Страница:
– Все это очень интересно, – сказал адвокат, тыча носком ботинка в борозду. – Почва. Грандиозная жизнь. И продуктивная.
Стэн Паркер жил этой жизнью, и ему никогда не приходило в голову, что она такая. Она властвовала над ним. Но над Дадли Форсдайком никто и никогда не властвовал. Разве только его жена. Ему внезапно захотелось быть во власти чего-то, какой-нибудь страсти или даже порока. Дул ветер с юга и трепал полы его макинтоша.
– Почему мы не пошлем все к чертям и не займемся землей? – обернувшись, крикнул он жене.
– Почему? – задумчиво сказала она, медленно поднимая к щеке меховой воротник. – Потому что ты все это быстро возненавидишь.
Как смешно брюки облипали его ноги на ветру!
Дадли Форсдайк настолько привык изучать житейские дела по судебным документам, что внезапно опьянел от запаха жизни. Этот запах подымался над вспаханным полем и слетал с мокрого холма. Небо вскипало клубящимися тучами. Ветер бил Форсдайку в грудь. От слов жены ему снова представилась собственная, столь неуместная здесь фигура. Он не обиделся, пусть даже его намеревались обидеть, он заслужил эту шпильку, поддавшись мгновенному неразумию. И потому он издал горлом какие-то звуки, означавшие не то согласие, не то мазохистское удовольствие, и продолжал блуждать под этими деревьями, под всеми другими деревьями, с которыми его ничто не связывало и не свяжет, пока он не упокоится под одним из них.
Бедняга, подумал Стэн Паркер, но какое мне до этого дело? Никакого. Уже никакого. В эту сторону при ветре идти легче, не надо преодолевать его сопротивления и не надо преодолевать никакого сопротивления вообще. Сопротивления бога, который отступился от него, после чего он стал таким легкомысленным и беззаботным. Когда-то вера гнула Стэна долу. Каждый лист, каждый свиток коры был отягощен скрытым смыслом. И словно грузом был тогда придавлен человек, шагавший сейчас между деревьев, на ветру, от которого чуть слезились его честные глаза. Нижние веки с возрастом слегка обвисли, и красная их полоска создавала впечатление открытых ранок, и это не нравилось его жене, но она не знала, как об этом сказать.
– Он же понимает, что ему не захочется пачкать руки, – сказала Тельма, преследуя спину Дадли Форсдайка, своего мужа. – И мне тоже. Хотя я люблю читать про деревню.
– Ты много читаешь, девочка? – спросила мать нерешительно; это было занятие, в которое она не очень-то верила.
– Я никогда не увлекалась чтением, – честно призналась Тельма. – Только сейчас начала.
– Должно быть, чтоб убить время, – сказала Эми Паркер, – хотя я никогда не понимала и половины того, о чем читаешь. Все совсем другое, чем в жизни.
– Тем лучше, – вздохнула Тельма, но что толку было объяснять.
– Ну, как же так, – сказала Эми Паркер. – Надо, чтоб было похоже. И люди в книгах совсем другие. Хотя это ничего. А то, пожалуй что, и не вынести.
Глядя в зеркало, она могла бы задушить себя собственными волосами.
– Вот это птичник, мистер Форсдайк… Дадли, – сочла нужным она поправиться. – Мы птицей не очень занимаемся. Так, несколько несушек. А вон те – молодки.
Показывать птичник не входило в ее намерения, но они шли мимо.
Адвокат смотрел сквозь проволочную сетку и улыбался, не то курам, не то ее словам.
– А вы интересуетесь курами, да? – спросила Эми Паркер.
– Нет, – сказал он. – Не знаю. Как-то никогда о них не думал.
Над мокрой землей стоял запах куриного помета.
– Довольно вонючие они, эти курочки, – сказала его теща.
Я сейчас закричу, – подумала Тельма в невероятной шубке, которая каким-то чудом принадлежала ей.
– Как насчет чая, мать? – сказал Стэн Паркер.
Разумней ничего нельзя было придумать. Все пошли в дом.
В честь гостей большая комната была украшена букетиками ранних роз; некоторые уже полураскрыли свои хрупкие цветы, другие, в слишком тугих бутонах, поникли, так и не успев расцвести.
В комнате стоял тяжелый нежилой запах. Вся мебель была тяжелая. И ужасная, на взгляд Тельмы Форсдайк, задумчиво ходившей по комнате. Удивительно, как ей удалось сбежать от этой затхлой добропорядочности. Или от самой себя? Дома она загородилась от этих подозрений мебелью красного дерева. Сейчас же она была вынуждена поскорее чем-то заняться. Плавными взмахами она стянула перчатки со своих длинных пальцев, на которых беззастенчиво сверкали кольца.
Эми Паркер, чье дыханье опередило ее появление, внесла большой чайник с глянцевым узором, желтый сдобный пирог и пшеничные лепешки на стеклянной подставке с высокой ножкой.
– Ты видаешься с Бурками, Тель? – спросила она.
Иногда ей случалось нечаянно выпустить стрелу, ни в кого не целясь. И если стрела все же кого-то сражала, Эми Паркер говорила: я же ничего такого не имела в виду, это просто так, для разговора.
– Нет, – ответила Тельма Форсдайк, сосредоточенно глядя в свою чашку. – Я с ними не вижусь.
– Бурки? – спросил ее муж, улыбавшийся всему, чего он не знал или не понимал, будь то Бурки или это сооружение из пузырчатого стекла, на котором лежали лепешки.
– Дальние родственники, – ответила Тельма, откусывая крохотный кусочек лепешки. – Одно время я у них жила.
Лицо ее было начисто лишено выражения. Она бы еще могла признать Бурков, но только не себя тогдашнюю, в коротенькой шубке из крашеного кролика. То была эпоха нуги и иллюстрированных журналов. Несколько месяцев она страдала от прыщей, но вылечила их заочно, по переписке.
– Они хорошо ко мне относились, – сказала она, стряхивая крошку.
Теперь в своей изысканно пастельной комнате, куда не будет доступа Буркам, даже если б они узнали ее адрес из какой-нибудь газеты, она могла позволить себе быть благожелательной. Она достигла такой высоты, на которой благожелательность вполне возможна. И если нельзя было послать чек – а Тельма действительно была щедра, это утверждали многие, – то она расплачивалась равнодушием. Она редко позволяла себе волноваться – это вредило ее здоровью – или отстаивать свое мнение – для этого надо было его иметь. Сдержанность царила и в ее покойной комнате, где она расставляла вазы с цветами и могла потратить целое утро, стараясь приладить какой-то цветок так, чтобы он не нарушал общего впечатления.
Вот сколькому научилась Тельма, – думала Эми Паркер над чашкой чаю, – и перчатки носить, и книжки читать.
– Старый Хорри Бурк очень болен, бедняга, – сказал Стэн Паркер.
– Как бы не помер, – добавила жена, на которую крепкий чай навевал меланхолию.
Значит, от Бурков тогда не отделаться, – сообразила Тельма. И приняла надлежаще грустный вид.
Но ей и в самом деле было грустно в этой темноватой комнате, хотя загрустила она о себе, той, которую сейчас хоронила. От запаха цветов, что клала маленькая девочка на могилки воробьев, на глаза навернулись слезы. И от тех горящих ночников, от которых она задыхалась, пока мать с тем простым и естественным выражением лица, которое бывает в начале жизни, не выводила ее из приступа. Тельма Форсдайк сидела и крошила пирог, большой, желтый, испеченный наспех и потому с дырками. Какие-то частицы своей жизни ей хотелось оторвать от себя и выбросить навсегда, если б не грозила опасность, что все это вернется к ней снова.
– Вы играете в карты, Дадли? – спросила Эми Паркер.
– Нет, – ответил он улыбаясь.
Эта декоративная улыбка держалась на его лице почти бессменно. В душе же он испугался, как бы его не заподозрили в такой недостойной страстишке. Что может понять в нем эта женщина, его теща? Или жена? Или даже он сам, в этой чужой комнате, где из каждого угла может вылезти неожиданный обычай? Стеклянная подставка подмигивала ему из-под кучи лепешек.
– Нет, – сказал он каким-то рыхлым голосом – у него был набит рот. – Я никогда не играл в карты.
– Мы тоже не играем, – сказала Эми Паркер. – Хотя многие любят вечером перекинуться в картишки.
Не забыть бы до отъезда поинтересоваться, как она живет, думала Тельма, достаточно только спросить, люди ведь не могут или не хотят распространяться про то, что их сверлит там, внутри. Спросить – тоже доброе дело.
Но тут адвокат весь подобрался под своим костюмом из отличного английского материала – пестрого твида, который в случае нужды может заменить мужественность, и сказал:
– А как ваш сын, миссис Паркер, молодой человек, с которым я еще не знаком?
Вот чего мы все время ждали, – поняла Тельма Форсдайк.
Потому что он, адвокат, немножко все перепутал и теперь, не будучи уверенным, но что-то подозревая, собирался прощупать почву, как все осторожные мужчины, палкой.
Отец подался вперед, растирая в ладонях табак; в комнате стоял табачный запах, а ладони переполнились.
– А, Рэй, – сказала мать.
Она отрезала еще несколько кусков пирога, хотя никто уже не ел.
– У Рэя все хорошо, – сказала она, тоже, впрочем, осторожно. – Собирается на днях приехать.
И она поглядела в окно, от которого наконец отступило ненастье, и все они стали смотреть сквозь стебли и листья, туда, где царил зеленоватый свет и тишина.
– Рэй был такой красивенький мальчик, – сказала она. – Вот сами увидите. Кожа смуглая, губы красные. И сильный. Но он, видно, думал, что мы не понимаем. Он все убегал от нас в лощину. Я за ним не могла поспеть. А как-то раз сюда залетели чайки, так он убил одну и похоронил. Потом был тихим таким. Думал, что я не знаю, а у него руки пахли рыбой, ну я и догадалась. Когда он был еще маленьким, у нас народились щеночки, так он взял их и бросил в яму там, на задах. И как он плакал всю ночь! Ничем я его утешить не могла. Что-то его заставляло это сделать, он не мог удержаться. Помню, несколько лет назад у нас один грек работал. Рэй с этим греком подружился. И уж как только Рэй его не обижал, и все потому, что любил его очень. Нет, – сказала она, – понимать я не понимаю. Но знаю.
Тельма Форсдайк почувствовала, что отвращение стискивает ей грудь. Она закашлялась, и у нее не было с собой никакого лекарства.
Адвокат поглядел на свою шляпу на стуле, куда он положил ее, входя в комнату. С какой радостью он вернулся бы домой, где все его вещи расставлены в строгом порядке. К своему ящичку с сигарами и коллекции чучел колибри.
– Зря ты ворошишь прошлое, мать, – сказал Стэн Паркер, скручивая сигарету какой-то нелепой формы.
– Почему зря? – сказала она. – И это не прошлое.
Да, это не было прошлым.
Она смотрела на мужа. И вдруг руки женщины, которую он чуть не задушил, стиснули его шею, и девицы в шелковых джемперах запели матросские песни. А мужчина, коммивояжер, грузный и веснушчатый, вошел и сел, расставив ноги и, как все они, начал трепаться про маленькие городки, мусоля слова толстыми губами. И глаза у него были в красных прожилках.
Все глядели друг на друга, зная, но не понимая. Отец и мать наконец-то были вместе в этом доме и при свидетелях, говорили так, как никогда бы не осмелились, будь они наедине.
– Дать тебе воды, девочка? – спросила Эми Паркер Тельму, у которой не прекращался кашель.
– Нет, нет, – замотала она головой, натягивая темные перчатки из тонкой замши.
– Это не приступ? – с надеждой спросила мать.
– Нет, – сквозь кашель выговорила Тельма. – Это не приступ.
– Сейчас пройдет, – произнес Дадли Форсдайк очень тихо.
Как будто боясь спугнуть кашель раньше, чем возьмет свою шляпу, и тогда не будет предлога уехать.
Мать жалостно цокала языком.
Стэн Паркер, более или менее примирившийся с тем состоянием безбожия, которое он избрал для себя, изрыгнув из себя бога и подавив страстные порывы молить о прощении, ощутил чувство внутренней свободы. Он поглядел на часы. Скоро пора идти к коровам, и нынче вечером, если ее удастся уговорить остаться дома и помыть посуду, будет полная свобода в просторном холодном сарае, где в загородках стоят коровы, и он сядет доить, подтянув колени к подбородку. Просторное сырое небо бывает тогда совсем пустым и свободным. Он представил себе это и поежился от нетерпенья под непривычным жилетом.
Тем временем Тельма, то есть миссис Форсдайк, уезжала со своим супругом.
Начались поцелуи. В воздухе повисли сожаления, а на ветках розы – упрямые капли.
– Застегни воротник на пуговицу, – сказала мать.
– Да нет тут пуговицы, – засмеялась Тельма. – Это был бы страх божий.
Кашель ее прошел от этого одичалого воздуха или при виде своей машины. Она уселась. И, оглянувшись назад, спохватилась, что забыла спросить мать, как она живет, узнать, что она за человек и что происходит с нею. Но теперь уж ничего не поделаешь.
Машина тронулась с места и уехала. Тельма забыла поцеловать отца, наверно потому, что папа – это папа, он всегда будет здесь, он, как необыкновенно крепкий ствол, укрепился в земле.
Мистер Форсдайк вздохнул, ведя машину.
– А что за Бурки? – спросил он. – Я никогда о них не слышал.
– Ну, она зажигательная женщина, – засмеялась Тельма. – Всегда носит голубое. Только голубое.
И как будто этой дикости было мало, она добавила:
– А он лошадиный тренер.
Машина катила их дальше.
– Стало быть, нет особых причин, – заметил Дадли Форсдайк, – чтобы поворачиваться к ним спиной.
Зерно добра, посеянное в другой душе, порождает сознание собственного благородства.
– И твой брат, – продолжал Форсдайк, – Рэй, с которым я не знаком. Почему я не знаком с Рэем?
– Тут нет особых причин, – сказала в свою очередь Тельма. – Он в отъезде. Вот и все. Скоро, должно быть, появится.
– Вот как? – поморщился Дадли Форсдайк, гадая, что за человек этот его шурин.
Форсдайки ехали молча, и каждый не знал, кто же над кем взял верх.
Машина уехала и уже давно скрылась из виду, а родители, оставшись одни, все еще стояли у ворот, перебирая свои надежды и разочарования. Наконец они взглянули друг на друга, и Эми Паркер спросила:
– Как думаешь, Стэн, они довольны?
– Они не поели, но это ничего не значит.
– Но нами они довольны, Стэн?
– Они нас видели всего полдня.
– Друг другом они довольны.
– Что-то такое в нем старушечье.
– Ну, Тельма всегда любила, чтоб все было мило и славно.
– Машина у них хороша, блестит вся.
– Но он ей свой, Стэн?
Это – глядя мужу в глаза.
– Свой!
Стэн отвернул лицо и стал весь колючий; так иногда волосы у него становятся колючими на загривке.
– Кто может что-то считать своим? – сказал Стэн.
Он был рад, что надо идти за ведрами и дальше, к сараю, по этим проторенным работой человека дорожкам, которым привычка придала геометрическую четкость.
А Эми Паркер быстро пошла в дом и достала изжаренную сегодня курицу, запах ее до сих пор не выветрился из дома. Еще она взяла длинный хлеб, немножко не пропекшийся, и уложила вместе с курицей в корзинку. Все это она проделала быстро и уверенно, будто давно привыкла все делать тайком. И думала она о тайном письме, спрятанном в ящике комода.
Эми Паркер шла в таинственном сумеречном свете. Из высокой сочной травы поднимались густые вечерние запахи. Пронзительно перекликались птицы, устраиваясь на ночлег, на черных ветках трепетали первые весенние перышки. Чуть колыхалась молодая поросль кустарника. Над ручьем нависла запутанная пряжа сумерек. Где-то терпеливо старались поджечь кучу сырых листьев, но она только дымилась. Все сливалось и таяло в этот дозвездный час.
Но женщина в темном платье шла по дороге твердо и упрямо. Ее громкие ступни отгоняли тишину. Она шагала быстро. Ей было радостно думать в сумерках, что она связана тайной, да еще с кем – со своим сыном. «Не говори папе, – писал Рэй, – он полезет в бутылку». Конечно же, не скажу, думала Эми Паркер, она жила тайнами, в саше для носовых платков спрятаны наэлектризованные письма. «И если сможешь дать нам двадцать пять взаймы, мама, – фунтов то есть, – писал Рэй, – то принеси в Глэстонбери по пятеркам, их удобней носить при себе; здесь по вечерам спокойно, я встречу тебя на кухне, я тут не задержусь, мама, мне нужно кое-куда съездить, но мы увидимся, твой любящий сын».
И она шла. Позвякивал фонарь, который она прихватила с собой.
– Ой, Эми, – сказала стоявшая в ложбине под кипарисом Долл Квигли, но голос ее казался бесплотным. – Неужели это вы? Кто б мог подумать!
– Никто, наверно, – откликнулась Эми Паркер, совсем не радуясь этой встрече.
– Я вас немножко провожу, – сказала Долл, и тень приняла очертания ее длинного тела в длинном платье.
Ох, будь ты неладна, подумала Эми Паркер.
– Я хожу, чтоб проветрить голову, – сказала мисс Квигли. – Это из-за брата.
– А что такое с Бабом? – спросила ее приятельница.
– Припадки, – сказала Долл, – они у него вот уж сколько лет. Но становятся все сильнее.
– И что же ты делаешь, Долл?
– Я засовываю пробку ему между зубов, а если он ее разгрызает, сую другую. Вот и все. Я за ним слежу. Чтоб он не ударился о печку. Но он, бедный мальчик, такой сильный бывает, когда у него припадок.
– Наверно, лучше его поместить куда-нибудь, – в отчаянии сказала Эми Паркер.
И голос Долл Квигли ответил:
– У меня только он один и есть.
А у меня есть Долл, подумала Эми Паркер, не надо бы на нее злиться, но я не могу.
Затем Долл Квигли принялась рассказывать, как они с Бабом живут, как они сидят у лампы и рассматривают диковинные камешки и скелеты высохших листьев, только ей иногда кажется, что жизнь и ровный желтый свет уже давно ушли в прошлое, но всегда оказывается, что это и есть настоящее.
– Так что, сами понимаете, я не могу куда-нибудь отдать Баба, душой он совсем дитя.
Но для Эми Баб был немолодой, слюнявый и полный мужчина. Она еле сдерживалась.
– Ох, дорогая, – сказала она, и юбка ее хлестнула темноту, – зря я не взяла двуколку. Я опаздываю.
– У вас назначена встреча? – спросила медлительная Долл.
– Мне надо кое-что отнести…– прошипела Эми Паркер.
И чуть не добавила – миссис Гейдж, хотя та уехала из этих мест вскоре после того, как ее муж повесился на дереве.
– Мне надо кое-что отнести, – спохватившись, продолжала Эми Паркер, – одной знакомой, ей трудно приходится.
– Бедные люди, – вздохнула Долл Квигли обо всем человечестве.
Она не прибавляла шагу, старалась протянуть время, и тогда Эми Паркер, прикоснувшись к ней, любя ее, сказала:
– Мы обязательно что-то придумаем для Баба, чтоб было все по-доброму, по-хорошему.
Но Долл Квигли была полна сомнений, зная, что любое решение должна найти она сама, а как найти – неизвестно.
Скоро Эми Паркер оставила Долл Квигли в сгущавшихся сумерках и чуть не бегом побежала к воротам Глэстонбери. Ворота все еще стояли на месте, хотя от ржавчины были почти недвижимы. Чтобы их открыть, нужно было побороть наросты времени, и если это удавалось, как удалось Эми Паркер, женщине, еще полной сил, то сердце начинало стучать сильнее при входе в это странное место, где можно найти что угодно: полузасыпанные землей предметы искусства или ржавую жестянку, которую можно отчистить и снова пустить в дело. Иной раз возникали какие-то люди из-под деревьев, где они закусывали, или занимались любовью, или просто заклинали в себе неугодных им духов. И потому здешний парк, при всей своей таинственности, сильно напоминал общественное место. Жесткие ветки неподстриженных кустов и побеги буйно разросшегося винограда подвергались воздействию праздных рук и становились еще лохматее. Ветки обрывались, обламывались и бросались где попало. Раза два приходили козы и дочищали остальное. Но только на время. Они непрерывно росли, эти зеленые дебри в сообщничестве с бдительным мелким зверьем, и листья колыхали воздух, особенно по вечерам, когда бархатистые ароматы сливались с запахом гниения.
Эми Паркер быстро шла вверх по склону холма, сквозь кусты, ее задевали и даже царапали негнущиеся ветки, а под ее твердыми каблуками хрустели раздавленные стебли поникших сорных трав. Чем больше сгущалась темнота, тем сильнее волновало ожидание. Какой он сейчас стал? Вдруг она не узнает его и растеряется? Она ведь стала немножко глуховата, и что, если она чего-то не дослышит или начнет улыбаться невпопад, как все глухие, в знак того, что они все понимают? Но она, конечно, не глухая. Она не глухая.
Трубными звуками казалось в тишине шелестение листьев. В мысли то и дело вторгались Квигли, и лицо Долл раздражало совершенством доброты. Я-то, слава богу, не совершенство, подумала Эми Паркер, а она просто уродина, и еще эта кожа мешком висит на шее. А он, Баб – фу! Где-то тут гниют листья. Она ускорила шаги, чтобы убежать от тягучего запаха. Но от этих Квигли никак не избавишься. У меня только он один и есть, сказала Долл, пристав к ней на дороге. И у меня тоже – только один он и есть, подумала Эми Паркер, ни Тельмы и никого больше, только он один.
И она с надеждой бросилась к бывшей подъездной аллее, хрустя одуванчиками и гравием и ожидая какого-то сигнала. Неотвязные Квигли, если они и существовали, сгинули где-то в темноте. Был только дом, или полдома, мистер Армстронг начал постройку и бросил, когда оказалось, что уже незачем строить, разве только как памятник умершим. Эми Паркер вдруг стало жутко, когда она вспомнила умерших, которых она знала, и тех, кто, может, еще живы, но все равно что умерли, – они исчезли. Птицы, летающие в ночи, касались этих стен неслышными крыльями. У статуи была отбита рука.
Когда женщина, живая, из плоти и крови, повернула за угол дома, туда, где были кухонные помещения, и нашла дверь, очевидно, во вторую кухню, у нее стало покойнее на душе, она вспомнила, как в молодости принесла сюда корзину с молодыми утками. Она еще по пути зажгла фонарь и с ним вошла в дом. Комната была большая, туманная и пустая. Только листья шуршали в ней или мыши.
Но тут же появился Рэй.
– Это ты, мой голубок? – сказала Эми.
Она подняла фонарь, задрожав от нежности, от непривычного, выразившего эту нежность слова. Вдруг это кто-то чужой, а она его так назвала? И как воспримет такие слова сын, если это он? Она дрожала.
Глядя на фонарь и ничего, кроме яркого огня, не видя, он нахмурился и заморгал. И от того или от чего другого пошел бочком вдоль стены. Он был высок, но не так огромен, как его тень.
– Убери его, – сказал он. – Так можно и ослепить.
– Но надо же было взять свет, – проговорила она, ставя фонарь на подоконник. – Раз уж другого места не нашлось. С чего ты решил встретиться здесь? Такая глухомань. И дом ничейный.
– Да так, – сказал он. – Я всегда помню это место.
– Больше ничего не помнишь? – спросила она.
Теперь, когда оба приобрели нормальный облик, свой рост и стать и стояли друг против друга, она шагнула вперед, чтобы рассмотреть его получше.
– Ты что? – засмеялся Рэй. – Стараешься меня опознать?
– Ты изменился, – сказала она.
– А ты чего ожидала?
Она сама не знала. Быть может, своего отражения, знакомого по зеркалам. Или мальчика, которого она жадно целовала и переодевала в сухие штанишки. Сейчас она была ошеломлена недоступной таинственностью взрослого мужчины. Такое чувство, наверно, испытывали люди, когда высекали огонь и ловили руками улетавшие искры. Но он был хорош, этот мужчина.
– Ты повзрослел, – сказала она, глядя на него почти стыдливо.
Ей хотелось бы разглядеть его при дневном свете.
Он шагнул к ней, тронул за локоть и спросил:
– Ты принесла, что я просил, мама?
– Да, – ответила она. – Ты небритый, Рэй.
– Я приехал на попутном грузовике, – сказал он. – Из Мельбурна. А туда добрался на фрахтовом судне. С запада.
– Из Олбэни?
– Да. Из Олбэни. И из Брума. Одно время я жил в Кулгарди.
– Ты везде побывал.
– Всегда найдется новое местечко.
– А мы думали, ты в Олбэни. Ты писал – работаешь в какой-то фирме.
– Что там у тебя? – спросил он, заглядывая в корзинку, единственный и неразгаданный предмет в этой комнате.
– Кой-чего пожевать, сынок, – сказала мать, она и забыла, какое это удовольствие – смотреть, как он ест.
И он стал есть, торопливо и жадно, оторвал куриную ногу, разломал пополам хлеб, крошки приставали к губам и сыпались на пол. Он был некрасив, когда ел. Щеки казались мясистее и блестели от желтого жира, не попавшего в рот, зубы выгрызали остатки поджаристой кожи на кончике кости; Рэй был особенно жаден до хрустящей кожи.
– Ты так изголодался? – спросила женщина, глядя на путника, которому она дала поесть, а он случайно оказался ее сыном.
– Я со вчерашнего дня в дороге.
Он швырнул в угол обглоданные куриные ноги и грудину с маленьким сморщенным сердцем.
Потом он вздохнул и облегченно выпрямил плечи.
– Надо было яблочков захватить, – сказала мать, представив себе, как его зубы вгрызаются в яблочную мякоть.
Он был довольно мускулистый и еще не погрузнел. Он шагал по комнате и весь золотился, когда попадал в полосу света.
– Живу хорошо, – сказал он, утирая рот и моргая.
Ей было приятно смотреть на него.
– Ты можешь мне рассказать про себя? – спросила она. – Что ты делал, что видел.
Она стояла, опустив на темную юбку скрещенные руки. Ощущение огромной неловкости вытеснило все мысли из ее головы.
– А ты свою привычку не бросила, мать, – сказал он, и лицо его слегка подернулось, что, видимо, бывало у него в минуты самообороны, – эту самую привычку допрашивать. Ты, наверно, могла бы убить человека, лишь бы посмотреть, чего там у него внутри.
– После стольких лет, – возразила она, начиная распаляться, – я имею право на какие-то объяснения.
Стэн Паркер жил этой жизнью, и ему никогда не приходило в голову, что она такая. Она властвовала над ним. Но над Дадли Форсдайком никто и никогда не властвовал. Разве только его жена. Ему внезапно захотелось быть во власти чего-то, какой-нибудь страсти или даже порока. Дул ветер с юга и трепал полы его макинтоша.
– Почему мы не пошлем все к чертям и не займемся землей? – обернувшись, крикнул он жене.
– Почему? – задумчиво сказала она, медленно поднимая к щеке меховой воротник. – Потому что ты все это быстро возненавидишь.
Как смешно брюки облипали его ноги на ветру!
Дадли Форсдайк настолько привык изучать житейские дела по судебным документам, что внезапно опьянел от запаха жизни. Этот запах подымался над вспаханным полем и слетал с мокрого холма. Небо вскипало клубящимися тучами. Ветер бил Форсдайку в грудь. От слов жены ему снова представилась собственная, столь неуместная здесь фигура. Он не обиделся, пусть даже его намеревались обидеть, он заслужил эту шпильку, поддавшись мгновенному неразумию. И потому он издал горлом какие-то звуки, означавшие не то согласие, не то мазохистское удовольствие, и продолжал блуждать под этими деревьями, под всеми другими деревьями, с которыми его ничто не связывало и не свяжет, пока он не упокоится под одним из них.
Бедняга, подумал Стэн Паркер, но какое мне до этого дело? Никакого. Уже никакого. В эту сторону при ветре идти легче, не надо преодолевать его сопротивления и не надо преодолевать никакого сопротивления вообще. Сопротивления бога, который отступился от него, после чего он стал таким легкомысленным и беззаботным. Когда-то вера гнула Стэна долу. Каждый лист, каждый свиток коры был отягощен скрытым смыслом. И словно грузом был тогда придавлен человек, шагавший сейчас между деревьев, на ветру, от которого чуть слезились его честные глаза. Нижние веки с возрастом слегка обвисли, и красная их полоска создавала впечатление открытых ранок, и это не нравилось его жене, но она не знала, как об этом сказать.
– Он же понимает, что ему не захочется пачкать руки, – сказала Тельма, преследуя спину Дадли Форсдайка, своего мужа. – И мне тоже. Хотя я люблю читать про деревню.
– Ты много читаешь, девочка? – спросила мать нерешительно; это было занятие, в которое она не очень-то верила.
– Я никогда не увлекалась чтением, – честно призналась Тельма. – Только сейчас начала.
– Должно быть, чтоб убить время, – сказала Эми Паркер, – хотя я никогда не понимала и половины того, о чем читаешь. Все совсем другое, чем в жизни.
– Тем лучше, – вздохнула Тельма, но что толку было объяснять.
– Ну, как же так, – сказала Эми Паркер. – Надо, чтоб было похоже. И люди в книгах совсем другие. Хотя это ничего. А то, пожалуй что, и не вынести.
Глядя в зеркало, она могла бы задушить себя собственными волосами.
– Вот это птичник, мистер Форсдайк… Дадли, – сочла нужным она поправиться. – Мы птицей не очень занимаемся. Так, несколько несушек. А вон те – молодки.
Показывать птичник не входило в ее намерения, но они шли мимо.
Адвокат смотрел сквозь проволочную сетку и улыбался, не то курам, не то ее словам.
– А вы интересуетесь курами, да? – спросила Эми Паркер.
– Нет, – сказал он. – Не знаю. Как-то никогда о них не думал.
Над мокрой землей стоял запах куриного помета.
– Довольно вонючие они, эти курочки, – сказала его теща.
Я сейчас закричу, – подумала Тельма в невероятной шубке, которая каким-то чудом принадлежала ей.
– Как насчет чая, мать? – сказал Стэн Паркер.
Разумней ничего нельзя было придумать. Все пошли в дом.
В честь гостей большая комната была украшена букетиками ранних роз; некоторые уже полураскрыли свои хрупкие цветы, другие, в слишком тугих бутонах, поникли, так и не успев расцвести.
В комнате стоял тяжелый нежилой запах. Вся мебель была тяжелая. И ужасная, на взгляд Тельмы Форсдайк, задумчиво ходившей по комнате. Удивительно, как ей удалось сбежать от этой затхлой добропорядочности. Или от самой себя? Дома она загородилась от этих подозрений мебелью красного дерева. Сейчас же она была вынуждена поскорее чем-то заняться. Плавными взмахами она стянула перчатки со своих длинных пальцев, на которых беззастенчиво сверкали кольца.
Эми Паркер, чье дыханье опередило ее появление, внесла большой чайник с глянцевым узором, желтый сдобный пирог и пшеничные лепешки на стеклянной подставке с высокой ножкой.
– Ты видаешься с Бурками, Тель? – спросила она.
Иногда ей случалось нечаянно выпустить стрелу, ни в кого не целясь. И если стрела все же кого-то сражала, Эми Паркер говорила: я же ничего такого не имела в виду, это просто так, для разговора.
– Нет, – ответила Тельма Форсдайк, сосредоточенно глядя в свою чашку. – Я с ними не вижусь.
– Бурки? – спросил ее муж, улыбавшийся всему, чего он не знал или не понимал, будь то Бурки или это сооружение из пузырчатого стекла, на котором лежали лепешки.
– Дальние родственники, – ответила Тельма, откусывая крохотный кусочек лепешки. – Одно время я у них жила.
Лицо ее было начисто лишено выражения. Она бы еще могла признать Бурков, но только не себя тогдашнюю, в коротенькой шубке из крашеного кролика. То была эпоха нуги и иллюстрированных журналов. Несколько месяцев она страдала от прыщей, но вылечила их заочно, по переписке.
– Они хорошо ко мне относились, – сказала она, стряхивая крошку.
Теперь в своей изысканно пастельной комнате, куда не будет доступа Буркам, даже если б они узнали ее адрес из какой-нибудь газеты, она могла позволить себе быть благожелательной. Она достигла такой высоты, на которой благожелательность вполне возможна. И если нельзя было послать чек – а Тельма действительно была щедра, это утверждали многие, – то она расплачивалась равнодушием. Она редко позволяла себе волноваться – это вредило ее здоровью – или отстаивать свое мнение – для этого надо было его иметь. Сдержанность царила и в ее покойной комнате, где она расставляла вазы с цветами и могла потратить целое утро, стараясь приладить какой-то цветок так, чтобы он не нарушал общего впечатления.
Вот сколькому научилась Тельма, – думала Эми Паркер над чашкой чаю, – и перчатки носить, и книжки читать.
– Старый Хорри Бурк очень болен, бедняга, – сказал Стэн Паркер.
– Как бы не помер, – добавила жена, на которую крепкий чай навевал меланхолию.
Значит, от Бурков тогда не отделаться, – сообразила Тельма. И приняла надлежаще грустный вид.
Но ей и в самом деле было грустно в этой темноватой комнате, хотя загрустила она о себе, той, которую сейчас хоронила. От запаха цветов, что клала маленькая девочка на могилки воробьев, на глаза навернулись слезы. И от тех горящих ночников, от которых она задыхалась, пока мать с тем простым и естественным выражением лица, которое бывает в начале жизни, не выводила ее из приступа. Тельма Форсдайк сидела и крошила пирог, большой, желтый, испеченный наспех и потому с дырками. Какие-то частицы своей жизни ей хотелось оторвать от себя и выбросить навсегда, если б не грозила опасность, что все это вернется к ней снова.
– Вы играете в карты, Дадли? – спросила Эми Паркер.
– Нет, – ответил он улыбаясь.
Эта декоративная улыбка держалась на его лице почти бессменно. В душе же он испугался, как бы его не заподозрили в такой недостойной страстишке. Что может понять в нем эта женщина, его теща? Или жена? Или даже он сам, в этой чужой комнате, где из каждого угла может вылезти неожиданный обычай? Стеклянная подставка подмигивала ему из-под кучи лепешек.
– Нет, – сказал он каким-то рыхлым голосом – у него был набит рот. – Я никогда не играл в карты.
– Мы тоже не играем, – сказала Эми Паркер. – Хотя многие любят вечером перекинуться в картишки.
Не забыть бы до отъезда поинтересоваться, как она живет, думала Тельма, достаточно только спросить, люди ведь не могут или не хотят распространяться про то, что их сверлит там, внутри. Спросить – тоже доброе дело.
Но тут адвокат весь подобрался под своим костюмом из отличного английского материала – пестрого твида, который в случае нужды может заменить мужественность, и сказал:
– А как ваш сын, миссис Паркер, молодой человек, с которым я еще не знаком?
Вот чего мы все время ждали, – поняла Тельма Форсдайк.
Потому что он, адвокат, немножко все перепутал и теперь, не будучи уверенным, но что-то подозревая, собирался прощупать почву, как все осторожные мужчины, палкой.
Отец подался вперед, растирая в ладонях табак; в комнате стоял табачный запах, а ладони переполнились.
– А, Рэй, – сказала мать.
Она отрезала еще несколько кусков пирога, хотя никто уже не ел.
– У Рэя все хорошо, – сказала она, тоже, впрочем, осторожно. – Собирается на днях приехать.
И она поглядела в окно, от которого наконец отступило ненастье, и все они стали смотреть сквозь стебли и листья, туда, где царил зеленоватый свет и тишина.
– Рэй был такой красивенький мальчик, – сказала она. – Вот сами увидите. Кожа смуглая, губы красные. И сильный. Но он, видно, думал, что мы не понимаем. Он все убегал от нас в лощину. Я за ним не могла поспеть. А как-то раз сюда залетели чайки, так он убил одну и похоронил. Потом был тихим таким. Думал, что я не знаю, а у него руки пахли рыбой, ну я и догадалась. Когда он был еще маленьким, у нас народились щеночки, так он взял их и бросил в яму там, на задах. И как он плакал всю ночь! Ничем я его утешить не могла. Что-то его заставляло это сделать, он не мог удержаться. Помню, несколько лет назад у нас один грек работал. Рэй с этим греком подружился. И уж как только Рэй его не обижал, и все потому, что любил его очень. Нет, – сказала она, – понимать я не понимаю. Но знаю.
Тельма Форсдайк почувствовала, что отвращение стискивает ей грудь. Она закашлялась, и у нее не было с собой никакого лекарства.
Адвокат поглядел на свою шляпу на стуле, куда он положил ее, входя в комнату. С какой радостью он вернулся бы домой, где все его вещи расставлены в строгом порядке. К своему ящичку с сигарами и коллекции чучел колибри.
– Зря ты ворошишь прошлое, мать, – сказал Стэн Паркер, скручивая сигарету какой-то нелепой формы.
– Почему зря? – сказала она. – И это не прошлое.
Да, это не было прошлым.
Она смотрела на мужа. И вдруг руки женщины, которую он чуть не задушил, стиснули его шею, и девицы в шелковых джемперах запели матросские песни. А мужчина, коммивояжер, грузный и веснушчатый, вошел и сел, расставив ноги и, как все они, начал трепаться про маленькие городки, мусоля слова толстыми губами. И глаза у него были в красных прожилках.
Все глядели друг на друга, зная, но не понимая. Отец и мать наконец-то были вместе в этом доме и при свидетелях, говорили так, как никогда бы не осмелились, будь они наедине.
– Дать тебе воды, девочка? – спросила Эми Паркер Тельму, у которой не прекращался кашель.
– Нет, нет, – замотала она головой, натягивая темные перчатки из тонкой замши.
– Это не приступ? – с надеждой спросила мать.
– Нет, – сквозь кашель выговорила Тельма. – Это не приступ.
– Сейчас пройдет, – произнес Дадли Форсдайк очень тихо.
Как будто боясь спугнуть кашель раньше, чем возьмет свою шляпу, и тогда не будет предлога уехать.
Мать жалостно цокала языком.
Стэн Паркер, более или менее примирившийся с тем состоянием безбожия, которое он избрал для себя, изрыгнув из себя бога и подавив страстные порывы молить о прощении, ощутил чувство внутренней свободы. Он поглядел на часы. Скоро пора идти к коровам, и нынче вечером, если ее удастся уговорить остаться дома и помыть посуду, будет полная свобода в просторном холодном сарае, где в загородках стоят коровы, и он сядет доить, подтянув колени к подбородку. Просторное сырое небо бывает тогда совсем пустым и свободным. Он представил себе это и поежился от нетерпенья под непривычным жилетом.
Тем временем Тельма, то есть миссис Форсдайк, уезжала со своим супругом.
Начались поцелуи. В воздухе повисли сожаления, а на ветках розы – упрямые капли.
– Застегни воротник на пуговицу, – сказала мать.
– Да нет тут пуговицы, – засмеялась Тельма. – Это был бы страх божий.
Кашель ее прошел от этого одичалого воздуха или при виде своей машины. Она уселась. И, оглянувшись назад, спохватилась, что забыла спросить мать, как она живет, узнать, что она за человек и что происходит с нею. Но теперь уж ничего не поделаешь.
Машина тронулась с места и уехала. Тельма забыла поцеловать отца, наверно потому, что папа – это папа, он всегда будет здесь, он, как необыкновенно крепкий ствол, укрепился в земле.
Мистер Форсдайк вздохнул, ведя машину.
– А что за Бурки? – спросил он. – Я никогда о них не слышал.
– Ну, она зажигательная женщина, – засмеялась Тельма. – Всегда носит голубое. Только голубое.
И как будто этой дикости было мало, она добавила:
– А он лошадиный тренер.
Машина катила их дальше.
– Стало быть, нет особых причин, – заметил Дадли Форсдайк, – чтобы поворачиваться к ним спиной.
Зерно добра, посеянное в другой душе, порождает сознание собственного благородства.
– И твой брат, – продолжал Форсдайк, – Рэй, с которым я не знаком. Почему я не знаком с Рэем?
– Тут нет особых причин, – сказала в свою очередь Тельма. – Он в отъезде. Вот и все. Скоро, должно быть, появится.
– Вот как? – поморщился Дадли Форсдайк, гадая, что за человек этот его шурин.
Форсдайки ехали молча, и каждый не знал, кто же над кем взял верх.
Машина уехала и уже давно скрылась из виду, а родители, оставшись одни, все еще стояли у ворот, перебирая свои надежды и разочарования. Наконец они взглянули друг на друга, и Эми Паркер спросила:
– Как думаешь, Стэн, они довольны?
– Они не поели, но это ничего не значит.
– Но нами они довольны, Стэн?
– Они нас видели всего полдня.
– Друг другом они довольны.
– Что-то такое в нем старушечье.
– Ну, Тельма всегда любила, чтоб все было мило и славно.
– Машина у них хороша, блестит вся.
– Но он ей свой, Стэн?
Это – глядя мужу в глаза.
– Свой!
Стэн отвернул лицо и стал весь колючий; так иногда волосы у него становятся колючими на загривке.
– Кто может что-то считать своим? – сказал Стэн.
Он был рад, что надо идти за ведрами и дальше, к сараю, по этим проторенным работой человека дорожкам, которым привычка придала геометрическую четкость.
А Эми Паркер быстро пошла в дом и достала изжаренную сегодня курицу, запах ее до сих пор не выветрился из дома. Еще она взяла длинный хлеб, немножко не пропекшийся, и уложила вместе с курицей в корзинку. Все это она проделала быстро и уверенно, будто давно привыкла все делать тайком. И думала она о тайном письме, спрятанном в ящике комода.
Эми Паркер шла в таинственном сумеречном свете. Из высокой сочной травы поднимались густые вечерние запахи. Пронзительно перекликались птицы, устраиваясь на ночлег, на черных ветках трепетали первые весенние перышки. Чуть колыхалась молодая поросль кустарника. Над ручьем нависла запутанная пряжа сумерек. Где-то терпеливо старались поджечь кучу сырых листьев, но она только дымилась. Все сливалось и таяло в этот дозвездный час.
Но женщина в темном платье шла по дороге твердо и упрямо. Ее громкие ступни отгоняли тишину. Она шагала быстро. Ей было радостно думать в сумерках, что она связана тайной, да еще с кем – со своим сыном. «Не говори папе, – писал Рэй, – он полезет в бутылку». Конечно же, не скажу, думала Эми Паркер, она жила тайнами, в саше для носовых платков спрятаны наэлектризованные письма. «И если сможешь дать нам двадцать пять взаймы, мама, – фунтов то есть, – писал Рэй, – то принеси в Глэстонбери по пятеркам, их удобней носить при себе; здесь по вечерам спокойно, я встречу тебя на кухне, я тут не задержусь, мама, мне нужно кое-куда съездить, но мы увидимся, твой любящий сын».
И она шла. Позвякивал фонарь, который она прихватила с собой.
– Ой, Эми, – сказала стоявшая в ложбине под кипарисом Долл Квигли, но голос ее казался бесплотным. – Неужели это вы? Кто б мог подумать!
– Никто, наверно, – откликнулась Эми Паркер, совсем не радуясь этой встрече.
– Я вас немножко провожу, – сказала Долл, и тень приняла очертания ее длинного тела в длинном платье.
Ох, будь ты неладна, подумала Эми Паркер.
– Я хожу, чтоб проветрить голову, – сказала мисс Квигли. – Это из-за брата.
– А что такое с Бабом? – спросила ее приятельница.
– Припадки, – сказала Долл, – они у него вот уж сколько лет. Но становятся все сильнее.
– И что же ты делаешь, Долл?
– Я засовываю пробку ему между зубов, а если он ее разгрызает, сую другую. Вот и все. Я за ним слежу. Чтоб он не ударился о печку. Но он, бедный мальчик, такой сильный бывает, когда у него припадок.
– Наверно, лучше его поместить куда-нибудь, – в отчаянии сказала Эми Паркер.
И голос Долл Квигли ответил:
– У меня только он один и есть.
А у меня есть Долл, подумала Эми Паркер, не надо бы на нее злиться, но я не могу.
Затем Долл Квигли принялась рассказывать, как они с Бабом живут, как они сидят у лампы и рассматривают диковинные камешки и скелеты высохших листьев, только ей иногда кажется, что жизнь и ровный желтый свет уже давно ушли в прошлое, но всегда оказывается, что это и есть настоящее.
– Так что, сами понимаете, я не могу куда-нибудь отдать Баба, душой он совсем дитя.
Но для Эми Баб был немолодой, слюнявый и полный мужчина. Она еле сдерживалась.
– Ох, дорогая, – сказала она, и юбка ее хлестнула темноту, – зря я не взяла двуколку. Я опаздываю.
– У вас назначена встреча? – спросила медлительная Долл.
– Мне надо кое-что отнести…– прошипела Эми Паркер.
И чуть не добавила – миссис Гейдж, хотя та уехала из этих мест вскоре после того, как ее муж повесился на дереве.
– Мне надо кое-что отнести, – спохватившись, продолжала Эми Паркер, – одной знакомой, ей трудно приходится.
– Бедные люди, – вздохнула Долл Квигли обо всем человечестве.
Она не прибавляла шагу, старалась протянуть время, и тогда Эми Паркер, прикоснувшись к ней, любя ее, сказала:
– Мы обязательно что-то придумаем для Баба, чтоб было все по-доброму, по-хорошему.
Но Долл Квигли была полна сомнений, зная, что любое решение должна найти она сама, а как найти – неизвестно.
Скоро Эми Паркер оставила Долл Квигли в сгущавшихся сумерках и чуть не бегом побежала к воротам Глэстонбери. Ворота все еще стояли на месте, хотя от ржавчины были почти недвижимы. Чтобы их открыть, нужно было побороть наросты времени, и если это удавалось, как удалось Эми Паркер, женщине, еще полной сил, то сердце начинало стучать сильнее при входе в это странное место, где можно найти что угодно: полузасыпанные землей предметы искусства или ржавую жестянку, которую можно отчистить и снова пустить в дело. Иной раз возникали какие-то люди из-под деревьев, где они закусывали, или занимались любовью, или просто заклинали в себе неугодных им духов. И потому здешний парк, при всей своей таинственности, сильно напоминал общественное место. Жесткие ветки неподстриженных кустов и побеги буйно разросшегося винограда подвергались воздействию праздных рук и становились еще лохматее. Ветки обрывались, обламывались и бросались где попало. Раза два приходили козы и дочищали остальное. Но только на время. Они непрерывно росли, эти зеленые дебри в сообщничестве с бдительным мелким зверьем, и листья колыхали воздух, особенно по вечерам, когда бархатистые ароматы сливались с запахом гниения.
Эми Паркер быстро шла вверх по склону холма, сквозь кусты, ее задевали и даже царапали негнущиеся ветки, а под ее твердыми каблуками хрустели раздавленные стебли поникших сорных трав. Чем больше сгущалась темнота, тем сильнее волновало ожидание. Какой он сейчас стал? Вдруг она не узнает его и растеряется? Она ведь стала немножко глуховата, и что, если она чего-то не дослышит или начнет улыбаться невпопад, как все глухие, в знак того, что они все понимают? Но она, конечно, не глухая. Она не глухая.
Трубными звуками казалось в тишине шелестение листьев. В мысли то и дело вторгались Квигли, и лицо Долл раздражало совершенством доброты. Я-то, слава богу, не совершенство, подумала Эми Паркер, а она просто уродина, и еще эта кожа мешком висит на шее. А он, Баб – фу! Где-то тут гниют листья. Она ускорила шаги, чтобы убежать от тягучего запаха. Но от этих Квигли никак не избавишься. У меня только он один и есть, сказала Долл, пристав к ней на дороге. И у меня тоже – только один он и есть, подумала Эми Паркер, ни Тельмы и никого больше, только он один.
И она с надеждой бросилась к бывшей подъездной аллее, хрустя одуванчиками и гравием и ожидая какого-то сигнала. Неотвязные Квигли, если они и существовали, сгинули где-то в темноте. Был только дом, или полдома, мистер Армстронг начал постройку и бросил, когда оказалось, что уже незачем строить, разве только как памятник умершим. Эми Паркер вдруг стало жутко, когда она вспомнила умерших, которых она знала, и тех, кто, может, еще живы, но все равно что умерли, – они исчезли. Птицы, летающие в ночи, касались этих стен неслышными крыльями. У статуи была отбита рука.
Когда женщина, живая, из плоти и крови, повернула за угол дома, туда, где были кухонные помещения, и нашла дверь, очевидно, во вторую кухню, у нее стало покойнее на душе, она вспомнила, как в молодости принесла сюда корзину с молодыми утками. Она еще по пути зажгла фонарь и с ним вошла в дом. Комната была большая, туманная и пустая. Только листья шуршали в ней или мыши.
Но тут же появился Рэй.
– Это ты, мой голубок? – сказала Эми.
Она подняла фонарь, задрожав от нежности, от непривычного, выразившего эту нежность слова. Вдруг это кто-то чужой, а она его так назвала? И как воспримет такие слова сын, если это он? Она дрожала.
Глядя на фонарь и ничего, кроме яркого огня, не видя, он нахмурился и заморгал. И от того или от чего другого пошел бочком вдоль стены. Он был высок, но не так огромен, как его тень.
– Убери его, – сказал он. – Так можно и ослепить.
– Но надо же было взять свет, – проговорила она, ставя фонарь на подоконник. – Раз уж другого места не нашлось. С чего ты решил встретиться здесь? Такая глухомань. И дом ничейный.
– Да так, – сказал он. – Я всегда помню это место.
– Больше ничего не помнишь? – спросила она.
Теперь, когда оба приобрели нормальный облик, свой рост и стать и стояли друг против друга, она шагнула вперед, чтобы рассмотреть его получше.
– Ты что? – засмеялся Рэй. – Стараешься меня опознать?
– Ты изменился, – сказала она.
– А ты чего ожидала?
Она сама не знала. Быть может, своего отражения, знакомого по зеркалам. Или мальчика, которого она жадно целовала и переодевала в сухие штанишки. Сейчас она была ошеломлена недоступной таинственностью взрослого мужчины. Такое чувство, наверно, испытывали люди, когда высекали огонь и ловили руками улетавшие искры. Но он был хорош, этот мужчина.
– Ты повзрослел, – сказала она, глядя на него почти стыдливо.
Ей хотелось бы разглядеть его при дневном свете.
Он шагнул к ней, тронул за локоть и спросил:
– Ты принесла, что я просил, мама?
– Да, – ответила она. – Ты небритый, Рэй.
– Я приехал на попутном грузовике, – сказал он. – Из Мельбурна. А туда добрался на фрахтовом судне. С запада.
– Из Олбэни?
– Да. Из Олбэни. И из Брума. Одно время я жил в Кулгарди.
– Ты везде побывал.
– Всегда найдется новое местечко.
– А мы думали, ты в Олбэни. Ты писал – работаешь в какой-то фирме.
– Что там у тебя? – спросил он, заглядывая в корзинку, единственный и неразгаданный предмет в этой комнате.
– Кой-чего пожевать, сынок, – сказала мать, она и забыла, какое это удовольствие – смотреть, как он ест.
И он стал есть, торопливо и жадно, оторвал куриную ногу, разломал пополам хлеб, крошки приставали к губам и сыпались на пол. Он был некрасив, когда ел. Щеки казались мясистее и блестели от желтого жира, не попавшего в рот, зубы выгрызали остатки поджаристой кожи на кончике кости; Рэй был особенно жаден до хрустящей кожи.
– Ты так изголодался? – спросила женщина, глядя на путника, которому она дала поесть, а он случайно оказался ее сыном.
– Я со вчерашнего дня в дороге.
Он швырнул в угол обглоданные куриные ноги и грудину с маленьким сморщенным сердцем.
Потом он вздохнул и облегченно выпрямил плечи.
– Надо было яблочков захватить, – сказала мать, представив себе, как его зубы вгрызаются в яблочную мякоть.
Он был довольно мускулистый и еще не погрузнел. Он шагал по комнате и весь золотился, когда попадал в полосу света.
– Живу хорошо, – сказал он, утирая рот и моргая.
Ей было приятно смотреть на него.
– Ты можешь мне рассказать про себя? – спросила она. – Что ты делал, что видел.
Она стояла, опустив на темную юбку скрещенные руки. Ощущение огромной неловкости вытеснило все мысли из ее головы.
– А ты свою привычку не бросила, мать, – сказал он, и лицо его слегка подернулось, что, видимо, бывало у него в минуты самообороны, – эту самую привычку допрашивать. Ты, наверно, могла бы убить человека, лишь бы посмотреть, чего там у него внутри.
– После стольких лет, – возразила она, начиная распаляться, – я имею право на какие-то объяснения.