вокруг буйно колыхалась темная масса деревьев, насаженных прежними хозяевами.
   После свадьбы родители однажды побывали у них в доме. Если они не присутствовали на свадьбе, так только потому, что, само собой, могла бы получиться большая неловкость. Но когда она приняла их днем, без гостей, они держались скромно и были за все признательны. Они привезли яйца и несколько громадных апельсинов. Воочию убедившись, какие у нее приличные родители, дочь даже на минутку взгрустнула от того, что ей пришлось покинуть их, но она быстро сунула руки в карманы вязаного жакета, и пушистая шерсть вернула ей чувство реальности.
   – Они, конечно, миляги, – проговорила она в свой меховой воротник.
   – Что? – спросил мистер Форсдайк, имя которого было Дадли.
   Сидя за рулем, он не любил, когда его внимание отвлекали от дороги. Он был человек усердный. И эта способность к усердию была, по существу, главным предметом его тщеславия, которое при всей своей невинности могло стать невыносимым.
   – Мои отец и мать, – сказала Тельма Форсдайк.
   Словно тем мыслям, которые она высказывала, так уж требовалось его внимание.
   Она была очарована дымчатым кварцем в оправе из мелких камешков, который был на ее матери, когда она приезжала в гости. Тельма видела его в детстве, но с тех пор забыла.
   – Мать чересчур эмоциональна, я бы сказала. Половина беды от этого. Но у отца золотой характер, сам увидишь.
   Мистер Форсдайк вел машину, хмуро глядя на дорогу, которая обычно действовала успокаивающе.
   – Что там за беда? – спросил он.
   – Да не то что беда, – сказала его жена, рассматривая перчатки, натягивая их потуже и разглаживая на пальцах. – Просто история двух людей, которые живут вместе, постепенно что-то открывают друг в друге, но открывают далеко не все.
   За то короткое время, что они были женаты, мистер Форсдайк не раз поражался своей жене и гордился бы явными признаками ее интеллекта, если б не догадывался об обманчивости человеческой натуры.
   Тельма Форсдайк вздохнула. Во времена своей самостоятельной жизни она много читала. Иногда ее ноздри слегка раздувались, как бы чуя все, что ей предстоит совершить. Но у нее на это было еще много дней.
   – Мне кажется, они люди совершенно простодушные, – сказал адвокат, для которого простота была спасением.
   – Тебе они не нравятся, – сказала его жена, впрочем, довольно беспечно, как бы слагая эту вину с мужа, которого она выбрала и которым пока что была довольна.
   – Сущая чепуха, – добродушным и ясным смехом засмеялся муж. – Но ведь я не на них женат.
   Теперь они дружно и звонко засмеялись оба. Две головы на выпрямленных шеях повернулись лицом друг к другу. В эту минуту Тельма Форсдайк легко могла бы предать своих родителей.
   Почему я женился на Тельме? – недоумевал Дадли Форсдайк.
   Впрочем, сначала все недоумевали, каким образом Дадли Форсдайк попался на удочку этой девице из конторы. Деловая, это видно, но такая бесцветная, и к тому же тощенькая, локти костлявые, верхние позвонки на спине выпирают под уступчивой кожей. Уход за своими блестящими волосами был, по-видимому, делом, которому она предавалась со страстью. Их бледное рассыпчатое золото всегда было отлично промыто. Они были причесаны небрежно, но ровно настолько, чтобы создать впечатление естественности и не наводить на мысль о неряшливости. По тому же принципу губы ее были чуть тронуты помадой. Люди удивлялись, зачем она пользуется такими искусными приемами в эпоху декоративного искусства. Она была почти неуловимо осторожна. Но в конце концов проникала в людей, как воздух. Она обладала даром ненавязчивости. Например, ее голос, над которым она работала и одно время тратила на это добрую часть своего жалованья. Люди потом вспоминали ее голос. По правде сказать, он у нее был удивительно приятный. Очень гибкий, без всякой напряженности. Хорошо модулированный, без отпугивающей твердости. Люди сквозь телефонную тьму старались угадать, какова она, его владелица, а в ее присутствии – по каким каналам течет ее жизнь, когда она вечером после работы выходит внизу из лифта.
   Выработанный голос Тельмы Паркер служил завесой между Дадли Форсдайком и бесконечными раздражающими фактами и даже неприятностями. Этот голос словно был создан для сочувствия по поводу мелких хворей, кончины престарелых людей, нашествия родственников и жалоб на погоду, какой бы она ни была. Он игнорировал состояние вспыльчивости и гнева, ибо вспыльчивость и гнев, к сожалению, имели место, и недоверчивостью укрощал тех клиентов, которым законы были нипочем. Потому-то не каждому было приятно, когда эта мисс Паркер, равнодушная, но внимательная, снова проходила через приемную, неся в прохладных руках какое-нибудь ужасающее дело или контракт. Либо клала своему патрону на стол письмо, разрешая себе намекнуть, чтобы он его не подписывал.
   Некоторые жалели Форсдайка, считая такую доверительность слишком рискованной. Но ему самому это начинало нравиться. Иногда она наклонялась над его столом, но вполне корректно, только на расстоянии вытянутой руки, – чтобы указать карандашом на что-то, требующее объяснений. И он вдыхал запах ее волос. И когда она выходила – почти неслышно, обитая сукном дверь только тихо вздыхала, – адвокат расстегивал жилетную пуговицу и выпячивал живот, точно так, как когда-то описала Тельма, и хватался то за одну бумагу, то за другую.
   – Где мисс Паркер? – спросил он однажды.
   Мисс Паркер, сказали ему, болеет гриппом. И тут он познал страх неуверенности. Стол его покрылся грудами не имеющих отношения друг к другу бумаг. Очаровательные дамы в меховых шубках и жемчугах одолевали его, требуя совершенно нелепых поправок в формулировках. Так он понял, что без Тельмы ему не обойтись. И женился на ней.
   Но поскольку он это сделал под влиянием чувств, а не разума, что для столь благоразумного человека было абсолютно необычно, то, само собой, он временами забывал о причинах и не мог понять, что его толкнуло на женитьбу. Вот как сейчас. В обособленном автомобильном мирке, на дороге, от которой отступали пригороды, он силился припомнить, что же такое вонзилось в его душевное равновесие. И не мог. В его сознании застревали и изгородь из колючей проволоки, окаймляющая дорогу, по которой он вел машину, и шубка жены из какого-то дорогого темного меха – как его? ведь он сам накинул ее в магазине на жену, – и эта струйка воды там, где дождь ударил по окошку, и капли, залетевшие внутрь, как ни старался он плотнее подкрутить стекло, и, наконец, брызнувшие ему прямо в лицо. И то, что все тело его было сухим, ничего не значило рядом с этими мокрыми каплями на лице. Они ассоциировались у него с глубинами не втиснутой в водопровод холодной воды и со всякими непредвиденными происшествиями. Он морщился, ведя машину. Впрочем, дождь – это хорошо для почвы, подумал он.
   Машина мчала супругов все дальше. Со стороны они выглядели очень изысканно, но смешновато. Несомненно, у них были свои жизненные задачи, которые могли показаться совсем непонятными, если не принимать во внимание другие силы и другие механизмы. Вроде тех крохотных, тоненьких пружинок, что трепещут в часовом механизме. Эти двое за стеклами машины тоже были трепещущими пружинками, они выполняли свою задачу и порой бывали на грани срыва, но по невидимым техническим причинам снова выправлялись.
   Вскоре Тельма Форсдайк открыла свою крокодиловую сумочку – она купила ее, заметив такие сумки у женщин, которых она побаивалась, – и спросила:
   – Хочешь леденчик, Дадли?
   – Нет, спасибо, – ответил он и нахмурился.
   Леденчика он решительно не хотел.
   Но она уже вытащила маленький бумажный кулечек и сейчас будет сосать леденец. У нее давно появилась такая привычка. Это успокаивает, говорила она. И до сих пор своей привычки не бросала. Кажется, на сей раз это ячменный сахар. Но муж, хмурясь, припомнил прежние леденцы или пастилки, пахнущие чем-то вроде фиалки, – то был какой-то синтетический запах, в самые раздражительные дни носившийся над запахом сургуча и чернил.
   Тельма и сама почувствовала звоночек на другом конце провода, хотя нежный аромат ячменного сахара до некоторой степени искупал ее прежнюю вину. Она тоже вспомнила фиалковые пастилки и то, как он в иные дни отворачивал голову. И у нее шевельнулась неприятная мысль о многих правилах этикета, которые она еще не успела освоить и пока нащупывала путь к ним, признавая только дорогие вещи. Но были женщины, чьи глаза, видели не только ее туалеты. Она даже покраснела.
   – Что за привычка вечно что-то сосать, – сказал ее муж.
   Тельма Форсдайк передернула плечами и стала глядеть в сторону, явно не собираясь отвечать.
   Огромное серое небо лило дождь, стучавший по стеклам.
   Она покрутила ручку, опуская стекло, и вышвырнула несчастный белый пакетик, нагревшийся в ее руке. Он кротко шлепнулся о землю.
   – Ну зачем же так принимать к сердцу, – засмеялся ее великодушный супруг, взглянув на нее и радуясь своей власти.
   Если б его сухощавые руки были свободны, он бы потрепал ее по шее, где жемчуга лежали на позвонках.
   – Никак особенно я не принимаю, – сказала Тельма, умевшая очень быстро усваивать уроки. – Просто ячменный сахар слипся у меня в сумке.
   Она опять стала глядеть по сторонам, на эту местность, ставшую такой неинтересной, ничего для нее не значащую с тех пор, как она сделала себе карьеру. И все же она увидела, что местность продолжала свое неясное существование независимо от нее, хотя и не очень понятно, какой в этом смысл. Смысл витал в этой густой, лист на листе, зелени. Пастбища опять стали тучными. Но среди них виднелись все те же нищенские домишки, одни вот-вот рухнут, другие еще держатся с помощью железа и проволоки. Временами в скромную машину проникал запах мокрого куриного помета и витал среди кожи и никеля.
   Сейчас Тельма Форсдайк жалела, что они поехали. Она взглянула на крохотные часики в брильянтовой оправе, не столько затем, чтобы узнать время, сколько желая по красноречивому движению стрелок убедиться, что события и впрямь развиваются в правильной последовательности. По той же причине она начала брать уроки французского языка и уже заседала, хотя и с осторожностью, всегда присматриваясь и прислушиваясь, в нескольких благотворительных комитетах.
   – Вот это их дорога, – сказала она, умышленно отделяя себя от географии здешних мест.
   Сосредоточенное лицо мужа, думавшего о том, что им предстоит, даже несколько осунулось.
   – Это, наверно, их машина, – сказала мать, глядя из-за занавесок, выстиранных ею еще в понедельник.
   Эми Паркер напудрилась, и это было заметно, – кожа у нее теперь стала бледная, иссушенная не то возрастом, не то раскаянием. И пудра лежала на лице, ничему не содействуя. Как не содействовало и платье, разумеется лучшее, синее, из грубоватой, но добротной ткани. Оно морщило на ее фигуре или так его скроила Мерл Финлейсон, оно резало под мышками и в одном месте даже распоролось, но, к счастью для Эми Паркер, это было видно только другим. И все же мать была представительна. К плотному платью она пришила белый воротничок. Белые отделки она всегда стирала тщательно, превосходно, потом немножко крахмалила, и они сияли первозданной белизной. Словом, мать выглядела вполне прилично.
   А отец, решивший держаться приветливо, но с достоинством, предвидел, без особого, впрочем, смятения, что будет молча сидеть с зятем-адвокатом в разных углах. Комната, где они ждали, казалась уже не своей, ибо приближение чужих подчеркивало ее заурядность, и он ходил взад и вперед, слушая скрип своих сапог.
   – Ты почистил сапоги? – встрепенулась Эми Паркер.
   – Почистил, – сказал он, приподняв ногу, чтобы показать.
   Теперь уже не было ничего настолько важного, что ему пришлось бы скрывать от нее.
   – Стэн, – сказала она, счищая с него ладонью пылинки, – тебе нравится этот человек, адвокат?
   – Ничего против него не имею, – ответил тесть.
   Она, эта грузная женщина, захихикала совсем как девчонка, что было, пожалуй, даже неприлично, но ее муж привык к неприличиям.
   – На тебя же никто не подаст в суд, – смеялась она.
   Но муж был по-прежнему серьезен.
   – Он, по-видимому, порядочный человек.
   – Ну и прекрасно, – сказала Эми; ей уже расхотелось смеяться. – Только быть порядочным – это еще не все.
   Она умолкла. В глазах, еще глубже ушедших в глазницы, не было обиды. Не раз она пыталась проникнуться уважением к этой порядочности и не могла. Что ж, попытается еще; она как будто не верила в то, чего нельзя потрогать рукой.
   – Во всяком случае, машина у него порядочная, – сказал Стэн Паркер, решивший быть покладистым.
   Он держался бодро и весело. Но чаще всего уверенность в его глазах была притворной. Чем меньше надеяться, тем легче жить – в этом он давно убедился. И давно уже открыл в себе привязанность к жене, а привязанность не так страшна, как любовь.
   Услышав, как зашлепали брызги грязи, Эми Паркер снова выглянула в окно. Машина въехала во двор.
   – Ох, Стэн, – сказала она, – наверно, нам надо выйти, правда?
   Ее зазнобило, день был такой сырой, и она прижалась к мужу, чтобы согреться его теплом и знакомым ощущением его близости. Затем они вышли рядышком, и дальше было все, как надо. Две пары встретились возле старого розового куста, он брызгал им в лицо дождевыми каплями, колол шипами, цеплялся за их неуклюжую одежду. Начались поцелуи и рукопожатия. Все четверо смотрели друг на друга, надеясь уловить нечто такое, что может их объединить.
   – Ну, милая, не повезло тебе с поездкой, – сказала дочери Эми Паркер. – И Дадли тоже. Конечно, в такой день все выглядит хуже, чем всегда.
   Но несмотря на это, Эми Паркер старалась казаться такой, какой она сроду не была.
   – Я предупредила, чтоб он ничего особенного не ждал, – сказала Тельма, поняв, что вопреки всем решениям ее терпеливость не так уж велика.
   Она оправила дорогое и неброское меховое пальто и подставила щеку отцу. Поцелуй был еще шершавее, чем ей помнилось. Она взглянула на его сапоги. И удивленно заулыбалась всему, что видела, будто предвкушая какие-то новые впечатления, смешные и трогательные, и главным образом смотрела на отца, – он все-таки миляга, на него сейчас вся надежда. Мужчины менее самоуверенны, чем большинство женщин, и потому к ним легче найти подход.
   – Дадли не имеет никакого понятия о деревенской жизни. Но очень хочет хоть что-то узнать, – сказала Тельма, колеблясь между естественной в таких обстоятельствах иронией и добротой, о которой напомнил ей отец.
   – У Тельмы слабость исповедоваться за других, – засмеялся адвокат.
   Он в это время выпячивал живот под жилетом, но тут же дал ему опасть, сухощавой веснушчатой рукой урезонивая морщины, набежавшие на высокий с залысинами лоб.
   – Что ж, пусть посмотрит, что есть, только и смотреть-то особенно нечего, – без всякой натянутости сказал Стэн Паркер.
   Мать и дочь были поражены и даже отчасти раздосадованы, что он с такой легкой непринужденностью разговаривает с этим сухощавым человеком, своим зятем. Они заподозрили, что за этим что-то кроется. И совсем уверились, когда он шагнул в сторону, собираясь увести адвоката под мокрые деревья.
   – Но ведь дождь идет, Стэн, – сказала Эми Паркер, стараясь сохранить самообладание. – По-моему, надо сначала попить чайку.
   Эти толстые, белые, бездонные чашки, – вспомнила Тельма.
   – Наверно, попозже прояснится, – предположила мать, хотя ей было все равно, лишь бы день прошел так, как она задумала.
   – Уже проясняется. Видишь? – улыбнулся Стэн, протянув ладонь.
   Упало всего несколько капель. По милостивому небу разливалась холодная голубизна. И Стэну стало даже смешно – сколько у него еще сил! Раньше это что-то значило, а теперь – ничего. Потому-то он и чувствовал себя так свободно у своего порога. Все трудности молодых лет огромной грудой лежали позади, пусть даже он не совсем различал свой путь в сравнительно ясном будущем.
   – Прямо как по заказу, – сказал он, уводя своего родственника.
   – Чудеса, – засмеялся адвокат, глядя на небо, на дорожку между кустами – просто, чтоб куда-то глядеть.
   Стэну стало жаль этого растерявшегося человека, он подумал, что сам мог быть таким же, если б ему дали возможность, хотя мало вероятно, чтобы такая возможность могла представиться.
   – Да ведь грязь какая, – пробормотала мать, склонив голову и хмуро глядя на такие знакомые ветки.
   Они пошли окольным путем на скотный двор. На тропках лежали коровьи лепешки. Все гуськом потащились по кирпичному настилу к пустым загородкам, потом по берегу ручья, где под ногами хрустели сочные стебли, а коровы глазели на идущих, вываливая голубоватые языки; потом вдоль распаханного поля, где будет расти кукуруза. Мать и дочь говорили о скатерти, свадебном подарке, на которой после прачечной остались подпалины от утюга, и мать знала, как их вывести.