Страница:
Женщина у меня за спиной беспрерывно болтала со своей соседкой о каком-то мужчине, который был так невоспитан и которого так возбуждало ее присутствие, что она с трудом его выдерживала. Я оглянулся, потому что она раздражала меня. На ней было красное платье с вырезом на груди. Она оживленно жестикулировала, пальцы ее были унизаны кольцами. На меня она не обращала никакого внимания.
Наконец свет погас и женщина сзади умолкла. Скрипач и все музыканты взялись за смычки. Плечи Шредера не вязались ни со скрипкой, ни со сценой вообще. Это были плечи каменотеса. Он выглядел до того не на месте, что мне стало смешно.
Но тут грянула музыка!
Оркестр оказался не таким третьесортным, как занавес. Я почувствовал это с первых так-тов, стараясь понять, что же они играют.
И оказался в плену. Я больше не связывал эти лица, склоненные над инструментами, с тем, что произошло утром. Больше не ненавидел эти поднимающиеся и опускающиеся руки. Шеи. Пальцы. Тени на заднем занавесе.
Ибо все стало музыкой. И музыка была Диной.
Я наконец понял, почему она терпела этих людей. Почему приходила в театр, чтобы послушать, как они репетируют. Пожилой виолончелист в потертом фраке куда-то исчез. Один за другим исчезли все оркестранты. Осталась только музыка.
Там, на сцене, сидела Дина, зажав виолончель между коленями. Из утробы виолончели неслось рыдание. Неожиданно рядом со мной на свободное кресло сел русский в надетой набекрень шапке из волчьего меха. Прислонившись ко мне, он улыбался и кивал на сцену. Но вот замерли последние аккорды, он стал неистово аплодировать и свистеть. Публика обернулась и с удивлением уставилась на него. Я заволновался. Одет он был хуже, чем я.
Понял ли кто-нибудь что-нибудь, кроме нас? Мы с ним единственные знали Дину. Или вереск в ту осень окрасился кровью только потому, что он ничего не понял?
В антракте я опять увидел женщину в красном платье. Темные волосы обрамляли лицо. Они казались тяжелыми, точно были смазаны смолой. Она слушала молодого человека в белых брюках и темном пиджаке. Потом покачала головой, пригубила бокал и закатила глаза.
Мы не всегда в состоянии объяснить свои поступки. Неожиданно я вступил в освещенное кольцо, образовавшееся вокруг нее. Оказался между ней и молодым человеком и произнес на этом жестком языке, от которого так устал:
— Извините, не знали ли вы случайно фрау Дину Меер?
Она не спускала с меня глаз. Но когда ее кавалер, действуя плечами, попробовал вклиниться между нами, она как будто очнулась.
— Нет, — ответила она почти дружелюбно.
— Кто вы? — спросил молодой человек. Я решил не замечать его:
— Вы уверены? — Да.
Она улыбалась. У нее были неровные зубы, большое родимое пятно на щеке и дерзкие брови. Она была слишком высокая, слишком накрашенная. И все-таки очень красивая.
— Эта женщина должна быть сегодня в театре? — спросила она и успокоила своего кавалера, положив руку ему на плечо.
Я заметил, что между нами возникло некое силовое поле.
— Да, — сказал я, не спуская с нее глаз.
— Тогда я желаю вам удачи.
— Она играет на виолончели, — проговорил я в панике, видя, что она собирается уйти.
— Как интересно! Женщине трудно играть на таком инструменте.
Я сделал последний шаг — больше мне ничего не оставалось, — решительно взял ее под руку и увел от друзей, с которыми она стояла.
Звонок позвал на второе отделение. Мы остановились возле красного бархатного занавеса и смотрели друг на друга. На фоне занавеса она казалась красной тенью. Я весь налился тяжестью. Наполнился ею, словно кожаный мешок вином или маслом.
Я стоял широко расставив ноги. Так мне было легче. Мои пальцы шевелились под ее локтем. Кожа у нее была влажная и прохладная. Я словно опьянел. Все свое чувство я вложил в пальцы. И видел, что она принимает мои сигналы.
— Однако вы не из робких. И вы не берлинец! — тихо сказала она.
— Вы не ошиблись. Мне бы очень хотелось, чтобы вы знали женщину, которую я ищу.
— Эта женщина, которую вы ищете… ваша любовница? — Последнее слово слилось с ее дыханием.
Мне стало понятно, почему у нее такие дерзкие брови.
— Нет. Друг.
— Вы не условились о месте встречи?
— Нет. Я потерял ее из виду. Давно потерял.
— Друзей не теряют, — сказала она.
Я что-то затронул в ней, это несомненно. Не только любопытство. Я слышал это по ее дыханию.
— А я потерял! — Глядя ей в глаза, я взял обе ее руки в свои. Руки у нее были мягкие. Мне всегда не хватало этой мягкости.
— Кто вы? Вы не очень-то вежливы, — прошептала она, не отнимая рук.
— Просто я не уверен в себе.
— Вы похожи на безумца. Дерзкий, но странный… Вы напоминаете мне одного человека…
Раздался второй звонок. Мы медленно пошли в зал.
Когда мы уже сидели на местах, ее рука в темноте один раз нечаянно коснулась моего затылка. Она сказала что-то своей соседке. Меня это больше не раздражало. Я медленно повернул голову, чтобы поймать ее взгляд. Но темнота погасила свет в ее глазах. Мои ноздри уловили слабый аромат ее духов. Я приоткрыл рот, чтобы не пропустить ни капли. Пил их. Глотал.
Запели скрипки, виолончели и трубы.
Я не думал о русском. Не заметил, сидит ли он рядом со мной. Но Дина сидела на сцене в своем зеленом дорожном костюме с широкой юбкой. Колени у нее были раздвинуты, лицо замкнуто.
В то время как ее танцующие пальцы наполняли меня музыкой, одежда постепенно слетала с нее и уносилась к потолку. Там хрустальная люстра своими бесчисленными руками подхватывала вещь за вещью. Наконец Дина осталась в одной рубахе, расстегнутой на груди.
Тень от Дининой одежды падала на людей, сидевших в зале, но они не замечали этого. Кто-то кашлял. Музыка то взмывала, то падала. Я больше не чувствовал одиночества. Пусть даже город был неприветлив и грязен, а люди — смешны, грубы и ненадежны.
У меня за спиной сидела женщина в красном платье.
Музыка лилась не только из инструментов. Моя кожа, чресла — все стало музыкой. Я принюхивался к запаху висевшей на люстре одежды. К запаху женщины, сидевшей у меня за спиной. Ноздри мои трепетали. Я откинул голову и закрыл глаза.
Раздались аплодисменты, и я почувствовал на плече ее пальцы. Протянув руку, я взял ее визитную карточку. И тут же на меня с темной люстры упали Динины одежды. Однако я успел пожать кончики пальцев женщины в красном. Потом освободился от ароматных Дининых одежд и продолжал аплодировать.
— В четверг в пять вечера, — прошептала она, вставая и следуя за потоком публики.
Мой взгляд упал на программу, которую она держала в руках. Моцарт.
Дина собрала свои потрепанные ноты, отставила виолончель и, покинув сцену, повела меня сквозь толпу. Мелькнула ее рубаха, и она исчезла. Духи у нее были те же, что и у женщины в красном.
На визитной карточке было написано: «Фрау Бирте Шульц». Адрес мне ничего не сказал. Я был в чужом городе.
Скрипача не было видно. Я прошел за кулисы и спросил, где Шредер. Мне сказали, что он уже ушел. Да и зачем он мне теперь?
Я чувствовал себя судном, у которого при сильном боковом ветре подняты все паруса. Нужно было взять курс по ветру, смирившись с тем, что на это уйдет лишнее время, либо задраить люки и отдаться во власть стихии. Приходилось признать, что я плохой моряк. Но, помня советы Андерса и в отношении женщин, и в отношении судов, я понимал, что следует изменить курс.
Поэтому я дождался четверга, всем телом предчувствуя победу.
Безусловно, меня должно было шокировать, что она вопреки всем правилам приличия дала свою визитную карточку совершенно чужому человеку. Но в теле у меня скопилось слишком много грубой силы и одиночества. И это решило все.
Я был приговорен к поискам в этом проклятом городе.
Мне пришлось взять извозчика. Фрау Бирте Шульц жила в роскошном доме на краю города. Дом окружали высокие деревья и колючий кустарник. Решетку венчали острые шипы. Шипы были, по-видимому, и у фрау Бирте Шульц.
Привратник спросил, к кому я иду и ждут ли меня. Я кивнул и показал ему визитную карточку фрау Бирте Шульц.
— Третий этаж, — с почтительным поклоном сообщил он и вместе со мной поднялся на пять внушительных ступеней с медными кольцами для дорожки, которые вели к черной двустворчатой двери подъезда.
Я вдруг понял, что чувствовали ребятишки бедных арендаторов, когда стояли на белом песке из ракушечника перед дверями большого дома в Рейнснесе. И обходили дом кругом, чтобы зайти через кухню. Поднимаясь по лестнице, где мои шаги отзывались эхом, я как будто поднимался от причалов, и дом в темноте казался мне освещенным дворцом. Но шел я обычно к Стине в бывший Дом Дины.
Неужели можно испытать своеобразную ностальгию перед подъездом незнакомой женщины и снова чувствовать себя оскорбленным ребенком?
«Дина! Пусть твоя виолончель сгниет к чертовой матери!» — сказал я себе, когда фрау Бирте открыла мне дверь. Сегодня она была не в красном. Она была в желтом.
Что сказал Андерс в тот раз в Бергене, когда я хотел пойти с моряками к шлюхам, ютившимся в переулках? Он не был против того, чтобы я прошел испытание на мужественность, но предупредил:
— Возьми с собой нож и денег не больше, чем требуется!
Девушка в тот раз оказалась моложе меня. Худая и грязная. Она привела меня в маленький темный домишко и усадила на кровать, застланную обтрепанным покрывалом. Она обращалась со мной как с несмышленышем. Мне пришлось столкнуть ее с себя. Я щедро заплатил ей и ушел. Если б я не боялся, что кто-нибудь увидит меня, я бы заплакал. Не потому, что и девушка и кровать были грязные и отвратительные. И не потому, что мои мечты не совпали с действительностью. Но мне чудилось, будто я наступил на руки девочке, которая упала в черную заводь и теперь хватается за ветки, чтобы не утонуть.
На вороте блузки у нее не хватало пуговицы, и руки были худые.
Уж лучше было думать об Акселе и Мадам из переулка Педера Мадсена в Копенгагене.
У фрау Бирте руки были округлые, и желтую блузку она выбрала не случайно. На ней было множество мелких пуговок. Двадцать, если уж быть точным.
Через полутемную переднюю она провела меня в гостиную. Я чуть не задыхался от бешено пульсирующей крови. Больше всего мне хотелось схватить и крепко сжать фрау Бирте. А потом получить то, что положено.
Вместо этого я обнаружил, что сижу на мягком диване.
Горничная принесла на подносе чайные чашки и печенье. Я жадно ловил какой-нибудь знак, который дал бы мне повод приступить к действиям. Это было похоже на заклинание духов или сеанс спиритизма.
Тем временем я занял место кандидата медицины Вениамина Грёнэльва в анатомическом театре. И рассматривал женское тело, держа наготове скальпель. Вскрытие трупов под руководством профессора Шмидта производилось по строго определенным правилам. Сперва следовало отделить от костей мягкие ткани. Но мне нужно было собрать в пригоршню всю кровь фрау Бирте так, чтобы профессор Шмидт не заметил на моих манжетах ни капли.
Тело фрау Бирте было не против такого вмешательства. Несмотря на целомудренные пуговки.
— Вы так и не нашли свою подругу? — спросила она.
— Нет, к сожалению. — Я не отрывал от нее глаз. Мне было ясно, что этот разговор предназначался для горничной. Пока та разливала чай, я узнал, что фрау Бирте ждет к себе несколько приятных гостей, с которыми хотела бы меня познакомить. Через некоторое время горничная снова вошла и спросила, должна ли она перед уходом еще что-нибудь сделать. Фрау Бирте весело махнула ей рукой, поблагодарила и сказала, что больше ничего не требуется.
Дверь закрылась, и я спросил, когда придут друзья фрау Бирте. Тут она снова легла на стол в анатомическом театре, и я мог вернуться к своей работе.
— Мой муж сейчас в отъезде. Было бы не совсем прилично… если б мы остались только вдвоем… — Она отодвинула в сторону чашку и предложила мне херес.
Я не сразу нашел подходящие слова. Но слова ей были как будто не нужны. Все исчезло в жарких движениях и дыхании.
Пена. Не знаю, когда я впервые увидел пену. Но с тех пор она возникала в моем сознании как меняющаяся, но вечная картина. Пена под руками женщин, доивших коров. Пенящиеся валы, набегающие на береговые скалы и на подводные камни у больших шхер. Белые Крылья бурлящей пены, разрезаемой носом судна, набиравшего скорость. Пена! На руках Стине, стиравшей морские рукавицы. На волосах Дины, когда она летом мыла голову в озерке за холмом. Пена, летящая из ноздрей жеребца, который сделал прыжок. Прыжок к фрау Бирте в Берлине. Эта пена всегда сопутствовала мне, словно тяжелая, могучая мелодия. Я таскал ее за собой. Был окружен ею. И не хотел бы от нее избавиться. Женщины. Запах соленых морских водорослей. Щелочь. Волосы. Духи. Белье на веревке. Карна! Аромат ее тела смешивался с запахом крови и плоти в полевом лазарете в Дюббеле.
Пена присутствовала всегда. И в радости, и в страхе, Отвратительная и в то же время прекрасная.
Нынче ночью в анатомическом театре должно было состояться тайное вскрытие. Запретное и обжигающее. Но, подобно волнам, схлынувшим после непогоды и оставившим после себя пену, я должен был схлынуть так, чтобы никто не мог предъявить мне никаких претензий.
Разве я не получил визитную карточку? И приглашение? Разве мне не подали за столом знак? Или это не я расстегнул все двадцать пуговок, собирая в пригоршню кровь фрау Бирте?
Лишь один раз я все-таки смешался с чужой пеной. С пеной русского. Красной. Брызнувшей из его головы. С миллионом крохотных розовых лепестков, которым не суждено было распуститься. Потому что все изображение сковал лед.
Дина и русский в вереске. Сперва белая пена, потом — красная.
И вдруг Бог исчез. Фрау Бирте была вскрыта. Пена покрыла и ее, и русского.
Кто же стоял там, в вереске, во весь рост?
С губ Дины срывались мощные звуки виолончели. Они взмывали ввысь и падали обратно. Словно она пыталась петь и не могла.
Она положила к себе на колени две разбитые головы — русского и мою.
Когда я собрался уходить, фрау Бирте спросила, приду ли я еще.
— Возможно.
— Мой муж будет отсутствовать до следующего четверга, — скромно проговорила она.
Я был схлынувшей волной. Схлынувшей далеко в море. Я смотрел на оставшуюся после меня пену. Из высокого окна падал серый свет. Лицо фрау Бирте было белое как бумага. Я сам себе казался чужим.
Уже наступил новый день.
КНИГА ПЕРВАЯ
ГЛАВА 1
Мальчик стоял во дворе, глаза у него были безумные. Он что-то кричал. Был в бешенстве. Сперва люди удивленно подняли головы. В хлеве и на кухне. В доме, где жили работники, и в дворовых постройках. Кажется, знакомый голос?..
Первой прибежала Стине. Она же первая и растолковала слова Вениамина. Вскоре там собрались все, кто мог ходить или ползать. Даже матушка Карен и Иаков, вырвавшись из пут старых саванов и давно забытых событий, стояли вместе со всеми. Но они молчали, ибо не имели права голоса.
— Ружье выстрелило русскому в голову! В голову!..
На холмах и горных вершинах эхо повторило эти слова, словно хотело о чем-то предупредить мальчика, успокоить. Заставить замолчать. Но он все повторял и повторял эти слова, безудержно и отчаянно. Пока Стине не обхватила его руками и не прижала к себе.
Теперь об этом знали уже все. Вениамин бежал перед мужчинами, показывая дорогу. Кричал, объяснял и плакал. Русский вдруг скрылся от них за деревьями. Сам он поднялся на скалу, чтобы посмотреть, где тот спрятался. Тут он услышал выстрел. И увидел русского в вереске. Там же валялось и ружье. Дина попросила — его сбегать в усадьбу за помощью. Но помочь русскому было уже невозможно. В голове у него зияла большая дыра.
Никто никогда так и не узнал, что имела в виду Дина Грёнэльв, назвав сына Вениамином. И никто никогда не узнал, что думал об этом Иаков Грёнэльв, который в церковных книгах значился отцом ребенка. Но все видели, что у этого сильного невысокого подростка глаза старика и что в глубоких морщинах на его лбу можно посадить два ведра картошки.
У него была хорошая голова, и трудно бывало тому, кому приходилось отвечать на его непростые вопросы обо всем, что происходит на земле, под водой и в потусторонней жизни.
Его вскормила и воспитала лопарская девушка Стине, которую за ее образ жизни и колдовские чары следовало бы покарать смертью. Однако вины мальчика в этом не было. Как и в том, что его властолюбивую мать больше боялись, нежели любили. Ее способность служить мамоне и извлекать из всего выгоду была беспредельна. Люди недолюбливали его мать за то, что ее прозрачный, как вода, взгляд заставлял их пресмыкаться перед ней. Если погода была ясная и мать находилась в море, глаза ее приобретали мягкий зеленоватый оттенок. Когда же небеса хмурились, зрачки матери промерзали до самого дна.
Однажды поздней осенью, когда Вениамину уже стукнуло одиннадцать, он понял, что потусторонние силы противодействуют ему и что ни на одного человека на земле нельзя положиться. До того дня, как вереск в Эйдете окрасился красной человеческой кровью, Вениамин верил, что людей, по крайней мере его, кто-то охраняет. Теперь же он знал: все может случиться. Все без исключения! И было ясно, что истина открыта только ему.
Он словно смотрел через увеличительное стекло матушки Карен. Будь то буквы в Библии или раздавленный Ханной жучок. Все было так же близко и так же явственно. И так же не похоже на себя. От этого прозрения он становился беспокойным, как воробей.
Вереск и без крови был уже красный. Ведь стояла осень. А человек, что неподвижно лежал на земле, успел украсть у него Дину. Поэтому Вениамин не горевал о нем. И каким бы ненастоящим все ни казалось, жить с этим в общем-то было бы можно…
Нельзя было вынести только того, что там была Дина.
Чтобы исправить это, Вениамин, не говоря прямо, дал им понять, что русский сам выстрелил себе в голову.
Дине пришлось бодрствовать над покойником. Сперва в горах, где мог объявиться медведь, привлеченный запахом крови. В лицо ей дул слабый осенний ветер, в затылок светило неяркое низкое солнце. Но оно не согревало ее.
Бодрствование продолжалось и дома, в Рейнснесе, при открытых окнах, завешенных простынями. При колеблющемся огне оплывших восковых свечей. Мужчины с трудом подняли большого тяжелого русского и внесли его в залу. Так распорядилась она.
Дина нарушила все законы приличия — она сама обмыла и обрядила покойника. Словно когда-то вступила с ним в брак и знала все тайны его тела. Сперва она выпроводила служанок, которые еле держались на ногах от этого страшного зрелища. Потом коротким кивком приказала уйти Фоме и работнику.
Оставшись одна, она накрыла верхнюю часть головы Лео чистыми тряпками и туго забинтовала ее. Нижняя часть лица не пострадала. Рот был приоткрыт, словно от удивления. Изящно очерченные губы были синие и спокойные. Наконец-то они успокоились.
Лео Жуковского положили в подобающий его положению гроб и похоронили возле каменной церкви. И это несмотря на то, что он не был протестантом, а был шпионом, католиком и чужаком, если не хуже.
Похороны были пышные. Люди считали, что Дине Грёнэльв следовало бы устроить все поскромнее. Неприличным сочли и то, что человека, который, как всем было известно, умер от собственной руки, хоронил сам пробст.
Но пробст выполнил все обязанности потому, что Дина Грёнэльв подчинялась только своим законам и сама решала, что прилично, а что — нет. У нее было достаточно средств, чтобы следовать этим законам.
А первые ночные заморозки кололи своими иглами всех одинаково.
ГЛАВА 2
Наконец свет погас и женщина сзади умолкла. Скрипач и все музыканты взялись за смычки. Плечи Шредера не вязались ни со скрипкой, ни со сценой вообще. Это были плечи каменотеса. Он выглядел до того не на месте, что мне стало смешно.
Но тут грянула музыка!
Оркестр оказался не таким третьесортным, как занавес. Я почувствовал это с первых так-тов, стараясь понять, что же они играют.
И оказался в плену. Я больше не связывал эти лица, склоненные над инструментами, с тем, что произошло утром. Больше не ненавидел эти поднимающиеся и опускающиеся руки. Шеи. Пальцы. Тени на заднем занавесе.
Ибо все стало музыкой. И музыка была Диной.
Я наконец понял, почему она терпела этих людей. Почему приходила в театр, чтобы послушать, как они репетируют. Пожилой виолончелист в потертом фраке куда-то исчез. Один за другим исчезли все оркестранты. Осталась только музыка.
Там, на сцене, сидела Дина, зажав виолончель между коленями. Из утробы виолончели неслось рыдание. Неожиданно рядом со мной на свободное кресло сел русский в надетой набекрень шапке из волчьего меха. Прислонившись ко мне, он улыбался и кивал на сцену. Но вот замерли последние аккорды, он стал неистово аплодировать и свистеть. Публика обернулась и с удивлением уставилась на него. Я заволновался. Одет он был хуже, чем я.
Понял ли кто-нибудь что-нибудь, кроме нас? Мы с ним единственные знали Дину. Или вереск в ту осень окрасился кровью только потому, что он ничего не понял?
В антракте я опять увидел женщину в красном платье. Темные волосы обрамляли лицо. Они казались тяжелыми, точно были смазаны смолой. Она слушала молодого человека в белых брюках и темном пиджаке. Потом покачала головой, пригубила бокал и закатила глаза.
Мы не всегда в состоянии объяснить свои поступки. Неожиданно я вступил в освещенное кольцо, образовавшееся вокруг нее. Оказался между ней и молодым человеком и произнес на этом жестком языке, от которого так устал:
— Извините, не знали ли вы случайно фрау Дину Меер?
Она не спускала с меня глаз. Но когда ее кавалер, действуя плечами, попробовал вклиниться между нами, она как будто очнулась.
— Нет, — ответила она почти дружелюбно.
— Кто вы? — спросил молодой человек. Я решил не замечать его:
— Вы уверены? — Да.
Она улыбалась. У нее были неровные зубы, большое родимое пятно на щеке и дерзкие брови. Она была слишком высокая, слишком накрашенная. И все-таки очень красивая.
— Эта женщина должна быть сегодня в театре? — спросила она и успокоила своего кавалера, положив руку ему на плечо.
Я заметил, что между нами возникло некое силовое поле.
— Да, — сказал я, не спуская с нее глаз.
— Тогда я желаю вам удачи.
— Она играет на виолончели, — проговорил я в панике, видя, что она собирается уйти.
— Как интересно! Женщине трудно играть на таком инструменте.
Я сделал последний шаг — больше мне ничего не оставалось, — решительно взял ее под руку и увел от друзей, с которыми она стояла.
Звонок позвал на второе отделение. Мы остановились возле красного бархатного занавеса и смотрели друг на друга. На фоне занавеса она казалась красной тенью. Я весь налился тяжестью. Наполнился ею, словно кожаный мешок вином или маслом.
Я стоял широко расставив ноги. Так мне было легче. Мои пальцы шевелились под ее локтем. Кожа у нее была влажная и прохладная. Я словно опьянел. Все свое чувство я вложил в пальцы. И видел, что она принимает мои сигналы.
— Однако вы не из робких. И вы не берлинец! — тихо сказала она.
— Вы не ошиблись. Мне бы очень хотелось, чтобы вы знали женщину, которую я ищу.
— Эта женщина, которую вы ищете… ваша любовница? — Последнее слово слилось с ее дыханием.
Мне стало понятно, почему у нее такие дерзкие брови.
— Нет. Друг.
— Вы не условились о месте встречи?
— Нет. Я потерял ее из виду. Давно потерял.
— Друзей не теряют, — сказала она.
Я что-то затронул в ней, это несомненно. Не только любопытство. Я слышал это по ее дыханию.
— А я потерял! — Глядя ей в глаза, я взял обе ее руки в свои. Руки у нее были мягкие. Мне всегда не хватало этой мягкости.
— Кто вы? Вы не очень-то вежливы, — прошептала она, не отнимая рук.
— Просто я не уверен в себе.
— Вы похожи на безумца. Дерзкий, но странный… Вы напоминаете мне одного человека…
Раздался второй звонок. Мы медленно пошли в зал.
Когда мы уже сидели на местах, ее рука в темноте один раз нечаянно коснулась моего затылка. Она сказала что-то своей соседке. Меня это больше не раздражало. Я медленно повернул голову, чтобы поймать ее взгляд. Но темнота погасила свет в ее глазах. Мои ноздри уловили слабый аромат ее духов. Я приоткрыл рот, чтобы не пропустить ни капли. Пил их. Глотал.
Запели скрипки, виолончели и трубы.
Я не думал о русском. Не заметил, сидит ли он рядом со мной. Но Дина сидела на сцене в своем зеленом дорожном костюме с широкой юбкой. Колени у нее были раздвинуты, лицо замкнуто.
В то время как ее танцующие пальцы наполняли меня музыкой, одежда постепенно слетала с нее и уносилась к потолку. Там хрустальная люстра своими бесчисленными руками подхватывала вещь за вещью. Наконец Дина осталась в одной рубахе, расстегнутой на груди.
Тень от Дининой одежды падала на людей, сидевших в зале, но они не замечали этого. Кто-то кашлял. Музыка то взмывала, то падала. Я больше не чувствовал одиночества. Пусть даже город был неприветлив и грязен, а люди — смешны, грубы и ненадежны.
У меня за спиной сидела женщина в красном платье.
Музыка лилась не только из инструментов. Моя кожа, чресла — все стало музыкой. Я принюхивался к запаху висевшей на люстре одежды. К запаху женщины, сидевшей у меня за спиной. Ноздри мои трепетали. Я откинул голову и закрыл глаза.
Раздались аплодисменты, и я почувствовал на плече ее пальцы. Протянув руку, я взял ее визитную карточку. И тут же на меня с темной люстры упали Динины одежды. Однако я успел пожать кончики пальцев женщины в красном. Потом освободился от ароматных Дининых одежд и продолжал аплодировать.
— В четверг в пять вечера, — прошептала она, вставая и следуя за потоком публики.
Мой взгляд упал на программу, которую она держала в руках. Моцарт.
Дина собрала свои потрепанные ноты, отставила виолончель и, покинув сцену, повела меня сквозь толпу. Мелькнула ее рубаха, и она исчезла. Духи у нее были те же, что и у женщины в красном.
На визитной карточке было написано: «Фрау Бирте Шульц». Адрес мне ничего не сказал. Я был в чужом городе.
Скрипача не было видно. Я прошел за кулисы и спросил, где Шредер. Мне сказали, что он уже ушел. Да и зачем он мне теперь?
Я чувствовал себя судном, у которого при сильном боковом ветре подняты все паруса. Нужно было взять курс по ветру, смирившись с тем, что на это уйдет лишнее время, либо задраить люки и отдаться во власть стихии. Приходилось признать, что я плохой моряк. Но, помня советы Андерса и в отношении женщин, и в отношении судов, я понимал, что следует изменить курс.
Поэтому я дождался четверга, всем телом предчувствуя победу.
Безусловно, меня должно было шокировать, что она вопреки всем правилам приличия дала свою визитную карточку совершенно чужому человеку. Но в теле у меня скопилось слишком много грубой силы и одиночества. И это решило все.
Я был приговорен к поискам в этом проклятом городе.
Мне пришлось взять извозчика. Фрау Бирте Шульц жила в роскошном доме на краю города. Дом окружали высокие деревья и колючий кустарник. Решетку венчали острые шипы. Шипы были, по-видимому, и у фрау Бирте Шульц.
Привратник спросил, к кому я иду и ждут ли меня. Я кивнул и показал ему визитную карточку фрау Бирте Шульц.
— Третий этаж, — с почтительным поклоном сообщил он и вместе со мной поднялся на пять внушительных ступеней с медными кольцами для дорожки, которые вели к черной двустворчатой двери подъезда.
Я вдруг понял, что чувствовали ребятишки бедных арендаторов, когда стояли на белом песке из ракушечника перед дверями большого дома в Рейнснесе. И обходили дом кругом, чтобы зайти через кухню. Поднимаясь по лестнице, где мои шаги отзывались эхом, я как будто поднимался от причалов, и дом в темноте казался мне освещенным дворцом. Но шел я обычно к Стине в бывший Дом Дины.
Неужели можно испытать своеобразную ностальгию перед подъездом незнакомой женщины и снова чувствовать себя оскорбленным ребенком?
«Дина! Пусть твоя виолончель сгниет к чертовой матери!» — сказал я себе, когда фрау Бирте открыла мне дверь. Сегодня она была не в красном. Она была в желтом.
Что сказал Андерс в тот раз в Бергене, когда я хотел пойти с моряками к шлюхам, ютившимся в переулках? Он не был против того, чтобы я прошел испытание на мужественность, но предупредил:
— Возьми с собой нож и денег не больше, чем требуется!
Девушка в тот раз оказалась моложе меня. Худая и грязная. Она привела меня в маленький темный домишко и усадила на кровать, застланную обтрепанным покрывалом. Она обращалась со мной как с несмышленышем. Мне пришлось столкнуть ее с себя. Я щедро заплатил ей и ушел. Если б я не боялся, что кто-нибудь увидит меня, я бы заплакал. Не потому, что и девушка и кровать были грязные и отвратительные. И не потому, что мои мечты не совпали с действительностью. Но мне чудилось, будто я наступил на руки девочке, которая упала в черную заводь и теперь хватается за ветки, чтобы не утонуть.
На вороте блузки у нее не хватало пуговицы, и руки были худые.
Уж лучше было думать об Акселе и Мадам из переулка Педера Мадсена в Копенгагене.
У фрау Бирте руки были округлые, и желтую блузку она выбрала не случайно. На ней было множество мелких пуговок. Двадцать, если уж быть точным.
Через полутемную переднюю она провела меня в гостиную. Я чуть не задыхался от бешено пульсирующей крови. Больше всего мне хотелось схватить и крепко сжать фрау Бирте. А потом получить то, что положено.
Вместо этого я обнаружил, что сижу на мягком диване.
Горничная принесла на подносе чайные чашки и печенье. Я жадно ловил какой-нибудь знак, который дал бы мне повод приступить к действиям. Это было похоже на заклинание духов или сеанс спиритизма.
Тем временем я занял место кандидата медицины Вениамина Грёнэльва в анатомическом театре. И рассматривал женское тело, держа наготове скальпель. Вскрытие трупов под руководством профессора Шмидта производилось по строго определенным правилам. Сперва следовало отделить от костей мягкие ткани. Но мне нужно было собрать в пригоршню всю кровь фрау Бирте так, чтобы профессор Шмидт не заметил на моих манжетах ни капли.
Тело фрау Бирте было не против такого вмешательства. Несмотря на целомудренные пуговки.
— Вы так и не нашли свою подругу? — спросила она.
— Нет, к сожалению. — Я не отрывал от нее глаз. Мне было ясно, что этот разговор предназначался для горничной. Пока та разливала чай, я узнал, что фрау Бирте ждет к себе несколько приятных гостей, с которыми хотела бы меня познакомить. Через некоторое время горничная снова вошла и спросила, должна ли она перед уходом еще что-нибудь сделать. Фрау Бирте весело махнула ей рукой, поблагодарила и сказала, что больше ничего не требуется.
Дверь закрылась, и я спросил, когда придут друзья фрау Бирте. Тут она снова легла на стол в анатомическом театре, и я мог вернуться к своей работе.
— Мой муж сейчас в отъезде. Было бы не совсем прилично… если б мы остались только вдвоем… — Она отодвинула в сторону чашку и предложила мне херес.
Я не сразу нашел подходящие слова. Но слова ей были как будто не нужны. Все исчезло в жарких движениях и дыхании.
Пена. Не знаю, когда я впервые увидел пену. Но с тех пор она возникала в моем сознании как меняющаяся, но вечная картина. Пена под руками женщин, доивших коров. Пенящиеся валы, набегающие на береговые скалы и на подводные камни у больших шхер. Белые Крылья бурлящей пены, разрезаемой носом судна, набиравшего скорость. Пена! На руках Стине, стиравшей морские рукавицы. На волосах Дины, когда она летом мыла голову в озерке за холмом. Пена, летящая из ноздрей жеребца, который сделал прыжок. Прыжок к фрау Бирте в Берлине. Эта пена всегда сопутствовала мне, словно тяжелая, могучая мелодия. Я таскал ее за собой. Был окружен ею. И не хотел бы от нее избавиться. Женщины. Запах соленых морских водорослей. Щелочь. Волосы. Духи. Белье на веревке. Карна! Аромат ее тела смешивался с запахом крови и плоти в полевом лазарете в Дюббеле.
Пена присутствовала всегда. И в радости, и в страхе, Отвратительная и в то же время прекрасная.
Нынче ночью в анатомическом театре должно было состояться тайное вскрытие. Запретное и обжигающее. Но, подобно волнам, схлынувшим после непогоды и оставившим после себя пену, я должен был схлынуть так, чтобы никто не мог предъявить мне никаких претензий.
Разве я не получил визитную карточку? И приглашение? Разве мне не подали за столом знак? Или это не я расстегнул все двадцать пуговок, собирая в пригоршню кровь фрау Бирте?
Лишь один раз я все-таки смешался с чужой пеной. С пеной русского. Красной. Брызнувшей из его головы. С миллионом крохотных розовых лепестков, которым не суждено было распуститься. Потому что все изображение сковал лед.
Дина и русский в вереске. Сперва белая пена, потом — красная.
И вдруг Бог исчез. Фрау Бирте была вскрыта. Пена покрыла и ее, и русского.
Кто же стоял там, в вереске, во весь рост?
С губ Дины срывались мощные звуки виолончели. Они взмывали ввысь и падали обратно. Словно она пыталась петь и не могла.
Она положила к себе на колени две разбитые головы — русского и мою.
Когда я собрался уходить, фрау Бирте спросила, приду ли я еще.
— Возможно.
— Мой муж будет отсутствовать до следующего четверга, — скромно проговорила она.
Я был схлынувшей волной. Схлынувшей далеко в море. Я смотрел на оставшуюся после меня пену. Из высокого окна падал серый свет. Лицо фрау Бирте было белое как бумага. Я сам себе казался чужим.
Уже наступил новый день.
КНИГА ПЕРВАЯ
ГЛАВА 1
Потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь.
Книга Екклесиаста, или Проповедника, 1:18
Мальчик стоял во дворе, глаза у него были безумные. Он что-то кричал. Был в бешенстве. Сперва люди удивленно подняли головы. В хлеве и на кухне. В доме, где жили работники, и в дворовых постройках. Кажется, знакомый голос?..
Первой прибежала Стине. Она же первая и растолковала слова Вениамина. Вскоре там собрались все, кто мог ходить или ползать. Даже матушка Карен и Иаков, вырвавшись из пут старых саванов и давно забытых событий, стояли вместе со всеми. Но они молчали, ибо не имели права голоса.
— Ружье выстрелило русскому в голову! В голову!..
На холмах и горных вершинах эхо повторило эти слова, словно хотело о чем-то предупредить мальчика, успокоить. Заставить замолчать. Но он все повторял и повторял эти слова, безудержно и отчаянно. Пока Стине не обхватила его руками и не прижала к себе.
Теперь об этом знали уже все. Вениамин бежал перед мужчинами, показывая дорогу. Кричал, объяснял и плакал. Русский вдруг скрылся от них за деревьями. Сам он поднялся на скалу, чтобы посмотреть, где тот спрятался. Тут он услышал выстрел. И увидел русского в вереске. Там же валялось и ружье. Дина попросила — его сбегать в усадьбу за помощью. Но помочь русскому было уже невозможно. В голове у него зияла большая дыра.
* * *
Рахиль из Ветхого Завета назвала сына, стоившего ей жизни, Бенони, что означает Сын Боли. Однако старый патриарх Иаков поступил по-своему и дал ему имя Вениамин — Сын Счастья.Никто никогда так и не узнал, что имела в виду Дина Грёнэльв, назвав сына Вениамином. И никто никогда не узнал, что думал об этом Иаков Грёнэльв, который в церковных книгах значился отцом ребенка. Но все видели, что у этого сильного невысокого подростка глаза старика и что в глубоких морщинах на его лбу можно посадить два ведра картошки.
У него была хорошая голова, и трудно бывало тому, кому приходилось отвечать на его непростые вопросы обо всем, что происходит на земле, под водой и в потусторонней жизни.
Его вскормила и воспитала лопарская девушка Стине, которую за ее образ жизни и колдовские чары следовало бы покарать смертью. Однако вины мальчика в этом не было. Как и в том, что его властолюбивую мать больше боялись, нежели любили. Ее способность служить мамоне и извлекать из всего выгоду была беспредельна. Люди недолюбливали его мать за то, что ее прозрачный, как вода, взгляд заставлял их пресмыкаться перед ней. Если погода была ясная и мать находилась в море, глаза ее приобретали мягкий зеленоватый оттенок. Когда же небеса хмурились, зрачки матери промерзали до самого дна.
Однажды поздней осенью, когда Вениамину уже стукнуло одиннадцать, он понял, что потусторонние силы противодействуют ему и что ни на одного человека на земле нельзя положиться. До того дня, как вереск в Эйдете окрасился красной человеческой кровью, Вениамин верил, что людей, по крайней мере его, кто-то охраняет. Теперь же он знал: все может случиться. Все без исключения! И было ясно, что истина открыта только ему.
Он словно смотрел через увеличительное стекло матушки Карен. Будь то буквы в Библии или раздавленный Ханной жучок. Все было так же близко и так же явственно. И так же не похоже на себя. От этого прозрения он становился беспокойным, как воробей.
Вереск и без крови был уже красный. Ведь стояла осень. А человек, что неподвижно лежал на земле, успел украсть у него Дину. Поэтому Вениамин не горевал о нем. И каким бы ненастоящим все ни казалось, жить с этим в общем-то было бы можно…
Нельзя было вынести только того, что там была Дина.
Чтобы исправить это, Вениамин, не говоря прямо, дал им понять, что русский сам выстрелил себе в голову.
Дине пришлось бодрствовать над покойником. Сперва в горах, где мог объявиться медведь, привлеченный запахом крови. В лицо ей дул слабый осенний ветер, в затылок светило неяркое низкое солнце. Но оно не согревало ее.
Бодрствование продолжалось и дома, в Рейнснесе, при открытых окнах, завешенных простынями. При колеблющемся огне оплывших восковых свечей. Мужчины с трудом подняли большого тяжелого русского и внесли его в залу. Так распорядилась она.
Дина нарушила все законы приличия — она сама обмыла и обрядила покойника. Словно когда-то вступила с ним в брак и знала все тайны его тела. Сперва она выпроводила служанок, которые еле держались на ногах от этого страшного зрелища. Потом коротким кивком приказала уйти Фоме и работнику.
Оставшись одна, она накрыла верхнюю часть головы Лео чистыми тряпками и туго забинтовала ее. Нижняя часть лица не пострадала. Рот был приоткрыт, словно от удивления. Изящно очерченные губы были синие и спокойные. Наконец-то они успокоились.
Лео Жуковского положили в подобающий его положению гроб и похоронили возле каменной церкви. И это несмотря на то, что он не был протестантом, а был шпионом, католиком и чужаком, если не хуже.
Похороны были пышные. Люди считали, что Дине Грёнэльв следовало бы устроить все поскромнее. Неприличным сочли и то, что человека, который, как всем было известно, умер от собственной руки, хоронил сам пробст.
Но пробст выполнил все обязанности потому, что Дина Грёнэльв подчинялась только своим законам и сама решала, что прилично, а что — нет. У нее было достаточно средств, чтобы следовать этим законам.
А первые ночные заморозки кололи своими иглами всех одинаково.
ГЛАВА 2
— Как я понимаю, теперь она целый год просидит у себя в зале, — заметила Олине на другой день после похорон.
Полдень уже миновал, а Дина еще не показывалась.
Ни Стине, ни две горничные не посмели высказаться по этому поводу. Занимать ту либо другую сторону было одинаково опасно.
— Бог свидетель, теперь на нее трудно полагаться!.. Tea! Эта кастрюля плохо отмыта! Ты забыла залить ее холодной водой!
Tea искоса глянула на Олине, но промолчала. Взяла кастрюлю и унесла в сени, где стояла бочка с холодной водой.
— Как я понимаю, теперь она месяцами будет ходить по ночам. — Олине со свистом выпустила воздух через уголки губ. Казалось, будто штормовой ветер пытается проникнуть под черепицы и оторвать их.
По-прежнему никто не отозвался. Стине продолжала складывать салфетки, которыми накрывались блюда с бутербродами.
Стине черпала силы из тайного источника. Не из того, который обычно питает женщин, обреченных годами хлопотать по дому. Ее силы походили на широкие реки. Поток их был одинаково ровен. Он всегда несся мимо, не иссякал и не замедлял своего течения. Все, кто видел Стине за работой, лучше понимали неумолимое движение планет. Ее работа всегда была больше ее самой.
— Она ночью спускалась в погреб! Я слышала. А потом просто бросила ключи на стол. Их мог взять кто угодно! У нее наверху вдоль стен стоят пустые бутылки. Но берегитесь, если вы об этом скажете хотя бы слово за пределами дома! Вам это ясно? — угрожающе спросила Олине.
Неожиданно ее полное тело перегнулось пополам. Она стала похожа на замерзший спальный мешок, который повесили, чтобы проветрить. Олине упала на ящик с торфом и закрыла лицо не совсем чистым передником.
— Несчастные! Несчастные люди! — причитала она из-под передника. — Что их ждет? Что их ждет?
Женщины не поняли, над кем она причитает — над русским или над Диной. Но спросить не осмелились.
Дина спустилась из залы к вечеру. Несколько раз прошла по комнатам. Иногда она останавливалась и брала в руки то одну вещь, то другую.
Потом пришла на кухню и сама взяла себе поесть. Ела, стоя у кухонного стола. Выпила из ковша воды, которую зачерпнула в бочке, стоявшей в сенях. Вид у нее был озабоченный, словно какие-то цифры, которые она считала в уме, никак не сходились. Между бровями и в углах рта лежали глубокие морщины. Но волосы в виде исключения были причесаны и свернуты узлом на затылке. Глаза покраснели, как у человека, попавшего в песчаную бурю. Она удивлялась и даже как-то смущалась, встречаясь с кем-нибудь глазами. Точно не узнавала никого или вдруг обнаруживала, что находится совсем не там, где предполагала.
Однако все вздохнули с облегчением уже потому, что Дина появилась внизу и отвечала всем, кто с ней заговаривал.
Конечно, он испытал скорбь. Но ему было трудно поверить в случившееся. После того как покойника вынесли из дома и опустили в могилу, он сделался Андерсу почти другом.
Потому что был мертв?
За обеденным столом они с Диной сидели друг против друга. Он держался как дальний родственник и вежливо передавал очередное блюдо или солонку. Андерс знал свое место.
Он не позволял себе обращать на это внимания. Но понемногу это копилось. Словно тончайший слой пыли на лице. И не смывалось по субботам, когда все мылись в бане. Многолетние наслоения все той же пыли — знать свое место!
Андерсу казалось, что он сидит за одним столом с призраками. Но он не уходил. Накладывал себе на тарелку. Ел. Позволял ухаживать за собой. Произносил обычные фразы. А иногда получал и дружеский ответ, что его удивляло. Случалось, его охватывало волнение, когда они с Диной оставались в столовой одни в ожидании супа или десерта и им нечем было занять свои руки. Тогда Андерс начинал вдруг рассказывать последние новости, услышанные в лавке или в Страндстедете. Дина обычно смотрела на него с выражением равнодушной симпатии. И тем не менее с каждым днем в нем росло чувство, что она его не видит.
Вначале Вениамин сидел между ними тихо, как мышка. По распоряжению Дины он ел теперь вместе с ними. Но через некоторое время он вернулся к выскобленному добела столу Стине. По будням там не пользовались скатертью. Зато там можно было и есть, и дышать.
Вениамин спал в доме у Стине и Фомы. На тринадцатый день после похорон, в три часа пополуночи, низкий властный голос русского позвал его туда, где стояла кровать с пологом. В ночной рубашке и с увеличительным стеклом матушки Карен, висевшим у него на шее, Вениамин выбрался из теплой постели и покинул дом Стине.
Замерзшая трава и обледеневшая галька кололи босые ноги, как осколки стекла. Вениамину было жарко, хотя ночь была такая холодная, что изо рта шел пар. В большом доме светились только два окна в зале. Желтоватый свет поведал Вениамину, что у Дины горят восковые свечи. Когда-то он так же стоял на дворе и смотрел на Динины окна. И даже пытался проникнуть к ней. Но это было уже давно. Теперь он большой. А большие мальчики не бегают в постель к маме…
Было темно. Но Вениамин различал дом. Колодец посреди двора. Деревья, клонившиеся к земле. Тяжелые от замерзшей росы листья тихонько перебирал ветер. В ушах у Вениамина опять зазвучал знакомый хрупкий звон. Несколько деревьев стояли полуобнаженные, похожие на пугала, с которых содрали одежду.
Полдень уже миновал, а Дина еще не показывалась.
Ни Стине, ни две горничные не посмели высказаться по этому поводу. Занимать ту либо другую сторону было одинаково опасно.
— Бог свидетель, теперь на нее трудно полагаться!.. Tea! Эта кастрюля плохо отмыта! Ты забыла залить ее холодной водой!
Tea искоса глянула на Олине, но промолчала. Взяла кастрюлю и унесла в сени, где стояла бочка с холодной водой.
— Как я понимаю, теперь она месяцами будет ходить по ночам. — Олине со свистом выпустила воздух через уголки губ. Казалось, будто штормовой ветер пытается проникнуть под черепицы и оторвать их.
По-прежнему никто не отозвался. Стине продолжала складывать салфетки, которыми накрывались блюда с бутербродами.
Стине черпала силы из тайного источника. Не из того, который обычно питает женщин, обреченных годами хлопотать по дому. Ее силы походили на широкие реки. Поток их был одинаково ровен. Он всегда несся мимо, не иссякал и не замедлял своего течения. Все, кто видел Стине за работой, лучше понимали неумолимое движение планет. Ее работа всегда была больше ее самой.
— Она ночью спускалась в погреб! Я слышала. А потом просто бросила ключи на стол. Их мог взять кто угодно! У нее наверху вдоль стен стоят пустые бутылки. Но берегитесь, если вы об этом скажете хотя бы слово за пределами дома! Вам это ясно? — угрожающе спросила Олине.
Неожиданно ее полное тело перегнулось пополам. Она стала похожа на замерзший спальный мешок, который повесили, чтобы проветрить. Олине упала на ящик с торфом и закрыла лицо не совсем чистым передником.
— Несчастные! Несчастные люди! — причитала она из-под передника. — Что их ждет? Что их ждет?
Женщины не поняли, над кем она причитает — над русским или над Диной. Но спросить не осмелились.
Дина спустилась из залы к вечеру. Несколько раз прошла по комнатам. Иногда она останавливалась и брала в руки то одну вещь, то другую.
Потом пришла на кухню и сама взяла себе поесть. Ела, стоя у кухонного стола. Выпила из ковша воды, которую зачерпнула в бочке, стоявшей в сенях. Вид у нее был озабоченный, словно какие-то цифры, которые она считала в уме, никак не сходились. Между бровями и в углах рта лежали глубокие морщины. Но волосы в виде исключения были причесаны и свернуты узлом на затылке. Глаза покраснели, как у человека, попавшего в песчаную бурю. Она удивлялась и даже как-то смущалась, встречаясь с кем-нибудь глазами. Точно не узнавала никого или вдруг обнаруживала, что находится совсем не там, где предполагала.
Однако все вздохнули с облегчением уже потому, что Дина появилась внизу и отвечала всем, кто с ней заговаривал.
* * *
Андерс был в Страндстедете, когда это случилось. Он вернулся вечером и застал покойника уже в зале.Конечно, он испытал скорбь. Но ему было трудно поверить в случившееся. После того как покойника вынесли из дома и опустили в могилу, он сделался Андерсу почти другом.
Потому что был мертв?
* * *
У Андерса всегда было полно дел. Теперь же их стало еще больше. На причалах. На шхуне «Матушка Карен». Но только не в усадьбе.За обеденным столом они с Диной сидели друг против друга. Он держался как дальний родственник и вежливо передавал очередное блюдо или солонку. Андерс знал свое место.
Он не позволял себе обращать на это внимания. Но понемногу это копилось. Словно тончайший слой пыли на лице. И не смывалось по субботам, когда все мылись в бане. Многолетние наслоения все той же пыли — знать свое место!
Андерсу казалось, что он сидит за одним столом с призраками. Но он не уходил. Накладывал себе на тарелку. Ел. Позволял ухаживать за собой. Произносил обычные фразы. А иногда получал и дружеский ответ, что его удивляло. Случалось, его охватывало волнение, когда они с Диной оставались в столовой одни в ожидании супа или десерта и им нечем было занять свои руки. Тогда Андерс начинал вдруг рассказывать последние новости, услышанные в лавке или в Страндстедете. Дина обычно смотрела на него с выражением равнодушной симпатии. И тем не менее с каждым днем в нем росло чувство, что она его не видит.
Вначале Вениамин сидел между ними тихо, как мышка. По распоряжению Дины он ел теперь вместе с ними. Но через некоторое время он вернулся к выскобленному добела столу Стине. По будням там не пользовались скатертью. Зато там можно было и есть, и дышать.
Вениамин спал в доме у Стине и Фомы. На тринадцатый день после похорон, в три часа пополуночи, низкий властный голос русского позвал его туда, где стояла кровать с пологом. В ночной рубашке и с увеличительным стеклом матушки Карен, висевшим у него на шее, Вениамин выбрался из теплой постели и покинул дом Стине.
Замерзшая трава и обледеневшая галька кололи босые ноги, как осколки стекла. Вениамину было жарко, хотя ночь была такая холодная, что изо рта шел пар. В большом доме светились только два окна в зале. Желтоватый свет поведал Вениамину, что у Дины горят восковые свечи. Когда-то он так же стоял на дворе и смотрел на Динины окна. И даже пытался проникнуть к ней. Но это было уже давно. Теперь он большой. А большие мальчики не бегают в постель к маме…
Было темно. Но Вениамин различал дом. Колодец посреди двора. Деревья, клонившиеся к земле. Тяжелые от замерзшей росы листья тихонько перебирал ветер. В ушах у Вениамина опять зазвучал знакомый хрупкий звон. Несколько деревьев стояли полуобнаженные, похожие на пугала, с которых содрали одежду.