Страница:
– Не понимаю тебя, Стэн, – сказала она, судорожно прижав руки ко рту.
– И меня не хватает на то, чтоб понять, – сказал старик.
– У меня есть ты, а у тебя – я, – сказала она и еще крепче прижала к губам руки, не давая горю вырваться наружу. – Разгадывать тайны – это не для нас, Стэн. Стэн! Стэн!
Он опять ускользнул от нее в серые сумерки раздумий, это было невыносимо, и ей захотелось привлечь его к себе ласковым теплом, как в те годы, когда она была молодой, и теперь, вглядевшись друг в друга, каждый увидел в глубине глаз другого, что даже их горькие поражения были необходимы.
Со временем старики оправились, только кости их как-то одеревенели после обрушившегося на них удара. И поля стали расплываться у них в глазах. Зимняя капуста, посаженная Стэном Паркером, сливалась в лиловатый туман, и только у самых его ног кочаны во всем своем великолепии распахивали отливавшие металлом голубые блюда листьев, усыпанные бриллиантовыми каплями. Эми часто подходила к нему, когда он стоял среди капусты. И они бывали счастливы, согреваясь теплом обыденных слов и своей близости.
И когда наступила эта умиротворенность, Эми Паркер стала подумывать, не пора ли ей сдержать слово и навестить свою подругу и соседку. Но почему-то она не могла собраться. Ведь как будто все у меня в порядке, морщась, думала она. Ей даже хотелось поехать. Но она не ехала. Дочь Тельма подарила ей маленькую рессорную двуколку и пони, и она ездила по окрестностям. Для разнообразия. Старым зеленым ковриком она покрывала колени. Тук-тук, стучали по дороге копыта и катыши навоза. И наверно, было бы нетрудно, совсем нетрудно заехать к О’Даудам. Но она не заезжала, хотя думала о них с теплотой. Она не могла выбросить их из памяти, так много в ее жизни было связано с ними, что они все равно вернулись бы обратно.
И миссис О’Дауд явилась сама, должно быть, уже в начале следующего года, когда земля была скована морозом. Миссис О’Дауд шла вдоль изгороди, согнувшись, будто она собирала хворост, и размахивала плетеной веревочной сумкой.
– Миссис Паркер, – тихо окликнула она Эми и, сделав усилие, продолжала уже громче: – Мы, кажется, забыли друг друга. И очень жаль. Кончаем не так, как начинали.
– Это я виновата, – смиренно ответила Эми Паркер.
В этот тихий, безветренный день она готова была повиниться в чем угодно. Она глядела из-под руки по сторонам. Все вокруг дышало добротой.
– Право же, я все время собиралась, –сказала она. – Знаете, как это бывает? Давно уже хотела поехать. И сейчас хочу.
– Да, – прочистив горло, сказала миссис О’Дауд.
Она покачивала своей небольшой сумкой, в которой лежал бумажный кулек с чем-то купленным в лавке.
Похоже было, что разговор иссяк. Обе женщины опустили глаза и разглядывали стебельки желтой травы.
Потом миссис О’Дауд, сама пожелтевшая, как зимняя трава, облизала губы и сказала:
– А я ведь, знаете, болела.
Эми Паркер ей посочувствовала. Солнце светило так ласково, что невозможно было отказать кому-то хотя бы в формальном сочувствии.
– Слегли в постель? – спросила она.
– Э, – сказала миссис О’Дауд, помахивая сумкой, – что мне там делать, в постели? Никогда я в постель не ложилась, только ночью да изредка днем, коли моему приходила охота. А теперь-то уж, дудки, благодарю. На тот свет я на своих ногах уйду, захочет того бог или не захочет.
– Так вы тяжело больны? – спросила миссис Паркер.
Они переговаривались через серую изгородь, подойдя к ней вплотную.
– Тяжело, – сказала миссис О’Дауд.
Из сумки, которой она все время размахивала, вылетел кулек и шлепнулся на землю. Женщины проводили его глазами.
– У меня рак, – сказала миссис О’Дауд.
Они смотрели на кулек, лежавший в траве.
– Нет, – сказала миссис Паркер.
И осеклась – у нее перехватило горло. Это в ней протестовала жизнь.
– Быть этого не может, – сказала она. – Миссис О’Дауд…
– Может, – сказала миссис О’Дауд, – как видно, да.
Она и сама с сомнением поглядывала на все вокруг. И на выпавший из сумки кулек, который пора уже было подобрать.
– Есть ведь, наверное, какое-нибудь лекарство, – сказала миссис Паркер, нагибаясь за кульком, – что-то уж, наверное, изобрели.
Они нагнулись обе сразу. Столкнувшись руками с желтыми обручальными кольцами и даже как-то глупо боднув друг дружку головой.
Когда они выпрямились, миссис О’Дауд поправила шляпу и, положив кулек в сумку, сказала:
– Ничего они для меня не изобретут. Он меня всю источил. Теперь я знаю, это мне уж на роду написано.
Но Эми Паркер не сдавалась.
– Вовсе нет, – сказала она. – Этого не может быть.
Эми сжала свои вдруг затрясшиеся руки – кроме искренней любви и сострадания к подруге, она сейчас чувствовала и ее боль. Ее ошеломила ее собственная беззащитность перед жизнью.
– Все равно так просто я не помру, – заявила миссис О’Дауд. – Я еще поборюсь. Как раньше бывало.
Как она сворачивала шеи уткам, как валила теленка, как одним махом закалывала свинью, поначалу наездившись на ней верхом, пока не доводила ее до бесчувствия. Она приканчивала животных, теперь ее самое приканчивает болезнь.
Обе женщины неловко стояли друг перед другом, глотая колючий воздух, им не хотелось расставаться, но они не могли быть вместе.
– Я запрягу пони и отвезу вас домой, – сказала Эми Паркер.
Желая хоть этой маленькой услугой отстранить на время страшную правду. Да и кроме того, умирать легче, чем видеть чью-то смерть.
– Да нет, не стоит беспокоиться, – сказала миссис О’Дауд. – Сюда-то я пришла пешком, захотелось ноги поразмять да на людей взглянуть. Я и дальше пройдусь. Там есть у меня знакомые дамочки, покалякаем у изгороди. Сейчас-то ходить не трудно. Помните, как мы когда-то ездили друг к другу отвести душу?
Две женщины, обе в коричневом, немного прошлись рядом по звенящей земле, освещенной маленьким, с монетку, солнцем, и наконец расстались. И у обеих кожа была цвета сухих листьев.
Войдя в дом, Эми Паркер сказала:
– Я так расстроена, Стэн, у миссис О’Дауд рак.
– Да ну? – откликнулся старик.
И закрылся газетой так, что снаружи виднелись только уши. Он думал о своей молодости, о том, что в те времена над всем царило утро, – казалось, оно занимало почти весь день. Все, чему суждено случиться, должно случаться утром.
– Когда она это тебе сказала? – спросил он, стараясь примириться с жуткой быстротечностью собственной жизни.
– Только что, – ответила жена. – Выглядит она ужасно.
А у нее самой кожа временами еще горела румянцем, и, желая проверить, не совершается ли и сейчас это чудо, она подошла к зеркалу, медленно вглядываясь в свое отражение, но почти не видя его, ибо взгляд ее был направлен внутрь.
В комнате, где они сидели в этот вечер, царила растерянность, каждый надеялся, что понимает настроение другого.
Ночью начался дождь и лил несколько дней, окутав дом серой пеленой. Потом, когда он кончился, и по обочинам дороги больше не струилась желтая вода, и кое-где стала робко проглядывать еще лишенная красок земля, старая женщина принялась чихать. Она явно простудилась. И было так же явно, что в таком состоянии она не может поехать к соседке. Ей нужно было понежиться в тепле, закутавшись в толстую черную шаль, которую она когда-то связала и забыла о ней. Нюхать тертый лук. И жалеть себя.
Все это в какой-то степени освобождало ее от обещания навестить миссис О’Дауд. Хотя потом она, конечно, ее навестит и привезет чего-нибудь вкусного, супу или миску телячьего студня. Пока что жалость к подруге сменилась у нее жалостью ко всему человечеству, особенно к женщинам. Вечера были грустными, под колодезным навесом сгущались черные, почти иссиня-черные тени, и слышно было, как в дымовых трубах скребутся коготки опоссумов. Затем сознание, что ее немощность обернулась откровенным предательством, довело ее до того, что она начала слоняться по дому, не находя себе места. Она стала нервной, страдала от несварения желудка, иногда громко икала, что, впрочем, было не так уж важно, поскольку она почти всегда сидела в одиночестве. Однажды она даже представила свою подругу на смертном одре. И явственно, во всех подробностях увидела, как она умирает. Но если она умерла, подумала Эми, нам не придется говорить ни о слишком страшном, ни о чудесном и перебирать наше прошлое и упоминать о страданиях. Она ведь будет мертвая. Однако это не принесло успокоения ей, оставшейся жить.
Поэтому она почувствовала облегчение, когда однажды в конце весны ее позвала из дверей какая-то девочка. Ее просят приехать, сказала девочка, ее просят приехать к О’Даудам. Это была маленькая Мэрли Кеннеди, мать которой, Перли Бритт, когда-то позвала ее к О’Даудам по совсем другому делу.
– Ей худо? – спросила миссис Паркер, придерживая сопротивлявшуюся дверь.
Но девочка испугалась вопроса и убежала. Она бежала, сверкая пятками и белыми штанишками, и волосы ее развевались на ветру.
Миссис Паркер, не мешкая, запрягла пони.
Она ехала сквозь ветер, который дул с запада и, казалось, заполнял ее всю. Его мощные порывы, обрушиваясь на маленькую двуколку, раскачивали Эми из стороны в сторону. Вскоре щеки у нее раздулись. Она захлебывалась ветром, он тек по горлу и распирал ее внутри, словно сознание важности ее миссии. Эми все еще была пышногрудой. Двуколка плавно катила ее по ровной дороге, порой встряхивая, когда под колеса попадали камни, и она мало-помалу расхрабрилась. Возможно, что все ее проступки – а их было немало – ей в конце концов простятся. Чем дальше, тем очевиднее становилось, что она вовсе не пренебрегала подругой, а просто ждала, когда наступит время. Так катила она к О’Даудам в своей двуколке сквозь геройский ветер, сгибавший мощные деревья, – старая женщина, чье сердце волновали ожидание, тревога и любовь.
Дом О’Даудов, как оказалось, только что вступил в новую стадию разрушения. Ветер терзал крышу. Он подхватил лист железа и оторвал его. Звенящий и бряцающий ржавый лист пронесся по двору и довольно крепко хлопнул по заду свинью. Сделав свое дело, железный лист канул в пруд или большую бурого цвета лужу, откуда белым фонтанчиком взметнулись утки. Стоял невообразимый шум, крякали утки, ревели животные, но никто этого не замечал. Все внимание привлекал к себе дом, вокруг которого стояло несколько разболтанных машин и двуколок, играли дети и задирали ноги сивые собаки.
Привязав лошадь, миссис Паркер вошла в дом, где уже пахло смертью и живой человеческой толпой. Чтобы перебить этот запах, в комнате побрызгали одеколоном из флакончика, привезенного из Бенгели, и покурили чем-то таким, от чего поднялся чад, скрывший всех присутствующих. Но, войдя в эту комнату, где к ней вернулись прежние сомнения, и пробравшись вперед, миссис Паркер наконец обнаружила свою подругу, вернее, то, что от нее осталось, среди высоко взбитых подушек на постели.
Миссис О’Дауд совсем высохла, и, очевидно, умирала, в ее плоско лежащем теле почти не оставалось жизни. Весь день она промучилась, и ждут ли ее еще большие муки – она еще не знала. Голые десны, несмотря на слабость, сохранили способность кусать от боли губы, и даже до крови. Щек у нее просто не было. И лишь глаза, в которых сосредоточилось все, что осталось в ней живого, стали большими и туманными. Они принадлежали уже не ей, вернее, стали неузнаваемыми для тех, кто видел ее прежде.
И потому некоторые из присутствующих обходились с ней как с незнакомой или уже ушедшей, покинувшей тело – только одно тело и осталось, только его они осмеливались принимать во внимание.
– Давайте-ка ее немного приподнимем. Она сползла с подушки, – сказала какая-то женщина. – Беритесь, миссис Кеннеди. Вот так. Под мышки. Бедняжечка. Тц-тц-тц. А она все еще тяжеловата.
– Ох, – произнесла миссис О’Дауд. – Когда же он придет?
– Кто придет? – спрашивали женщины, натягивая на нее до подбородка вязаное покрывало.
– Он сказал, что придет, если будет необходимо. Сейчас очень необходимо, – говорила она. – Я не вернусь ко вторнику, если не смогу перерезать веревку. А молодому человеку это проще простого. Чик – и все в порядке. Я, бывало, не ходила, а летала.
– Это доктор, – догадались женщины.
– Доктор Смит, – сказала миссис О’Дауд.
– Доктор Браун, – сказали они, еле сдерживая смех.
– Доктор Смит-то был старый доктор, – сказала маленькая женщина с родинкой, наклонившись над больной так, что та приняла родинку за крыжовник. – А теперешнего, молодого, зовут доктор Браун.
– Что проку в имени? – сказала миссис О’Дауд. – Щетинку на свиной шкуре можно выжечь.
– Что она еще скажет? – хихикая, шепнула маленькая женщина и отодвинулась вместе со своей неопознанной родинкой.
– За доктором Брауном уже послали, миссис О’Дауд. Мистер Доггет за ним поехал. Доктор сейчас в Финглтоне, принимает ребенка у молодой дамы, – сказала женщина, вернее, дама – так полагалось ей именоваться по рангу.
– Не верю я вам, – сказала миссис О’Дауд. – Дамы не родят детей. Они соображают, что к чему.
– И смех и грех, – шептались женщины. – Бедняжка.
– У меня не было детей, – сообщила миссис О’Дауд, закрыв и тут же снова открыв глаза. – А я никакая и не дама. Черта лысого. Но соображаю я, конечно, мало чего. Сроду ни в чем я не кумекала, – вздохнула она, – ни в жизни, ни в смерти, кстати сказать. Я и не верила в нее, покуда она не пришла. Да и как поверишь? В корыте – белье, в квашне тесто всходит, поросяток полно, сосунков.
– Так же было и с моим отцом. Уж до того был недоверчивый, – заявил некий сидящий в комнате мужчина в большом желтом негнущемся воротничке.
Этот малый по фамилии Кьюсак, кажется, из Дениликуина, приходился родичем мистеру О’Дауду, с которым он распростился у причала много лет назад и с тех пор с ним не виделся, но, случайно оказавшись в их краях и нюхом учуяв смерть, тотчас же прибыл, что вполне естественно. Все тут уже знали мужчину из Дениликуина и сунули ему бутылку пива, чтобы он помолчал, однако это не помогло. Заезжий родственник очень любил потолковать о деньгах и о животных. К животным он питал почтение и интерес, в равной степени как к домашним, так и к диким, особенно же к аллигаторам, в чьи глаза не раз заглядывал; так же относился он и к деньгам, они, правда, не шли к нему в руки, но даже их цвет вызывал в нем бескорыстное, почти мистическое благоговение.
– Так вот, вернемся к моему папаше, – сказал мужчина из Дениликуина, – а вернее, начнем с него, так как, сдается, я впервые говорю о старом джентльмене. Он помер от ангины при сомнительных обстоятельствах. Его, заметьте, предупреждали, но он и ухом не повел, все равно, как если бы ему сказали, что шиллинги растут на деревьях. Он и цветы любил, бывало, ходит среди роз и трогает их пальцами, просто, как он объяснял, чтобы пощупать их плоть, весьма прекрасную. Даже когда некоторые несимпатичные типы говорили ему, что он не в своем уме, он не верил им и шел по жизни, улыбаясь незнакомым людям, а это, говорят, верный признак. А моя мамаша, он чуть с ума ее не свел. Не могла она понять эту его любовь к людям, а в особенности к чернявым девицам, с черными усиками над верхней губой. Она у нас, понимаете ли, все время штопкой занималась. Сидит, бывало, с носком на грибке, а сама брови хмурит, потому как работа тонкая, а мамаша не из таких была, кто наспех ткнет иглой да ножницами откромсает. Она штопальщица была высший класс. А вот папаша, тот любил осчастливливать людей своим прикосновением или менее осязательными способами: мог им, к примеру, открыть то, чего они не замечали раньше. И вот из-за этого своего таланта к жизни, который мамаша и та признавала, и из-за того, что она все корила его за любовь, никак не мог он в свою смерть поверить, а она между тем, притаившись, поджидала его на втором этаже некоего дома на Корриган-стрит. Я был тогда еще парнишкой, и за мной послали, как за ближайшим родственником, не могли же они, само собой, мамаше рассказать, у нее к тому же голова болела. Умер твой папаша, говорят, и дамочки черт-те как расстроились, а особенно миссис Ла Туш. «Какие дамочки?» – спрашиваю, я был тогда смирный парнишка. «Какие? – смеются они. А там были такие красотки, что в краску меня вгоняли. – Шлюхи – вот какие, – отвечают, – твой папаша уже ноги протянул, и забирай-ка ты его, друг любезный, пока у дамочек истерика не началась». Я, само собой, пошел, есть ведь случаи, когда не можешь смыться, обстоятельства сгребли меня за шиворот и толкнули туда. Вот прихожу я, а некоторые там ревут со страху, а иные смеются – все же не каждый день выносят кого-то вперед ногами из веселого дома. Одна только миссис Ла Туш, чье заведение, скандалит, что, мол, дом ее лишился теперь доброго имени. Ну вот, пока мы там судили да рядили, кое-кто из девиц щипал меня, а некоторые целовали, потому как я был красивый парнишка. Да-да, – сказал мужчина из Дениликуина. И пока там все шебаршились, отнесли мы бедного моего папашу на самый верх, а не вниз. Даже миссис Ла Туш, хоть больше всех болтала, удивилась, как же это так. И опять поднялись шум и суета, и поволокли мы вниз покойничка папашу, потом обливаясь, стояло лето, имейте в виду, и одна из девушек сказала, что, мол, в этакую жару молоко прямо в подойнике скисает, ей все коровушки ее мерещились, она была деревенская, дюжая девка, мускулистая, сонная. Таким манером снесли мы покойничка папашу вниз. В тот момент, как выволокли мы его из дому, как раз и небо посветлело. «Ну, а теперь, – говорю, – чего мне делать?» «А это уж твоя забота, Тим, – смеются, – мы тут детей не нянчим, не по нашей это части. Найми, пожалуй, кэб», – говорят они. Да как захлопнут свои чертовы двери. А бедняжка мой папаша остался со мной, все такой же симпатичный, славный, хоть и мертвый. И так же верит в лучшее. Ничего, мол, все образуется. Как рассветет – оно и вправду уж светало, – так и подвернется нам какой-то выход, как всегда бывало. Вдруг, гляжу, в полутьме этой катит цистерна для поливки улиц. А я уж к тому времени холодным потом весь покрылся, и рожица моя от беспокойства совсем вытянулась. «Что это у тебя за приобретенье, сынок?» – спрашивает поливщик. «Мой папаша, – отвечаю. – Он мертвый». Тогда поливщик говорит: «Что ж, если сможет он сюда сигануть, я его возьму на верхотуру». Ну, отправился кое-как папаша на верхотуру, причем чуть не угробил нас, и вот уж катит он по улицам, а мостовые расстилаются под водяными струйками. Хорошо. Никогда я не забуду, как мы ехали. Как ласково журчали струйки по серой мостовой. «Неплохая у меня профессия, – говорит поливщик. – Вот так же будут выглядеть улицы после Судного дня». «Так он, может, уже наступил?» – спрашиваю я нахально. Но поливщик не услышал. И я не стал повторять, не так-то много есть вопросов, стоящих того, чтобы их задать вторично. Так и катили мы себе, сверкая струйками и развлекаясь разговором, как вдруг большие медные трубы полезли со всех сторон и чуть не посшибали нас с цистерны, так что я локтями их отпихивал, а кругом-то приветствуют нас – всё больше шлюхи, повысовывались чуть ли не из каждого окошка, а за окнами накрыты большие столы. А потом вдруг одна дамочка как раззявит губы, и понял я – конец мне, на цистерне верхом сижу, ногами обхватил ее, а сам ерзаю туда-сюда и за покойничка папашу цепляюсь. А он вдруг садится и говорит: «Если будешь падать, сын, растопырь пошире ноги и руки и слетай, как опилки летят, тогда не переломаешь костей». И тут же сам таким вот образом слетает с цистерны в двух кварталах от нашего дома, я поднял его с мостовой и тогда же шишку у себя на голове нащупал, потому как сиганул вслед за ним и стукнулся об него. «Ужас, что у тебя за покойник», – говорит поливщик, глядя сверху. К тому времени и солнце уже взошло. Люди из домов повыбегали, мужчины в ночных фуфайках, дамы в папильотках, знакомые между прочим. «А, – говорят, – это же Тим Кьюсак со своим родителем, опять напился в стельку, старый пес». Вот они как рассудили. А я до поры до времени помалкиваю, больно нужно мне им все объяснять.
– Ну и ну! Это надо же такое рассказать! – сказала женщина с волосатой родинкой.
– Для препровождения времени, – сказал мужчина из Дениликуина, чувствуя, как нерассказанные побасенки тоскливо рвутся наружу из глубины его нутра.
Тут миссис О’Дауд после передышки, данной сном или еще каким-то орудием милосердия, широко открыла исстрадавшиеся глаза и сказала:
– Сколько дам у нас сегодня собралось, а варенья из тутовых ягод нет.
– Вот так-то, миссис Паркер, – обратилась она к подруге, которая сидела в шляпке на стуле возле кровати. – Замечательно у вас всегда удавалось варенье из тутовых ягод. И свиной студень. Я помню этот студень, как свое собственное лицо. И ни единой щетинки, а они всегда попадаются в студне. Помните?
– Помню, – сказала миссис Паркер, утвердительно качнув аккуратной черной шляпкой.
Сейчас они начали узнавать друг друга, хотя одна была толстая немолодая, но еще сохранившаяся женщина, а от второй уже почти ничего не осталось.
– Я давно не готовила студня, – сказала Эми Паркер и даже испугалась от напоминания о многом, чего она больше не делала. – Вот так перестаешь что-то делать, а потом и совсем отвыкаешь.
Слова звучали как чужие, Эми гипнотизировало приближение смерти. Она словно смотрела в зеркало.
– Помню, у одного моего знакомого была привычка съедать по утрам пинту патоки, смешанной с фунтом отрубей, – сказал мистер Кьюсак. – Каждое утро.
Но ему велели замолчать.
Эми Паркер глядела в лицо подруги, на котором опять появилась отрешенность. Она умирает, – думала она, – а я не могу этого постичь по-настоящему. Никогда я ничего не умею понять. И закивала головой. Кивала и не могла остановиться.
– Скорей бы уж отмучилась, – сказала молодая миссис Кеннеди. – Наверно, к вечеру кончится.
– Я бы не рискнула ни за что поручиться, – сказала миссис О’Дауд. – О-ой! – вскрикнула она, откидываясь назад. – Они-то меня утащат, но, видно, еще не готовы.
Эми Паркер, которой хотелось хоть что-то принять на себя, ибо раз уж она здесь, то надо быть мужественной, наклонилась и взяла подругу за руку, в которой еще тоненько струилась жизнь. И две струйки жизни ненадолго слились и текли вместе.
Посеревшая, потная старуха, чье лицо не отличалось по цвету от распущенных, свисавших, как два крыла, волос, тихо забормотала о том, что ей виделось то ли сейчас, то ли раньше, не поймешь, потому что все слова были покрыты серой пленкой. И всех, кто был в этой комнате, которая стала меньше от разбухших подушек, от огромной глыбы стеганого одеяла и тяжелых кружевных цепей вязаного покрывала, всех подхватили серые воды, которыми заполнил комнату голос миссис О’Дауд, и они закачались, поплыли на волнах своих, теперь уже печальных воспоминаний, иногда кружась в водовороте вокруг чего-то, что описывала миссис О’Дауд. Но ведь это Эми Паркер держала тонущую руку, это ее, испуганную, нес поток жизни, которая оборачивалась к этим двум душам то страшной, то смешной своей стороной.
– Нас ведь семеро было, – рассказывала миссис О’Дауд. – Да, я еще восьмую забыла, она совсем маленькой упала головой в болото и не то утонула, не то задохнулась в грязи, тоже была Мэри, нас ведь всех Мариями назвали в честь божьей матери. И вот все мы, кроме малышей, всегда играли вместе, а иной раз катались на лодке, там у нас была хорошая река, кое-где водорослями и тиной заросла – в тех местах вода была коричневая, – и мы плыли вниз к мостам возле Уллуны и трогали их рукой. Все мосты там мраморные, холодные такие. Я и сейчас в руках этот холодок чувствую. Эти мосты даже солнце не нагревало. И они двигались. Вообще-то это вода двигалась, но нам казалось, что мост. По этому мосту в роскошной двуколке – кабриолет называется – как-то ехала на рынок дама и подарила мне цветок, тот самый, что вы видите сейчас, миссис Паркер. Не говорите мне, что вы его не видите.
– Какой цветок, миссис О’Дауд, милая? – спросила Эми Паркер.
Она растерялась, вдруг снова очутившись в этой тесной комнате.
– Красный, – ответила миссис О’Дауд. – Он такой красный по вечерам. На подоконнике.
– А, – сказала миссис Паркер. – Это вы про герань?
– Ну да, – сказала миссис О’Дауд. – А про что ж еще? Мне подарила ее дама из Килларни. Я бы ее сейчас не признала, ведь она тоже, надо думать, умерла. А было это на том самом мосту, где мы с вами стояли, миссис Паркер; вы, верно, помните, там шло стадо овец и до того они нас затолкали, откуда только прыть взялась у этих сонь, что у нас с одежды пуговицы поотлетапи. Помните, как пахла шерсть, у нас же в руках пучки шерсти были, ну точно как туман? А вы сказали: «Мы же не на прогулку приехали, – так вы сказали, – а с целью». Ну если мы не будем выбирать себе цель, – сказала я, – то и прогулок не будет, а что может быть лучше наводнения? Бог ты мой, как вы выискивали в толпе мужа! А я люблю толпу. Люблю заглядывать прямо в ноздри незнакомым людям. Я на незнакомых наглядеться не могу. Прямо рукой погладить их готова. А вы и не знали?
Те из присутствовавших, кто страдал, копаясь в собственной жизни, от этих слов миссис О’Дауд перестали чувствовать боль и засмеялись.
Что только она городит? – фыркали какие-то женщины, впрочем, тихо, себе под нос.
Но Эми Паркер поняла. Бывают времена, когда мы ничего не понимаем, а бывают – когда мы понимаем все. У нее заблестели глаза.
Перегнувшись через перила моста, она вглядывалась в проплывавшие мимо лица. На одних губы были раскрыты для поцелуя, на других плотно сжаты. Все эти лица колыхал серый поток. И старые письма, и пожелтевшие фотографии.
– И меня не хватает на то, чтоб понять, – сказал старик.
– У меня есть ты, а у тебя – я, – сказала она и еще крепче прижала к губам руки, не давая горю вырваться наружу. – Разгадывать тайны – это не для нас, Стэн. Стэн! Стэн!
Он опять ускользнул от нее в серые сумерки раздумий, это было невыносимо, и ей захотелось привлечь его к себе ласковым теплом, как в те годы, когда она была молодой, и теперь, вглядевшись друг в друга, каждый увидел в глубине глаз другого, что даже их горькие поражения были необходимы.
Со временем старики оправились, только кости их как-то одеревенели после обрушившегося на них удара. И поля стали расплываться у них в глазах. Зимняя капуста, посаженная Стэном Паркером, сливалась в лиловатый туман, и только у самых его ног кочаны во всем своем великолепии распахивали отливавшие металлом голубые блюда листьев, усыпанные бриллиантовыми каплями. Эми часто подходила к нему, когда он стоял среди капусты. И они бывали счастливы, согреваясь теплом обыденных слов и своей близости.
И когда наступила эта умиротворенность, Эми Паркер стала подумывать, не пора ли ей сдержать слово и навестить свою подругу и соседку. Но почему-то она не могла собраться. Ведь как будто все у меня в порядке, морщась, думала она. Ей даже хотелось поехать. Но она не ехала. Дочь Тельма подарила ей маленькую рессорную двуколку и пони, и она ездила по окрестностям. Для разнообразия. Старым зеленым ковриком она покрывала колени. Тук-тук, стучали по дороге копыта и катыши навоза. И наверно, было бы нетрудно, совсем нетрудно заехать к О’Даудам. Но она не заезжала, хотя думала о них с теплотой. Она не могла выбросить их из памяти, так много в ее жизни было связано с ними, что они все равно вернулись бы обратно.
И миссис О’Дауд явилась сама, должно быть, уже в начале следующего года, когда земля была скована морозом. Миссис О’Дауд шла вдоль изгороди, согнувшись, будто она собирала хворост, и размахивала плетеной веревочной сумкой.
– Миссис Паркер, – тихо окликнула она Эми и, сделав усилие, продолжала уже громче: – Мы, кажется, забыли друг друга. И очень жаль. Кончаем не так, как начинали.
– Это я виновата, – смиренно ответила Эми Паркер.
В этот тихий, безветренный день она готова была повиниться в чем угодно. Она глядела из-под руки по сторонам. Все вокруг дышало добротой.
– Право же, я все время собиралась, –сказала она. – Знаете, как это бывает? Давно уже хотела поехать. И сейчас хочу.
– Да, – прочистив горло, сказала миссис О’Дауд.
Она покачивала своей небольшой сумкой, в которой лежал бумажный кулек с чем-то купленным в лавке.
Похоже было, что разговор иссяк. Обе женщины опустили глаза и разглядывали стебельки желтой травы.
Потом миссис О’Дауд, сама пожелтевшая, как зимняя трава, облизала губы и сказала:
– А я ведь, знаете, болела.
Эми Паркер ей посочувствовала. Солнце светило так ласково, что невозможно было отказать кому-то хотя бы в формальном сочувствии.
– Слегли в постель? – спросила она.
– Э, – сказала миссис О’Дауд, помахивая сумкой, – что мне там делать, в постели? Никогда я в постель не ложилась, только ночью да изредка днем, коли моему приходила охота. А теперь-то уж, дудки, благодарю. На тот свет я на своих ногах уйду, захочет того бог или не захочет.
– Так вы тяжело больны? – спросила миссис Паркер.
Они переговаривались через серую изгородь, подойдя к ней вплотную.
– Тяжело, – сказала миссис О’Дауд.
Из сумки, которой она все время размахивала, вылетел кулек и шлепнулся на землю. Женщины проводили его глазами.
– У меня рак, – сказала миссис О’Дауд.
Они смотрели на кулек, лежавший в траве.
– Нет, – сказала миссис Паркер.
И осеклась – у нее перехватило горло. Это в ней протестовала жизнь.
– Быть этого не может, – сказала она. – Миссис О’Дауд…
– Может, – сказала миссис О’Дауд, – как видно, да.
Она и сама с сомнением поглядывала на все вокруг. И на выпавший из сумки кулек, который пора уже было подобрать.
– Есть ведь, наверное, какое-нибудь лекарство, – сказала миссис Паркер, нагибаясь за кульком, – что-то уж, наверное, изобрели.
Они нагнулись обе сразу. Столкнувшись руками с желтыми обручальными кольцами и даже как-то глупо боднув друг дружку головой.
Когда они выпрямились, миссис О’Дауд поправила шляпу и, положив кулек в сумку, сказала:
– Ничего они для меня не изобретут. Он меня всю источил. Теперь я знаю, это мне уж на роду написано.
Но Эми Паркер не сдавалась.
– Вовсе нет, – сказала она. – Этого не может быть.
Эми сжала свои вдруг затрясшиеся руки – кроме искренней любви и сострадания к подруге, она сейчас чувствовала и ее боль. Ее ошеломила ее собственная беззащитность перед жизнью.
– Все равно так просто я не помру, – заявила миссис О’Дауд. – Я еще поборюсь. Как раньше бывало.
Как она сворачивала шеи уткам, как валила теленка, как одним махом закалывала свинью, поначалу наездившись на ней верхом, пока не доводила ее до бесчувствия. Она приканчивала животных, теперь ее самое приканчивает болезнь.
Обе женщины неловко стояли друг перед другом, глотая колючий воздух, им не хотелось расставаться, но они не могли быть вместе.
– Я запрягу пони и отвезу вас домой, – сказала Эми Паркер.
Желая хоть этой маленькой услугой отстранить на время страшную правду. Да и кроме того, умирать легче, чем видеть чью-то смерть.
– Да нет, не стоит беспокоиться, – сказала миссис О’Дауд. – Сюда-то я пришла пешком, захотелось ноги поразмять да на людей взглянуть. Я и дальше пройдусь. Там есть у меня знакомые дамочки, покалякаем у изгороди. Сейчас-то ходить не трудно. Помните, как мы когда-то ездили друг к другу отвести душу?
Две женщины, обе в коричневом, немного прошлись рядом по звенящей земле, освещенной маленьким, с монетку, солнцем, и наконец расстались. И у обеих кожа была цвета сухих листьев.
Войдя в дом, Эми Паркер сказала:
– Я так расстроена, Стэн, у миссис О’Дауд рак.
– Да ну? – откликнулся старик.
И закрылся газетой так, что снаружи виднелись только уши. Он думал о своей молодости, о том, что в те времена над всем царило утро, – казалось, оно занимало почти весь день. Все, чему суждено случиться, должно случаться утром.
– Когда она это тебе сказала? – спросил он, стараясь примириться с жуткой быстротечностью собственной жизни.
– Только что, – ответила жена. – Выглядит она ужасно.
А у нее самой кожа временами еще горела румянцем, и, желая проверить, не совершается ли и сейчас это чудо, она подошла к зеркалу, медленно вглядываясь в свое отражение, но почти не видя его, ибо взгляд ее был направлен внутрь.
В комнате, где они сидели в этот вечер, царила растерянность, каждый надеялся, что понимает настроение другого.
Ночью начался дождь и лил несколько дней, окутав дом серой пеленой. Потом, когда он кончился, и по обочинам дороги больше не струилась желтая вода, и кое-где стала робко проглядывать еще лишенная красок земля, старая женщина принялась чихать. Она явно простудилась. И было так же явно, что в таком состоянии она не может поехать к соседке. Ей нужно было понежиться в тепле, закутавшись в толстую черную шаль, которую она когда-то связала и забыла о ней. Нюхать тертый лук. И жалеть себя.
Все это в какой-то степени освобождало ее от обещания навестить миссис О’Дауд. Хотя потом она, конечно, ее навестит и привезет чего-нибудь вкусного, супу или миску телячьего студня. Пока что жалость к подруге сменилась у нее жалостью ко всему человечеству, особенно к женщинам. Вечера были грустными, под колодезным навесом сгущались черные, почти иссиня-черные тени, и слышно было, как в дымовых трубах скребутся коготки опоссумов. Затем сознание, что ее немощность обернулась откровенным предательством, довело ее до того, что она начала слоняться по дому, не находя себе места. Она стала нервной, страдала от несварения желудка, иногда громко икала, что, впрочем, было не так уж важно, поскольку она почти всегда сидела в одиночестве. Однажды она даже представила свою подругу на смертном одре. И явственно, во всех подробностях увидела, как она умирает. Но если она умерла, подумала Эми, нам не придется говорить ни о слишком страшном, ни о чудесном и перебирать наше прошлое и упоминать о страданиях. Она ведь будет мертвая. Однако это не принесло успокоения ей, оставшейся жить.
Поэтому она почувствовала облегчение, когда однажды в конце весны ее позвала из дверей какая-то девочка. Ее просят приехать, сказала девочка, ее просят приехать к О’Даудам. Это была маленькая Мэрли Кеннеди, мать которой, Перли Бритт, когда-то позвала ее к О’Даудам по совсем другому делу.
– Ей худо? – спросила миссис Паркер, придерживая сопротивлявшуюся дверь.
Но девочка испугалась вопроса и убежала. Она бежала, сверкая пятками и белыми штанишками, и волосы ее развевались на ветру.
Миссис Паркер, не мешкая, запрягла пони.
Она ехала сквозь ветер, который дул с запада и, казалось, заполнял ее всю. Его мощные порывы, обрушиваясь на маленькую двуколку, раскачивали Эми из стороны в сторону. Вскоре щеки у нее раздулись. Она захлебывалась ветром, он тек по горлу и распирал ее внутри, словно сознание важности ее миссии. Эми все еще была пышногрудой. Двуколка плавно катила ее по ровной дороге, порой встряхивая, когда под колеса попадали камни, и она мало-помалу расхрабрилась. Возможно, что все ее проступки – а их было немало – ей в конце концов простятся. Чем дальше, тем очевиднее становилось, что она вовсе не пренебрегала подругой, а просто ждала, когда наступит время. Так катила она к О’Даудам в своей двуколке сквозь геройский ветер, сгибавший мощные деревья, – старая женщина, чье сердце волновали ожидание, тревога и любовь.
Дом О’Даудов, как оказалось, только что вступил в новую стадию разрушения. Ветер терзал крышу. Он подхватил лист железа и оторвал его. Звенящий и бряцающий ржавый лист пронесся по двору и довольно крепко хлопнул по заду свинью. Сделав свое дело, железный лист канул в пруд или большую бурого цвета лужу, откуда белым фонтанчиком взметнулись утки. Стоял невообразимый шум, крякали утки, ревели животные, но никто этого не замечал. Все внимание привлекал к себе дом, вокруг которого стояло несколько разболтанных машин и двуколок, играли дети и задирали ноги сивые собаки.
Привязав лошадь, миссис Паркер вошла в дом, где уже пахло смертью и живой человеческой толпой. Чтобы перебить этот запах, в комнате побрызгали одеколоном из флакончика, привезенного из Бенгели, и покурили чем-то таким, от чего поднялся чад, скрывший всех присутствующих. Но, войдя в эту комнату, где к ней вернулись прежние сомнения, и пробравшись вперед, миссис Паркер наконец обнаружила свою подругу, вернее, то, что от нее осталось, среди высоко взбитых подушек на постели.
Миссис О’Дауд совсем высохла, и, очевидно, умирала, в ее плоско лежащем теле почти не оставалось жизни. Весь день она промучилась, и ждут ли ее еще большие муки – она еще не знала. Голые десны, несмотря на слабость, сохранили способность кусать от боли губы, и даже до крови. Щек у нее просто не было. И лишь глаза, в которых сосредоточилось все, что осталось в ней живого, стали большими и туманными. Они принадлежали уже не ей, вернее, стали неузнаваемыми для тех, кто видел ее прежде.
И потому некоторые из присутствующих обходились с ней как с незнакомой или уже ушедшей, покинувшей тело – только одно тело и осталось, только его они осмеливались принимать во внимание.
– Давайте-ка ее немного приподнимем. Она сползла с подушки, – сказала какая-то женщина. – Беритесь, миссис Кеннеди. Вот так. Под мышки. Бедняжечка. Тц-тц-тц. А она все еще тяжеловата.
– Ох, – произнесла миссис О’Дауд. – Когда же он придет?
– Кто придет? – спрашивали женщины, натягивая на нее до подбородка вязаное покрывало.
– Он сказал, что придет, если будет необходимо. Сейчас очень необходимо, – говорила она. – Я не вернусь ко вторнику, если не смогу перерезать веревку. А молодому человеку это проще простого. Чик – и все в порядке. Я, бывало, не ходила, а летала.
– Это доктор, – догадались женщины.
– Доктор Смит, – сказала миссис О’Дауд.
– Доктор Браун, – сказали они, еле сдерживая смех.
– Доктор Смит-то был старый доктор, – сказала маленькая женщина с родинкой, наклонившись над больной так, что та приняла родинку за крыжовник. – А теперешнего, молодого, зовут доктор Браун.
– Что проку в имени? – сказала миссис О’Дауд. – Щетинку на свиной шкуре можно выжечь.
– Что она еще скажет? – хихикая, шепнула маленькая женщина и отодвинулась вместе со своей неопознанной родинкой.
– За доктором Брауном уже послали, миссис О’Дауд. Мистер Доггет за ним поехал. Доктор сейчас в Финглтоне, принимает ребенка у молодой дамы, – сказала женщина, вернее, дама – так полагалось ей именоваться по рангу.
– Не верю я вам, – сказала миссис О’Дауд. – Дамы не родят детей. Они соображают, что к чему.
– И смех и грех, – шептались женщины. – Бедняжка.
– У меня не было детей, – сообщила миссис О’Дауд, закрыв и тут же снова открыв глаза. – А я никакая и не дама. Черта лысого. Но соображаю я, конечно, мало чего. Сроду ни в чем я не кумекала, – вздохнула она, – ни в жизни, ни в смерти, кстати сказать. Я и не верила в нее, покуда она не пришла. Да и как поверишь? В корыте – белье, в квашне тесто всходит, поросяток полно, сосунков.
– Так же было и с моим отцом. Уж до того был недоверчивый, – заявил некий сидящий в комнате мужчина в большом желтом негнущемся воротничке.
Этот малый по фамилии Кьюсак, кажется, из Дениликуина, приходился родичем мистеру О’Дауду, с которым он распростился у причала много лет назад и с тех пор с ним не виделся, но, случайно оказавшись в их краях и нюхом учуяв смерть, тотчас же прибыл, что вполне естественно. Все тут уже знали мужчину из Дениликуина и сунули ему бутылку пива, чтобы он помолчал, однако это не помогло. Заезжий родственник очень любил потолковать о деньгах и о животных. К животным он питал почтение и интерес, в равной степени как к домашним, так и к диким, особенно же к аллигаторам, в чьи глаза не раз заглядывал; так же относился он и к деньгам, они, правда, не шли к нему в руки, но даже их цвет вызывал в нем бескорыстное, почти мистическое благоговение.
– Так вот, вернемся к моему папаше, – сказал мужчина из Дениликуина, – а вернее, начнем с него, так как, сдается, я впервые говорю о старом джентльмене. Он помер от ангины при сомнительных обстоятельствах. Его, заметьте, предупреждали, но он и ухом не повел, все равно, как если бы ему сказали, что шиллинги растут на деревьях. Он и цветы любил, бывало, ходит среди роз и трогает их пальцами, просто, как он объяснял, чтобы пощупать их плоть, весьма прекрасную. Даже когда некоторые несимпатичные типы говорили ему, что он не в своем уме, он не верил им и шел по жизни, улыбаясь незнакомым людям, а это, говорят, верный признак. А моя мамаша, он чуть с ума ее не свел. Не могла она понять эту его любовь к людям, а в особенности к чернявым девицам, с черными усиками над верхней губой. Она у нас, понимаете ли, все время штопкой занималась. Сидит, бывало, с носком на грибке, а сама брови хмурит, потому как работа тонкая, а мамаша не из таких была, кто наспех ткнет иглой да ножницами откромсает. Она штопальщица была высший класс. А вот папаша, тот любил осчастливливать людей своим прикосновением или менее осязательными способами: мог им, к примеру, открыть то, чего они не замечали раньше. И вот из-за этого своего таланта к жизни, который мамаша и та признавала, и из-за того, что она все корила его за любовь, никак не мог он в свою смерть поверить, а она между тем, притаившись, поджидала его на втором этаже некоего дома на Корриган-стрит. Я был тогда еще парнишкой, и за мной послали, как за ближайшим родственником, не могли же они, само собой, мамаше рассказать, у нее к тому же голова болела. Умер твой папаша, говорят, и дамочки черт-те как расстроились, а особенно миссис Ла Туш. «Какие дамочки?» – спрашиваю, я был тогда смирный парнишка. «Какие? – смеются они. А там были такие красотки, что в краску меня вгоняли. – Шлюхи – вот какие, – отвечают, – твой папаша уже ноги протянул, и забирай-ка ты его, друг любезный, пока у дамочек истерика не началась». Я, само собой, пошел, есть ведь случаи, когда не можешь смыться, обстоятельства сгребли меня за шиворот и толкнули туда. Вот прихожу я, а некоторые там ревут со страху, а иные смеются – все же не каждый день выносят кого-то вперед ногами из веселого дома. Одна только миссис Ла Туш, чье заведение, скандалит, что, мол, дом ее лишился теперь доброго имени. Ну вот, пока мы там судили да рядили, кое-кто из девиц щипал меня, а некоторые целовали, потому как я был красивый парнишка. Да-да, – сказал мужчина из Дениликуина. И пока там все шебаршились, отнесли мы бедного моего папашу на самый верх, а не вниз. Даже миссис Ла Туш, хоть больше всех болтала, удивилась, как же это так. И опять поднялись шум и суета, и поволокли мы вниз покойничка папашу, потом обливаясь, стояло лето, имейте в виду, и одна из девушек сказала, что, мол, в этакую жару молоко прямо в подойнике скисает, ей все коровушки ее мерещились, она была деревенская, дюжая девка, мускулистая, сонная. Таким манером снесли мы покойничка папашу вниз. В тот момент, как выволокли мы его из дому, как раз и небо посветлело. «Ну, а теперь, – говорю, – чего мне делать?» «А это уж твоя забота, Тим, – смеются, – мы тут детей не нянчим, не по нашей это части. Найми, пожалуй, кэб», – говорят они. Да как захлопнут свои чертовы двери. А бедняжка мой папаша остался со мной, все такой же симпатичный, славный, хоть и мертвый. И так же верит в лучшее. Ничего, мол, все образуется. Как рассветет – оно и вправду уж светало, – так и подвернется нам какой-то выход, как всегда бывало. Вдруг, гляжу, в полутьме этой катит цистерна для поливки улиц. А я уж к тому времени холодным потом весь покрылся, и рожица моя от беспокойства совсем вытянулась. «Что это у тебя за приобретенье, сынок?» – спрашивает поливщик. «Мой папаша, – отвечаю. – Он мертвый». Тогда поливщик говорит: «Что ж, если сможет он сюда сигануть, я его возьму на верхотуру». Ну, отправился кое-как папаша на верхотуру, причем чуть не угробил нас, и вот уж катит он по улицам, а мостовые расстилаются под водяными струйками. Хорошо. Никогда я не забуду, как мы ехали. Как ласково журчали струйки по серой мостовой. «Неплохая у меня профессия, – говорит поливщик. – Вот так же будут выглядеть улицы после Судного дня». «Так он, может, уже наступил?» – спрашиваю я нахально. Но поливщик не услышал. И я не стал повторять, не так-то много есть вопросов, стоящих того, чтобы их задать вторично. Так и катили мы себе, сверкая струйками и развлекаясь разговором, как вдруг большие медные трубы полезли со всех сторон и чуть не посшибали нас с цистерны, так что я локтями их отпихивал, а кругом-то приветствуют нас – всё больше шлюхи, повысовывались чуть ли не из каждого окошка, а за окнами накрыты большие столы. А потом вдруг одна дамочка как раззявит губы, и понял я – конец мне, на цистерне верхом сижу, ногами обхватил ее, а сам ерзаю туда-сюда и за покойничка папашу цепляюсь. А он вдруг садится и говорит: «Если будешь падать, сын, растопырь пошире ноги и руки и слетай, как опилки летят, тогда не переломаешь костей». И тут же сам таким вот образом слетает с цистерны в двух кварталах от нашего дома, я поднял его с мостовой и тогда же шишку у себя на голове нащупал, потому как сиганул вслед за ним и стукнулся об него. «Ужас, что у тебя за покойник», – говорит поливщик, глядя сверху. К тому времени и солнце уже взошло. Люди из домов повыбегали, мужчины в ночных фуфайках, дамы в папильотках, знакомые между прочим. «А, – говорят, – это же Тим Кьюсак со своим родителем, опять напился в стельку, старый пес». Вот они как рассудили. А я до поры до времени помалкиваю, больно нужно мне им все объяснять.
– Ну и ну! Это надо же такое рассказать! – сказала женщина с волосатой родинкой.
– Для препровождения времени, – сказал мужчина из Дениликуина, чувствуя, как нерассказанные побасенки тоскливо рвутся наружу из глубины его нутра.
Тут миссис О’Дауд после передышки, данной сном или еще каким-то орудием милосердия, широко открыла исстрадавшиеся глаза и сказала:
– Сколько дам у нас сегодня собралось, а варенья из тутовых ягод нет.
– Вот так-то, миссис Паркер, – обратилась она к подруге, которая сидела в шляпке на стуле возле кровати. – Замечательно у вас всегда удавалось варенье из тутовых ягод. И свиной студень. Я помню этот студень, как свое собственное лицо. И ни единой щетинки, а они всегда попадаются в студне. Помните?
– Помню, – сказала миссис Паркер, утвердительно качнув аккуратной черной шляпкой.
Сейчас они начали узнавать друг друга, хотя одна была толстая немолодая, но еще сохранившаяся женщина, а от второй уже почти ничего не осталось.
– Я давно не готовила студня, – сказала Эми Паркер и даже испугалась от напоминания о многом, чего она больше не делала. – Вот так перестаешь что-то делать, а потом и совсем отвыкаешь.
Слова звучали как чужие, Эми гипнотизировало приближение смерти. Она словно смотрела в зеркало.
– Помню, у одного моего знакомого была привычка съедать по утрам пинту патоки, смешанной с фунтом отрубей, – сказал мистер Кьюсак. – Каждое утро.
Но ему велели замолчать.
Эми Паркер глядела в лицо подруги, на котором опять появилась отрешенность. Она умирает, – думала она, – а я не могу этого постичь по-настоящему. Никогда я ничего не умею понять. И закивала головой. Кивала и не могла остановиться.
– Скорей бы уж отмучилась, – сказала молодая миссис Кеннеди. – Наверно, к вечеру кончится.
– Я бы не рискнула ни за что поручиться, – сказала миссис О’Дауд. – О-ой! – вскрикнула она, откидываясь назад. – Они-то меня утащат, но, видно, еще не готовы.
Эми Паркер, которой хотелось хоть что-то принять на себя, ибо раз уж она здесь, то надо быть мужественной, наклонилась и взяла подругу за руку, в которой еще тоненько струилась жизнь. И две струйки жизни ненадолго слились и текли вместе.
Посеревшая, потная старуха, чье лицо не отличалось по цвету от распущенных, свисавших, как два крыла, волос, тихо забормотала о том, что ей виделось то ли сейчас, то ли раньше, не поймешь, потому что все слова были покрыты серой пленкой. И всех, кто был в этой комнате, которая стала меньше от разбухших подушек, от огромной глыбы стеганого одеяла и тяжелых кружевных цепей вязаного покрывала, всех подхватили серые воды, которыми заполнил комнату голос миссис О’Дауд, и они закачались, поплыли на волнах своих, теперь уже печальных воспоминаний, иногда кружась в водовороте вокруг чего-то, что описывала миссис О’Дауд. Но ведь это Эми Паркер держала тонущую руку, это ее, испуганную, нес поток жизни, которая оборачивалась к этим двум душам то страшной, то смешной своей стороной.
– Нас ведь семеро было, – рассказывала миссис О’Дауд. – Да, я еще восьмую забыла, она совсем маленькой упала головой в болото и не то утонула, не то задохнулась в грязи, тоже была Мэри, нас ведь всех Мариями назвали в честь божьей матери. И вот все мы, кроме малышей, всегда играли вместе, а иной раз катались на лодке, там у нас была хорошая река, кое-где водорослями и тиной заросла – в тех местах вода была коричневая, – и мы плыли вниз к мостам возле Уллуны и трогали их рукой. Все мосты там мраморные, холодные такие. Я и сейчас в руках этот холодок чувствую. Эти мосты даже солнце не нагревало. И они двигались. Вообще-то это вода двигалась, но нам казалось, что мост. По этому мосту в роскошной двуколке – кабриолет называется – как-то ехала на рынок дама и подарила мне цветок, тот самый, что вы видите сейчас, миссис Паркер. Не говорите мне, что вы его не видите.
– Какой цветок, миссис О’Дауд, милая? – спросила Эми Паркер.
Она растерялась, вдруг снова очутившись в этой тесной комнате.
– Красный, – ответила миссис О’Дауд. – Он такой красный по вечерам. На подоконнике.
– А, – сказала миссис Паркер. – Это вы про герань?
– Ну да, – сказала миссис О’Дауд. – А про что ж еще? Мне подарила ее дама из Килларни. Я бы ее сейчас не признала, ведь она тоже, надо думать, умерла. А было это на том самом мосту, где мы с вами стояли, миссис Паркер; вы, верно, помните, там шло стадо овец и до того они нас затолкали, откуда только прыть взялась у этих сонь, что у нас с одежды пуговицы поотлетапи. Помните, как пахла шерсть, у нас же в руках пучки шерсти были, ну точно как туман? А вы сказали: «Мы же не на прогулку приехали, – так вы сказали, – а с целью». Ну если мы не будем выбирать себе цель, – сказала я, – то и прогулок не будет, а что может быть лучше наводнения? Бог ты мой, как вы выискивали в толпе мужа! А я люблю толпу. Люблю заглядывать прямо в ноздри незнакомым людям. Я на незнакомых наглядеться не могу. Прямо рукой погладить их готова. А вы и не знали?
Те из присутствовавших, кто страдал, копаясь в собственной жизни, от этих слов миссис О’Дауд перестали чувствовать боль и засмеялись.
Что только она городит? – фыркали какие-то женщины, впрочем, тихо, себе под нос.
Но Эми Паркер поняла. Бывают времена, когда мы ничего не понимаем, а бывают – когда мы понимаем все. У нее заблестели глаза.
Перегнувшись через перила моста, она вглядывалась в проплывавшие мимо лица. На одних губы были раскрыты для поцелуя, на других плотно сжаты. Все эти лица колыхал серый поток. И старые письма, и пожелтевшие фотографии.