Страница:
Когда Стэн Паркер вошел в дом, жена, не поднимая глаз, сказала:
– Ты вернулся раньше, чем я думала.
– Да, – сказал он. – Я надорвался.
– Надорвался? – переспросила она. – Как?
И даже отшатнулась, словно он ее ударил.
– Мы вынимали камень из ямы для столба. И я вдруг стал слабый, как малый ребенок. Просто все у меня замлело и голова закружилась. Потом прошло, но не скоро. Плохой я был сегодня помощник, Эми.
Но к вечеру он снова был полон сил и планов на будущее. Они даже весело подшучивали над старостью, сидя под резким электрическим светом, при котором комната была вся на виду. Он настолько оправился, что Эми рискнула нанести ему небольшой удар.
– Лучше бы нам продать проклятущих коров, – сказала она. – Ну что это за жизнь? Только и знаем, что трюхать взад-вперед по дорожкам да выжимать молоко из стада драгоценных коровушек.
Она даже взглянула искоса, не слишком ли его это задело. Но в лице его ничто не дрогнуло.
Повесив сушиться сырое посудное полотенце, она подошла к мужу. В окно вливались запахи захолодевшего сада, запах наколотых дров и ранних фиалок. Сегодня она пригладила волосы так, что он увидел или вспомнил ее красоту. Поцелуй перед сном был таким горячим, что у них возникла утешительная иллюзия пробуждения плоти. Мужу посчастливилось быстро заснуть с этой иллюзией, но жена еще долго лежала в кровати, на которой они спали все ночи их жизни, и благодарность или любопытство заставили ее погладить его по голове. И рука ощутила его череп, как будто вся плоть сошла с него во сне. Он не шевельнулся и сонное дыхание его слышалось словно издалека. Немного погодя и ее сморил сон в неспокойных стенах этого дома. На этот раз перенапряглась она, стараясь сдвинуть камень, лежавший рядом в кровати.
При свете дня телу, конечно, легче снова обрести уверенность. В безмятежные зимние дни Эми Паркер любила провести свободный часок на передней веранде, глядя сквозь виноградные лозы и стебли старого розового куста, который придется срубить, – слишком уж он старый и заграбастал все, что росло вокруг. Здесь она бездельничала и в то же время подстерегала какое-нибудь событие, хотя никаких событий обычно не случалось.
Впрочем, однажды пришел такой день. Стоял июнь, холодный ветер гнул травы к земле, жиденький свет солнца рассеивался, не дойдя до цели, но в этот день подъехала машина, маленькая, аккуратненькая машина, отполированная, как видно, с гордостью и любовью. Миссис Паркер отогнула ветку, чтобы лучше видеть. На таком расстоянии она не могла рассмотреть никаких подробностей. Такая досада. Ничего не видно. Кроме того, что какая-то женщина искоса поглядывала на дом и озиралась вокруг, словно стараясь в чем-то увериться. На ней был черный мех.
– Извините, вы не знаете, – затормозив машину, окликнула ее женщина, – тут живет такая миссис Паркер?
– Как вы сказали? – осторожно спросила миссис Паркер.
Не называя себя, она подошла поближе, чтобы лучше видеть.
– Здесь когда-то жила миссис Паркер, – сказала женщина, не снимая рук с руля. В этом зябком захолустье, где она остановила свою маленькую машину, голос ее звучал громко и одиноко.
Такая женщина пожилая, а сама водит машину, подумала Эми Паркер.
– Да, есть тут такая, – сказала она, но не сразу, а прочистив горло и стараясь сообразить, что б это могло значить.
Лицо у женщины было желтое, как мыло. Голос что-то вспугнул в памяти Эми Паркер.
– Постойте, ведь вы… – сказала женщина, – ну, конечно, это вы, миссис Паркер.
Миссис Паркер покраснела.
– Да, – проговорила она. – А вы – миссис Гейдж, верно?
– Вас прямо не узнать, – сказала миссис Гейдж. – Такой толстушкой стали.
– Вы и сами порядочно жирку накопили, – сказала миссис Паркер и, отведя взгляд, стала смотреть на деревья.
Но то, что она успела увидеть, очевидно, доставило ей удовольствие.
Обе женщины засмеялись, и смех был резкий, будто над ними в воздухе кто-то палочкой выбивал дробь на тонких деревянных дощечках.
– Подумать только! – воскликнула бывшая почтмейстерша, когда иссяк смех.
Эми Паркер разглядывала ее лицо, оно было желтое и странно подвижное, будто налитое жидким мылом. По всему было видно, что миссис Гейдж удачно устроила свою жизнь, и Эми Паркер надеялась, что почтмейстерша расскажет о себе, что та и не замедлила сделать, поглаживая пальцами никелированные ручки своей маленькой машины и затуманенным взглядом глядя в прошлое.
– Когда я попросила о переводе из Дьюрилгея, – начала она, – ну, после того, как мистер Гейдж покончил с собой, вы же помните, – меня послали в Уинбин.
В этом ужасном южном городишке в лужах трещал лед. Можно сидеть и слушать. И смотреть, как долгие желтые дожди сходят в долину и молотят по желтой траве. Там была всего одна улица, а на ней кузница и пивная. Однажды там случилось убийство, но это было уже много лет назад, и с тех пор ничего не случалось. Коричневый домишко, где была почта, стоял на сваях, над грудами пустых железных бочек из-под керосина и сломанных стульев, и ветер расшатал в нем все оконные рамы. В коричневой конторе, где работала миссис Гейдж, пахло печкой и высохшими чернилами. Чернила, покуда они не высохли, часто замерзали, и не было никакого смысла наливать их снова. От этих замороженных чернил прямо тоска брала. Поэтому миссис Гейдж, потирая обмороженные пальцы и шурша нарукавниками из оберточной бумаги, предлагала клиентам карандаш.
– Я в этом Уинбине совсем иссохла, – рассказывала почтмейстерша. – И все из-за мистера Гейджа, умершего такой смертью. У меня началось нервное расстройство. Я стала путать бланки. Можете представить, я не могла отчитаться за несколько листов почтовых марок! И, что неприятнее всего, я иногда, бывало, считаю слова в телеграмме и вдруг – хлоп на пол, и заметьте, сознания не теряла, а это еще хуже. Лежу и слышу, как катится карандаш по полу, вижу потолок, только далеко как-то вверху. Но многим, конечно, это не нравилось. Потому что они не знали, что делать, когда человек падает на пол. Пришлось уволиться.
Миссис Гейдж легонько похлопала носовым платочком по губам. Ее жизнь, когда она о ней рассказывала, живо вставала перед глазами слушателей.
– А мистер Голдберг сказал: давно бы пора, – продолжала она, – не то много важных сообщений так и пропали бы навсегда.
– Кто это мистер Голдберг? – спросила Эми Паркер; она стояла, скрестив на груди руки, как мраморный памятник.
– Погодите, дойдет и до него, – сказала почтмейстерша. – Словом, я уволилась и уехала из Уинбина в Барангулу, к своей троюродной сестре, миссис Смолл. Она меня своей заботливостью чуть не убила: зимой супы, летом заливная рыба. Она, бедняжка, заика – в детстве кипятком ошпарилась. Барангула, сами знаете, летний курорт, ну и в разгар сезона миссис Смолл сдавала одну-две комнаты. Вот так к нам и попал мистер Голдберг, довольно образованный джентльмен, он читал книги и даже стихи писал, очень неплохие, он мне показывал.
Летними вечерами, на волнорезе, иначе говоря, на дамбе, такой крутой, что она никак не могла сойти за укромное местечко, мистер Голдберг сочувственно внимал рассказам о бедственной доле миссис Гейдж. Он слушал шелест морских водорослей, смотрел на рты актиний и иногда подносил к ним краба. Порой мистер Голдберг закидывал голову, прямо как лошадь, и вроде как ржал над безумствами мужа миссис Гейдж.
– Потому что, само собой, – сказала она, – я ему все про это рассказала. Но поначалу не показывала ему картины, ведь я перевязала их веревкой и возила с собой из Дьюрилгея в Уинбин, а из Уинбина в Барангулу, – я просто не знала, что с ними делать.
– Ну вот, – продолжала она, переведя дух, – наконец я их показала, а случилось это так. Шли мы как-то утром по улице, в библиотеку, куда мистер Голдберг часто заглядывал, и навстречу идет особа, как выяснилось, его знакомая, и у них было много общих знакомых с какими-то странными фамилиями. Эта особа остановилась, болтает с ним, а сама все на меня поглядывает, улыбается и поглядывает, но вполне деликатно, как полагается даме. Я, конечно, смотрела на какую-то витрину, я ведь тоже знаю, как себя вести. И вдруг подходит ко мне эта дама, она и одета была хорошо, со вкусом, – подходит она и хватает меня за руки, так она взволновалась, и говорит: «Миссис Гейдж, неужели это вы, – говорит, – а я все думаю, вы или не вы, ведь картины, что ваш муж писал, мне не дают покоя все эти годы». И знаете, кто это был? Никогда не догадаетесь. Миссис Шрайбер, что была у меня в тот день, когда умер мистер Гейдж, и картины смотрела вместе с вами и другими дамами, да вы, конечно, ее помните, у нее лицо такое особенное, хотя не сказать, чтобы некрасивое. Ну, словом, картины были вытащены на свет божий. Волей-неволей пришлось тогда показать их мистеру Голдбергу. Он мне просто житья не давал. Поначалу я упиралась. Но в конце концов показала.
– Ну и вот, – сказала вдова, теперь уже сияя, – оказывается, мистер Гейдж был гений, можете себе представить? Хотя все, кто был знаком с моим мужем, беднягой, считали, что у него не все дома. Вы ведь моего мужа не знали.
– Нет, – сказала Эми Паркер, хотя это было не так.
– Вскоре мною стали интересоваться, – продолжала почтмейстерша, стряхивая что-то со своего меха, – потому что мистер Голдберг и другие джентльмены восторгались картинами моего мужа. Будь жив бедный мистер Гейдж, он и сам удивлялся бы. Я очень жалела, что его нет, я поняла, что мы с ним большие дела могли бы делать. Ну, короче говоря, я эти картины продала. И, надо сказать, очень выгодно. Я продала все, кроме одной, я не хотела с ней расставаться, потому что она мне дорога, как память, и еще потому, что, как произведение искусства, она не имеет себе равных, так говорит мистер Голдберг. Я повесила ее в гостиной над камином. Пятнадцать фунтов за раму заплатила. Это одна из женских фигур, но вы, конечно, не помните. Она стоит, и, откровенно говоря, совсем голая. Ну и что ж такого? У меня, знаете, теперь гораздо более широкие взгляды, я убедилась, что дело того стоит.
– Я помню эту картину, – сказала Эми Паркер.
– Неужели? – неприятно удивилась миссис Гейдж. – И она вам нравится?
– Не знаю, – сказала женщина, путаясь в грузных мыслях. – Я ее не понимаю.
Она не понимала и себя, грузно стоявшую на дороге, и не только сейчас, но и вообще. Она не понимала людских глаз. И тот самоубийца – вдруг он видел ее такой, что она и вообразить не может? Может, ей следовало бы тогда полюбить его, бродить с ним по ночам в гуще деревьев, и руки его уже не казались бы такими тощими? Я ведь никого не любила, вдруг поняла женщина. Ее охватило смятение. Ей стало немножко страшно.
– Ну, так или иначе, – сказала бывшая почтмейстерша, – я вскоре купила себе дом. Очень современный. Недавно окончательно расплатилась за холодильник. А как вы, дорогая, живете? – спросила она, не без удивления оглядываясь вокруг. – Тут все как в старые времена. Как поживает миссис О’Дауд?
– Вот этого не могу вам сказать, – чинно ответила миссис Паркер.
– Ах так, – протянула миссис Гейдж.
– Да нет, мы даже не поссорились, – поспешила объяснить миссис Паркер. – Но дружба иной раз остывает.
Полагалось еще поинтересоваться детьми, и почтмейстерша перешла на тот тон, каким обычно говорила о детях.
– Тельма здорова, – четко сказала миссис Паркер. – Она замужем за адвокатом. Живет хорошо.
– А Рэй, так, кажется, его?.. – спросила миссис Гейдж.
Потому что нельзя же было не спросить.
– Рэй, – вздохнула миссис Паркер, разглаживая свой передник длинными, старательными взмахами рук. – Рэй тоже уже взрослый. Он продает машины. Собирается жениться на хорошей девушке.
– Кто же она?
– Элси Тарбет, – сказала миссис Паркер. – Она из Сиднея.
– Подумать только, – сказала миссис Гейдж.
Более чем странно, что другие люди живут какой-то своей жизнью. На переднем плане, заполняя его целиком, существовала только жизнь самой миссис Гейдж. Ей с трудом верилось, что на свете есть что-то еще. Она нажимала серебристые круглые кнопки на щитке маленькой машины.
– Если вам случится быть в Драммойне, обязательно загляните ко мне, так приятно повидать старых знакомых, – сказала она.
Миссис Гейдж была уверена, что миссис Паркер не заглянет, и от этой уверенности возросла душевная щедрость бывшей почтмейстерши. А миссис Паркер, хотя она твердо знала, что никогда к ней не заглянет, как ни странно, было тоже приятно. Стоя среди камней, она что-то довольно пробормотала.
Холодная вечерняя заря уже светилась на небе и на лице миссис Гейдж, и без того просветлевшем после длинного повествования о своей жизни.
– Полезно иногда выговориться, – сказала она. И смело добавила: – Я наконец-то счастлива.
Затем она что-то нажала и плавно покатила из этих мест на своей волшебной машине.
Эми Паркер, тяжело ступая, поднялась на веранду. Теперь она целыми днями ждала других свидетелей прошлого, но видела только молодежь, которой в те времена еще не было на свете, да чужих людей, безучастных или любезных. И так как она лучше них понимала что к чему, то держалась замкнуто, глядела поверх голов и не слушала, что ей говорят, и все это придавало ей свирепый вид. Кое-кто говорил, что эта миссис Паркер – злющая старушенция.
Это была правда и неправда. Эми Паркер жила ожиданием чего-то необыкновенного, какого-то сверхъестественного откровения, а оно не приходило, или, может, прошло незамеченным, и потому она становилась раздражительной. Она с остервенением скребла зачесавшуюся ногу. Она вытягивала шею, стараясь разглядеть какой-нибудь любимый дальний уголок сада, но ей, конечно, мешало плохое зрение. Порой она бывала капризной и некрасивой. Или успокаивалась воспоминаниями. И тогда становилась умиротворенной, даже мудрой от тех моментальных снимков прошлого, которые она когда угодно могла извлечь из своей памяти. Прошлое – это чудо, творимое второстепенными святыми.
Когда приезжала Тельма Форсдайк, – а приезжала она чаще, чем можно было ожидать, – она поражалась, что мать, всегда такая хлопотливая, сидит сложа руки.
– Ты здорова, мама? – спрашивала она.
Тельма, сама довольно пассивная, не терпела пассивности в других. С тех пор как она открыла для себя литературу, она маскировала леность, держа перед собой раскрытую книгу. Впрочем, она действительно читала, и довольно много. Она увлеклась этикой. Она изучала антропологию. Но без всякого стеснения сидеть просто так – это уже казалось ей признаком болезни. Она приходила в ужас при мысли о том, что у матери в ее возрасте может быть рак и ей потребуется самый интимный уход. За это она, дочь, заплатит, она достаточно богата. Но окунаться в чуть уловимый, вкрадчивый запах болезни в современно обставленной палате… И Тельма вглядывалась в лицо матери, ища признаки этого особого увядания.
– Да не больна я, – говорила Эми Паркер. – Просто села посидеть немножко, потому что мне так нравится.
Она недоверчиво улыбалась, глядя на дочь, на ткань ее пальто и нитку жемчуга на шее. Они прикладывались друг к другу щеками. Матери это доставляло легкое удовольствие. Она уже не испытывала желания владеть своей дочерью, потому что ей это так и не удалось. Но она вместе с другими творила легенду о Тельме Форсдайк, собственно говоря, она же отчасти эту легенду и создала и временами заявляла свои права на суждения или советы в самых обычных делах.
– Тебе пора иметь ребенка, Тель, – однажды сказала она. И тут женщина, ее родная дочь, отвернулась в сторону и сказала:
– Я еще к этому не готова. Дело не просто в том, чтобы завести ребенка. – Тельма вздернула плечи. Она разозлилась.
– Что-то я тебя не понимаю, – сказала мать, поджимая губы.
Она смотрела на руки дочери. И, разумеется, мать сознавала свое превосходство. Она не верила этим рукам, сложенным на коленях, как бумажные веера. Но на эту тему больше не заговаривала.
Иногда она справлялась о зяте.
– Как мистер Форсдайк? – спрашивала она.
Мистер Форсдайк собирался на рыбную ловлю в компании деловых людей, или страдал от свища, а однажды у него обнаружилась язва двенадцатиперстной кишки. Но почти всегда он посылал теще приветы, ибо был вежлив по натуре. Страдания не сделали его неучтивым.
– Я страшно благодарна Дадли, – говорила Тельма Форсдайк, и при этом глаза ее даже увлажнялись.
Такая смиренность была довольно неожиданной, однако Тельма наслаждалась ею. Она отхватила такое множество материальных благ, что уже полностью утолила жажду приобретений и тогда взялась за духовное совершенствование. Ей хотелось быть мученицей, чьей-то жертвой, лучше бы всего – своего мужа, но тот никак не предоставлял ей такой возможности, если не считать привычки откашливаться с каким-то особым звуком, да его пристрастия к сквознякам. По каким-то не очень ясным, щекотливым причинам она, очевидно, не могла иметь детей, и порою среди дня или вечерами, когда она оставалась наедине со своими холеными руками, это давало ей повод погрустить, пока она не приходила к убеждению, что просто не знала бы, что делать с малышами, которые перепортили бы все вещи в ее доме, или с подростками, открывавшими для себя тайны секса. В конце концов у нее немало хлопот со своим здоровьем, верней, нездоровьем, – у нее есть ее астма, о которой не забывали осведомляться люди, в особенности те, которые были чем-то ей обязаны.
Иногда ее посещал приходский священник. Тельма Форсдайк жертвовала на церковь, но не приближала к себе пастора, который не входил в круг ее светских знакомств. Она стала щедрой, причем вполне сознательно. Она дарила всякие редкости и делала денежные подарки, как правило, излишне богатые, и у нее краснели глаза от умиления своими поступками. Боясь или не умея отдаваться страсти, она упивалась сладострастием щедрости. Это был ее тайный порок, как бутылка джина в платяном шкафу или шприц с наркотиком. Пока еще никто об этом не догадывался. Кроме матери.
Больше всего она любила привозить своим родителям подарки – символы утонченного покаяния. Она тщательно выбирала дорогие вещи. В собственной машине, которую она водила сама, чуть нахмурясь, Тельма миновала виллы и скотобойни и плавно въезжала в удивительный мир, в котором она не играла никакой роли. На дороге, окаймленной провисшими проволочными изгородями и пыльными деревьями, примечательной только тем, что на ней жили ее родители, Тельма опасливо сбавляла скорость, помня, как однажды из-за кустов выскочил чуть ли не под колеса какой-то старик. Даже в наглухо запертой комнате, со страхом думала Тельма, не исключена вероятность самых, казалось бы, невероятных происшествий.
Наконец она подъезжала к дому. Конечно, они нелепы, эти визиты, хотя и трогательны, – отряхивая пыль с пальто и криво усмехаясь про себя, думала она. В воздухе стоял сорочий стрекот.
Однажды она привезла матери ананас, свежую рыбу и набор салфеток, расписанных охотничьими сценами; салфетки она купила на каком-то благотворительном базаре. Она распаковала подарки и разложила их перед матерью, потому что это входило в правила игры – сладострастно купаться в волнах собственной доброты и сознавать, какая она хорошая.
– Смотри, – сказала она, подняв серебристую рыбу на ладонях. – Хороша, правда?
Рыба действительно была хороша. Она вся мерцала. Ее существование не кончилось со смертью.
У матери даже глаза разбежались от такого великолепия.
– Ах, Тель, ну что я буду делать вот с этим?
– С салфетками? Красивые, правда? Пригодятся тебе к случаю. Пусть лежат, там увидишь.
– Ты очень добра ко мне, Тельма, – сказала мать, глядя на дочь и видя ее насквозь.
А дочь, теперь уже худощавая, с безупречным вкусом одетая дама, взяла рыбу и вышла, чтобы положить ее в прохладное место в этом доме, который она знала наизусть, но уже не считала своим. Мать становится эгоистичной, решила она, можно подумать, что все само собой для нее делается. Но так это или не так, а старая мать глядела все с той же иронией, но не на салфетки, а на свою дочь, хоть та и вышла из комнаты. Она глядела на маленькую девочку, которая тянулась губками к зеркалу, пока они не касались собственного отражения.
Тем не менее, когда миссис Форсдайк вышла, протирая на всякий случай вымытые руки прозрачным носовым платком, старая мать светилась благодарностью и добротой.
– Замечательная рыба, Телли, – сказала она. – Я ее запеку в духовке, как папа любит.
Это была милая игра в дочки-матери. Миссис Форсдайк наслаждалась ею и даже не обратила внимания, что мать назвала ее «Телли», а это всегда напоминало ей камешки, летевшие ей в спину, когда она шла из школы.
Порою Тельма, расхаживая по гостиной, вспоминала темную бездну своего происхождения и бросалась наглухо закрывать окна. Но от прошлой жизни не отделаешься. Она всегда при тебе. До того, что собственное лицо, даже в лучшем его виде, ни в чем ее не разубеждало. В разговоре о музыке она вдруг начинала запинаться. Есть что-то гадкое в развитии искусственно взращенной души. Полируя ногти, она вспоминала Бурков, вспоминала ворсистость генуэзского бархата и вкус нуги.
Однажды к ней вошла горничная, пожилая спокойная женщина, вышколенная другими хозяевами.
– Вас хочет видеть джентльмен, мадам. Он говорит – по срочному личному делу. Он не пожелал назваться, – сказала пожилая горничная в скромной наколке.
Как все в ее доме надежно, как все удобно устроено, даже пожилые горничные есть.
Джентльменом оказался Рэй Паркер, брат миссис Форсдайк.
– Ничего себе сюрпризик, а, Тель? – засмеялся Рэй, входя в гостиную и швыряя свою шляпу, вызывающе новехонькую коричневую шляпу; мало того, что он принес ее в гостиную, но еще и швырнул куда попало. – Люблю устраивать сюрпризы, – смеясь продолжал он. – Так сказать, выбить людей из колеи. А колея у тебя, между прочим, недурна, – добавил он, оглядывая гостиную.
– Мы выбрали этот дом из-за вида, – сказала она. – С трех сторон окна выходят на запив. И видна вся гавань, а с этой стороны – горы.
И она поглядела на брата, стараясь угадать, что ему нужно. Лицо Тельмы уже заметно обтянулось. Со временем она обещала стать костлявой. Но она обладала выносливостью и упорством, несмотря на признаки хрупкого здоровья и этот дребезжащий кашель, которым она пугала окружающих. Выносливость и упорство были необходимы ей, чтобы добиться того, что она хотела. А то, чего она хотела, иными словами, предел ее желаний, все ускользал от нее. И потому сейчас она что-то прикидывала в уме, и резкость ее была только внешней, когда она спросила: – Что тебе нужно, Рэй?
Мужчина, тяжело плюхнувшийся на ее блеклую парчу, – за последние годы он заметно отяжелел – видимо, решил ее немножко помытарить. Он улыбнулся так, что на его покрытых городским загаром щеках появились две ямочки, которые многие находили обольстительными.
– Я пришел посмотреть на тебя, Тель, – сказал он. – Как-никак, мы с тобой родные. А ведь люди, что знают только одного из нас, думают, будто другого и не существует.
Она засмеялась.
– А какая прибыль этим предполагаемым людям, если они будут знать, что нас двое?
– Не в прибыли дело, – сказал он, одергивая свой броский пиджак и надеясь, что она предложит ему выпить.
Он человек чувственный, определила Тельма, а чувственность действует ей на нервы, хотя он этого и не заметит. Он к тому же, наверно, глуп во многих, если не во всех отношениях. Больше всего она боялась, что он, по ее предчувствию, окажется примерным братом, хотя человек он далеко не примерный.
– Ну, так или иначе, – скупо улыбнувшись, сказала она и села, – а ты здесь.
– Вроде бы так, – сказал он низким и гибким голосом. – А этот наш адвокат, которого я еще в глаза не видел, он когда приходит?
– По-разному, – ответила она. – Люди свободной профессии работают не по часам.
– Да я могу и подождать, – сказал Рэй Паркер.
Если только он не околеет в этой бледной комнате. Что делают люди в таких скучных комнатах, если даже и мух нет?
– Я ведь всегда хотел познакомиться с ним.
– Не представляю себе, что у вас может быть общего, – рассмеялась Тельма Форсдайк, даже не успев взвесить все возможности.
– Как знать, – сказал Рэй Паркер. – С кем я только не перезнакомился и в вагонах, и в грузовиках, когда ночью вскакиваешь в кузов, ты даже не поверишь.
– Сомневаюсь, – сказала Тельма, – что Дадли стал бы пользоваться таким опасным транспортом.
– Он что, ломкий?
Тельма не ответила.
– Вот в этой комнате я, кажется, тебя раскусил, Тель, – сказал он.
Она не ответила.
– Ты хлипкая. У тебя не кровь, а водичка.
Она почувствовала, как на ее нежных висках, под уложенными только позавчера волосами начинает выступать испарина, но Рэй продолжал:
– Терпеть не могу хлипких. Я-то про себя знаю, я бы мог горы своротить, да вот неизвестно какие, ну и пришлось пока что лошадей лечить да сейфы взламывать. Да нет, ты не беспокойся, сейчас все в порядке. Я работаю в одной фирме, машины продаю. Больших людей приходится рюмочкой угощать. Но все это денег стоит. А я сейчас пустой. И пришел я сюда, честно признаюсь, ты это оцени, – чтоб ограбить тебя на двадцать монет. Во вторник я женюсь на одной девушке, Элси Тарбет ее зовут.
– А она понимает, что делает? – спросила миссис Форсдайк, направляясь к маленькому секретеру, за который отдала кучу денег, находясь под впечатлением, что эта восхитительная вещь – подлинная старина.
– Ты вернулся раньше, чем я думала.
– Да, – сказал он. – Я надорвался.
– Надорвался? – переспросила она. – Как?
И даже отшатнулась, словно он ее ударил.
– Мы вынимали камень из ямы для столба. И я вдруг стал слабый, как малый ребенок. Просто все у меня замлело и голова закружилась. Потом прошло, но не скоро. Плохой я был сегодня помощник, Эми.
Но к вечеру он снова был полон сил и планов на будущее. Они даже весело подшучивали над старостью, сидя под резким электрическим светом, при котором комната была вся на виду. Он настолько оправился, что Эми рискнула нанести ему небольшой удар.
– Лучше бы нам продать проклятущих коров, – сказала она. – Ну что это за жизнь? Только и знаем, что трюхать взад-вперед по дорожкам да выжимать молоко из стада драгоценных коровушек.
Она даже взглянула искоса, не слишком ли его это задело. Но в лице его ничто не дрогнуло.
Повесив сушиться сырое посудное полотенце, она подошла к мужу. В окно вливались запахи захолодевшего сада, запах наколотых дров и ранних фиалок. Сегодня она пригладила волосы так, что он увидел или вспомнил ее красоту. Поцелуй перед сном был таким горячим, что у них возникла утешительная иллюзия пробуждения плоти. Мужу посчастливилось быстро заснуть с этой иллюзией, но жена еще долго лежала в кровати, на которой они спали все ночи их жизни, и благодарность или любопытство заставили ее погладить его по голове. И рука ощутила его череп, как будто вся плоть сошла с него во сне. Он не шевельнулся и сонное дыхание его слышалось словно издалека. Немного погодя и ее сморил сон в неспокойных стенах этого дома. На этот раз перенапряглась она, стараясь сдвинуть камень, лежавший рядом в кровати.
При свете дня телу, конечно, легче снова обрести уверенность. В безмятежные зимние дни Эми Паркер любила провести свободный часок на передней веранде, глядя сквозь виноградные лозы и стебли старого розового куста, который придется срубить, – слишком уж он старый и заграбастал все, что росло вокруг. Здесь она бездельничала и в то же время подстерегала какое-нибудь событие, хотя никаких событий обычно не случалось.
Впрочем, однажды пришел такой день. Стоял июнь, холодный ветер гнул травы к земле, жиденький свет солнца рассеивался, не дойдя до цели, но в этот день подъехала машина, маленькая, аккуратненькая машина, отполированная, как видно, с гордостью и любовью. Миссис Паркер отогнула ветку, чтобы лучше видеть. На таком расстоянии она не могла рассмотреть никаких подробностей. Такая досада. Ничего не видно. Кроме того, что какая-то женщина искоса поглядывала на дом и озиралась вокруг, словно стараясь в чем-то увериться. На ней был черный мех.
– Извините, вы не знаете, – затормозив машину, окликнула ее женщина, – тут живет такая миссис Паркер?
– Как вы сказали? – осторожно спросила миссис Паркер.
Не называя себя, она подошла поближе, чтобы лучше видеть.
– Здесь когда-то жила миссис Паркер, – сказала женщина, не снимая рук с руля. В этом зябком захолустье, где она остановила свою маленькую машину, голос ее звучал громко и одиноко.
Такая женщина пожилая, а сама водит машину, подумала Эми Паркер.
– Да, есть тут такая, – сказала она, но не сразу, а прочистив горло и стараясь сообразить, что б это могло значить.
Лицо у женщины было желтое, как мыло. Голос что-то вспугнул в памяти Эми Паркер.
– Постойте, ведь вы… – сказала женщина, – ну, конечно, это вы, миссис Паркер.
Миссис Паркер покраснела.
– Да, – проговорила она. – А вы – миссис Гейдж, верно?
– Вас прямо не узнать, – сказала миссис Гейдж. – Такой толстушкой стали.
– Вы и сами порядочно жирку накопили, – сказала миссис Паркер и, отведя взгляд, стала смотреть на деревья.
Но то, что она успела увидеть, очевидно, доставило ей удовольствие.
Обе женщины засмеялись, и смех был резкий, будто над ними в воздухе кто-то палочкой выбивал дробь на тонких деревянных дощечках.
– Подумать только! – воскликнула бывшая почтмейстерша, когда иссяк смех.
Эми Паркер разглядывала ее лицо, оно было желтое и странно подвижное, будто налитое жидким мылом. По всему было видно, что миссис Гейдж удачно устроила свою жизнь, и Эми Паркер надеялась, что почтмейстерша расскажет о себе, что та и не замедлила сделать, поглаживая пальцами никелированные ручки своей маленькой машины и затуманенным взглядом глядя в прошлое.
– Когда я попросила о переводе из Дьюрилгея, – начала она, – ну, после того, как мистер Гейдж покончил с собой, вы же помните, – меня послали в Уинбин.
В этом ужасном южном городишке в лужах трещал лед. Можно сидеть и слушать. И смотреть, как долгие желтые дожди сходят в долину и молотят по желтой траве. Там была всего одна улица, а на ней кузница и пивная. Однажды там случилось убийство, но это было уже много лет назад, и с тех пор ничего не случалось. Коричневый домишко, где была почта, стоял на сваях, над грудами пустых железных бочек из-под керосина и сломанных стульев, и ветер расшатал в нем все оконные рамы. В коричневой конторе, где работала миссис Гейдж, пахло печкой и высохшими чернилами. Чернила, покуда они не высохли, часто замерзали, и не было никакого смысла наливать их снова. От этих замороженных чернил прямо тоска брала. Поэтому миссис Гейдж, потирая обмороженные пальцы и шурша нарукавниками из оберточной бумаги, предлагала клиентам карандаш.
– Я в этом Уинбине совсем иссохла, – рассказывала почтмейстерша. – И все из-за мистера Гейджа, умершего такой смертью. У меня началось нервное расстройство. Я стала путать бланки. Можете представить, я не могла отчитаться за несколько листов почтовых марок! И, что неприятнее всего, я иногда, бывало, считаю слова в телеграмме и вдруг – хлоп на пол, и заметьте, сознания не теряла, а это еще хуже. Лежу и слышу, как катится карандаш по полу, вижу потолок, только далеко как-то вверху. Но многим, конечно, это не нравилось. Потому что они не знали, что делать, когда человек падает на пол. Пришлось уволиться.
Миссис Гейдж легонько похлопала носовым платочком по губам. Ее жизнь, когда она о ней рассказывала, живо вставала перед глазами слушателей.
– А мистер Голдберг сказал: давно бы пора, – продолжала она, – не то много важных сообщений так и пропали бы навсегда.
– Кто это мистер Голдберг? – спросила Эми Паркер; она стояла, скрестив на груди руки, как мраморный памятник.
– Погодите, дойдет и до него, – сказала почтмейстерша. – Словом, я уволилась и уехала из Уинбина в Барангулу, к своей троюродной сестре, миссис Смолл. Она меня своей заботливостью чуть не убила: зимой супы, летом заливная рыба. Она, бедняжка, заика – в детстве кипятком ошпарилась. Барангула, сами знаете, летний курорт, ну и в разгар сезона миссис Смолл сдавала одну-две комнаты. Вот так к нам и попал мистер Голдберг, довольно образованный джентльмен, он читал книги и даже стихи писал, очень неплохие, он мне показывал.
Летними вечерами, на волнорезе, иначе говоря, на дамбе, такой крутой, что она никак не могла сойти за укромное местечко, мистер Голдберг сочувственно внимал рассказам о бедственной доле миссис Гейдж. Он слушал шелест морских водорослей, смотрел на рты актиний и иногда подносил к ним краба. Порой мистер Голдберг закидывал голову, прямо как лошадь, и вроде как ржал над безумствами мужа миссис Гейдж.
– Потому что, само собой, – сказала она, – я ему все про это рассказала. Но поначалу не показывала ему картины, ведь я перевязала их веревкой и возила с собой из Дьюрилгея в Уинбин, а из Уинбина в Барангулу, – я просто не знала, что с ними делать.
– Ну вот, – продолжала она, переведя дух, – наконец я их показала, а случилось это так. Шли мы как-то утром по улице, в библиотеку, куда мистер Голдберг часто заглядывал, и навстречу идет особа, как выяснилось, его знакомая, и у них было много общих знакомых с какими-то странными фамилиями. Эта особа остановилась, болтает с ним, а сама все на меня поглядывает, улыбается и поглядывает, но вполне деликатно, как полагается даме. Я, конечно, смотрела на какую-то витрину, я ведь тоже знаю, как себя вести. И вдруг подходит ко мне эта дама, она и одета была хорошо, со вкусом, – подходит она и хватает меня за руки, так она взволновалась, и говорит: «Миссис Гейдж, неужели это вы, – говорит, – а я все думаю, вы или не вы, ведь картины, что ваш муж писал, мне не дают покоя все эти годы». И знаете, кто это был? Никогда не догадаетесь. Миссис Шрайбер, что была у меня в тот день, когда умер мистер Гейдж, и картины смотрела вместе с вами и другими дамами, да вы, конечно, ее помните, у нее лицо такое особенное, хотя не сказать, чтобы некрасивое. Ну, словом, картины были вытащены на свет божий. Волей-неволей пришлось тогда показать их мистеру Голдбергу. Он мне просто житья не давал. Поначалу я упиралась. Но в конце концов показала.
– Ну и вот, – сказала вдова, теперь уже сияя, – оказывается, мистер Гейдж был гений, можете себе представить? Хотя все, кто был знаком с моим мужем, беднягой, считали, что у него не все дома. Вы ведь моего мужа не знали.
– Нет, – сказала Эми Паркер, хотя это было не так.
– Вскоре мною стали интересоваться, – продолжала почтмейстерша, стряхивая что-то со своего меха, – потому что мистер Голдберг и другие джентльмены восторгались картинами моего мужа. Будь жив бедный мистер Гейдж, он и сам удивлялся бы. Я очень жалела, что его нет, я поняла, что мы с ним большие дела могли бы делать. Ну, короче говоря, я эти картины продала. И, надо сказать, очень выгодно. Я продала все, кроме одной, я не хотела с ней расставаться, потому что она мне дорога, как память, и еще потому, что, как произведение искусства, она не имеет себе равных, так говорит мистер Голдберг. Я повесила ее в гостиной над камином. Пятнадцать фунтов за раму заплатила. Это одна из женских фигур, но вы, конечно, не помните. Она стоит, и, откровенно говоря, совсем голая. Ну и что ж такого? У меня, знаете, теперь гораздо более широкие взгляды, я убедилась, что дело того стоит.
– Я помню эту картину, – сказала Эми Паркер.
– Неужели? – неприятно удивилась миссис Гейдж. – И она вам нравится?
– Не знаю, – сказала женщина, путаясь в грузных мыслях. – Я ее не понимаю.
Она не понимала и себя, грузно стоявшую на дороге, и не только сейчас, но и вообще. Она не понимала людских глаз. И тот самоубийца – вдруг он видел ее такой, что она и вообразить не может? Может, ей следовало бы тогда полюбить его, бродить с ним по ночам в гуще деревьев, и руки его уже не казались бы такими тощими? Я ведь никого не любила, вдруг поняла женщина. Ее охватило смятение. Ей стало немножко страшно.
– Ну, так или иначе, – сказала бывшая почтмейстерша, – я вскоре купила себе дом. Очень современный. Недавно окончательно расплатилась за холодильник. А как вы, дорогая, живете? – спросила она, не без удивления оглядываясь вокруг. – Тут все как в старые времена. Как поживает миссис О’Дауд?
– Вот этого не могу вам сказать, – чинно ответила миссис Паркер.
– Ах так, – протянула миссис Гейдж.
– Да нет, мы даже не поссорились, – поспешила объяснить миссис Паркер. – Но дружба иной раз остывает.
Полагалось еще поинтересоваться детьми, и почтмейстерша перешла на тот тон, каким обычно говорила о детях.
– Тельма здорова, – четко сказала миссис Паркер. – Она замужем за адвокатом. Живет хорошо.
– А Рэй, так, кажется, его?.. – спросила миссис Гейдж.
Потому что нельзя же было не спросить.
– Рэй, – вздохнула миссис Паркер, разглаживая свой передник длинными, старательными взмахами рук. – Рэй тоже уже взрослый. Он продает машины. Собирается жениться на хорошей девушке.
– Кто же она?
– Элси Тарбет, – сказала миссис Паркер. – Она из Сиднея.
– Подумать только, – сказала миссис Гейдж.
Более чем странно, что другие люди живут какой-то своей жизнью. На переднем плане, заполняя его целиком, существовала только жизнь самой миссис Гейдж. Ей с трудом верилось, что на свете есть что-то еще. Она нажимала серебристые круглые кнопки на щитке маленькой машины.
– Если вам случится быть в Драммойне, обязательно загляните ко мне, так приятно повидать старых знакомых, – сказала она.
Миссис Гейдж была уверена, что миссис Паркер не заглянет, и от этой уверенности возросла душевная щедрость бывшей почтмейстерши. А миссис Паркер, хотя она твердо знала, что никогда к ней не заглянет, как ни странно, было тоже приятно. Стоя среди камней, она что-то довольно пробормотала.
Холодная вечерняя заря уже светилась на небе и на лице миссис Гейдж, и без того просветлевшем после длинного повествования о своей жизни.
– Полезно иногда выговориться, – сказала она. И смело добавила: – Я наконец-то счастлива.
Затем она что-то нажала и плавно покатила из этих мест на своей волшебной машине.
Эми Паркер, тяжело ступая, поднялась на веранду. Теперь она целыми днями ждала других свидетелей прошлого, но видела только молодежь, которой в те времена еще не было на свете, да чужих людей, безучастных или любезных. И так как она лучше них понимала что к чему, то держалась замкнуто, глядела поверх голов и не слушала, что ей говорят, и все это придавало ей свирепый вид. Кое-кто говорил, что эта миссис Паркер – злющая старушенция.
Это была правда и неправда. Эми Паркер жила ожиданием чего-то необыкновенного, какого-то сверхъестественного откровения, а оно не приходило, или, может, прошло незамеченным, и потому она становилась раздражительной. Она с остервенением скребла зачесавшуюся ногу. Она вытягивала шею, стараясь разглядеть какой-нибудь любимый дальний уголок сада, но ей, конечно, мешало плохое зрение. Порой она бывала капризной и некрасивой. Или успокаивалась воспоминаниями. И тогда становилась умиротворенной, даже мудрой от тех моментальных снимков прошлого, которые она когда угодно могла извлечь из своей памяти. Прошлое – это чудо, творимое второстепенными святыми.
Когда приезжала Тельма Форсдайк, – а приезжала она чаще, чем можно было ожидать, – она поражалась, что мать, всегда такая хлопотливая, сидит сложа руки.
– Ты здорова, мама? – спрашивала она.
Тельма, сама довольно пассивная, не терпела пассивности в других. С тех пор как она открыла для себя литературу, она маскировала леность, держа перед собой раскрытую книгу. Впрочем, она действительно читала, и довольно много. Она увлеклась этикой. Она изучала антропологию. Но без всякого стеснения сидеть просто так – это уже казалось ей признаком болезни. Она приходила в ужас при мысли о том, что у матери в ее возрасте может быть рак и ей потребуется самый интимный уход. За это она, дочь, заплатит, она достаточно богата. Но окунаться в чуть уловимый, вкрадчивый запах болезни в современно обставленной палате… И Тельма вглядывалась в лицо матери, ища признаки этого особого увядания.
– Да не больна я, – говорила Эми Паркер. – Просто села посидеть немножко, потому что мне так нравится.
Она недоверчиво улыбалась, глядя на дочь, на ткань ее пальто и нитку жемчуга на шее. Они прикладывались друг к другу щеками. Матери это доставляло легкое удовольствие. Она уже не испытывала желания владеть своей дочерью, потому что ей это так и не удалось. Но она вместе с другими творила легенду о Тельме Форсдайк, собственно говоря, она же отчасти эту легенду и создала и временами заявляла свои права на суждения или советы в самых обычных делах.
– Тебе пора иметь ребенка, Тель, – однажды сказала она. И тут женщина, ее родная дочь, отвернулась в сторону и сказала:
– Я еще к этому не готова. Дело не просто в том, чтобы завести ребенка. – Тельма вздернула плечи. Она разозлилась.
– Что-то я тебя не понимаю, – сказала мать, поджимая губы.
Она смотрела на руки дочери. И, разумеется, мать сознавала свое превосходство. Она не верила этим рукам, сложенным на коленях, как бумажные веера. Но на эту тему больше не заговаривала.
Иногда она справлялась о зяте.
– Как мистер Форсдайк? – спрашивала она.
Мистер Форсдайк собирался на рыбную ловлю в компании деловых людей, или страдал от свища, а однажды у него обнаружилась язва двенадцатиперстной кишки. Но почти всегда он посылал теще приветы, ибо был вежлив по натуре. Страдания не сделали его неучтивым.
– Я страшно благодарна Дадли, – говорила Тельма Форсдайк, и при этом глаза ее даже увлажнялись.
Такая смиренность была довольно неожиданной, однако Тельма наслаждалась ею. Она отхватила такое множество материальных благ, что уже полностью утолила жажду приобретений и тогда взялась за духовное совершенствование. Ей хотелось быть мученицей, чьей-то жертвой, лучше бы всего – своего мужа, но тот никак не предоставлял ей такой возможности, если не считать привычки откашливаться с каким-то особым звуком, да его пристрастия к сквознякам. По каким-то не очень ясным, щекотливым причинам она, очевидно, не могла иметь детей, и порою среди дня или вечерами, когда она оставалась наедине со своими холеными руками, это давало ей повод погрустить, пока она не приходила к убеждению, что просто не знала бы, что делать с малышами, которые перепортили бы все вещи в ее доме, или с подростками, открывавшими для себя тайны секса. В конце концов у нее немало хлопот со своим здоровьем, верней, нездоровьем, – у нее есть ее астма, о которой не забывали осведомляться люди, в особенности те, которые были чем-то ей обязаны.
Иногда ее посещал приходский священник. Тельма Форсдайк жертвовала на церковь, но не приближала к себе пастора, который не входил в круг ее светских знакомств. Она стала щедрой, причем вполне сознательно. Она дарила всякие редкости и делала денежные подарки, как правило, излишне богатые, и у нее краснели глаза от умиления своими поступками. Боясь или не умея отдаваться страсти, она упивалась сладострастием щедрости. Это был ее тайный порок, как бутылка джина в платяном шкафу или шприц с наркотиком. Пока еще никто об этом не догадывался. Кроме матери.
Больше всего она любила привозить своим родителям подарки – символы утонченного покаяния. Она тщательно выбирала дорогие вещи. В собственной машине, которую она водила сама, чуть нахмурясь, Тельма миновала виллы и скотобойни и плавно въезжала в удивительный мир, в котором она не играла никакой роли. На дороге, окаймленной провисшими проволочными изгородями и пыльными деревьями, примечательной только тем, что на ней жили ее родители, Тельма опасливо сбавляла скорость, помня, как однажды из-за кустов выскочил чуть ли не под колеса какой-то старик. Даже в наглухо запертой комнате, со страхом думала Тельма, не исключена вероятность самых, казалось бы, невероятных происшествий.
Наконец она подъезжала к дому. Конечно, они нелепы, эти визиты, хотя и трогательны, – отряхивая пыль с пальто и криво усмехаясь про себя, думала она. В воздухе стоял сорочий стрекот.
Однажды она привезла матери ананас, свежую рыбу и набор салфеток, расписанных охотничьими сценами; салфетки она купила на каком-то благотворительном базаре. Она распаковала подарки и разложила их перед матерью, потому что это входило в правила игры – сладострастно купаться в волнах собственной доброты и сознавать, какая она хорошая.
– Смотри, – сказала она, подняв серебристую рыбу на ладонях. – Хороша, правда?
Рыба действительно была хороша. Она вся мерцала. Ее существование не кончилось со смертью.
У матери даже глаза разбежались от такого великолепия.
– Ах, Тель, ну что я буду делать вот с этим?
– С салфетками? Красивые, правда? Пригодятся тебе к случаю. Пусть лежат, там увидишь.
– Ты очень добра ко мне, Тельма, – сказала мать, глядя на дочь и видя ее насквозь.
А дочь, теперь уже худощавая, с безупречным вкусом одетая дама, взяла рыбу и вышла, чтобы положить ее в прохладное место в этом доме, который она знала наизусть, но уже не считала своим. Мать становится эгоистичной, решила она, можно подумать, что все само собой для нее делается. Но так это или не так, а старая мать глядела все с той же иронией, но не на салфетки, а на свою дочь, хоть та и вышла из комнаты. Она глядела на маленькую девочку, которая тянулась губками к зеркалу, пока они не касались собственного отражения.
Тем не менее, когда миссис Форсдайк вышла, протирая на всякий случай вымытые руки прозрачным носовым платком, старая мать светилась благодарностью и добротой.
– Замечательная рыба, Телли, – сказала она. – Я ее запеку в духовке, как папа любит.
Это была милая игра в дочки-матери. Миссис Форсдайк наслаждалась ею и даже не обратила внимания, что мать назвала ее «Телли», а это всегда напоминало ей камешки, летевшие ей в спину, когда она шла из школы.
Порою Тельма, расхаживая по гостиной, вспоминала темную бездну своего происхождения и бросалась наглухо закрывать окна. Но от прошлой жизни не отделаешься. Она всегда при тебе. До того, что собственное лицо, даже в лучшем его виде, ни в чем ее не разубеждало. В разговоре о музыке она вдруг начинала запинаться. Есть что-то гадкое в развитии искусственно взращенной души. Полируя ногти, она вспоминала Бурков, вспоминала ворсистость генуэзского бархата и вкус нуги.
Однажды к ней вошла горничная, пожилая спокойная женщина, вышколенная другими хозяевами.
– Вас хочет видеть джентльмен, мадам. Он говорит – по срочному личному делу. Он не пожелал назваться, – сказала пожилая горничная в скромной наколке.
Как все в ее доме надежно, как все удобно устроено, даже пожилые горничные есть.
Джентльменом оказался Рэй Паркер, брат миссис Форсдайк.
– Ничего себе сюрпризик, а, Тель? – засмеялся Рэй, входя в гостиную и швыряя свою шляпу, вызывающе новехонькую коричневую шляпу; мало того, что он принес ее в гостиную, но еще и швырнул куда попало. – Люблю устраивать сюрпризы, – смеясь продолжал он. – Так сказать, выбить людей из колеи. А колея у тебя, между прочим, недурна, – добавил он, оглядывая гостиную.
– Мы выбрали этот дом из-за вида, – сказала она. – С трех сторон окна выходят на запив. И видна вся гавань, а с этой стороны – горы.
И она поглядела на брата, стараясь угадать, что ему нужно. Лицо Тельмы уже заметно обтянулось. Со временем она обещала стать костлявой. Но она обладала выносливостью и упорством, несмотря на признаки хрупкого здоровья и этот дребезжащий кашель, которым она пугала окружающих. Выносливость и упорство были необходимы ей, чтобы добиться того, что она хотела. А то, чего она хотела, иными словами, предел ее желаний, все ускользал от нее. И потому сейчас она что-то прикидывала в уме, и резкость ее была только внешней, когда она спросила: – Что тебе нужно, Рэй?
Мужчина, тяжело плюхнувшийся на ее блеклую парчу, – за последние годы он заметно отяжелел – видимо, решил ее немножко помытарить. Он улыбнулся так, что на его покрытых городским загаром щеках появились две ямочки, которые многие находили обольстительными.
– Я пришел посмотреть на тебя, Тель, – сказал он. – Как-никак, мы с тобой родные. А ведь люди, что знают только одного из нас, думают, будто другого и не существует.
Она засмеялась.
– А какая прибыль этим предполагаемым людям, если они будут знать, что нас двое?
– Не в прибыли дело, – сказал он, одергивая свой броский пиджак и надеясь, что она предложит ему выпить.
Он человек чувственный, определила Тельма, а чувственность действует ей на нервы, хотя он этого и не заметит. Он к тому же, наверно, глуп во многих, если не во всех отношениях. Больше всего она боялась, что он, по ее предчувствию, окажется примерным братом, хотя человек он далеко не примерный.
– Ну, так или иначе, – скупо улыбнувшись, сказала она и села, – а ты здесь.
– Вроде бы так, – сказал он низким и гибким голосом. – А этот наш адвокат, которого я еще в глаза не видел, он когда приходит?
– По-разному, – ответила она. – Люди свободной профессии работают не по часам.
– Да я могу и подождать, – сказал Рэй Паркер.
Если только он не околеет в этой бледной комнате. Что делают люди в таких скучных комнатах, если даже и мух нет?
– Я ведь всегда хотел познакомиться с ним.
– Не представляю себе, что у вас может быть общего, – рассмеялась Тельма Форсдайк, даже не успев взвесить все возможности.
– Как знать, – сказал Рэй Паркер. – С кем я только не перезнакомился и в вагонах, и в грузовиках, когда ночью вскакиваешь в кузов, ты даже не поверишь.
– Сомневаюсь, – сказала Тельма, – что Дадли стал бы пользоваться таким опасным транспортом.
– Он что, ломкий?
Тельма не ответила.
– Вот в этой комнате я, кажется, тебя раскусил, Тель, – сказал он.
Она не ответила.
– Ты хлипкая. У тебя не кровь, а водичка.
Она почувствовала, как на ее нежных висках, под уложенными только позавчера волосами начинает выступать испарина, но Рэй продолжал:
– Терпеть не могу хлипких. Я-то про себя знаю, я бы мог горы своротить, да вот неизвестно какие, ну и пришлось пока что лошадей лечить да сейфы взламывать. Да нет, ты не беспокойся, сейчас все в порядке. Я работаю в одной фирме, машины продаю. Больших людей приходится рюмочкой угощать. Но все это денег стоит. А я сейчас пустой. И пришел я сюда, честно признаюсь, ты это оцени, – чтоб ограбить тебя на двадцать монет. Во вторник я женюсь на одной девушке, Элси Тарбет ее зовут.
– А она понимает, что делает? – спросила миссис Форсдайк, направляясь к маленькому секретеру, за который отдала кучу денег, находясь под впечатлением, что эта восхитительная вещь – подлинная старина.