Страница:
– Такая уж наша дорога неродящая, – смеясь, говорила она.
Ибо ни у Квигли, ни у О’Даудов не было прибавления семейства, а Паркеры приучались выдумывать всякие предлоги и отговорки для оправдания бездетного супружества. Они убеждали себя, что чистенький домик, построенный Стэном и братьями Квигли, – вовсе не ящик, в который заколочена их жизнь. Конечно, они были молоды и поэтому еще не знали, что способны ошибаться, а если и бывали у них проблески сомнений, то они забывались, как сны. Даже если обстоятельства вынуждали их размышлять, начинался извилистый путь, по которому они медленно пробирались сквозь путаницу мыслей. Они и богу молились более или менее регулярно, в зависимости от приливов веры. Они предавались любви порою самозабвенно, а иной раз с ожесточением. Быть может, меньше, чем прежде, каждый из них желал близости другого, лелея мгновения своего покоя и даже пережитого горя. Иногда они подбадривали друг друга, как умели.
– Проживем и так, – говорил Стэн Паркер. – Народишь детей – а они, гляди, будут потом клясть нас за это.
Так шла жизнь.
Эми Паркер чаще всего бывала весела, усердно хлопотала по хозяйству, выбивала на веранде половики или, сидя на бревне, лущила горох. И если порой в ней бунтовали жизненные силы, то никто этого не видел в здешних местах, где ее уважали и любили. Только изредка, не глазами, а всем своим лицом, она как будто старалась испепелить все окружающее или ждала, чтобы сорвало крышу с дома, но это лишь изредка. И Паркеры по-прежнему пользовались уважением в здешних местах. Никто не мог так врыть в землю столб, как Стэн Паркер, или свалить дерево, или в случае нужды так быстро подковать лошадь, пользуясь вместо инструментов тем, что было под рукой, – это, конечно, он унаследовал от отца. Если порою в голове его складывались почти что стихи или возникал образ бога, то об этом никто не подозревал, ибо о таком не говорят, или, вернее, не знают, как об этом сказать.
На полпути к Бенгели стояла церковь, выстроенная для того, чтобы жителям ближних местностей было куда ходить по воскресеньям. Некоторые и ходили. Там читались молитвы и фальшиво пелись псалмы. Можно сказать, что дело было не столько в религии, сколько в соблюдении благоприличия, по крайней мере для большинства. Эми Паркер ходила из уважительности, в память о минутах тихого покоя в ее детстве. И еще ей нравилось петь какой-нибудь печальный гимн. Если она отвлекалась от пения, то лишь чтоб осознать отчужденность мужнина плеча. О чем Стэн в своем воскресном костюме думает во время службы, недоумевала она, смахивая с лица мух и тень досады. Ей было досадно, что Стэн затаил какие-то свои личные переживания, куда более тонкие, чем ее тоска, вызванная этим печальным гимном. В ее голосе часто появлялись чуть томные модуляции. По воскресеньям, собираясь в церковь, она доставала пузырек с духами и встряхивала его, чтобы надушить лоб, а потом и горячая лошадиная грива, и даже пыль отдавали этими духами. Когда она пела, раскрывая влажные губы, вид у нее был самый добропорядочный, ее сущность не вызывала сомнений. Но вряд ли можно было точно определить, что творилось в душе Стэна.
Он и сам не мог бы сказать. Он смущался, потому что жена наблюдала за ним, а для молитвенных слов требовалось слишком много чувства. И еще он стеснялся собственного тела – когда надо было опускаться на колени, оно тяготило его своей неуклюжестью, что в его представлении не очень-то вязалось со смирением. Но сам он становился смиреннее. Когда ему не удавалось подняться до высот отвлеченной молитвы, он начинал рассматривать себя или древесину церковной скамьи, находя и тут и там всякие изъяны, которые вряд ли можно исправить. Впрочем, минутами на него нисходил покой оттого, что снаружи слышалось, как возле изгороди лошади грызут удила, или от какого-то вдруг дошедшего до него слова, от птиц с соломинками в клюве для постройки гнезд под карнизами, от слов, которые что-то обещали, наверно, милость божьею.
Примерно в этот период жизни Паркеров умер их сосед, папаша Квигли. Морозным утром по пути в отхожее место он упал в лопухи и лежал там, пока его не нашли. К тому времени он уже остыл. Опытные женщины его обмыли, потом повозка, подскакивая на ухабах, доставила его к могиле на заросшем высокой травой поле, отведенном городком Бенгели под кладбище для здешних ирландцев. Вдова, от которой осталась лишь телесная оболочка, поставила ему в банке пучок ноготков, но их в тот же день сожрали козы, так что старик был лишен даже последней патетики – высохших цветов на могиле.
Те, кто был на похоронах, в тот же вечер разъехались по домам, и все забыли папашу Квигли, кроме старой, рехнувшейся вдовы, непригожей и ласковой дочери да Стэна и Эми Паркеров, которым от смутной мысли о нем иногда бывало не по себе. Обнявшись, они лежали в темноте и вдвоем опровергали возможность смерти. Каждый вбирал в себя дыханье другого, и оба становились крепче духом. Руки каждого заставляли жить тело другого.
Если не считать напоминаний о том, что люди смертны, Паркеры жили честной, устоявшейся жизнью. У них уже было несколько коров, две телки и крепенький молодой бычок. Паркеры вместе ухаживали за коровами. Утро для них начиналось желтым светом лампы. Серебристый пар дыхания облаком плыл перед ними по мерзлому двору, когда они шли доить, окоченевшие, как ручки ведер, звякавших в руках.
В трудные времена Стэн Паркер нанимался на строительство железной дороги в Бенгели. На субботу и воскресенье он приезжал домой. И был еще молчаливее, еще жестче и суше телом, с въевшейся металлической пылью в морщинках лица. Зато им удавалось подкопить немножко денег. Эми доила коров и развозила молоко по северным окрестностям Бенгели, которые заселялись все гуще.
Однажды Стэн проработал несколько месяцев подряд у мистера Армстронга и получил хорошие деньги. Мистер Армстронг, разбогатевший мясник, выстроил себе загородный дом. Он нажил столько, что была самая пора перейти ему в барское сословие и увековечить свое великолепие в красном кирпиче. Так в миле от жилья Паркеров выросла его дача, вся в садах, в лабиринтах лавровых изгородей и декоративных деревьев. Там были и окна из цветного стекла, и каменная статуя женщины, стыдливо прикрывавшей руками свою наготу.
Стэн Паркер некоторое время возделывал для мясника сад и заодно работал по хозяйству – рубил дрова, ощипывал птицу, жег сухие листья и полол овальные клумбы с розами и прямоугольные с каннами, придававшими саду вычурную безликость общественных парков. Но мясник был доволен. Он достиг величия. Он ходил в крагах и чувствовал себя владетельной персоной. Со своими слугами он разговаривал веселым фамильярным тоном, бренча монетами в карманах; Стэн Паркер в таких случаях опускал глаза, а другие, пользуясь доверчивостью хозяина, либо наглели, либо тащили все, что попадется под руку. Но то, что тебя обирают или поносят, – это, как полагал мясник, такая привилегия, которую можно купить только за большие деньги. Убедившись, что Стэн Паркер неповинен ни в том, ни в другом, мистер Армстронг был несколько озадачен и, говоря с ним, то и дело откашливался и отводил глаза в сторону. Но он уважал Паркера и, если б хватило духу, повысил бы и без того щедрую оплату.
Когда Стэн Паркер, отработав у мясника, вернулся к себе на ферму, тот повадился время от времени заезжать к нему; сидя бочком на своей коренастой лошади, он давал советы, как скашивать сорго или копнить люцерну, бывшему своему работнику и старому немцу по имени Фриц, который в то время помогал Паркерам по хозяйству. Вот тогда мистера Армстронга распирало от самодовольства. И чисто выбритое его лицо и краги излучали сияние. Держа над глазами ветку с листьями, словно козырек, он обозревал участок и всем своим видом выражал снисходительное одобрение тому, чьи скромные успехи никогда не превзойдут и не сравняются с его собственными. В такие минуты мистер Армстронг с особенной снисходительностью и иронической шутливостью держался со старым немцем, потому что тот был иностранцем и потому, что мясник не мог точно определить его положение у Паркеров.
Фриц со своими пожитками в мешке появился однажды вечером на ферме, и ему позволили переночевать в сарае – бывшей лачуге Паркеров. Старику сильно нездоровилось. В кишках у него свирепо урчало. И так он и остался в этом сарае. От болезни желудка он лечился отрубями с патокой; что это была за болезнь, так и осталось неясным, но время от времени он на нее жаловался. Паркеры давали ему то один-два шиллинга, то кусок вареной грудинки. Им нравились его ясные, германской голубизны глаза, и они быстро привыкли к его постоянному присутствию.
– Вот это будет ваш стул, Фриц, – сказала Эми. – Он, правда, шатается, но вы, конечно, сумеете его починить.
Фриц делал множество дел. Он помогал доить коров, ошпаривал кипятком большие бидоны и часто развозил молоко. По утрам его лампа в сарае зажигалась первой. А вечерами он выносил свой стул за дверь и, сидя среди лупоглазых подсолнухов – он сам их насадил, – щелкал подсушенные остроконечные семечки, сплевывая черную шелуху. Ну прямо как попугай, черт его дери, говорили люди.
И, глядя на него, они смеялись над этим дурацким, хоть и невинным занятием и даже возмущались, ибо все, что было за пределами их жизненного опыта, не имело права на существование. Но старый немец говорил:
– Масло из этих семечек полезно для здоровья.
Он был неуязвим. Ничто не могло поколебать это его убеждение. И люди уходили, качая головой, и обиженно кривили губы, глядя на шелуху от семечек подсолнуха.
Вскоре после появления Фрица начались дожди. Так сильно еще никогда не лило. А началось все нормально – обычные угрюмые тучи, обычные просветы, когда хозяйки вывешивали сушиться белье, а коровы с опавшими во время непогоды боками насыщались холодной молодой травой.
– Много дождей еще будет, – сказал Фриц.
– Так ведь время такое, – беззаботно бросил Стэн Паркер, потому что его это пока не тревожило.
Он зашагал по двору, по раскисшей земле.
Но старик немец качал головой, думая о будущих дождях. А коровы непроницаемым взглядом смотрели в его прозрачные глаза.
Прошел медовый месяц буйных ливней и голубых просветов, дожди зарядили всерьез, и тогда перед этой страшной непрерывностью жизнь людей и животных стала казаться мимолетной и ничтожной случайностью, хотя на первой стадии потопа дождь все же был дождем и плоть воспринимала его как воду, а дух сетовал лишь на то, что все это никак не кончается.
Но становилось все хуже и хуже. Дом перестал быть домом; главной была теперь остроконечная крыша, на которую падал дождь. По вечерам люди в домах уже ничем не занимались, они сидели по углам с осунувшимися, пожелтевшими лицами и под железный шум дождя стали с недоверием относиться к побуждениям своих близких. А дождь лил не переставая. Люди чувствовали его даже во сне. Он врывался в сновидения, ворошил страхи и обиды и пускал их плыть по серым водам сна.
– Слышишь, Эми, – сказал Стэн Паркер, проснувшись среди ночи, – еще новое место в кухне.
Оттуда доносились всплески воды в ведре, которое они подставили под первую течь, но теперь прибавился новый звук – капли стучали о пол. В их дом входил дождь, сперва помалу, потом все прибывая.
– У нас еще есть лоханка, даже две, – засмеялась Эми Паркер в неспасительной своей кровати, рядом с теплым телом мужа, которого она, пожалуй, могла бы послать на единоборство с дождем, но только от этого будет мало толку. – Поставь ту железную штуку, Стэн, знаешь, старую, зазубренную, что я хотела выкинуть. Хорошо, что не выкинула. Для воды она сгодится. Поставь ее.
Она услышала шлепанье босых ног по полу – два-три шага – и успокоилась, но ненадолго, потому что вскоре стала слышать дождь.
Дождь так завладел их жизнью, что они позабыли о себе. Остовы человеческие, накрывшись мешками, шли по двору делать необходимую каждодневную работу. Руки привычно скользили по коровьим соскам, выжимая молочные струи, но какие же то были хилые, белые, писюшные струйки по сравнению с грандиозной мощью дождя.
– В Уллуне река разлилась, – сказал Стэн Паркер, вернувшись однажды из города; хрупкие, словно бесшерстные ноги лошади остановились в луже, ремни в пряжках разбухли. – Китайскую низину всю отрезало.
– Мы-то все-таки на горе, – сказала жена.
Она старалась думать о том, что живет на горе, в тепле и безопасности. Она поднесла утюг к щеке. Сегодня был день глажки. Ей не хотелось слушать о наводнении в Уллуне.
– Да, – сказал муж, – мы-то на горе. А каково тем горемыкам в Китайской низине?
– Я никакой беды не желаю тем, кто в Китайской низине, – ответила женщина, окутанная теплым запахом, исходившим от свежих простынь под натиском утюга. – Я просто так говорю. Мы на горе. Мистер Армстронг говорил, сколько сотен футов, да я забыла. Никогда цифры не запоминаю.
И она всей тяжестью, своей и утюга, налегла на курившуюся паром простыню, словно противоборствуя ей. А может быть, дождю. Вот к чему все сводилось. Все действия, все события неизбежно упирались в дождь. Он шел беспрерывно и словно навсегда. Дождь разбивался о конек островерхой крыши, стекал по скатам, и только по милости листов железа они жили в этом водяном шатре и раздражали друг друга своими суждениями.
– Я голодный, Эми, – сказал он. – Дашь что-нибудь поесть?
Он стоял у окна, глядя на сплошную стену дождя.
– А как же, милый, – отозвалась она. – Есть хороший кусочек солонины. И кусок яблочного пирога. Только подожди, вот управлюсь с бельем и подам.
В миротворных запахах свежевыглаженных простынь и теплой кухни женщина еще раз одержала верх над мужем; даже детей своих, появись они на свет божий, она не могла бы крепче держать в руках. И она была довольна.
Но муж смотрел из дома на дождь. Он ускользнул от жены, хоть она этого и не подозревала. Он стоял сейчас на маленьком мыске над водами, бывшими прежде просто речкой в Уллуне; он никогда не бывал в тех местах, но как будто знал их. Знал и старуху в переднике, и двух-трех женщин помоложе, и долговязого паренька, ягнят-отъемышей, коров и желтоглазых кур и видел общее выражение ужаса в глазах у всех, кто сгрудился на этом последнем островке. Ибо мыс превратился в островок. И блестящие рога коров плыли и тонули в желтых водах, поглотивших прежнюю речку. И было уже невозможно различить человеческие крики среди блеяния и мычанья, только старуха проклинала бога, пока не захлебнулся водой ее беззубый рот. Но поднятые руки мужчин, как и рога животных, почти не сопротивлялись, когда их захлестнул и понес желтый поток, отнимавший у них жизнь.
– Да ты что, – сказала Эми Паркер, поставив на стол тарелку с аппетитным куском солонины. – Не хочешь есть? Чай еще остался, мы с Фрицем выпили только по чашке, но ведь ты любишь крепкий.
– Да.
Человек сел за стол и принялся есть то, что подала ему жена.
Она потерлась плечом о его плечо, чтобы ее тепло проникло в кажущуюся его холодность, и он взглянул на нее и улыбнулся глазами, а ей только того и было нужно.
Это дождь на нас так действует, думала она, мы же всегда, или почти всегда, разговариваем, хоть бы и ни о чем.
Она поглядела на дождь и на какое-то время успокоилась, потому что свела их настроение к такой простой причине.
А дождь все лил. И не было такого места, чтобы спрятать голову и сказать: «Ну, слава богу».
Этот дождь, который затекал Стэну Паркеру в рукава, когда он выходил по хозяйству, уже перестал быть его личной тревогой. Он лил столько недель подряд, что стал уже общей бедой. И когда старый немец сказал, что коровы не кормятся, только тычут мордой в траву, а есть не едят, потому как на нее намыло грязи, Стэну Паркеру было тягостно сознавать, что это его беда и даже что коровы его собственные. Чувство ответственности за свое добро покинуло его в эти недели, и если он принимался за дело, так только ради кого-то другого.
Потом стало известно, что в Уллуну приглашаются добровольцы, чтобы доставлять продовольствие тем, кто отрезан от суши, чтобы вывозить женщин и детей и помогать пострадавшим. И Стэн Паркер вместе с О’Даудом и другими мужчинами из их местности отправились к реке поиграть своей силой, порассказывать анекдоты, а может, и приложиться к бутылочке, но. во всяком случае, почувствовать себя вольными птахами в разлившемся половодье. С хохотом и песнями мужчины поехали к реке на тележке, принадлежавшей старику Пибоди, и, конечно же, мистер О’Дауд прихватил бутылку.
Но Стэн Паркер помалкивал – ему нечего было сказать. Запахнув на себе куртку, он сидел под дождем и ждал, когда покажется большая река.
И наконец она показалась.
– Ух, – вырвалось у тех, кто сидел в тележке, и все примолкли.
Перед ними, там, где раньше была долина, колыхалась огромная желтая масса, испещренная, истыканная серым дождем. Мир стал теперь водою. Она входила в окна домов и завихрялась вокруг колокольни. На верхушках безжизненных деревьев, как флюгера, сидели птицы.
Когда тележка добралась до городка Уллуны, где мэр в клеенчатом дождевике распоряжался работами, а дамы, надев непромокаемые накидки с капюшонами, раздавали в ремесленной школе суп и хлеб, добровольцев отвели к плоскодонной лодке и, объяснив местную географию, просили грести в сторону Красного холма – там, говорят, две фермы отрезаны водой.
В мире воды стояла тишина. Гребцы молчали, потому что настало отрезвление и потому что их мускулы были непривычны к такой работе. Сквозь шипенье дождя на воде слышалось их прерывистое дыханье, монотонно стучали их сердца, и только уключины поскрипывали с непреложной уверенностью.
– Мы куда-нибудь да приплывем? – спросил Осси Пибоди.
– А кто его знает, – сказал О’Дауд, чье дыханье разливалось в воздухе расплавленным металлом.
Тут Лес Докер громко пукнул, и все захохотали.
Им стало полегче, когда они проплывали там, где раньше были огороженные участки Иллереги, и густые ветки деревьев пересчитывали напряженные ребра гребцов. Встречные течения и желтые водовороты вертели маленькую неуклюжую лодчонку, как хотели. Но мужчины все так же молчаливо гребли. Стало как-то дико сознавать, что плывешь над затопленной землей. Диковато чувствовали себя все, кроме Стэна Паркера, который к тому времени уже знал про себя, что можно ожидать чего угодно и вовсе не обязательно было, чтобы путь этой плоскодонке указала рука мэра Уллуны. Пока он греб, примиряясь с дикостью и неизбежностью их положения, но не умея ничего объяснить – он только улыбнулся смущенно вопросу Осси Пибоди, – этот полузатопленный мир стал ему знаком, как собственные мысли. Он вспомнил нечто забытое, о чем он никогда никому не говорил. Он вспомнил лицо своей матери, лежавшей в гробу, – ее черты выдали то, что всегда скрывали глаза, – страх, что все окружающее совсем не прочно. Но в этом смутном мире плещущей воды, под плывущими мимо деревьями какая же могла быть прочность? Гребцы гребли. Он слышал их натужные выдохи, но словно издалека. А когда они проплывали под струящимися деревьями и шуршала листва, то эти звуки не только казались ближе, они словно проникали внутрь сквозь его мокрую кожу.
И не было никакой неожиданности, когда Осси Пибоди крикнул, что справа что-то такое кружится, вроде бы возле муравьиной кучи, и они повернули туда и вытащили гуттаперчевое тело мужчины в одежде, которую вода подогнала под общий мглисто-темный цвет. Гладкое лицо мужчины было обкусано рыбами.
Ну и ну, подумали гребцы, когда тело было положено на дно лодки.
Всей своей упругой кожей они противились ощущению смерти. Ноздри их, хрящеватые, побелевшие, отказывались воспринимать ее, словно ноздри животных, наткнувшихся где-нибудь в кустах на мертвечину.
Стэн Паркер наклонился вперед и прикрыл гуттаперчевое лицо мешком. Гребцы прочистили горло, кто-то сплюнул, кто-то последовал его примеру, и лодка двинулась дальше.
Они гребли, а мимо них проплывали останки покойной безопасной жизни в стенах домов. Пустой стул, надкушенный кусок сыра и размокшие письма, подушечка с церковной скамьи, застрявшая в зарослях ежевики, шляпа с распластанным по воде пером, детский горшочек, Библия, раскрытая на пророке Иезекииле. Все это появлялось и исчезало. Постоянной была только лодка. Да, пожалуй, дом, о который они чуть не стукнулись.
– Эй, есть тут кто? – крикнул О’Дауд, сунув голову в окно. – Кто дома? К вам почтарь, он же пожарная команда!
Все разом засмеялись – теперь уже они все делали в унисон.
В безмолвном доме был накрыт к обеду стол. По скатерти ползла улитка. Вокруг стола стояли стулья в хлюпающей воде, которая не нуждалась в гостеприимно распахнутых дверях, чтобы войти в дом. Здесь устроила сборище вода. А люди бежали. И при таких обстоятельствах, когда гребцы оплывали дом, цепляясь за наружные стены, О’Дауд смекнул, что можно достать рукой стоявшую на полке бутылку и хлебнуть из горлышка, чтобы только кровь разогреть, а вообще даже и забрать эту бутылку в лодку.
Кто-то сказал, что это, мол, воровство.
– И вовсе нет, – возразил О’Дауд, облизывая губы. – Ясно же, как божий день, – раз ее оставили на полке, значит, никому она не нужна, это же все равно что выбросить.
Ни у кого не хватило духа ответить. В осклизлой комнате на краю умывальника лежали крепко сомкнутые вставные челюсти.
Лодка отплыла от дома. У гребцов теперь были только руки и ребра; всего остального они не чувствовали. Как тех людей, что бросали свои затопленные дома, гребцов в лодке обуяло стремление двигаться и дышать.
В одном месте Стэн Паркер увидел труп бородатого старика, застрявший в рогулине дерева. Но об этом он никому не сказал. Он не переставал грести. Тупорылая лодка отзывалась на каждый промах. А старика, который, судя по виду, уже ни на что не надеялся, умирая на дереве вверх ногами, вскоре стерли из виду движение и дождь.
От домишки, прежде стоявшего на холме, а теперь на островке, бежала к воде маленькая проворная женщина с тяжелым узлом волос на затылке.
– Я думала, вы совсем не приедете, – кричала она. – Уж я ждала-ждала! Папаша уплыл на той скорлупке, что ребята сколотили для забавы прошлым летом. Я ему – спятил ты, что ли, нипочем не пущу. Но он углядел, что на дереве баран застрял.
Она стояла на земле у пенистой, окаймленной щепками и сучками кромки воды. От возбуждения в углах ее рта тоже вскипала легкая белая пена.
– Вы моего папашу не видели? – спросила она. – Такой старичок с седой бородой.
Нет, никто не видел.
– Ну вот, – сказала она. – Я же говорила, за нами пришлют из города. У меня уж и вещи собраны.
Она бросилась было бежать.
– Но с папашей как же? – тотчас остановилась она, привстав на цыпочках.
– Может, папаша где-то пристал к берегу, – ответили ей.
– Да, – сказала женщина. – Будем надеяться. У меня машинка, понимаете. Я должна взять машинку.
– Чего-чего? – спросил Лес Докер.
– Да швейную машинку.
Она уже волокла ее с веранды, обдирая себе голени ножным приводом.
– Только три вещи были у меня самые ценные, – сказала маленькая женщина, – две козы да швейная машинка. Но козам уж, видно, конец пришел.
– Швейной машине тоже, хозяюшка, – сказал О’Дауд. – А то быть нам всем на дне.
– Ну, тогда я остаюсь, – ответила женщина, которую звали миссис Уилсон.
Она громко зарыдала, вцепившись пальцами в железный корпус швейной машины.
Женщину пришлось втаскивать в лодку таким же манером, как и ее перевязанную веревкой ивовую корзину со всяким скарбом.
– Не надо, не смейте, – плакала она. – Я все равно не переживу! Сначала козы, теперь швейная машина…
– Ох, – тихонько вскрикнула она, задев что-то выпуклое под мешком на дне лодки. – Что это? Только не говорите, что мертвец!
– Он самый, – ответили ей, – совсем молодой, бедняга, его из воды вытащили.
– Я никогда еще не видела мертвых, – задумчиво сказала она. – Даже свою мать, когда она умерла. Я была в Масуэллбруке у родственников. Это они мне подарили машину.
И снова у нее потекли слезы, смешиваясь с дождем.
Присутствие женщины прямо перед его глазами заставило работавшего веслами Стэна Паркера выйти из великой отрешенности смерти и воды. Он прикусил губу, как будто от физических усилий, но на самом деле от того, что не сказал ей о мертвом отце. Он скажет, подумал Стэн, только попозже, не сейчас. Он продолжал грести, проникаясь дружелюбием к остальным гребцам и жалостью к женщине. На ней была старенькая кофта с узором из веточек и маленьких лиловых цветов. И Стэн Паркер, вспомнив день выпечки хлеба, увидел пышнеющие на листах хлебы и разгоряченную щеку жены – она прокалывает их щепочкой. Весь день в лодке он не думал о ней, а сейчас вспомнил и обрадовался.
Вечером через старика Пибоди, который возвращался в их места, он передал, что еще покрутится здесь день-другой и поглядит, чем он сможет помочь.
Отряд добровольцев, спустившись с холмов, заночевал на извозном дворе в пустующем стойле, где свежая солома колола им шею и всю ночь, сквозь сон, из других стойл слышался перестук копыт, и шорохи, и бархатистое ржанье. О’Дауд, малость перебравший в «Дубе», улегся снаружи под дождем, заявив, что желает дышать свежим воздухом. Но его ухватили под мышки и за щиколотки и втащили в конюшню. И в бархатистой ночи их опять окружили теплые шорохи сна и лошадей. В конюшне позабылось о дожде.
Среди ночи Стэн Паркер проснулся и вспомнил, что так и не сказал маленькой женщине о ее отце – даже когда приятели выгружали ее вместе с ивовой корзиной у какого-то берега. Он не мог сказать ей правду. Бывает такое, что просто нельзя выговорить. И он спокойно заснул, еще глубже зарывшись в теплую солому стойла, под покровом ночного дождя. А дождь не переставал.
Ибо ни у Квигли, ни у О’Даудов не было прибавления семейства, а Паркеры приучались выдумывать всякие предлоги и отговорки для оправдания бездетного супружества. Они убеждали себя, что чистенький домик, построенный Стэном и братьями Квигли, – вовсе не ящик, в который заколочена их жизнь. Конечно, они были молоды и поэтому еще не знали, что способны ошибаться, а если и бывали у них проблески сомнений, то они забывались, как сны. Даже если обстоятельства вынуждали их размышлять, начинался извилистый путь, по которому они медленно пробирались сквозь путаницу мыслей. Они и богу молились более или менее регулярно, в зависимости от приливов веры. Они предавались любви порою самозабвенно, а иной раз с ожесточением. Быть может, меньше, чем прежде, каждый из них желал близости другого, лелея мгновения своего покоя и даже пережитого горя. Иногда они подбадривали друг друга, как умели.
– Проживем и так, – говорил Стэн Паркер. – Народишь детей – а они, гляди, будут потом клясть нас за это.
Так шла жизнь.
Эми Паркер чаще всего бывала весела, усердно хлопотала по хозяйству, выбивала на веранде половики или, сидя на бревне, лущила горох. И если порой в ней бунтовали жизненные силы, то никто этого не видел в здешних местах, где ее уважали и любили. Только изредка, не глазами, а всем своим лицом, она как будто старалась испепелить все окружающее или ждала, чтобы сорвало крышу с дома, но это лишь изредка. И Паркеры по-прежнему пользовались уважением в здешних местах. Никто не мог так врыть в землю столб, как Стэн Паркер, или свалить дерево, или в случае нужды так быстро подковать лошадь, пользуясь вместо инструментов тем, что было под рукой, – это, конечно, он унаследовал от отца. Если порою в голове его складывались почти что стихи или возникал образ бога, то об этом никто не подозревал, ибо о таком не говорят, или, вернее, не знают, как об этом сказать.
На полпути к Бенгели стояла церковь, выстроенная для того, чтобы жителям ближних местностей было куда ходить по воскресеньям. Некоторые и ходили. Там читались молитвы и фальшиво пелись псалмы. Можно сказать, что дело было не столько в религии, сколько в соблюдении благоприличия, по крайней мере для большинства. Эми Паркер ходила из уважительности, в память о минутах тихого покоя в ее детстве. И еще ей нравилось петь какой-нибудь печальный гимн. Если она отвлекалась от пения, то лишь чтоб осознать отчужденность мужнина плеча. О чем Стэн в своем воскресном костюме думает во время службы, недоумевала она, смахивая с лица мух и тень досады. Ей было досадно, что Стэн затаил какие-то свои личные переживания, куда более тонкие, чем ее тоска, вызванная этим печальным гимном. В ее голосе часто появлялись чуть томные модуляции. По воскресеньям, собираясь в церковь, она доставала пузырек с духами и встряхивала его, чтобы надушить лоб, а потом и горячая лошадиная грива, и даже пыль отдавали этими духами. Когда она пела, раскрывая влажные губы, вид у нее был самый добропорядочный, ее сущность не вызывала сомнений. Но вряд ли можно было точно определить, что творилось в душе Стэна.
Он и сам не мог бы сказать. Он смущался, потому что жена наблюдала за ним, а для молитвенных слов требовалось слишком много чувства. И еще он стеснялся собственного тела – когда надо было опускаться на колени, оно тяготило его своей неуклюжестью, что в его представлении не очень-то вязалось со смирением. Но сам он становился смиреннее. Когда ему не удавалось подняться до высот отвлеченной молитвы, он начинал рассматривать себя или древесину церковной скамьи, находя и тут и там всякие изъяны, которые вряд ли можно исправить. Впрочем, минутами на него нисходил покой оттого, что снаружи слышалось, как возле изгороди лошади грызут удила, или от какого-то вдруг дошедшего до него слова, от птиц с соломинками в клюве для постройки гнезд под карнизами, от слов, которые что-то обещали, наверно, милость божьею.
Примерно в этот период жизни Паркеров умер их сосед, папаша Квигли. Морозным утром по пути в отхожее место он упал в лопухи и лежал там, пока его не нашли. К тому времени он уже остыл. Опытные женщины его обмыли, потом повозка, подскакивая на ухабах, доставила его к могиле на заросшем высокой травой поле, отведенном городком Бенгели под кладбище для здешних ирландцев. Вдова, от которой осталась лишь телесная оболочка, поставила ему в банке пучок ноготков, но их в тот же день сожрали козы, так что старик был лишен даже последней патетики – высохших цветов на могиле.
Те, кто был на похоронах, в тот же вечер разъехались по домам, и все забыли папашу Квигли, кроме старой, рехнувшейся вдовы, непригожей и ласковой дочери да Стэна и Эми Паркеров, которым от смутной мысли о нем иногда бывало не по себе. Обнявшись, они лежали в темноте и вдвоем опровергали возможность смерти. Каждый вбирал в себя дыханье другого, и оба становились крепче духом. Руки каждого заставляли жить тело другого.
Если не считать напоминаний о том, что люди смертны, Паркеры жили честной, устоявшейся жизнью. У них уже было несколько коров, две телки и крепенький молодой бычок. Паркеры вместе ухаживали за коровами. Утро для них начиналось желтым светом лампы. Серебристый пар дыхания облаком плыл перед ними по мерзлому двору, когда они шли доить, окоченевшие, как ручки ведер, звякавших в руках.
В трудные времена Стэн Паркер нанимался на строительство железной дороги в Бенгели. На субботу и воскресенье он приезжал домой. И был еще молчаливее, еще жестче и суше телом, с въевшейся металлической пылью в морщинках лица. Зато им удавалось подкопить немножко денег. Эми доила коров и развозила молоко по северным окрестностям Бенгели, которые заселялись все гуще.
Однажды Стэн проработал несколько месяцев подряд у мистера Армстронга и получил хорошие деньги. Мистер Армстронг, разбогатевший мясник, выстроил себе загородный дом. Он нажил столько, что была самая пора перейти ему в барское сословие и увековечить свое великолепие в красном кирпиче. Так в миле от жилья Паркеров выросла его дача, вся в садах, в лабиринтах лавровых изгородей и декоративных деревьев. Там были и окна из цветного стекла, и каменная статуя женщины, стыдливо прикрывавшей руками свою наготу.
Стэн Паркер некоторое время возделывал для мясника сад и заодно работал по хозяйству – рубил дрова, ощипывал птицу, жег сухие листья и полол овальные клумбы с розами и прямоугольные с каннами, придававшими саду вычурную безликость общественных парков. Но мясник был доволен. Он достиг величия. Он ходил в крагах и чувствовал себя владетельной персоной. Со своими слугами он разговаривал веселым фамильярным тоном, бренча монетами в карманах; Стэн Паркер в таких случаях опускал глаза, а другие, пользуясь доверчивостью хозяина, либо наглели, либо тащили все, что попадется под руку. Но то, что тебя обирают или поносят, – это, как полагал мясник, такая привилегия, которую можно купить только за большие деньги. Убедившись, что Стэн Паркер неповинен ни в том, ни в другом, мистер Армстронг был несколько озадачен и, говоря с ним, то и дело откашливался и отводил глаза в сторону. Но он уважал Паркера и, если б хватило духу, повысил бы и без того щедрую оплату.
Когда Стэн Паркер, отработав у мясника, вернулся к себе на ферму, тот повадился время от времени заезжать к нему; сидя бочком на своей коренастой лошади, он давал советы, как скашивать сорго или копнить люцерну, бывшему своему работнику и старому немцу по имени Фриц, который в то время помогал Паркерам по хозяйству. Вот тогда мистера Армстронга распирало от самодовольства. И чисто выбритое его лицо и краги излучали сияние. Держа над глазами ветку с листьями, словно козырек, он обозревал участок и всем своим видом выражал снисходительное одобрение тому, чьи скромные успехи никогда не превзойдут и не сравняются с его собственными. В такие минуты мистер Армстронг с особенной снисходительностью и иронической шутливостью держался со старым немцем, потому что тот был иностранцем и потому, что мясник не мог точно определить его положение у Паркеров.
Фриц со своими пожитками в мешке появился однажды вечером на ферме, и ему позволили переночевать в сарае – бывшей лачуге Паркеров. Старику сильно нездоровилось. В кишках у него свирепо урчало. И так он и остался в этом сарае. От болезни желудка он лечился отрубями с патокой; что это была за болезнь, так и осталось неясным, но время от времени он на нее жаловался. Паркеры давали ему то один-два шиллинга, то кусок вареной грудинки. Им нравились его ясные, германской голубизны глаза, и они быстро привыкли к его постоянному присутствию.
– Вот это будет ваш стул, Фриц, – сказала Эми. – Он, правда, шатается, но вы, конечно, сумеете его починить.
Фриц делал множество дел. Он помогал доить коров, ошпаривал кипятком большие бидоны и часто развозил молоко. По утрам его лампа в сарае зажигалась первой. А вечерами он выносил свой стул за дверь и, сидя среди лупоглазых подсолнухов – он сам их насадил, – щелкал подсушенные остроконечные семечки, сплевывая черную шелуху. Ну прямо как попугай, черт его дери, говорили люди.
И, глядя на него, они смеялись над этим дурацким, хоть и невинным занятием и даже возмущались, ибо все, что было за пределами их жизненного опыта, не имело права на существование. Но старый немец говорил:
– Масло из этих семечек полезно для здоровья.
Он был неуязвим. Ничто не могло поколебать это его убеждение. И люди уходили, качая головой, и обиженно кривили губы, глядя на шелуху от семечек подсолнуха.
Вскоре после появления Фрица начались дожди. Так сильно еще никогда не лило. А началось все нормально – обычные угрюмые тучи, обычные просветы, когда хозяйки вывешивали сушиться белье, а коровы с опавшими во время непогоды боками насыщались холодной молодой травой.
– Много дождей еще будет, – сказал Фриц.
– Так ведь время такое, – беззаботно бросил Стэн Паркер, потому что его это пока не тревожило.
Он зашагал по двору, по раскисшей земле.
Но старик немец качал головой, думая о будущих дождях. А коровы непроницаемым взглядом смотрели в его прозрачные глаза.
Прошел медовый месяц буйных ливней и голубых просветов, дожди зарядили всерьез, и тогда перед этой страшной непрерывностью жизнь людей и животных стала казаться мимолетной и ничтожной случайностью, хотя на первой стадии потопа дождь все же был дождем и плоть воспринимала его как воду, а дух сетовал лишь на то, что все это никак не кончается.
Но становилось все хуже и хуже. Дом перестал быть домом; главной была теперь остроконечная крыша, на которую падал дождь. По вечерам люди в домах уже ничем не занимались, они сидели по углам с осунувшимися, пожелтевшими лицами и под железный шум дождя стали с недоверием относиться к побуждениям своих близких. А дождь лил не переставая. Люди чувствовали его даже во сне. Он врывался в сновидения, ворошил страхи и обиды и пускал их плыть по серым водам сна.
– Слышишь, Эми, – сказал Стэн Паркер, проснувшись среди ночи, – еще новое место в кухне.
Оттуда доносились всплески воды в ведре, которое они подставили под первую течь, но теперь прибавился новый звук – капли стучали о пол. В их дом входил дождь, сперва помалу, потом все прибывая.
– У нас еще есть лоханка, даже две, – засмеялась Эми Паркер в неспасительной своей кровати, рядом с теплым телом мужа, которого она, пожалуй, могла бы послать на единоборство с дождем, но только от этого будет мало толку. – Поставь ту железную штуку, Стэн, знаешь, старую, зазубренную, что я хотела выкинуть. Хорошо, что не выкинула. Для воды она сгодится. Поставь ее.
Она услышала шлепанье босых ног по полу – два-три шага – и успокоилась, но ненадолго, потому что вскоре стала слышать дождь.
Дождь так завладел их жизнью, что они позабыли о себе. Остовы человеческие, накрывшись мешками, шли по двору делать необходимую каждодневную работу. Руки привычно скользили по коровьим соскам, выжимая молочные струи, но какие же то были хилые, белые, писюшные струйки по сравнению с грандиозной мощью дождя.
– В Уллуне река разлилась, – сказал Стэн Паркер, вернувшись однажды из города; хрупкие, словно бесшерстные ноги лошади остановились в луже, ремни в пряжках разбухли. – Китайскую низину всю отрезало.
– Мы-то все-таки на горе, – сказала жена.
Она старалась думать о том, что живет на горе, в тепле и безопасности. Она поднесла утюг к щеке. Сегодня был день глажки. Ей не хотелось слушать о наводнении в Уллуне.
– Да, – сказал муж, – мы-то на горе. А каково тем горемыкам в Китайской низине?
– Я никакой беды не желаю тем, кто в Китайской низине, – ответила женщина, окутанная теплым запахом, исходившим от свежих простынь под натиском утюга. – Я просто так говорю. Мы на горе. Мистер Армстронг говорил, сколько сотен футов, да я забыла. Никогда цифры не запоминаю.
И она всей тяжестью, своей и утюга, налегла на курившуюся паром простыню, словно противоборствуя ей. А может быть, дождю. Вот к чему все сводилось. Все действия, все события неизбежно упирались в дождь. Он шел беспрерывно и словно навсегда. Дождь разбивался о конек островерхой крыши, стекал по скатам, и только по милости листов железа они жили в этом водяном шатре и раздражали друг друга своими суждениями.
– Я голодный, Эми, – сказал он. – Дашь что-нибудь поесть?
Он стоял у окна, глядя на сплошную стену дождя.
– А как же, милый, – отозвалась она. – Есть хороший кусочек солонины. И кусок яблочного пирога. Только подожди, вот управлюсь с бельем и подам.
В миротворных запахах свежевыглаженных простынь и теплой кухни женщина еще раз одержала верх над мужем; даже детей своих, появись они на свет божий, она не могла бы крепче держать в руках. И она была довольна.
Но муж смотрел из дома на дождь. Он ускользнул от жены, хоть она этого и не подозревала. Он стоял сейчас на маленьком мыске над водами, бывшими прежде просто речкой в Уллуне; он никогда не бывал в тех местах, но как будто знал их. Знал и старуху в переднике, и двух-трех женщин помоложе, и долговязого паренька, ягнят-отъемышей, коров и желтоглазых кур и видел общее выражение ужаса в глазах у всех, кто сгрудился на этом последнем островке. Ибо мыс превратился в островок. И блестящие рога коров плыли и тонули в желтых водах, поглотивших прежнюю речку. И было уже невозможно различить человеческие крики среди блеяния и мычанья, только старуха проклинала бога, пока не захлебнулся водой ее беззубый рот. Но поднятые руки мужчин, как и рога животных, почти не сопротивлялись, когда их захлестнул и понес желтый поток, отнимавший у них жизнь.
– Да ты что, – сказала Эми Паркер, поставив на стол тарелку с аппетитным куском солонины. – Не хочешь есть? Чай еще остался, мы с Фрицем выпили только по чашке, но ведь ты любишь крепкий.
– Да.
Человек сел за стол и принялся есть то, что подала ему жена.
Она потерлась плечом о его плечо, чтобы ее тепло проникло в кажущуюся его холодность, и он взглянул на нее и улыбнулся глазами, а ей только того и было нужно.
Это дождь на нас так действует, думала она, мы же всегда, или почти всегда, разговариваем, хоть бы и ни о чем.
Она поглядела на дождь и на какое-то время успокоилась, потому что свела их настроение к такой простой причине.
А дождь все лил. И не было такого места, чтобы спрятать голову и сказать: «Ну, слава богу».
Этот дождь, который затекал Стэну Паркеру в рукава, когда он выходил по хозяйству, уже перестал быть его личной тревогой. Он лил столько недель подряд, что стал уже общей бедой. И когда старый немец сказал, что коровы не кормятся, только тычут мордой в траву, а есть не едят, потому как на нее намыло грязи, Стэну Паркеру было тягостно сознавать, что это его беда и даже что коровы его собственные. Чувство ответственности за свое добро покинуло его в эти недели, и если он принимался за дело, так только ради кого-то другого.
Потом стало известно, что в Уллуну приглашаются добровольцы, чтобы доставлять продовольствие тем, кто отрезан от суши, чтобы вывозить женщин и детей и помогать пострадавшим. И Стэн Паркер вместе с О’Даудом и другими мужчинами из их местности отправились к реке поиграть своей силой, порассказывать анекдоты, а может, и приложиться к бутылочке, но. во всяком случае, почувствовать себя вольными птахами в разлившемся половодье. С хохотом и песнями мужчины поехали к реке на тележке, принадлежавшей старику Пибоди, и, конечно же, мистер О’Дауд прихватил бутылку.
Но Стэн Паркер помалкивал – ему нечего было сказать. Запахнув на себе куртку, он сидел под дождем и ждал, когда покажется большая река.
И наконец она показалась.
– Ух, – вырвалось у тех, кто сидел в тележке, и все примолкли.
Перед ними, там, где раньше была долина, колыхалась огромная желтая масса, испещренная, истыканная серым дождем. Мир стал теперь водою. Она входила в окна домов и завихрялась вокруг колокольни. На верхушках безжизненных деревьев, как флюгера, сидели птицы.
Когда тележка добралась до городка Уллуны, где мэр в клеенчатом дождевике распоряжался работами, а дамы, надев непромокаемые накидки с капюшонами, раздавали в ремесленной школе суп и хлеб, добровольцев отвели к плоскодонной лодке и, объяснив местную географию, просили грести в сторону Красного холма – там, говорят, две фермы отрезаны водой.
В мире воды стояла тишина. Гребцы молчали, потому что настало отрезвление и потому что их мускулы были непривычны к такой работе. Сквозь шипенье дождя на воде слышалось их прерывистое дыханье, монотонно стучали их сердца, и только уключины поскрипывали с непреложной уверенностью.
– Мы куда-нибудь да приплывем? – спросил Осси Пибоди.
– А кто его знает, – сказал О’Дауд, чье дыханье разливалось в воздухе расплавленным металлом.
Тут Лес Докер громко пукнул, и все захохотали.
Им стало полегче, когда они проплывали там, где раньше были огороженные участки Иллереги, и густые ветки деревьев пересчитывали напряженные ребра гребцов. Встречные течения и желтые водовороты вертели маленькую неуклюжую лодчонку, как хотели. Но мужчины все так же молчаливо гребли. Стало как-то дико сознавать, что плывешь над затопленной землей. Диковато чувствовали себя все, кроме Стэна Паркера, который к тому времени уже знал про себя, что можно ожидать чего угодно и вовсе не обязательно было, чтобы путь этой плоскодонке указала рука мэра Уллуны. Пока он греб, примиряясь с дикостью и неизбежностью их положения, но не умея ничего объяснить – он только улыбнулся смущенно вопросу Осси Пибоди, – этот полузатопленный мир стал ему знаком, как собственные мысли. Он вспомнил нечто забытое, о чем он никогда никому не говорил. Он вспомнил лицо своей матери, лежавшей в гробу, – ее черты выдали то, что всегда скрывали глаза, – страх, что все окружающее совсем не прочно. Но в этом смутном мире плещущей воды, под плывущими мимо деревьями какая же могла быть прочность? Гребцы гребли. Он слышал их натужные выдохи, но словно издалека. А когда они проплывали под струящимися деревьями и шуршала листва, то эти звуки не только казались ближе, они словно проникали внутрь сквозь его мокрую кожу.
И не было никакой неожиданности, когда Осси Пибоди крикнул, что справа что-то такое кружится, вроде бы возле муравьиной кучи, и они повернули туда и вытащили гуттаперчевое тело мужчины в одежде, которую вода подогнала под общий мглисто-темный цвет. Гладкое лицо мужчины было обкусано рыбами.
Ну и ну, подумали гребцы, когда тело было положено на дно лодки.
Всей своей упругой кожей они противились ощущению смерти. Ноздри их, хрящеватые, побелевшие, отказывались воспринимать ее, словно ноздри животных, наткнувшихся где-нибудь в кустах на мертвечину.
Стэн Паркер наклонился вперед и прикрыл гуттаперчевое лицо мешком. Гребцы прочистили горло, кто-то сплюнул, кто-то последовал его примеру, и лодка двинулась дальше.
Они гребли, а мимо них проплывали останки покойной безопасной жизни в стенах домов. Пустой стул, надкушенный кусок сыра и размокшие письма, подушечка с церковной скамьи, застрявшая в зарослях ежевики, шляпа с распластанным по воде пером, детский горшочек, Библия, раскрытая на пророке Иезекииле. Все это появлялось и исчезало. Постоянной была только лодка. Да, пожалуй, дом, о который они чуть не стукнулись.
– Эй, есть тут кто? – крикнул О’Дауд, сунув голову в окно. – Кто дома? К вам почтарь, он же пожарная команда!
Все разом засмеялись – теперь уже они все делали в унисон.
В безмолвном доме был накрыт к обеду стол. По скатерти ползла улитка. Вокруг стола стояли стулья в хлюпающей воде, которая не нуждалась в гостеприимно распахнутых дверях, чтобы войти в дом. Здесь устроила сборище вода. А люди бежали. И при таких обстоятельствах, когда гребцы оплывали дом, цепляясь за наружные стены, О’Дауд смекнул, что можно достать рукой стоявшую на полке бутылку и хлебнуть из горлышка, чтобы только кровь разогреть, а вообще даже и забрать эту бутылку в лодку.
Кто-то сказал, что это, мол, воровство.
– И вовсе нет, – возразил О’Дауд, облизывая губы. – Ясно же, как божий день, – раз ее оставили на полке, значит, никому она не нужна, это же все равно что выбросить.
Ни у кого не хватило духа ответить. В осклизлой комнате на краю умывальника лежали крепко сомкнутые вставные челюсти.
Лодка отплыла от дома. У гребцов теперь были только руки и ребра; всего остального они не чувствовали. Как тех людей, что бросали свои затопленные дома, гребцов в лодке обуяло стремление двигаться и дышать.
В одном месте Стэн Паркер увидел труп бородатого старика, застрявший в рогулине дерева. Но об этом он никому не сказал. Он не переставал грести. Тупорылая лодка отзывалась на каждый промах. А старика, который, судя по виду, уже ни на что не надеялся, умирая на дереве вверх ногами, вскоре стерли из виду движение и дождь.
От домишки, прежде стоявшего на холме, а теперь на островке, бежала к воде маленькая проворная женщина с тяжелым узлом волос на затылке.
– Я думала, вы совсем не приедете, – кричала она. – Уж я ждала-ждала! Папаша уплыл на той скорлупке, что ребята сколотили для забавы прошлым летом. Я ему – спятил ты, что ли, нипочем не пущу. Но он углядел, что на дереве баран застрял.
Она стояла на земле у пенистой, окаймленной щепками и сучками кромки воды. От возбуждения в углах ее рта тоже вскипала легкая белая пена.
– Вы моего папашу не видели? – спросила она. – Такой старичок с седой бородой.
Нет, никто не видел.
– Ну вот, – сказала она. – Я же говорила, за нами пришлют из города. У меня уж и вещи собраны.
Она бросилась было бежать.
– Но с папашей как же? – тотчас остановилась она, привстав на цыпочках.
– Может, папаша где-то пристал к берегу, – ответили ей.
– Да, – сказала женщина. – Будем надеяться. У меня машинка, понимаете. Я должна взять машинку.
– Чего-чего? – спросил Лес Докер.
– Да швейную машинку.
Она уже волокла ее с веранды, обдирая себе голени ножным приводом.
– Только три вещи были у меня самые ценные, – сказала маленькая женщина, – две козы да швейная машинка. Но козам уж, видно, конец пришел.
– Швейной машине тоже, хозяюшка, – сказал О’Дауд. – А то быть нам всем на дне.
– Ну, тогда я остаюсь, – ответила женщина, которую звали миссис Уилсон.
Она громко зарыдала, вцепившись пальцами в железный корпус швейной машины.
Женщину пришлось втаскивать в лодку таким же манером, как и ее перевязанную веревкой ивовую корзину со всяким скарбом.
– Не надо, не смейте, – плакала она. – Я все равно не переживу! Сначала козы, теперь швейная машина…
– Ох, – тихонько вскрикнула она, задев что-то выпуклое под мешком на дне лодки. – Что это? Только не говорите, что мертвец!
– Он самый, – ответили ей, – совсем молодой, бедняга, его из воды вытащили.
– Я никогда еще не видела мертвых, – задумчиво сказала она. – Даже свою мать, когда она умерла. Я была в Масуэллбруке у родственников. Это они мне подарили машину.
И снова у нее потекли слезы, смешиваясь с дождем.
Присутствие женщины прямо перед его глазами заставило работавшего веслами Стэна Паркера выйти из великой отрешенности смерти и воды. Он прикусил губу, как будто от физических усилий, но на самом деле от того, что не сказал ей о мертвом отце. Он скажет, подумал Стэн, только попозже, не сейчас. Он продолжал грести, проникаясь дружелюбием к остальным гребцам и жалостью к женщине. На ней была старенькая кофта с узором из веточек и маленьких лиловых цветов. И Стэн Паркер, вспомнив день выпечки хлеба, увидел пышнеющие на листах хлебы и разгоряченную щеку жены – она прокалывает их щепочкой. Весь день в лодке он не думал о ней, а сейчас вспомнил и обрадовался.
Вечером через старика Пибоди, который возвращался в их места, он передал, что еще покрутится здесь день-другой и поглядит, чем он сможет помочь.
Отряд добровольцев, спустившись с холмов, заночевал на извозном дворе в пустующем стойле, где свежая солома колола им шею и всю ночь, сквозь сон, из других стойл слышался перестук копыт, и шорохи, и бархатистое ржанье. О’Дауд, малость перебравший в «Дубе», улегся снаружи под дождем, заявив, что желает дышать свежим воздухом. Но его ухватили под мышки и за щиколотки и втащили в конюшню. И в бархатистой ночи их опять окружили теплые шорохи сна и лошадей. В конюшне позабылось о дожде.
Среди ночи Стэн Паркер проснулся и вспомнил, что так и не сказал маленькой женщине о ее отце – даже когда приятели выгружали ее вместе с ивовой корзиной у какого-то берега. Он не мог сказать ей правду. Бывает такое, что просто нельзя выговорить. И он спокойно заснул, еще глубже зарывшись в теплую солому стойла, под покровом ночного дождя. А дождь не переставал.