В этом журнале была напечатана фотография «Красин в Париже». Красин[63] был тогда послом. Он выходил из какого-то дворца с колоннами. На голове его был цилиндр, в руках – белые перчатки. Мы были потрясены, едва успокоились.
   Луначарский, правда, цилиндра в Москве не носил, но костюм его был всегда отглажен, рубашка свежа, ботинки старого покроя – с «резиночками».
   Он любил говорить, а мы любили его слушать.
   На партийной чистке зал был переполнен в день, когда проходил чистку Луначарский. Каприйская школа, группа «Вперед», богостроительство – все это проходило перед нами в живых образных картинах, нарисованных умно и живо.
   Часа три рассказывал Луначарский о себе, и все слушали затаив дыхание – так все это было интересно, поучительно.
   Председатель уже готовился вымолвить «считать проверенным», как вдруг откуда-то из задних рядов, от печки, раздался голос:
   – А скажите, Анатолий Васильевич, как это вы поезд остановили?
   Луначарский махнул рукой:
   – Ах, этот поезд, поезд… Никакого поезда я не останавливал. Ведь тысячу раз я об этом рассказывал. Вот как было дело. Я с женой уезжал в Ленинград. Я поехал на вокзал раньше и приехал вовремя. А жена задержалась. Знаете – женские сборы. Я хожу вдоль вагона, жду, посматриваю в стороны. Подходит начальник вокзала:
   – Почему вы не садитесь в вагон, товарищ Луначарский? Опаздывает кто-нибудь?
   – Да, видите, жена задержалась.
   – Да вы не беспокойтесь. Не волнуйтесь, все будет в порядке.
   Действительно, прошло две-три минуты, пришла моя жена, мы сели в вагон, и поезд двинулся.
   Вот как было дело. А вы – «Нарком поезд остановил».
   Емельян Ярославский[64], в кожаной куртке, в кепке, стоял перед занавесом театра Революции. Он выступал с воспоминаниями об Октябре: «Были и в наших рядах товарищи, которые ахали и охали, когда большевики стреляли по Кремлю. Пусть нынешний нарком просвещения вспомнит это время».
   Луначарский мог ходатайствовать о людях искусства, о памятниках искусства, мог писать пьесы и говорить «мой театр». «Освобожденный Дон Кихот», «Бархат и лохмотья», «Канцлер и Слесарь» – все это род лирико-философских драм… Мог ездить во главе дипломатической миссии на международные конференции, но политики он не делал и не был ни вождем, ни крупным теоретиком. Его эмоциональная натура, огромный культурный багаж, разносторонняя образованность, великий талант популяризатора, просветителя, история всей его богатой жизни – все это привлекало к нему симпатии молодежи.
   У молодежи к нему было чуть-чуть ироническое отношение, совмещенное с глубокой нежностью и уважением. Анатолий Васильевич встречался с молодежью с восторгом. С его литературными вкусами считались. Но, конечно, не Луначарский делал большую политику.
 
   Двадцатые годы нельзя представить себе без «Синей блузы»[65]. Искусства советского, нового искусства без «Синей блузы» представить нельзя. «Синяя блуза» была гораздо большим, чем эстрадная форма, малая форма. Она была своеобразной философией эпохи. Именно поэтому она привлекла к себе самых лучших писателей, поэтов, самых интересных молодых режиссеров того времени.
   Маяковский, Асеев, Третьяков, Арго[66], позднее Кирсанов[67] охотно писали для «Синей блузы».
   Сергей Юткевич[68] ставил в коллективе «СБ» оратории, скетчи.
   Борис Тенин[69], нынешний известный киноактер, начинал в «Синей блузе», Клавдия Коренева[70], премьерша Детского театра, также впервые сплясала «Частушки метрополитена» в «Синей блузе».
   Константин Листов[71] начинал как композитор «Синей блузы». Ему принадлежат и знаменитые марши – «Антрэ»:
 
Мы синеблузники,
Мы профсоюзники,
Мы не баяны-соловьи,
Мы только гайки,
Великой спайки
Одной трудящейся семьи.
 
   «Синяя блуза» – живая газета. Да, «Синяя блуза» была живой газетой. До наших дней дожили агитбригады, культбригады – род художественной самодеятельности, начало которой было положено «Синей блузой».
   Пятнадцать-двадцать человек, одетых в синие блузы, разыгрывают перед зрителями сценки, скетчи, оратории.
   Выходили они под марш, превращая любую площадку в сцену. «Синяя блуза» служила современности: по-газетному – била растратчиков, хапуг и в ораториях – по международной политике, вступая в диспут с Чемберленом.
   За серьезным материалом шел развлекательный – фельетон, короткий скетч.
   Грима у синеблузников не было, занавеса – не было.
   Впоследствии введены были «аппликации», накладки, помогающие зрителю разобраться в героях очередной сценки.
   Все в темпе, под музыку.
   Пока академические театры раскачивались и приглядывались к революции, «Синяя блуза» казалась революцией на сцене, казалась каким-то новым явлением быта нашего, новой дорогой искусства.
   «Эстрадные группы» или, как их называли, «коллективы» «Синей блузы», росли повсеместно. К пятилетней годовщине «Синей блузы» было в СССР 400 коллективов. В «Синей блузе» не было актеров-профессионалов – по первоначальному замыслу. Новый товарищ надевал синюю блузу, прикалывал эмалированный значок и выходил на сцену клуба, на любые подмостки.
   В качестве хранителей истинной веры, синеблузной закваски, образца и примера сохранялись, допускались в центре коллективы профессионалов – в большинстве из учеников театральных училищ, из бывших актеров.
   В Москве были коллективы:
   Образцовый,
   Ударный,
   Основной —
   восемь, кажется, групп.
   «Синяя блуза» имела свой стационар – бывшее кино «Ша-Нуар» – теперь кинотеатр «Центральный» на Пушкинской площади[72].
   В юбилейные даты помещение «Ша-Нуара» для «Синей блузы» было тесно.
   Пятилетие, например, было отпраздновано в Колонном зале Дома Союза при невиданном стечении народа.
   Плакатность, апелляция к разуму зрителя больше, чем к чувству, острый отклик на «злобу дня» составили ту особенность «Синей блузы», которая оказалась вечным ее вкладом в искусство, в мировое искусство. Ибо театр Бертольда Брехта[73], знакомый москвичам, – рожден от «Синей блузы» и вдохновлен «Синей блузой». Сам Брехт это подчеркивал неоднократно.
   Успех нового искусства был велик. «Синяя блуза» была первым советским театром, выехавшим за границу. Триумфальная поездка по Германии, по Скандинавии. Приглашение в Америку, аншлаги всюду.
   Каждый день рождал новые находки. Первые синеблузники относились к делу бережно, благоговейно. Казалось, что, надев «синюю блузу», человек изменился и способен только на хорошее.
   «Синяя блуза» издавала репертуарные сборники, альманахи, которые быстро превратились в журнал «Синяя блуза». Он существовал четыре года. В первых синеблузных выпусках скетчи, оратории, фельетоны не подписывались вовсе – работа сине-блузная считалась коллективной, и Маяковский соседствовал с Ивановым или Сидоровым, и льва можно было узнать только по когтям.
   Но вскоре этот порядок, несколько напоминавший пуританские нравы основателей Художественного театра, был изменен. Материал стал печататься с подписью автора, и только завзятые энтузиасты-синеблузники подписывали свои вещи инициалами.
   Новизна синеблузной философии была разносторонняя. Один из ее вождей говорил:
   – «Синяя блуза» отрицает плагиат. Мы можем взять для пользы все лучшее, что создала литература, поэзия, скомпоновать, монтажировать – и дать новый текст для исполнителя. Актеров в «Синей блузе» не было – были исполнители.
   Редактором всех синеблузных журналов, основателем, идеологом и вождем «Синей блузы» был Борис Семенович Южанин – молодой журналист, только что пришедший из армии, с Гражданской войны.
   Его все знали, все любили – за доверчивость, за приветливость, скромность, за наивность и – за принципиальность, за фанатизм.
   Выдержать пришлось много боев. Искусство ли «Синяя блуза»? Не занимает ли она больше места в жизни, чем ей положено? И что «Синяя блуза» по сравнению с академическими театрами, которые уже возвращались к активной жизни? Художественный уже поставил «Бронепоезд»[74], а Малый – «Любовь Яровую»[75]. Зритель отхлынул от «Синей блузы», а закрепить движение и его находки на большой высоте Южанин не сумел. Это удалось только Бертольду Брехту.
   В ответственный момент, когда решалась судьба «Синей блузы» и на горизонте вырисовывались дальнейшие ее рубежи, произошла катастрофа.
   Южанин был арестован за попытку перейти границу, приговорен к трехлетнему заключению в лагерь и отравлен на Северный Урал, на Вишеру.
   Разбитые очки, чуть зажившие мозоли на ладонях, грязное загорелое тело, рваные штаны и «сменка», которые дали Борису Южанину блатные, раздев его дочиста на «этапе», – и широко раскрытые, близорукие, крупные южанинские глаза.
   – Вы знаете, я ничего не помню, что со мной было. Психоз какой-то. Почему я очутился в Армении – я не знаю.
   В тогдашнем лагере манией начальства – знаменитого Берзина[76] – было использовать каждого заключенного по специальности. Это было романтическое начало известной «перековки». В соответствии с традициями Берзина Южанин был назначен организатором лагерной «Синей блузы» и редактором местного журнала «Новая Вишера». Писал оратории, скетчи.
   Через год Южанин вернулся в Москву, жил в Мытищах, в тридцатые годы работал на радио.
   Синеблузное движение медленно сошло на нет: живые газеты, агитбригады, культбригады, художественная самодеятельность…
   «Синяя блуза» была искусством нашего поколения. Ее марши напевали по всей стране.
   Сейчас в музее, в Доме художественной самодеятельности, под стеклом хранится синяя блуза с эмалированным значком «Синеблузника».
   В музей приходит и Южанин. Он постарел, поседел. Он был раздавлен лагерем. Никогда не оправился после этой катастрофы. Еще бы – ведь потом был тридцать седьмой год, была война…
 
   Спрос на художественную литературу рос. Создано было новое акционерное общество, огромное издательство «Земля и фабрика»[77]. С маркой «ЗИФ» выходили книги русские и переводные. Альманахи «Недра». Журнал «30 дней», переданный «ЗИФу» «Гудком»[78], вскоре занял свое особое место среди других журналов, энергично привлекая талантливую молодежь. Именно в «30 днях» начали печататься Ильф и Петров. После большого перерыва начал выступать там с очерками Михаил Булгаков. Лет пять после «Роковых яиц» он жил рассказиками для «Медицинского работника» – профсоюзного «тонкого» журнала. Булгаков, врач по образованию, почти для каждого номера ежемесячника давал очерк или рассказ вроде «Случаев из практики».
   Во главе издательства «Земля и фабрика» был поставлен человек очень большого организационного опыта, крупный русский поэт-акмеист Владимир Нарбут[79]. Нарбут был редактором «30 дней», «Всемирного следопыта». Заведующим редакцией «30 дней» был работник «Синего журнала» Регинин[80]. Заведующим редакцией тогда назывались нынешние ответственные секретари.
   Нарбут имел свое место в литературе. Сборник «Аллилуйя» – не исключишь из русской поэзии XX века.
   Кроме «Аллилуйи» Нарбут выпустил после революции несколько сборников стихов – в Харькове, в Одессе.
   После Октябрьской революции оказалось, что Нарбут – член партии большевиков. Он воевал всю Гражданскую, потерял на войне левую руку.
 
Чтобы кровь текла, а не стихи
С Нарбута отрубленной руки…
 
   Это Асеев двадцатых годов («Мы – мещане, стоит ли стараться»…)
   Кончилась Гражданская война, и Нарбут возглавил второе по величине издательство в СССР. Размах у него был большой, прибыли издательства – огромны, замыслы – велики.
   Внезапно он был исключен из партии и снят с работы.
   Постановление ЦКК по его делу было опубликовано в газетах. Оказывается, будучи захвачен белыми в Ростове и находясь в контрразведке, Нарбут позволил себе дать показания, «порочащие его как члена партии». Более того: когда факты стали известны – продолжал все отрицать. Упорство усугубляет вину.
   Нарбут был сослан в Нарым, кажется, и года через два вернулся.
   В начале тридцатых годов он занимался вместе с Зенкевичем[81] пропагандой «научной поэзии». Тогда я и познакомился с Нарбутом на каком-то собрании.
   Писатель Дмитрий Сверчков[82], который весьма активно Нарбуту помогал, был тогда членом Верхсуда. В 1937 году погибли оба: и Нарбут, и Сверчков. Нарбут был на Колыме, там, кажется, и умер.
   Но имени его не исключить ни из истории русской поэзии, ни из организационных великанских дел двадцатых годов.
   После ухода Нарбута издательство «ЗИФ» быстро захирело, сошло на нет.
   Имя Пильняка[83] было самым крупным писательским именем двадцатых годов. «Серапионовы братья»[84] в Ленинграде – Федин, Каверин, Никитин, Зощенко, Всеволод Иванов, Тихонов – приглядывались к революции. Группа распалась после смерти Льва Лунца, и бывшие «серапионы» еще не определили своего отношения к революции. В Москве же Пильняк уже выступил с «Голым годом», с фейерверком рассказов и повестей. Писал Пильняк много. Книги путевых очерков, романы выходили один за другим. Чуть не в каждом номере «Нового мира», например, еще в 1928 году был новый рассказ Пильняка.
   Своим учеником Пильняк называл Петра Павленко[85], подписывал вместе с ним несколько первых (для Павленко) рассказов: «Трего тримунтан», «Speranza». Рассказы были очень хороши, по-пильняковски увлекающи, смутны. Но когда Павленко изготовил свой первый самостоятельный роман «Баррикады», с первых страниц были видно, что это – совсем не Пильняк. Роман хвалили, но очень сдержанно. Следующий роман «На востоке» был откровенно плох. Учеба у Пильняка не помогла Павленко.
   Пильняк был плохой оратор, редко выступал, много писал, ездил.
   Когда Андрей Белый умер, некролог в «Известиях» был подписан Пильняком, Пастернаком и… Санниковым[86].
   «Мы считаем себя его учениками». Фраза была понятной в устах Пильняка, Пастернака, но Санников?
   Пильняк много ездил. В комнате у него на всю стену был натянут шелковый ковер с изображением дракона. Пильняк привез из Японии. Была написана книга «Камни и корни». Еще раньше – толстый том «О'кэй» о путешествии в Америку.
   Недавно где-то я усмотрел статью об Ильфе и Петрове, в которой заявлялось, что путешествие Ильфа и Петрова в Америку было «первым путешествием советских писателей за рубеж».
   Но Пильняк и в Европу, и в Америку уже ездил и не один раз.
   Маяковский ездил в Америку и Мексику. Эренбург жил за границей постоянно, романы о загранице писал.
   Но в путешествии Ильфа и Петрова был особый смысл.
   Дело в том, что тогдашняя Америка ошеломляла всех, кто ее видел. Пильняковский «О'кэй» – лучший тому пример. У нас была переведена книга знаменитого немецкого журналиста: «Эгон Эрвин Киш[87] имеет честь представить вам американский рай». Это было вроде «О'кэй», но менее рекламно.
   Послали сатириков, чтобы развенчать Америку, но «Одноэтажная Америка» ошеломила и их.
   Пильняк, идя от знаменитых ритмов «Петербурга» Белого, искал новых путей для новой прозы. Он успел найти мало – он умер в 1937 году, почти за десять лет до этого как бы выключенный из литературы. Но в двадцатые годы это был самый крупный наш писатель.
   «Попутчик», как говорили тогда.
   По молодости лет мы часто не знали – кто попутчик, а кто нет. Например, Всеволод Иванов[88] ходил в брюках «гольф», в каких-то узорных шерстяных носках – явный попутчик. Да еще в круглых роговых очках. Читая разносные статьи по поводу «Тайное тайных» и вспоминая брюки «гольф», мы понимали, как опасно быть «серапионом».
   О чем он говорил в тот давний вечер в Политехническом?
   О трудности писательского пути, о том, что он, Иванов, в юности переписал от руки «Войну и мир» – хотелось понять, ощутить, как пишутся такие строки. Я понимал это. А на другой день я увидел его около Смоленского рынка. По всему Смоленскому бульвару тогда тянулся Смоленский рынок – «толкучка», уступавшая первое место только Сухаревке.
   Иванов стоял, внимательно глазея на проезжающего извозчика. Лошадь задрала хвост, и дымящийся навоз падал на дорогу. Взгляд Иванова был так пристален и сосредоточен на этом зрелище, что приятель мой сказал:
   – Вставит теперь этот навоз в роман, обязательно вставит.
   . . . . . . . . . . . . . .
   Никогда, ни на одном литературном диспуте не выступал Андрей Соболь[89]. Попутчик?
   Соболь был политкаторжанин, прошедший знаменитую Байкальскую «Колесуху» – концлагерь царского времени.
   Талантливый человек, русский интеллигент, по своим знакомствам и связям Соболь много печатался, но искал не славу, а что-то другое. Совесть русской интеллигенции, принимающей ответственность за все, что делается вокруг, – вот кем был Соболь.
   НЭП Соболь принимал очень болезненно. Поездка за границу мало помогла, не успокоила. Соболь много работал на Капри. «Рассказ о голубом покое» был одной из вещей, написанных тогда. Был написан, наконец, давно задуманный роман, который Соболь считал главным своим трудом. Соболь, как и Маяковский, не любил черновиков. И вот, когда все было готово, отпечатано, проверено, когда все черновики сожжены, а перепечатанный беловик уложен в аккуратную стопку на письменном столе, – Соболь открыл окно комнаты, где жил и работал.
   Порыв сирокко, итальянского ветра, выдул рукопись в окно, и роман исчез бесследно во мгновение ока.
   Соболь сошел с ума. После месяца, проведенного в психиатрической лечебнице, Соболь уехал на родину, подавленный, угнетенный. В Москве его встретили весьма сердечно.
   «ЗИФ» готовил полное собрание сочинений Соболя. Камерный театр поставил его «Рассказ о голубом покое». Пьесу назвали «Сирокко», она не один сезон шла в Камерном театре.
   Но жизнь Соболя уже кончилась. Осенью 1926 года на Тверском бульваре, близ Никитских ворот, Соболь выстрелил себе в живот из револьвера и умер через несколько часов, не приходя в сознание. Пушкинская рана. Было не поздно сделать операцию, извлечь пулю, зашить кишки, но в 1926 году еще не было пенициллина и сульфамидов. Соболь умер.
   Если Есенин и Соболь покидали жизнь из-за конфликта со временем, он был у Есенина мельче, у Соболя глубже, то смерть Рейснер была вовсе бессмысленна.
   Молодая женщина, надежда литературы, красавица, героиня Гражданской войны, двадцати девяти лет от роду умерла от брюшного тифа. Бред какой-то. Никто не верил. Но Рейснер умерла. Я видел ее несколько раз в редакциях журнала, на улице. На литературных диспутах она не бывала.
   Я был на ее похоронах. Гроб стоял в Доме Печати на Никитском бульваре. Двор был весь забит народом – военными, дипломатами, писателями. Вынесли гроб, и последний раз мелькнули каштановые волосы, кольцами уложенные вокруг головы.
   За гробом вели под руки Карла Радека[90]. Лицо его было почти зеленое, грязное, и неостанавливающиеся слезы проложили дорожку на щеках с рыжими бакенбардами.
   Радек был ее вторым мужем. Первым мужем был Федор Раскольников[91], мичман Раскольников Октябрьских дней, топивший по приказанию Ленина Черноморский флот, командовавший миноносцами на Волге. Рейснер была с ним и на Волге, и в Афганистане, где Раскольников был послом.
   Через много лет я заговорил о Рейснер с Пастернаком.
   – Да, да, да, – загудел Пастернак, – стою раз на вечере каком-то, слышу чей-то женский голос говорит, да так, что заслушаться можно. Все дело, все в точку. Повернулся – Лариса Рейснер. И тут же был ей представлен. Ее обаяния, я думаю, никто не избег.