Оборот у меня следователь поставил: два миллиона в год. Это в тридцать втором году. При обыске, видишь, двести пятьдесят тысяч наличными отобрано. Я не жалею. Была бы жизнь, деньги будут.
   Быстров (десятник):
   – Ты, Шаталин, плохо работаешь. Смотри, дам тебе штрафное блюдо.
   Быстров розовеет от удовольствия. Мне он говорил при первой нашей встрече:
   – А вам – черную работу дать или белую?
   – Все равно.
   – Черную придется.
   Сейчас я – не на строительстве, а на горных работах и мой хозяин – геолог Касаев, гитарист. Быстро перенес свои остроты на Шаталина.
   – Ты, Быстров, – не спеша говорит Шаталин, – дай мне хоть полблюда, да чтобы блюдо было с конское ведро.
   Касаев ежедневно обходит шурфы. В забое у Генки-парикмахера шурф неглубок, с полметра. Касаев спрыгивает в шурф – хлопают резиновые сапоги. Генка, сидевший на краю ямы, встает. Касаев поднимает и осматривает кайло Генки.
   – Одно можно сказать – бережное отношение к инструменту.
   Генка молчит и почтительно улыбается. Касаев внезапно начинает кайлить подошву, расширять шурф. Десять минут работы, и шурф завален породой. Касаев ставит кайло в угол шурфа.
   – Вот, как надо работать. Я мог быть хорошим забойщиком, только, – говорит инженер, – на черта мне это нужно.
   – Вот и я, Валентин Иванович, – почтительно говорит Генка, – думаю: на черта мне это нужно.
   Идти на работу – километров семь. На половине дороги – горка голубоватая от ягеля и огромная рухнувшая гнилая лиственница. Здесь всегда отдыхают. Нас трое – Касаев, Шаталин и я.
   Касаев:
   – А за что ты сидишь, Шаталин?
   Меня никогда никто не спрашивает из начальства.
   Шаталин поднимает голову и что-то вроде усмешки пробегает по его лицу.
   – Я, Валентин Иванович, спорок продал…
   – Что?
   – Спорок.
   – Что же это такое – спорок?
   – А это из-под зимнего пальто мех.
   – Хм-м. А за сколь же ты его продал?
   – За сто рублей.
   Видно, что Касаев силится что-то сообразить.
   – А… купил за сколько?
   – За сорок, – скромно говорит Шаталин.
   – За сорок? Так ведь это спекуляция, – кричит Касаев.
   – Вот они на суде так, Валентин Иванович, и сказали: спекуляция.
   – М-м… И сколько же тебе дали?
   – Расстрел с заменой десятью годами.
   – Расстрел? За спорок?
   – Да, Валентин Иванович.
   – Ну, пора идти, – сердито встает геолог.
   Корнеев:
   – А еще я работал в Сибири в лесхозе. Большой лесхоз, а кони государственные. У коней все морды позавязаны. Там лошади больные. Пища хорошая, а для людей тоже хорошая – ложка стоит, такой борщ варят. И платят хорошо. Одним словом – «малиновое хозяйство».
   – Малеиновое? Сапные лошади.
   – Не малеиновое, а малиновое, я тебе русским языком говорю.
 
   Около Томтора Оймяконского, где нашли в 1958 году гигантскую озерную рыбу, якутские коровы, как козы, прыгают по скалам, а лошадей, что чуть крупней оленя, зимой не кормят – табун в снежной метели скитается в лесах, «копытит» снег, как олени. Для нашего трактора мы проложили зимние дороги с трехметровым снеговым бортом. Я ходил пешком за десять километров, раза два меня обгонял табун. А третий раз от табуна что-то осталось. Я подошел ближе – мертвый новорожденный жеребенок, еще теплый, начинающий индеветь.
 
   Крепильщик вольнонаемный Гнездилов уволился весной с шахты, занялся производством брусничного мороженого и нажил за лето десятки тысяч. А в поселке Аркагала угольная – триста человек, да в лагере – тысяча.
 
   В хирургическом отделении свежий случай: дорожная авария. Переломы обеих бедер, голеней, ребра. Травма головы. Дневальный из соседнего поселка ехал ночью на Дебин, вышел на «трассу» и, увидев приближающуюся машину, поднял руку. Больше ничего не помнит. Машину разыскали. На горе дневального, в кабине сидел кассир, вез деньги в банк. Суд оправдал шофера, сбившего ночью на полном ходу человека.
 
   Кадыкчан. Увидел на тропе корки репы, еще не замерзлые, только покрытые ледяным целлофаном. Только вольнонаемный может бросать такое сокровище. Все подобрал и съел.
 
   На «Витаминном комбинате» варят экстракт стланика из игол кедрача. Иглы заготовляют на так называемых «витаминных командировках», где голодный паек, где «доходяги» иглы «щиплют», набивают в мешки, и кто половчее, сует в мешки камни для тяжести. Сотни голодных сборщиков, выполняющих или не выполняющих план. Уродливей всего то, что стланик – горчайшую противную жидкость заставляют насильно повсеместно пить, а витаминов С в экстракте нет никаких. Десятилетиями мучили людей – в столовых было запрещено давать обед, пока не выпил «целебную» дозу, чтобы потом сказать – это не было лекарством. Само лечение обращалось в пытку. Врачи поумней, почестней это понимали.
 
   В детстве он играл на корнет-а-пистоне, и это обусловило его карьеру военного.
 
   Лил дождь летом 1938 года. Проливной дождь третьи сутки. Все бригады сидели дома и только «троцкистов» выводили под дождь. Конвоир заползал под гриб, а мы – бурили. Мой сосед по шурфу (Полянский) закричал:
   – Слушай! Слушай! Я понял, что смысла жизни – нет. Нет.
   Я молчал.
   На следующий день Полянский лег под вагонетку, сбегавшую с терриконника с крутого уклона, вагонетка перескочила через ноги Полянского, чуть их оцарапав. Он встал и погрозил вагонетке кулаком.
 
   Орлов, один из референтов Кирова, мой напарник по «легкому труду» – пилка дров для бойлера.
   – А ты умеешь точить пилу? – это я Орлову.
   – Я думаю, каждый человек, имеющий высшее образование, может точить поперечную пилу.
 
   Кливанский – мне:
   – Наша бригада выполнила норму на 40% – штрафной паек! Есть еще производственный, ударный, стахановский. А двое из нашей бригады получили высшую оценку. Это – стахановцы болезни, – кричал Кливанский, – у них – скидка.
 
   Всю войну (четыре года) был американский хлеб из белой канадской пшеницы с кукурузной мукой. Заключенные любили этот пышный хлеб, огромные «пайки», но скептики говорили:
   – Что это за хлеб – никакого говна нет, десятый день не оправляюсь.
   Раздатчики этот хлеб ненавидели. Хлеб из пекарни они получали с вечера по весу, а за ночь он усыхал. Если ночью резали на пайки – по 300, по 400 граммов, к утру, ко времени раздачи терялось по 20–30 граммов в каждой такой «пайке». Целая трагедия со слезами, а подчас и с кровью. С руганью и жалобами и побоями во всяком случае. Через четыре года раздатчики вздохнули облегченно.
 
   Трюм парохода «Кулу» во Владивостоке. Сережа Кливанский, Вавилов, я – поближе к свету, поближе к лестнице. С нами же устраивается немолодой по-тюремному бледный человек – с лицом зеленовато-желтым. В руке держит книгу – единственную в трюме. Да притом еще вроде «краснокожей паспортины» – краснокартонный однотомник Маяковского.
   – Мы – такие-то.
   – А я – Хренов. Помните у Маяковского, – листает краснокожий однотомник, – «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое».
   – «Здесь будет город-сад?» – хохочет Вавилов.
   – Вот-вот.
   – Краснокожая паспортина вас здесь не спасет, – разъясняет Кливанский.
   Хренов боится – он тяжелый сердечник. Но вот парадокс – болезнь спасла Хренова. Он успел кончить срок, поработать вольнонаемным в качестве начальника шахты, но вернуться на «материк» не успел. Он был прикреплен «пожизненно» и умер, кажется, вскоре после войны.
 
   Раздача хлеба на пересылке в Сусумане. Огромная очередь. Будочка хлебореза на дворе. Около нее четыре солдата с винтовками наперевес. Каждый арестант подходит, получает «шестисотку» из окна и тут же, давясь, торопливо глотает – если не успевает съесть, отнимут, вырвут блатные, толпящиеся неподалеку. Четыре конвоира охраняют именно эту закуску а-ля фуршет. Пробовали давать хлеб в бараке – блатные отнимают. Выдавать без конвоя – отнимают. Сейчас каждый успевает проглотить свой суточный паек.
 
   Воспитательная работа среди блатных. Прииск, «Партизан», 1938 год, зима – январь-февраль, воспитатель КВЧ (культурно-воспитательной части) Шаров:
   – Государство считает вас своими друзьями, своими помощниками. Помогите нам в нашей борьбе с фашистами, с троцкистами. Эти враги народа не хотят работать. Это люди, которые над вами издевались на воле.
   Разрешите оправиться?
   – Иди!
   Через полчаса:
   – Разрешите оправиться?
   – Иди.
   Конвоир поднимается с места и идет за отвал.
   – Покажи твое говно, сволочь! Отсиживаетесь тут.
 
   Лежу в больнице с невропатологом в 1958 году. Рассказываю:
   – На моих глазах во время войны конвоир принял этап в двадцать пять человек, посадил в машину, поднялся на борт и очередями из автомата расстрелял всех до последнего человека.
   – Типичный приступ эпилепсии.
 
   Шилов на Аркагале в 1942 году (?). Шилов – парень лет двадцати пяти из бывших заключенных.
   – Налог на холостых? Не понимаю, несправедливо. Сам подумай: здесь ни одной бабы. Я мучаюсь, страдаю и должен еще и налог платить за свои мучения. На «материке» другое дело. Там кто-то живет с бабой, заводит детей, семью и – не платит налога на холостяков. А я не могу завести бабы – и плачу налог. Несправедливо.
 
   Самый страшный Колымский год – 1938-й. В 1939 году Иван Босых (вольнонаемный из бывших зэков), топограф, говорил мне на Черном озере, в угольной разведке:
   – Мы с тобой выжили потому, что мы репортеры, журналисты. Понял? Я буду жить, хотя я видел такое, что жить бы не надо после этого, но я буду жить, я встречусь со своим младшим братом – он в меня верит, как в Бога, и я ему скажу всю правду о Сталине.
   Адрес Ивана Николаевича Босых – гор. Ишим, ул. Ворошилова, 16.
 
   Единственная возможность выжить для «троцкиста» – стать бригадиром. Но как можно командовать, исполнять чьи-то приказы, распоряжаться чьей-то волей и не просто волей, и жизнью и смертью людей – значит, кто-то умрет, а ты останешься жив. Нет, еще в 1937 году дал я себе слово никогда не становиться бригадиром, никогда не обращаться с просьбой к начальству, с жалобами на свою судьбу, не просить, отказаться от посылок с материка – рассчитывать только на себя, на свое «счастье». Единственная возможная для меня должность была – деятельность фельдшера, но это девять лет казалось фантазией, а на десятом вдруг осуществилось.
   Три великих лагерных заповеди:
   Не верь – никому не верь.
   Не бойся – ничего и никого не бойся.
   Не проси – никого ни о чем не проси. Ни на что не рассчитывай.
   Страшная лагерная поговорка «Умри ты сегодня, а я завтра».
 
   В тридцать восьмом и седьмом мы работали в забоях с откаткой до 200 метров и сил поднимать тачку на эстакаду не было. А подсобные крючки я встретил уже в конце 38-го года. По центральному трапу катают бегом.
   Научился я опрокидывать тачку, «вываливать» и ездить обратно по «холостому» трапу – тачки колесом вперед, ручками вверх, чтоб руки отдыхали. Научился работать лопатой, стал понимать, зачем черенок должен упираться в подбородок, научился кайлить, разбирать скалу, бурить, а забойщика из меня не получилось – я уже голодал в это время.
   Зимы я не любил. Ненавидел. Каждый день вставал, как на казнь. На холоде ведь и думать-то нельзя. Ни о чем не думаешь – только б согреться. Хорошо понял, что чувствует лошадь. Стал, как лошадь, угадывать время обеда без часов – ведь лошади в забое начинают ржать за пять минут до гудка.
 
   Первые вши появились еще в конце 1937 года. Фуфайку шерстяную всю вшивую сняли с мая в бане, а банщик выпарил и хотел взять себе, а я заспорил, «отглотничал», и снова стали вши собираться. Никакой дезкамеры не было и до самого января 1939 года вши были беспрерывно. Когда на несколько дней – у меня был красивый почерк, и меня взяли в МХЧ (на прииске «Партизан» было тысячи три заключенных) писать продовольственные карточки в марте 1938 года, то товарищи поймали на мне вшей и пожаловались начальнику, и тот, кто указал на мое преступление, занял мое место в МХЧ. Место-то было временное.
   Страшная вещь вши. Особенно много было у меня на Джелгале в 1943 году. Шарф вязаный бумажный шевелился, столько их там было.
 
   Колесников Гавриил Семенович, товарищ Косарева, один из немногих, которые сохранили «человечество», на Джалгале был санитаром, дневальным. Он говорил мне:
   – Что главное в нашей жизни? Смещение масштабов.
   «Транзитки», «пересылки» всегда нравились мне, ибо здесь неуловимым образом жил дух свободы, которого никогда не бывает в лагере.
 
   Каждый отвечает за себя. Не учить товарища, напарника, что ему делать. Все, что чужая воля – дело не твое, – несложные, но трудные заповеди лагеря, требующие опыта, самообладания, бесстрашия. Лагерное начальство не принимало никаких коллективных жалоб, протестов. Всякое заявление должно быть личным. Но когда встал вопрос о борьбе с побегами, то вся бригада давала коллективные расписки, что каждый будет следить за другим, будет отвечать за побеги. И отвечали допросами, а то и «сроком».
 
   Эффектное лагерное выражение – одно из самых отточенных: «Выдать срок весом» – т. е. семью граммами пули, расстрелять.
   Или: выдать срок «сухим пайком».
 
   На «витаминной командировке». Швецов, мой напарник:
   – Дай-ка топор.
   Он взял у меня из рук топор, подошел к пеньку, на котором пилили дрова. Положил на пенек руку, взмахнул топором – побледнел, посинел, кровь брызнула на снег и сейчас же застыла не всасываясь – было очень холодно – три отрубленные пальца сморщились, лежали на снегу, едва заметные, похожие на грязные щепочки. Шевцов, согнувшись, затыкал рукавом телогрейки кровь.
   Я подобрал отброшенный топор.
   Шевцова повели в больницу. Он, конечно, знал, что в больницу его не положат – саморубов в больницу было запрещено класть, – но хоть перевязку сделают, кровь остановят.
   Работа возобновилась.
 
   «Хорошие» анкетные данные – русский, не бывал за границей, не знает языков. Многие скрывали знание языков.
 
   В лагере не говорят: «водили на работу» или «ходили на работу», а говорят: «выгнали, выгоняли, гоняли на работу». Так и только так говорят все – и начальство, и сами «з/к, з/к».

Черное озеро

   Каждый дневальный имеет своих работяг, которые все делают за супчик, за кусок хлеба, – так и на прииске.
   – Но дело было не <в> его симпатии или сочувствии к доходягам. Он мог бы эту крохотную комнату мыть и сам – но чтобы дневальный МХЧ – да не имел особого раба – это невообразимая вещь в российских лагерях.
   Я думаю, вольнонаемый начальник моего дневального, узнав, что тот моет крошечный кабинетик сам, – вышиб бы его на общие работы за то, что тот не может пользоваться положенной властью, пятнает позором его, начальника. По всему Магадану хохотали бы: это тот начальник, у которого дневальный сам полы моет. Получал я хлеб, дневальный насыпал закрутку махорки, [давал] талон в столовую, [я] либо съедал, либо отдавал своим соседям. Транзитка мне стала нравиться даже. Но начальство не было так просто. Огромный пакгауз с четырехэтажными нарами на транзитке пустел. На одной из перекличек нас оставалось человек сто, а то и меньше. После очередного выкликания нарядчик не отпустил нас в барак. А куда?
   – Пойдем в УРЧ[344] печатать пальцы.
   Пришли в УРЧ.
   – Как твоя фамилия?
   – Шаламов.
   – Что же ты не откликаешься два месяца?
   – Никогда не слыхал, каждый день выхожу на поверку, не вызывали.
   – Ну иди отсюда, сука.
   Нужно было собираться в этап, и нас отправили, но не в сельхоз или рыбалку, а в угольную разведку на Черное озеро[345]. К счастью, в качестве инвалидов для обслуживания вольнонаемных, вольняшек – только что освободившихся зэка – тоже с пересылки, только вольнонаемных, подписавших договоры на год с Дальстроем, чтобы подработать. Начальник нового угольного района Парамонов, которому людей не дали из заключенных – тех гнали на золото, – выпросил хоть шесть человек для обслуги своих вольных работяг. Я должен был поехать кипятильщиком, Гордеев – сторожем, Филипповский – банщиком, Нагибин – печником, Фризоргер – столяром.
   У вольняшек не было ни копейки, все, до белья, было продано или проиграно на вольной транзитке, на карпункте, как он называется, карантинном пункте, таком же, как транзитка для зэка, только поменьше – та же зона, те же бараки. Карпункт был размещен вплотную к транзитке. Такие же нары пустые. Карпункт опустел тоже. Пароходы ушли.
   Вот этих-то голодранцев и нанял Парамонов на Черное озеро в угольную разведку, где искал уголь. Уголь, а не золото. Когда мы ночевали впервые на Атке, в клубе дорожников, на нары расстелили палатку, которой мы закрывались в дороге на машине, и спали, спали. У вольняшек не было денег ни копейки. Надо было купить табаку. И махорка в вольном лагере была, и они имели право ее купить, они уже были не зэка. Но денег не было ни у кого. Старик Нагибин дал им рубль, и на этот рубль была куплена махорка, поделенная на всех поровну – и зэка, и вольняшкам, – и выкурена. На следующий день приехал начальник и выдал какие-то деньги.
   Начальник района Парамонов был старым колымчанином. Лагерный район НКВД он открывал не первый. Так, именно Парамонов открывал Мальдяк, знаменитый колымский прииск-гигант – там было до двадцати тысяч человек списочного состава. И смертность в 1938 году была выше даже обычной колымской смертности. Генерал Горбатов[346], поступив на Мальдяк, превратился там в инвалида в две недели. Это видно из подсчетов времени: прибыл – убыл. Прибыл работягой, убыл инвалидом. Столь кратковременное пребывание на Мальдяке не дало возможности генералу Горбатову разобраться в нем – он пишет: в Мальдяке было человек 800, и спас его фельдшер, отправил его в Магадан как инвалида. Никакой лагерный фельдшер таким правом и возможностью не обладал. Горбатов «доплывал» на одном из участков мальдяка, прииска-гиганта. На Штурмовом в это время было четырнадцать тысяч человек, на Верхнем Ат-Уряхе – двенадцать тысяч. Доплыть за три недели – это нормальный срок для всякого человека – при побоях, голоде, холоде и четырнадцатичасовой работе. Именно три недели тот срок, который делает инвалида из силача.
   У Парамонова в разговоре с вольняшками была постоянная присказка: «в цилиндрах домой поедете»…
   Парамонов был неплохой начальник, без него жизнью Черноозерского государства управляли сообща вольнонаемный прораб Касаев и строитель десятник Быстров. Быстров – бывший зэка, а Касаев – инженер-техник геолог – или техник-геолог – договорник, вольнонаемный.
   Когда в отсутствии Парамонова Касаев и Быстров не разрешали нам как заключенным выдачу вина – а всяческого коньяка, настойки всякой на складе была бездна – полярный паек – и мы пожаловались Парамонову, тот велел выдать даже за прежние дни.
   «Тайга для всех одна», – мрачно сказал он.
   Мы ели из общего котла с вольнонаемными (шесть заключенных и двадцать пять вольных). Получали всякие выписки – галеты, масло, сахар.
   Бесплатно – те, кто не хотел, деньги зачисляли на текущий счет. Так делал только один из нас – столяр Пикулев, прибывший позднее. Потом, когда все эти выписки отменили, Пикулев <был> очень огорчен, что все пропало.
   Я же действовал по извечно лагерному закону: «Начинай еду с самого лучшего».
   Парамонов редко бывал на Черном озере. Он более действовал в Магадане – добивался, хлопотал для района все, что положено. Его <требованиями> прибыло на Черное озеро несколько десятков людей на смену уволенным вольняшкам, которые хая, и без цилиндров, жить долго на Колыме не хотели.
   Внезапно Парамонов был снят за растрату – хищение, кражи и прямую продажу по спекулятивным ценам концентратов, всяких лапшевников, мясных и молочных консервов. Его хотели отдать под суд, но не отдали – уволили из Дальстроя.
   На смену ему Черное озеро принял Богданов, бывший уполномоченный МВД, герой процесса 1938 года.
   Богданов ежедневно издавал приказы о дисциплине, бдительности, построил карцер. Это был тот самый начальник, который получал письма, адресованные мне от моей жены – с которой связь была разорвана около трех лет, изорвал эти письма в моем присутствии, вызвав к себе на квартиру. И бросил клочки в помойное ведро. Все это описано мной в рассказе «Богданов» со всей документальной ответственностью.
   Богданов пил день и ночь. И даже спирт перенес со склада себе на квартиру. Секретарь его Федя Карташов говорил, что начальник пьет с утра, как встанет, и до вечера – последний раз на ночь. Все три месяца, что Карташов работал у него секретарем.
   В одну из ночей зимних, лунных на Черное озеро пришел человек в пальто с меховым воротником явно не колымского типа.
   Он пришел в контору – ночному сторожу показал <приказ>, разбудил секретаря начальника. Карташов хотел разбудить начальника района, но приезжий делать это не велел и лег на столе спать.
   Карташов решил разбудить все же Богданова – понимая, что Богданов не простит ему этой оплошности.
   Богданов оделся в военную майорскую форму, вошел в контору. Пришедший предъявил документ: «Сдать район в 24 часа т. Плуталову».
   – Прошу в комнату, – сказал Богданов. Плуталов отказался. Попросил немедленно принести ему спирт, опечатал бочку своей печатью. И просидел тут же в конторе те 24 часа, в течение которых он принял район.
   Семья Богданова, а у него была красавица жена и двое детей, уехали на каких-то случайных нартах оленьих, погрузив имущество.
   Уехал Богданов, ничуть не теряя своего великолепного вида и своей уверенности. Потом Карташов объяснил мне, что эта вечная уверенность Богданова объяснялась тем, что он всегда был под хмельком, всегда был на взводе.
   Жену свою Богданов бил необычайно, не стесняясь ничьего присутствия.
 
   Ранней зимой под уверенной и веселой рукой Виктора Ивановича Плуталова – горного инженера, который приехал без запаса, чтобы начать чисто горную, производственную часть, и который не спрашивал, конечно, Касаева и дисциплину.
   Началась энергичная работа. Стали бить шурфы и рыть законтурные траншеи.
   Массивный след угля приводил к развертыванию самых серьезных работ.
   Дело в том, что этот район открывал разведчик техник Попов, теперешний главный инженер Дальстройугля. Уголь промывали зимой – прогноз Попова должен быть подтвержден. На район отпустили средства.
   Уголь исчезал в пережимах, уходил в сопки. Ничего промышленного тут не было.
   Так тут ничего и не нашли. Настал, наконец час, когда высшая комиссия инженерная осмотрела весь район. Последний раз в комиссии участвовал и Попов, и закрыла его.
   Тут стали передавать остатки людей на прииски – Хейт был рядом и туда ушли быстро. По сообщениям, по разговорам, по слухам, на Хейте дневальным был Анатолий Гидаш – ему удалось вернуться в Москву еще до войны.
   У меня такого знакомства не было, всех моих знакомых расстреляли в 1937 году.
   Я пошел к Плуталову и попросил его открыто – не отправлять меня на прииск, если будут отправлять.
   – Мы не будем больше отправлять на золото.
   – Может быть все-таки случайность.
   – Ладно. Я тебе обещаю – на болото отсюда не поедешь.
   Плуталов – тот начальник, который расхаживал по командировке, по своему хозяйству, скучал. Любимой его поговоркой была: «Я ведь не работник НКВД». Очевидно, характеры Парамонова с Богдановым стали притчей во языцех в «высших сферах». По крайней мере, угольных, в «Дальстройугле».
 
   Плуталов очень любил меняться с проезжими якутами и эвенками. Даст шапку со своей головы и берет у якутов расшитый малахай. С якутами и эвенами он торговал не без выгоды для себя. У проезжего каюра выменял огромный старинный серебряный портсигар – щелкал им ежеминутно.
   – Закуривай, Шаламов, – папироску.
   Плуталов сидел на ступенях крыльца, а я – на земле, в почтительном отдалении.
   Я взял папироску. Поблагодарил.
   – Спасибо, гражданин начальник.
   – Хорош портсигар?
   – Хорош.
   – Это я у каюра выменял.
   – Вы, Виктор Иванович, прямо как помещик на Черном озере, – сказал я.
   – А что ты думаешь, – сказал Плуталов. – Я и есть помещик.
   Всем бы начальник был хорошим, да закрыли работы: угля на Черном озере не оказалось.
   – Второй район закрываем, – меланхолично сказал Плуталов, когда получил это важное известие.
   – Я всегда [нрзб] закрываю.
   Закрывать район тоже нужен опыт, смекалка. Что бросить, что сохранить, что списать. Парамонов был специалистом открывать – что получить в первую очередь, отправить, что вырвать – что украсть. Как подбирать людей.

Саша Коновалов

   В угольной разведке на Черном озере работы было мало – если вспомнить золотые забои – и в свободные вечера, я, воскресший, рассказывал соседям по бараку разные истории «из жизни»: о народовольцах, о декабристах, об эсерах, Нечаеве, расшатавших царский трон.
   В бараке жило человек шестьдесят. Здесь-то я и проводил свои устные анкеты о Пушкине, Некрасове, читал вслух «Ревизора» и «Евгения Онегина». Это было время, когда начальник района – района, в котором еще нет населения, а есть только штаты высшей администрации – был Виктор Николаевич Плуталов – первый и единственный инженер на этом начальниковом посту. Плуталов относился к чтениям либерально, главное внимание обращал на производство, на фронт работ – Плуталов сменил бывшего уполномоченного МВД Богданова, рвавшего письма заключенных и практиковавшего всяческие «выстойки» – каждый день сочинялись и читались приказы об укреплении дисциплины, о бдительности – до того дня, как выяснилось, что…