В тридцатых годах я был на чистке Воронского. Его спросили: «Почему вы, видный литературный критик, не написали в последние годы ни одной критической статьи, а пишете романы, биографии?»
   Воронский помолчал, вытер носовым платком стекла пенсне: «По возвращении из ссылки я сломал свое перо журналиста».
 
   Вслед за «Красной новью» стали выходить и другие толстые журналы: «Молодая гвардия», «Печать и революция» – редактором был Н. Л. Мещеряков[135], «Новый мир» с редактором Луначарским, «ЛЕФ» редактировал Маяковский, «Октябрь» – Панферов.
   У тонкого журнала «Красная нива» редактором был А. В. Луначарский.
   НЭП вызвал к жизни «Смену вех»[136]. И. Лежнев[137] редактировал журнал сменовеховцев «Россия». И потом, когда «Россия» из-за Устряловской[138] статьи была закрыта, выходила – под редакцией того же Лежнева – «Новая Россия», где печатался роман Михаила Булгакова «Белая гвардия».
   Роман этот вызвал большой интерес. Было сразу видно, что в русскую литературу пришел новый большой талант.
   Булгаков, альбинос со светло-голубыми глазами, с маловыразительным лицом, был живым опровержением всяких «френологических» теорий. В детстве моем бытовало мнение, что объем головы, высота лба – верные внешние признаки мудрости. Мозг Тургенева весил необыкновенно много. Но время подрезало эти теории: мозг Анатоля Франса весил ничтожно мало. Что же касается моих многих наблюдений, то самым умным и самым достойным человеком, встреченным мной в жизни, был некто Демидов[139], харьковский физик. Узкие в щелочку глаза, невысокий лоб с множеством складок, скошенный подбородок…
   Михаил Булгаков – киевлянин. Валентин Катаев – одессит. Они впервые приехали в Москву с юга страны, первыми завоевали писательское место.
   Одесса и вообще юг сыграли заметную роль в «географии» молодой советской литературы. Бабель, Петров, Олеша, Багрицкий, Паустовский, Ильф, Кирсанов – все они с юга.
   Виктор Шкловский когда-то писал о «юго-западной школе» нашей литературы, а первый сборник стихов Багрицкого так и называется «Юго-Запад».
   Потом, в конце тридцатых годов, многих литераторов переместили на северо-восток нашей страны. Это обстоятельство иронически обыграно в названии сборника стихов В. Португалова[140], вышедшего в 1960 году. Португалов, чья биография, вынесенная в аннотацию, сама звучит как стихи, посвятил свой сборник Багрицкому и назвал книжку – «Северо-Восток».
   . . . . . . . . . . . . . . . .
   Булгаков не знал неизвестности, непризнания. Талант его был сразу оценен, замечен.
   «Белую гвардию» напечатали за границей.
   Но к русскому читателю Булгаков не добрался. Журнал «Россия», где печатался его первый роман, был закрыт.
   Булгаков выступает с фантастической повестью «Роковые яйца», со сборником рассказов «Дьяволиада».
   Рассказы и особенно повесть встречают резкую критику газет.
   Булгаков работает в «Гудке», пишет очерки для «30 дней», рассказы для «Медицинского работника». Он переделал в пьесу свой роман «Белая гвардия».
   «Дни Турбиных» – это не просто инсценировка романа. Некоторые действующие лица отброшены, одни характеры усилены, другие – смягчены.
   По роману Алексей Турбин – военный врач. В пьесе он – полковник. В романе есть полковник Малышев – в пьесе его нет вовсе. В пьесе есть сцены, которых нет в романе.
   Постановка «Дней Турбиных» была разрешена только лишь Художественному театру. С Хмелевым и Добронравовым в роли Алексея Турбина и Тарасовой и Еланской в роли Лены – пьеса имела огромный, ни с чем не сравнимый успех.
   Первая редакция (ближе стоящая к тональности романа) особенно вызывала много шума, крика, вплоть до скандалов и свиста в театре. Пьесу сняли как прославляющую белогвардейцев.
   Вскоре «Дни Турбиных» были восстановлены в новой редакции. Эта новая редакция была чисто театральной. Текст был тот же самый, но знаменитое «Боже, царя храни», которое пели офицеры на елке – торжественно, во второй редакции пели пьяным нестройным хором.
   Словом, в игре актеров было усилено критическое «отношение к образу». Помните Вахтангова: «Актер должен играть не образ, а свое отношение к образу».
   Конечно, навечно запомнится нам и Хмелев – Алексей Турбин и Яншин – Лариосик. Именно этой ролью Яншин и начал свой славный театральный путь.
   На премьере первой редакции «Дней Турбиных» был скандал. Какой-то военный и комсомолец громко свистели, и их вывели из зала.
   Луначарский в большой статье, помещенной в «Известиях», опубликованной ко времени возобновления пьесы, разъяснял мотивы Реперткома, вновь разрешающего «Дни Турбиных» к постановке. Пьеса талантлива. Главная мысль ее в том, что, если белые идеи и были гнилыми идеями, обреченными на гибель, то люди, которые их защищали, были – сплошь и рядом – вовсе не плохими людьми.
   Что же касается шиканья в зале, то Луначарский разъяснял, что шиканье, наряду с аплодисментами, – вполне правомерный способ публичного выражения своих симпатий и антипатий в театре, своего отношения к спектаклю, и поэтому администрации Художественного театра на сей предмет сделано строгое внушение.
   «Дни Турбиных» в Художественном театре, несомненно, самая яркая пьеса двадцатых годов.
   Выдающийся драматург, Булгаков ставил одну пьесу за другой: «Зойкина квартира» у Вахтангова, «Багровый остров» в Камерном театре, «Мольер» – в Художественном. Готовился во МХАТе «Бег». Для Художественного театра, чьим автором Булгаков работает ряд лет при горячей поддержке Станиславского, он пишет пьесу «Мертвые души» по Гоголю, «Жизнь господина де Мольера».
   Проза Булгакова – его первый роман и повести – испытывала сильное влияние гоголевской прозы. Если Пильняк получил гоголевское наследство из рук Андрея Белого, то Булгаков на всю жизнь был представителем непосредственно гоголевских традиций. Это сказывалось не только в его словаре, но и в совершенном знании сцены, театра и в пристрастии к фантастическим сюжетам, в любви к драматургической форме.
   Пьеса «Мертвые души» написана очень тонко. Там есть «досочиненный» вполне в гоголевском плане пролог, есть действующие лица, «о которых и не слышно было никогда».
   Конечно, лучше Булгакова никто бы не инсценировал Гоголя.
   Вслед за Булгаковым на страницы журнала «Россия» вступил и Валентин Катаев[141].
   Катаев начинал стихами, реминисценциями Кузмина, Волошина.
   Стихи на страницах «России» были вполне в духе журнала:
 
И гром погромов, перьев тень
В дуэли бронепоездов,
Полжизни за Московский Кремль,
Полцарства за Ростов,
И только вьюги белый дым,
И только смерть в глазах любой,
Полцарства за стакан воды,
Полжизни – за любовь.
 
(В. П. Катаев. «Современник»)
   Катаев работал над «Растратчиками», повестью, которая сразу принесла ему известность. Напечатаны «Растратчики» были в «Красной нови».
   За границей была поднята большая шумиха по поводу первой книги «Тихого Дона»[142]. Жена какого-то белогвардейского офицера, убитого во время Гражданской войны, выступила с письмом, обвиняя Шолохова в плагиате. Рукопись романа будто бы принадлежит ее мужу. Была проверка этих обвинений.
   Зерно правды было ничтожным. Шолохов сообщил, что действительно, в архивах Донецкого совпрофа он нашел дневник убитого офицера, рукопись, которую он использовал в своем романе. Использование такого рода материалов – право всякого писателя. Притом дневник этого офицера был использован лишь в части этой первой книги. Словом, обвинения вдовы офицера были отвергнуты, отметены.
   Выход последующих книг «Тихого Дона» показал всю беспочвенность этой клеветы.
   В «Поднятой целине», вскоре вышедшей, не использованы никакие чужие рукописи.
   В эти же годы литературным организациям пришлось рассматривать еще одно дело о плагиате.
   Плотников, учитель русской литературы в Якутии, проработавший среди якутов двадцать пять лет, всю жизнь собирал якутский эпос. Все сказы и легенды якутского народа были Плотниковым собраны, переведены на русский язык классическим размером «Гайаваты» Лонгфелло в переводе Бунина. Толстый сборник якутского фольклора под названием «Янгал-Маа», что значит «тундра», был Плотниковым упакован и направлен посылкой в журнал «Новый мир». Редакции журнала рукописи Плотникова показались «самотеком», литературным сырьем, которое должно было получить обработку прежде, чем попасть в печать. Материал же был очень интересен, своеобразен, уникален. Ничего не сообщая Плотникову, редакция журнала передала рукопись поэту Сергею Клычкову[143], автору «Чертухинского балакиря», и Сергей Клычков, отложив все дела, в довольно короткое время привел рукопись в христианский вид. Исключив всякие повторения эпизодов, выправив сюжетное начало, переделав «Янгал-Маа» от строки до строки, Клычков сдал в «Новый мир» перевод с якутского, названный им «Мадур-Ваза Победитель» по имени главного героя якутского эпоса. Поэма – так назвал свое произведение Клычков – включала ни много ни мало как тридцать шесть тысяч стихотворных строк.
   Журнал с поэмой Клычкова вышел в свет и дошел до Якутска. Потрясенный Плотников бросился в Москву, требуя расследования, обвиняя Клычкова в плагиате, требуя выплаты денег ему, Плотникову, за двадцатипятилетний его труд. Оказалось, что деньги Клычков получил уже давно. Оказалось, что издательство «Академия» заключило с Клычковым договор на издание «Мадур-Вазы» и тоже заплатило ему деньги сполна.
   Было расследование. Работа Клычкова над рукописью Плотникова была признана имеющей самостоятельное художественное значение, и все претензии к Клычкову разом отпали. Редакции журнала был объявлен выговор. А издательству «Академии» было предложено заключить договор с Плотниковым и издать его рукопись вместе с произведением Клычкова.
   Так вышла в свет удивительная книга, где напечатаны два одинаковых, по существу, текста – без всяких объяснений. Книгу Плотникова и Клычкова и сейчас можно видеть в Ленинской библиотеке.
   Плагиатные дела не были новостью для двадцатых годов.
   Начало было положено печально знаменитым С. Бройде[144]. Нэповский делец, Бройде отсидел некоторое время в домзаке, вышел и решил описать советский исправдом. Получилась интересная книга, названная «Фабрика человеков», изданная Московским товариществом писателей. Книга имела читательский успех. Бройде стал членом ревизионной комиссии Товарищества писателей, выступал по различным писательским вопросам – больше бытового характера – активно. Вскоре был напечатан еще один роман Бройде – «Кусты и зайцы».
   Внезапно против Бройде было возбуждено уголовное дело. Оказалось, что Бройде разыскал бедствовавшего старичка, безвестного писателя царского времени Лугина[145], поселил его на даче, кормил, выдавая «по полтиннику в день», как говорилось на суде.
   Лугин написал для Бройде «Фабрику человеков», Бройде разбогател, но участь Лугина не улучшилась. Бройде усадил Лугина за второй роман, запретил ему появляться в Москве, сократил его «ежедневный гонорар».
   Обозленный Лугин подал в суд. Фельетон Евгения Вермонта[146] из «Вечерней Москвы» по делу Бройде так и назывался «Назад, на скамью подсудимых».
   В 1924 году в Москве собрался конгресс натуралистов. Циолковский делал на нем два доклада о космических ракетах.
   Говорили об этом много: «Аэлита», «Гиперболоид» были отражением этих разговоров.
   Тогда же в редакциях научных журналов, в коридорах научных институтов появлялась маленькая фигурка старичка в сером пиджаке с небольшой бородкой, с неизменной палкой в руках. За его спиной обычно возникал шепот удивления. Старичок был автором многих работ по электротехнике, редактором технической энциклопедии по вопросам электротехники, создателем еще нового у нас тогда дела – первых «пластмасс».
   Говорили, что темы многих диссертаций родились из случайных бесед со старичком – бесед, в которых он никому не отказывал.
   Гонорара за свои статьи старичок не брал. Жил одиноко. Его звали Павел Флоренский[147]. В дореволюционное время он был священником-профессором Духовной академии, виднейшим теоретиком православия, автором фундаментального на сей счет труда.
   В науке это была фигура мирового значения. Впоследствии в Лондоне вышел его двадцатитомный труд «Человек и природа».
   Не знаю о его судьбе в тридцатые годы, но редакция журнала «Сорена» еще печатала его статьи.
   Флоренский был не единственным духовным лицом в тогдашнем научном мире. Автор капитального учебника по гнойной хирургии Войно-Ясенецкий[148] был епископом. «Епископ Лука» – такая подпись стояла на его популярнейших тогда книгах.
   . . . . . . . . . . . . . . . .
   Эренбург[149] приезжал из-за границы редко. Я слушал его лекцию «С высот Монмартрского холма», собравшую множество народу. Ничего сейчас не вспоминаю, кроме того, что туфли Эренбурга были завязаны какой-то сложной системой шнурков. Шнурки эти все время развязывались, и Эренбург, не прекращая говорить, ставил ногу на стул, завязывал шнурки. Немного погодя шнурки снова развязывались, и все начиналось сначала.
   Читательская популярность автора «Хулио Хуренито» была очень большая. Романы «Жизнь и гибель Николая Курбова», «Любовь Жанны Ней» можно было увидеть в руках встречных людей каждый день.
   «Трест ДЕ», «Рвач», «В Проточном переулке» – все эти книги читались нарасхват. Но самой популярной был сборник «Тринадцать трубок». Строчки из «Первой трубки» (о Париже) мы твердили наизусть.
   В Кунцево образовалось нечто вроде предмостного укрепления одесситов перед Москвой. Там жили Кирсанов, Багрицкий, Бродский[150], Олендер[151], Колычев[152].
   Кирсанов – крошечный, крикливый – выступал на каждом литературном вечере, даже если его и не приглашали. Публике нравилась его неисчерпаемая энергия, а главное – великолепное чтение. Читать Кирсанов готов был без конца. Читал он настолько здорово, что чуть не всякое прочтенное им стихотворение казалось замечательным – до тех пор, пока не удавалось прочесть его, взять в руки. Тогда впечатление менялось. Кирсанов недаром был крайним сторонником «звучащей поэзии» – большим, чем его старшие товарищи Маяковский и Асеев. С широковещательными речами Кирсанов по молодости лет еще не выступал. Чтение стихов – и ничего больше. Но на всех сценах и авансценах протискивалась его энергичная фигурка, слышался звонкий голос, что его обижают, что ему Уткин и Жаров не дают читать стихи, что у него стихи – хорошие, пусть только разрешат ему прочесть, и он себя покажет. Обычно прочесть ему разрешали – для слушателей это было неожиданным и приятным сюрпризом. Читал он «Плач Быка», «Германию», все те стихи, которые вошли в его сборник «Опыты».
   Было там одно стихотворение, начинавшееся:
 
Грифельные доски,
парты в ряд…
 
<«Моя автобиография»>
   Кирсанов говорил: «Сейчас я прочту вам стихотворение, которое называется «Моя автобиография». В журнале, где эти стихи напечатаны, сохранилась та же ошибка, и лишь в «Опытах», в книжке, стихотворение названо грамотно: <«Краткая автобиография»>
   Эстрадную популярность в Москве Кирсанов завоевал себе быстро.
   Когда Полонский на одном из диспутов сказал: «Какой-то Кирсанов», Виктор Шкловский заметил, что «если Полонский не знает Кирсанова, то это факт биографии Полонского, а не Кирсанова».
   Остроты, полемику – пусть даже самую грубую – в двадцатые годы очень любили.
   Самым остроумным оратором литературных диспутов того времени я считал Виктора Шкловского.
   Несравненный полемист, эрудит, Шкловский привлекал к себе всеобщее внимание. Книги его читались нарасхват. Каждая строчка там была умна, остроумна, нова. Его лысый череп приветствовали все.
   Свой своеобразный литературный стиль Шкловский заимствовал у Василия Розанова, автора «Опавших листьев» и других интересных книг. Но кто в двадцатые годы знал и помнил, и почитал Розанова?
   Слог Шкловского казался всем открытием.
   Пародист Александр Архангельский[153] написал очень удачную пародию на Шкловского и назвал ее «Сухой монтаж». В первом издании (в той же Библиотечке «Огонька») название это было сохранено. Но в дальнейшем Архангельский изменил его на «Сентиментальный монтаж».
   Библиотечка «Огонька», которой занимался Ефим Зозуля[154], занимала много места в литературной жизни тогдашней. Дело это было построено совсем на других началах, чем теперь.
   Сейчас это кормушка для писателей разного возраста, железнодорожное чтиво для читателей разного возраста, а тогда это был по-газетному оперативный издательский отклик на злобу дня, на новинки художественной литературы. Библиотека «Огонек» знакомила с новыми именами в прозе и поэзии вслед за журналами и много раньше отдельных изданий. Библиотечка была на переднем краю литературы. Успех писателя, поэта – новое или старое имя, это все равно – сейчас же находил отражение в Библиотечке «Огонька». Для многих Библиотечка была подтверждением успеха в дороге к большому читателю. Михаил Кольцов[155] с Зозулей обдумывали это издание.
   Александр Архангельский участвовал в известном сборнике «Парнас дыбом» – очень веселом, очень популярном в свое время. Это были пародии на тексты «Веверлея», песни «У попа была собака», а объектами сатиры, пародии были Северянин[156], Бальмонт[157], Сологуб[158]. «Парнас дыбом» был веселым началом блестящей карьеры сатирика и пародиста Архангельского. Вскоре он превратил пародию в критическую статью большого плана. Архангельский вывел этот жанр на видное место в литературе. Были его собственные вечера, вечера пародий.
   Его пародия на Маяковского настолько точно передает всю особенность манеры, стиля и души поэта, что почти сливается с ним, и в то же время зла и критична.
 
Александр Сергеич, арап московский,
Сколько зим, сколько лет!
Не узнаете? Ведь это я – Маяковский.
Индивидуальный поэт…
. . . . . . . . . . . . . . . .
Вы чудак. Насочиняли ямбы,
Только вот печатали не впрок.
Были б живы, показал я вам бы,
Как из строчки сделать десять строк.
Например:
мой
дядя
самых
честных
правил,
он,
когда
не в шутку
занемог,
Уважать,
подлец,
себя заставил,
Словно
лучше
выдумать
не мог…
Ну, пора:
рассвет
лучища выкатил.
Как бы
милиционер
разыскивать не стал.
На Тверском бульваре
очень к вам привыкли.
Ну, давайте,
подсажу
на пьедестал.
 
   Последняя строфа – не пародия. Я вставил подлинный текст Маяковского, чтобы сразу было видно, насколько полно слита пародия с текстом автора, в то же время это – тонкая, резкая и злая критика, где Маяковский кажется пародией на самого себя. Это – пародия, ставшая классической.
   Кукрыниксы[159] удачно иллюстрировали Архангельского.
   У Архангельского был туберкулез. Стрептомицина тогда еще не было, и он, с год побыв в подмосковных санаториях, умер тридцати с чем-то лет.
   Сегодняшняя молодежь вовсе не знает имени Якова Рыкачева[160]. А ведь он еще жив. Рыкачев был умным и тонким писателем, автором романа «Возвышение и падение Андрея Полозова» и очень интересного очерка «Похороны».
   Был Гарри, Алексей Николаевич Гарри[161], известный очеркист, бывший адъютант Котовского во время Гражданской войны. Гарри знал чуть ли не полмира, говорил на десяти языках. В двадцатые годы писал очерки в газетах, написал вместе с журналистом Павловым[162] брошюру «Как писать в газету».
   Виктор Шкловский тоже выпустил брошюру подобного рода, очень толковую: «Техника писательского ремесла».
   В тридцатых годах Гарри вел литературный кружок на Электрозаводе, был в тридцать восьмом арестован, отбыл десять лет на севере, вернулся в Москву, печатался, выпустил книжку о Котовском, повесть «Последний караван». Года два назад Гарри умер.
 
   В середине двадцатых годов выдвинулся молодой писатель Н. Смирнов[163]. Он выпустил увлекательную книгу, роман «Дневник шпиона» (1929). Знание дела, обнаруженное Смирновым, привело его неожиданно на Лубянку, где он в течение двух месяцев показывал – каким материалами он пользовался для своего «Дневника шпиона»; Смирнов владел английским языком, достал несколько мемуарных английских книг (в том числе воспоминания Сиднея Рейли, известного в Москве по заговору Локкарта), читал английские газеты. Когда все разъяснилось, Смирнова освободили.