Начальником санчасти был там доктор Ямпольский, вольнонаемный, бывший зэка, только что кончивший срок. Доктор Ямпольский сделал мне много зла, поэтому я напишу о нем поподробнее. Начальником санчасти может быть и не врач – это административная должность. Бывший работник органов, Ямпольский целых пять лет, весь свой срок, сумел продержаться, исполняя обязанности фельдшера, на участке приисковом, работал с врачами, которые, впрочем, ничему его не учили. А может быть, и учили. Может быть, и менее пяти лет проработал он фельдшером. По ухваткам его было видно, что он ничего не знает. Когда освободился, он начал работать начальником санчасти. Хороший оклад, положение.
   О медицинской отчетности он представление имел. Я его застал на Спокойном в этой роли. Он принимал больницу, в аптеке была только марганцовка – для наружного и внутреннего лечения. Я смотрел эту аптечку, с которой он работал: йод, марганцовка.
   У него была мысль вот какая. От каждого врача он что-то получил и с каждой сменой должности все увеличивал свои знания.
   Вот у него в больнице я встретился с Рябоконем – махновцем, описанным мною в рассказе о страшной смерти какого-то эстонца Яниса, которого купали в ванне, опухшее тело погружали в огромную бочку с теплой водой. Янис умер, и Рябоконь, кажется, умер.
   Я убирал палаты, но не был симпатичен Ямпольскому. Скоро случилось так, что для больницы отвели новый участок, завезли туда бревна, и доктор Ямпольский по колымской традиции вкладывал туда и свою личную силу, и силу своих санитаров в порядке субботников. Ямпольский объявил, что с завтрашнего дня мы будем оба трудиться на постройке своей больницы. Он, Ямпольский, выйдет с топором и пилой. Но подходящего напарника во мне он не нашел – просто из-за крайней моей слабости и ненависти к лагерному труду. Ямпольский был поражен в самое сердце.
   На следующий же день я был отчислен из санчасти, потерял свое счастье, безумный, и уже весело бежал в рядах какой-то бригады. Но это еще не была бригада доходяг.
   Мы были переведены на участок, где строительным техником – такое бывает здесь – был мой старый знакомый по 69-й камере Бутырской тюрьмы техник Леша Чеканов. Леша Чеканов ехал сорок пять дней от Москвы до Владивостока в одном вагоне со мной, только на пароходе и на Колыме наши пути разошлись. Будучи уже кое-чему наученным по временам 38-го года и приисковым встречам старых знакомых в тяжелых условиях, я ничего и не ожидал от этой встречи. Но Леша Чеканов был явно напуган моим появлением на его участке. Чуть ли не с третьего дня он начал высоким голосом орать, что вот этих, которые всех сгубили и… Эти крики скоро обернулись битьем.
   Я попросил нарядчика перевести меня на другую работу и был переведен в бригаду Королева. Бригадир Королев – вольняшка, красавец, бригадир из блатарей, из бывших блатарей, бил меня ежедневно, не требуя никакой работы, не ставя на работу, просто бил и бил. Потом уставал и бросал, и переходил к другому делу. Так было много дней, и часть зубов выбита тогда лично именно Королевым.
   На вечер меня записали по рапорту того же Королева в ледяной карцер прииска Спокойный. Этот ледяной карцер остался в наследство от командировки дорожников, что-то получивших от прииска и обещавших принимать на ночлег его штрафников. Изолятор Спокойного был еще не построен. Мы же его и строили. Ледяной карцер был карцером, вырубленным в скале, в вечной мерзлоте, стены его были деревянные, самые обыкновенные лиственничные бревна. Посередине стояла обыкновенная печь, на которую давали два килограмма дров на сутки по карцерной норме, а также кружку воды и суп через день. Но больше нескольких часов никто этого карцера не выдерживал ни зимой, ни летом. Я простоял в этом карцере несколько часов с вечерней поверки до утреннего развода, не имея возможности и повернуться: кругом был лед и на полу тоже лед. Говорили, что все, кто прошел через этот карцер, получили воспаление легких. Я – не получил. После карцера следовали избиения все тем же Королевым. Однажды на работе я попросил своего напарника Гусева ударить меня ломом по руке, чтобы сломать руку. Но Гусев отказался категорически. Я пытался сделать это сам, но не мог. Набил синяк и все.
   Уже чуть ли не через год, когда я сидел в Ягоднинском изоляторе после побега и ходил на работу на бурение ямок, шурфов каких-то, кто-то из проходившей партии арестантов закричал диким и веселым голосом:
   – Шаламов, Шаламов, слушай, тебе интересно. Я Королева-то зарубил! Зарубил! Топором! В столовой насмерть!
   Я и сейчас не знаю, кто это кричал, но Королев действительно был зарублен в столовой той же зимой.
   Внезапно Ямпольский получил письмо от Савоевой, где она просила отправить меня в Беличью как больного. Письмо совершенно личное, передано врачу в руки. Ямпольский не нашел ничего сделать лучшего, как познакомить с содержанием этого письма Емельянова – начальника ОЛПа. Емельянов вызвал меня, не забыл…
   – Тут Ямпольский письмо получил какое-то насчет тебя.
   – Не знаю, гражданин начальник.
   – Ну, ладно, иди, отправим.
   Емельянов не разобрался в деле, и я не попал в ловушку, расставленную Ямпольским.
   Прошло еще несколько дней, было лето, обжигающее лето. Вдруг меня вызвали и привезли, но не в Беличью, а на инвалидный ОЛП при Северном управлении. Там восполнялись силы людей, своеобразная транзитка Колымы. Шли сутками и кто поскольку. Всех отправляли на витаминные командировки, а то и в места посерьезнее. Прибывали машины с людьми, но больше увозили. Комиссовали круглые сутки. Я лег в первую же ночь по незнанию на верхние нары в инвалидной транзитке. Там было такое количество клопов, что, как я ни устал, я должен был смахивать со щек несколько раз клопов, уже въевшихся в щеки и в несколько слоев, потом вышел на улицу, счистил с себя клопов и попытался заснуть прямо на улице, на холоде. Ночью на Колыме, как бы ни жарок был день, – холодно. Положив доску, можно было спать. На земле – опасно, простудишь легкие. Наутро комиссии не было, и я умолил доктора Эфу, фельдшера из заключенных, передать в Беличью, что я, Шаламов, на инвалидной транзитке.
   Эфа:
   – Да, я буду в Беличьей через час, вот и передам, пожалуйста.
   Через несколько часов пришла машина, приехал Эфа и Лесняк за мной, но взять меня было не так просто, нужно было решение комиссии, акт. Пришлось ждать еще сутки этого акта, и с этим я был выписан и передан Лесняку. Я приехал на Беличью. Нина Владимировна Савоева встретила меня очень хорошо и сказала, что она договорилась с начальством, Соловьева давно в Ягодном нет, что я буду работать официально культоргом – читать газеты, объяснять.
   Это был уже 45-й год. Конец войны я встретил на Спокойном. Туда сведения дошли лишь дней через пять – курьер с депешей опоздал из-за разлива Колымы. Атомную бомбу и конец войны с Японией я встретил в должности культорга больницы Беличья.

Конец Беличьей

   Это, пожалуй, было самое счастливое мое колымское время, самое безмятежное. Увы, смертная игра опять должна была начаться. У Нины Владимировны и Лесняка были свои друзья, свои враги – новые и старые, свои сражения, свои поражения и победы, своя война. Я был одним из очень многих, кому Савоева и Лесняк помогли из заключенных в те годы. Нину Владимировну всегда окружала толпа людей, которых она ставила на какие-то работы. Давно уехал на материк ее земляк и покровитель, начальник СГПУ[364] полковник Гагкаев. К колымскому начальству Савоева как-то не пристала, брак с Лесняком, из-за которого она была исключена из партии, исключил ее из узкого круга людей власти. Когда Лесняк кончил срок, она вышла за него замуж, но это не вернуло ее в круг колымского начальства, в круг старого колымского начальства, получавшего взятки, оклады, да еще торговавшего махоркой и чаем через своих дневальных. Нина Владимировна попробовала наладить жизнь по схеме высших начал и потерпела полное поражение. Вошла в круг лиц неудобных, которых обходят по службе, следят за каждым их шагом. Внезапно Савоева получила назначение начальником санчасти прииска и была вынуждена уехать, оставить больницу. Этими же днями кончился срок у Лесняка, и он уехал вслед за ней. Новая начальница, фамилии ее я не помню, звали ее кличкой «Камбала», из-за того, что один глаз у нее был искусственный, в первый же день работы выгнала меня из культоргов и приказала сесть рубить капусту, что я делал до вечера. А вечером был отправлен, вернее, отведен нарядчиком в Ягодный на комендантский ОЛП. Больше в Беличью я никогда в жизни не возвращался. К вечеру этого дня я был отправлен на ключ Алмазный, на командировку по заготовке для Ягодного высоковольтных столбов. Ягодный и ключ Алмазный находятся на разных берегах Колымы.

Ключ Алмазный

   На ключе Алмазном не было конвоя. Давно сделано мною наблюдение, что больше всего произвола в лагере там, где нет конвоя, нет и режима. Конвой в лагере – это прежде всего защита арестантских прав. Даже, если начальник хороший, все равно в бесконвойном состоянии хуже, чем в конвойном. Больше произвола там, где нет конвоя. На ключе Алмазном в бараке жило человек 20 лесорубов, ходили они на работу по выборке и рубке сосновых стволов, пригодных для высоковольтных столбов. Нормы тут выполнимые, но почему-то никто с ними не справлялся.
   Кормили два раза в день. Лесорубы жаловались на повара, и десятник поставил поваром меня. Нельзя более придумать издевательства. Притом десятник сказал, что и взял меня на работу, имея в виду, что я работал в Беличьей. Я согласился. Я никогда не стряпал и не мог ничего придумать путного. Работа моя поварская началась с того, что десятник взял себе банку мясных консервов. Всего примерно на 30 человек в день выдавали две банки. И сказал, что пусть я справляюсь. Я понял и тут же отказался от этой блатной работы. Увидев по моей готовке, что я в самом деле первый раз берусь за поварское дело, десятник снял меня на общие работы – дело мне хорошо знакомое, но ни я, ни он и не рассчитывали, что я могу выполнить норму лесоруба. Вот какого уж он поставил повара, я не знаю, наверное, старого взяли обратно, и я стал работать в лесу. На этой командировке «Ключ Алмазный» заключенных не били. Тогда было увлечение немедленным учетом. На «Ключе Алмазном» дело было поставлено так, что каждый вечер объявляли, кто из заключенных не выполнил нормы, – не выполнившим вовсе не выдавали хлеба на следующий день по цифрам прошлого дня. Я таких чудес не видел ни разу и твердо решил не жить на этой командировке ни одного слишком голодного дня.
   Скоро этот день пришел. Тем самым утром, когда мне не дали хлеба, я взял блатные ботинки, которые у меня были в вещах, и отдал сапожнику участка – сапожник, между прочим, был вольнонаемный, бывший зэка. Ботинки эти я отдал сапожнику за пайку хлеба семисотку и щепотку махорки на несколько папирос. Взял я с собой спички, газетную бумагу и вышел на дорогу в лес. Через километр я отвернул прямо в тайгу, обошел поселок сбоку, в километре примерно, и пошел пешком в Ягодный. План у меня был такой: дойти не подстреленным до ОЛПа, а там – что будет. Я не пошел по дороге, а прямо тайгой пошел до речки Колымы. Колыма уже встала, я выбрал узкое место, перекат, где можно перейти, но не было места ниже метра. Стало быть, перейти – шагать в воду. Я просто подвязал веревками бурки под коленями. Все это обдумано было мною и раньше. Свойство колымских рек – в большой мороз не промокает обувь и одежда – мне было хорошо известно. Я прямо шагнул в воду, прошел глубоких несколько метров до суши и, выйдя на берег, отряхнул сосульки рукавицей – намерзшие сосульки на бурках. Переход через Колыму был закончен, я не пошел на переезд, где была будка сторожа, где была зимняя и летняя переправа. От реки Колымы я прошел еще несколько километров по тайге, когда рассудил, что двигаться надо открыто. В большой мороз я дошел до барака, где жили больничные лесорубы во главе с одним санитаром, Степаном Ждановым, которого я хорошо знал по Беличьей, и он меня знал. Степан, не спрашивая меня ни слова, дал мне поесть супу, дал хлеба немного, табаку, а главное, я выспался на теплой печи.
   Утром я ушел еще раньше работяг, а за ночь, попросив у Степана бумаги, написал большое заявление на имя начальника ОЛПа Козычева, какие порядки на «Ключе Алмазном». Положил в карман, застегнулся и зашагал в Ягодный. По дороге я зашел в Беличью, там повар в больнице был Федя, успел налить мне целый котелок еды, но посоветовал не есть в больнице, и я понял, что меня уже ищут. Я съел весь котелок, съел весь хлеб, какой был, сидя в кювете, на трассе, и вошел в Ягодный. Уже сильно стемнело, пока я добрался до ОЛПа. Начальник ОЛПа Козычев сам сидел на вахте. Он принял мое заявление и велел отвести меня в изолятор. Изолятор, так хорошо мне знакомый, сейчас пустовал. Сидел какой-то блатарь, ждал машину для отправки в спецзону – он сидел за убийство и ограбление на трассе, как я узнал позже. Не в арестантских правилах спрашивать «Ты за что сидишь?» и прочее.
   Утром меня вызвал следователь, допросил, но чисто анкетно, без вопросов и ответов, и сказал, что он вызовет меня и начнет новое дело за побег. Я не отбыл еще и двух лет от своего нового срока и не очень волновался по поводу прибавок и добавок и прочих арестантских дел.
   Но новое дело не было начато. Следователь рассудил, что начинать новое дело – громоздко, волынка большая. Резолюция была административной: направить для отбывания срока в спецзону Джелгала. Так я удивительным образом вернулся на тот же самый прииск, где меня судили, на Джелгалу.

Снова Джелгала

   На Джелгале зимой 45-го года ни Заславского, ни Кривицкого уже не было. Стало быть, Федоров рассчитался со своими помощниками честно. Но за это время явилось на Джелгале лицо, приезд которого был прямо катастрофой для меня. Новым начальником санчасти был доктор Ямпольский – старый мой знакомый по Спокойному. Никаких надежд на получение освобождения от работы у меня не было, я в санчасть не ходил.
   Я попал тогда в бригаду 58-й статьи, где бригадиром был Ласточкин – сын крупного работника на КВЖД. Отца расстреляли в это время, а сын, он описан мною в очерке «Артист лопаты», был хуже, чем всякий блатарь. Никаких денег там не платили, хотя и выписывали. Все пропивал бригадир с нормировщиками и блатарями, и на первую попытку заикнуться о деньгах я получил удар по зубам и свалился с ног и подвергся публичному избиению.
   Ласточкин был боксер. Его руку знали немало людей на Джелгале. Дневальным у него работал какой-то старый партийный работник, каждый день напивался и плясал перед Ласточкиным для его удовольствия какую-то одесскую пляску под сопровождение: «Я купила два корыта…»
   В бригаде Ласточкина работал я недолго и попал в последнюю из моих колымских бригад, в бригаду Шпаковского. Шпаковский держался со всеми в высшей степени сдержанно. Не волновался по поводу невыработки, плохой работы, меньше слушал начальство, чем свое собственное сердце. Я уже совсем начал превращаться в колымского работягу, как вдруг на прииск пришла машина с репатриантами и было объявлено, что Джелгалу отдают репатриантам, а спецзону увозят в западное управление. Настала и моя очередь. Близ Сусумана, в сарае, у меня поднялась температура, я был доставлен в Малую зону Сусумана – транзитку Большой зоны – это барак работяг Сусумана. Малая зона – это огромный барак с четырехэтажными нарами, описанный мною в рассказе «Тайга золотая».

Сусуман

   Малая зона Сусумана 1945 года – одно из моих больших сражений за жизнь.
   Меня везли в спецзону, которая еще не была открыта. И задачей было задержаться на транзитке, пока не положат в больницу. Температура прошла, несколько ночей я отбивался от нарядчика, включавшего меня в разные списки к вербовщикам. Я выходил, отвечал, «обзывался».
   – На дорожные!
   – Не хочу на дорожные. Не могу работать с тачкой. Болен.
   – Будешь метлы вязать?
   – Сегодня – метлы вязать, а завтра тачку катать.
   Всегда при этапах приезжает представитель той организации, которая принимает людей. Представитель обычно вычеркивал меня сам, но иногда приходилось напомнить ему об этом.
   – А в сельхоз?
   – И в сельхоз не хочу.
   – А куда ты хочешь?
   – В больницу.
   В амбулаторию меня тоже водили, но врач не собирался мною заниматься. Я же в больнице узнал, что в километре от Малой зоны работает мой знакомый врач с Беличьей Андрей Максимович Пантюхов. Вся моя энергия сосредоточилась на том, чтобы известить Пантюхова о том, что я в Малой зоне. Если есть возможность, он, безусловно, поможет. Я дал фельдшеру, не помню его фамилии, записку для Пантюхова. Он сказал, что передал и что Пантюхов ничего не сказал. Я не поверил и попробовал дать записку регистратору больницы. Регистратор:
   – Да, я сегодня туда иду, записку отнесу.
   В тот же день, поздним вечером в бараке раздался страшный истошный крик:
   – Шаламов! Шаламов! Где Шаламов?
   Понимая, что это не нарядчик, я скатился с нар.
   – Тебя вызывают к зубному.
   – Я не записывался к зубному.
   – Иди, тебе говорят.
   Это был санитар зубного врача. Мы выбрались на улицу, через дорогу, в пяти шагах, была зубная амбулатория. Кто-то в белом полушубке ждал меня в коридоре. Это был Андрей Максимович Пантюхов. Мы обнялись… Я вкратце рассказал о своем положении. Фельдшер, конечно, не передал моей записки.
   – Завтра я поговорю с Соколовым, начальником больницы, и вас положат к нам. Я – ординатор хирургического отделения.
   Мы расстались, а на следующий день вечером меня вызвали вместе с другими тремя больными и повели пешком в больницу.
   Андрея Максимовича я в больнице не застал. Принимал больных сам начальник больницы, доктор Николай Иванович Соколов. Мы не успели сговориться, какой же диагноз будет. Я решил ссылаться на аппендицит. Хирург внимательно осмотрел трех больных, одного за другим, – два были с грыжами, третий с трофической язвой обширной на голени. Настала моя очередь, и, не осматривая меня, доктор Соколов встал и вышел на улицу.
   Нас принимал местный санитар. У меня не оказалось белья, и это в высшей степени затруднило прием. Но все-таки какую-то рваную пару завхоз мне выдал, и меня отвели в палату, такую же точно, как все палаты, в которых я лежал на Колыме. Тут же я заснул глубоким сном. К вечеру проснулся – у койки стоял обед и ужин, я все съел и опять заснул. Поздно вечером меня разбудил санитар.
   – Тебя вызывает врач.
   Я пошел. Андрей Максимович жил при отделении. Стояла каша, чай, сладкий чай, махорка лежала.
   – Вы ешьте и рассказывайте.
   Так я ходил каждый вечер к Андрею Максимовичу. В это как раз время он и рассказал мне свою жизнь. У него недавно умер фельдшер итальянец. Я стал работать санитаром, ставить градусники, ухаживать за больными.
   Но Андрей Максимович договорился с Соколовым, что будет учить меня на фельдшера, держать на истории болезни. Дал мне учебники, их было очень немного, [нрзб] Кое-что рассказывал, но эти занятия почему-то были утомительными для Андрея Максимовича. Андрей Максимович рассказал про историю своего конфликта с Щербаковым[365], а раз сказал так:
   – Все люди, с которыми вы встречались на Колыме, одетые в белые халаты, – не фельдшеры и не врачи по специальности.
   Вам нужно обязательно научиться этому, в сущности, простому делу.
   Я стал заниматься. Поэтому каждый раз, когда в больницу поступал какой-нибудь интересный больной, Андрей Максимович будил меня и заставлял смотреть и запоминать. Так однажды Андрей Максимович показал мне больного с газовой гангреной. Больной умирал.
   На прииске рубили руки в это время, но саморубов не освобождали от работы – посылали топтать дорогу, а летом заставляли мыть золото одной рукой. Саморубы – это больше самострелы, капсюль в руку – и взрыв сносит ладонь. Очерк «Бизнесмен» рассказан мне доктором Лоскутовым[366], но я и сам знаю много подобных случаев. Когда же стали посылать на работу с культями руки – стали взрывать ноги. Это было еще проще, капсюль в валенок – и взрыв. Больной с газовой гангреной залежался на прииске. Не было машины довезти. В чертах лица больного я с трудом узнал одного из своих колымских врагов, помощника Королева, который избивал меня за плохую работу. Фамилия его была Шохин. Шохин умер на моих глазах.
   Вскоре настал день, когда Андрей Максимович Пантюхов вызвал меня и сказал:
   – Вот что, хорошо, пока мы вместе. Колымская судьба разлучает быстро. Ну, отдохнете вы месяца два, ну, поработаете, ну, нравимся друг другу. Но все это слишком непрочно. По-колымски непрочно. Есть возможность самым решительным образом изменить вашу судьбу. Есть запрос из Магадана на фельдшерские курсы годовые с программой, очень уплотненной. Если вы кончите такие курсы, это даст вам права на место под солнцем на все время вашей жизни на Колыме. Нам дают разрешение послать двух человек. Соколов согласен послать от больницы, или, вернее, от санчасти Сусумана – Соколов одновременно начальник санчасти, – согласен послать вас и еще одного человека. Решайте. Я вам советую не обращать внимания на меня, я справлюсь со своими делами сам, и не упустить этой возможности. На курсы принимают бытовиков и 58-й пункт 10, до десяти лет срока. У вас, кажется, именно 58-й пункт 10 со сроком 10 лет.
   – Именно так.
   – Тогда и думать нечего – ваше решение.
   Через два-три дня на рассвете машина повезла в Магадан меня и Кундуша[367] на фельдшерские курсы. Это было ранней весной 46-го года – февраль или март. Оттепель была.
   Я приехал в Магадан, держал экзамен на <фельдшерские> курсы, окончил их. Держал экзамен, получил права и начал фельдшерскую работу в центральной больнице УСВИТЛа, на 23-м километре магаданской трассы. Рассказ об этом, документальный до предела, есть в моей записи «Курсы», а также «Вейсманист».

Пантюхов

   Первое отделение, где заведующим был доктор Калембет, традиционно для Колымы пеллогрозно-дизентерийное, считалось инфекционным, состояло из нескольких палаток, то росло, то уменьшалось. Заведующим вторым терапевтическим отделением был молодой врач Андрей Максимович Пантюхов, колымчанин с 1936 года. В 1936 году сибиряк, томич Пантюхов был привезен на Колыму с тремя годами как член семьи видного военного троцкиста. Тут же совершил побег. Беглецы были захвачены оперативкой, и Пантюхов попал на знаменитую и тогда «Серпантинку», провел так свое следствие с рукоприкладством и был приговорен в тогдашнем центре Севера – Н. Хатыннахе к восьми годам дополнительного срока.
   Пантюхов был допущен к врачебной работе и работал врачом в 1936 и 1937, и 1938 годах на приисках на Севере – В. Ат-Уряхе, Штурмовом.
   С начала войны организовывается Беличья, и Пантюхов стал работать там заведующим отделением.
   В это время Андрей Максимович встретился на Колыме с Ольгой Николаевной Поповой, своей соученицей по медицинскому институту. О. Н. Попова была начальницей Санотдела Севера, когда Пантюхов работал на Беличьей (Беличья всего в шести километрах от Ягодного), О. Н. Попова оказывает всяческую поддержку и помощь своему товарищу по учебе.
   Эта связь не могла храниться долго в целости. Руки высшего начальства обеспечивали себе стукачей и осведомителей, быстро смогли вмешаться в судьбы Поповой и Пантюхова.
   Главный действующим лицом, главным хранителем высшей нравственности был тот самый подполковник Щербаков, который на именинах у начальника больницы Виноградова оторвал голову живому петуху публично.
   Щербаков, у которого <в> каждом лагере были свои б… из врачих, в чьих квартирах он пьянствовал и кутил – всякий раз выступая самым строгим хранителем нравственности.
   Щербаковские осведомители работали на славу, и Щербаков перевел Попову (члена партии) в Магадан главным врачом больницы, Центральной больницы (на 23 км).
   Пантюхов же был оставлен в Беличьей.
   В это время Пантюхов заболел. Заболел ни много ни мало как туберкулезом в открытой форме с полостью в легком и прочее.
   Все это происходило на моих глазах. Врачи Беличьей (Савоева) хотели отправить Пантюхова на материк – каждый год с Колымы увозили туберкулезных в лагеря Большой земли. Лечение туберкулеза на Колыме тяжело – там болото, топи, а не целебные горы – как расписывали в тридцатые годы, оказались враждебными для легочных больных – разрушительны.
   Туберкулезный заключенный отправлялся на материк.
   Это, конечно, право имел и Андрей Максимович Пантюхов больше, чем кто другой. Но начальник Санотдела Щербаков объявил все медицинские документы Пантюхова – анализы крови, мокроты, вдуваний – подделкой и по личному категорическому приказу начальника Санотдела Щербакова сняли врача Андрея Максимовича Пантюхова с парохода в Магадане и под конвоем увезли на Усть-Неру – на северный конец Колымской трассы.