Но мне было страшно, что Анна сейчас встанет. Нет, она лежала не двигаясь, словно в оцепенении. Я приоткрыл один глаз — глаза Анны были закрыты.
   Мои руки снова зашевелились. Очень медленно. Я ждал, что она начнет от них защищаться. Но она крепко обхватила мою шею и зарылась пальцами в мои волосы. Это было изумительно, несмотря ни на что.
   Я такого не ожидал. В этом жесте было прощение. Между нами возникли руки Карны. Только на миг. Слабые и бессильные, они уже ничего не могли изменить.
   Я должен был снова поцеловать Анну, даже если бы она рассердилась. Открыв на секунду глаза, я увидел устремленный на меня диковатый взгляд, робкий, сердитый, испуганный, блаженный. Все сразу. Я прижался к ней лицом, чтобы не видеть крови Карны. Судорожно глотал воздух и двигался к цели. Дикое желание причиняло мне боль. Но я терпел. Мои руки гладили ее кожу, но я терпел.
   Шляпа Анны упала на пол. Я сделал движение, чтобы поднять ее. Но Анна оттолкнула шляпу ногой. Гребень выпал у нее из прически, и волосы рассыпались по подушке.
   А потом у меня захватило дыхание, потому что Анна расстегнула на блузке все пуговицы, рванула шнуровку и крючки на нижнем белье и обнажила грудь! Два круглых больших янтаря на темном береговом песке.
   И это был не мираж! Я мог спокойно любоваться ее грудью, и она никуда не убегала. По-моему, я ни у кого не видел таких золотистых грудей с маленькими темными сосками.
   Почему человек сам портит себе святое мгновение? Почему я, лежа с Анной, сравнивал ее с другими? Создатель Всемогущий, как человек может все запутать! Нежные, круглые груди Карны с большими сосками. Неужели я думал о них, прикасаясь к груди Анны?
   А она? Догадалась ли, что я сравниваю ее с другими? Ведь все то делалось по необходимости. Да и делается ли это вообще по любви?
   Страсть? Анна? Была ли это любовь?
   Я не задавал вопросов. Страсть была жеребцом. И его нельзя было сдержать. Он преодолевал препятствия и перепрыгивал через валы. Это была гибель. Мои руки и тело делали все, чтобы утолить желание.
   Анне требовалось больше смелости, чем мне. Анна! Умная профессорская дочка. Я гладил ее лицо и волосы. Ласкал обнаженную кожу. Меня волновал переход от тонкой ткани к теплой коже. Оборки. Завязки. Пуговицы. Нежные и упругие ягодицы. Я словно гладил плюш на старой кушетке в курительной комнате в Рейнснесе. Мне так хотелось увидеть Анну обнаженной всю целиком!
   Сперва я лишь представлял себе, что я уже почти в ней, не смея двинуться дальше. А вдруг она только притворяется, что хочет меня? Чтобы в последнее мгновение снова низвергнуть в ад?
   Но перед лицом катастрофы человек волей-неволей принимает какое-нибудь решение.
   Терять мне было нечего. Однако в решительную минуту она вдруг отпрянула от меня. Ее диковатые глаза хотели мне что-то сказать, но я не мог заставить себя встретить ее взгляд. Я плыл по черному бездонному морю.
   В ее глазах была мольба. Я замер. Мной завладела одна мысль. Как я не понял, что я первый! Не Аксель? И никто другой?
   Страсть, стучавшая в ушах и сотрясавшая все тело, вдруг утихла. От смущения? Или от нежности? Может, я только теперь сообразил, что делаю? И что у меня никогда не было женщины, для которой это было бы впервые?
   Об этом следовало спросить раньше, теперь уже не было времени. И как вообще спрашивают об этом?
   Наши глаза погрузились друг в друга, ее шелковистые ноги обхватили мои бедра. Я услыхал собственный стон, и комната исчезла. В голове мелькнуло, что Анна готова вытерпеть боль. Она не издала ни звука. Мне оставалось только продолжать движение. Его-то я хорошо знал!
   Но я не смог. Желание покинуло меня, когда я был уже в ней. Когда имел все и от меня требовалось только одно. Я почувствовал на спине под рубашкой ее руку. В конце концов мы оба затихли. Лежа подо мной, она кончиками пальцев гладила мое лицо.
   Мы не смотрели друг на друга. Постепенно я начал различать предметы. Мебель. Стены. Подумал, что надо оправить ее юбки.
   — Вениамин! — проговорила Анна.
   Я не знал, что за этим последует. Нашел ощупью ее руку. Чтобы загладить вину, я начал все заново: пуговицы, крючки, шнуровка.
   — Вениамин! — повторила она.
   Я ждал, но говорить не мог. Обнявшись, мы сидели на кровати Акселя. Анна оглядела себя и застенчиво запахнула на груди блузку.
   Мне в нос ударил острый запах моего тела. И прекрасный запах Анны. Чужой мужчина в кровати Акселя. Рядом с Анной. Господи, что я наделал! У меня сдавило горло.
   Кто-то, насвистывая, прошел мимо окна.
   Потом поднялся по лестнице и зашаркал по длинному коридору. Мы замерли от ужаса, подумав одно и то же: Аксель вернулся! Мы убили Акселя!
   А когда шаги затихли, она убила меня:
   — Теперь можешь отправляться к своим официанткам! Теперь я такая же, как они!
   Мне следовало быть готовым к чему-либо подобному.
   — Анна, Анна… — взмолился я и притянул ее к себе. Но я все понимал. О моем преступлении на всех стенах было начертано красными буквами. Я разорвал на части представление Анны о самой себе! Чем она стала? Почему мужчина всегда разрывает женщину на части? Но я не жалел о содеянном, хотя никогда в жизни не совершал более подлого поступка. В комнате Акселя, на его кровати, в то время как он уехал добывать деньги, чтобы найти Дину!
   Не знаю, как получилось, но я вдруг произнес слова, всплывшие в моей памяти. Голос с трудом повиновался мне:
   — О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской… Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе. Со мною с Ливана, невеста! со мною иди с Ливана! [13]
   Ее руки упали на колени, и в каждом голубом глазе зажглось для меня по маленькой свечечке.
   Когда я прошептал последние слова, Анна тихо всхлипнула и погладила меня по лицу. Потом застегнула блузку до самого верха. Пока она подбирала волосы и прятала их под шляпу, я увидел, что кожа у нее на затылке тоже золотистая и что губы у нее дрожат. Не знаю, была ли она несчастна. Мне бы следовало спросить об этом, но тогда пришлось бы вытерпеть и то, что она может заплакать. Я предпочел думать, что и она была одинока в страшном желании хоть на мгновение испытать запретное. Только на мгновение! Что тело подчиняется своему желанию. И оно сильнее измен и несчастий. Сильнее того, что мы чувствуем друг к другу.
   Мне следовало сказать ей об этом, но я не мог. Ведь я сидел на кровати Акселя, и от этого у меня во рту был привкус крови. Наверное, оттого я и произнес те великие слова о любви. Или мной руководило что-то другое?
   Анна могла бы сказать: «На этот раз, Вениамин, ты не отвертишься». Но она этого не сказала. Мы помогли друг другу одеться. Мы цеплялись за заботу друг о друге. Хотели загладить свою вину нежностью, иначе бы мы не выдержали.
   — Теперь мы хотя бы знаем, кто мы! — сказала Анна, собираясь уходить.
   Струя воздуха, ворвавшаяся в открытую дверь, подхватила один локон и забросила его на поля шляпы. В это безумное мгновение я повторил:
   — Со мною с Ливана, невеста! со мною иди с Ливана!
   Но Анна уже ушла. Я понял, что так ничего и не сказал.

ГЛАВА 19

   После случившегося в Валькендорфе прошло три дня, но Аксель все еще не показывался. В клинике он, конечно, как-то объяснил свое отсутствие, потому что его никто не искал, хотя экзамен был уже на носу. Я не смел даже спросить о нем.
   Я убедил себя, что Анна непременно во всем признается Акселю. Он явится на Бредгаде и размажет меня по стене. Это только вопрос времени.
   Мне было ясно, что, навещая бабушку Карны, я просто искупаю свои грехи. Я опять обещал ей, что достану денег. Мы с братом Карны оба обеспечивали ребенка молоком. То есть я брал молоко в родильном отделении, а он относил его домой.
* * *
   Аксель появился в последний день нашей работы в клинике. Он был невозмутим. Увидев его, я сразу понял, что Анна ничего не сказала ему. После церемонии с речами и фальшивыми звуками органа он подошел и ударил меня по плечу:
   — Я раздобыл денег!
   Не знаю, как положено вести себя таким людям, как я. Для меня это было внове. Другой на моем месте извинился бы и ушел, но я остался с ним в саду под деревьями. Аксель был беспредельно счастлив и рассказывал о своей матери, о ее доброте. Он чувствовал себя победителем!
   Не всегда следует говорить все как есть. Жизнь не однажды убеждала меня в этом.
   Я не смог заставить себя пойти со всеми, чтобы отметить окончание ординатуры. Не смог из-за Акселя. Сослался на то, что плохо себя чувствую. Друзья пригрозили, что придут за мной на Бредгаде, если я не явлюсь, и отправились в Валькендорф или Регенсен. Их пение еще долго рассекало воздух, хотя их самих уже не было видно.
   Мне оставалось только проклинать себя за то, что родился трусом и идиотом. Или болтаться по улицам. Я трижды подходил к двери Анны, но ни разу не позвонил. Следя за тем, как удлиняются тени, я говорил себе: «Теперь можешь ехать в Нурланд и объявить там, что ты застрелил любовника своей матери! В Копенгагене тебе больше нечего делать. Все кончено. Можно, правда, несколько дней просидеть в кабачках, пить датское пиво и думать, что жизнь не удалась. Но тогда придется отказаться от обедов. Потому что бабушка Карны должна получить все деньги, какие у тебя есть».
   Раньше, предаваясь безумным мечтам, я утешал себя тем, что деньги для поездки в Берлин можно сэкономить на чистке платья и покупке новых башмаков. Теперь же ехать с Акселем в Берлин было невозможно.
   Раскаленный город пах пылью. За Эстергаде начиналась Амагерторв. От людей и животных как будто исходил пар. Тени стали короче. Все, кто мог, искали спасения в тени высоких домов. К фонарному столбу была привязана холеная вороная лошадь, она лениво ела из мешка сено, а кучер дремал под поднятым верхом пролетки.
   Я вспомнил, как мы проходили здесь с Анной, и мне показалось, что она только что вышла от портного. Но это была другая женщина. Несколько раз она мне чудилась, и я со всех ног бросался к ней. И всегда это была не она. Случалось, я убегал, не убедившись в своей ошибке. Таким образом Анна хоть мгновение была со мной.
   Мимо прогрохотал водовоз, поливавший улицу; он окатил водой ватагу мальчишек, которые были рады возможности охладиться.
   Торговки сидели за своими дощатыми прилавками, заваленными овощами и цветами. Кое у кого были зонты от солнца. Другие прикрывали лица платками. От сточных канав шло зловоние. Люди зажимали платками носы, переходя по мосткам через самые грязные места.
   Омнибус тронулся с места. Несколько мужчин в цилиндрах сидели на империале, словно припаянные к горячему воздуху. В них не замечалось никаких признаков жизни. Над крышами домов бежали облака. Внизу в омнибусе сидели женщины. Неподвижные, точно восковые.
   Я шел и по старой привычке смотрел на женщин, торгующих рыбой. Может быть, меня привлекал туда запах рыбы. А может, мне просто не хотелось встречаться ни с кем из знакомых.
   Путь от Бредгаде до Конгенс-Нюторв был достаточно долгий, чтобы проветрить голову. Но только не сегодня. На углу Стуре Страндстреде мне пришлось пробиваться сквозь обрывки нечистой совести. Следует ли мне зайти к бабушке Карны? Или…
   Победил я.
   Возле Хейбру мне встретилась молоденькая служанка, в корзинке у нее блестела рыба. Раздражающий запах дешевых духов смешался со свежим запахом пота и рыбы. Она шла, расстегнув жакет. Под тонкой блузкой колыхались груди. Два перезрелых плода. Должно быть, я, сам того не замечая, слишком долго смотрел на нее, потому что она опустила глаза и быстро пошла прочь. Я невольно оглянулся ей вслед. Меня охватило одиночество.
   Я брел мимо рыбных прилавков и слушал крики торговок, которые, повязав головы платками и широко расставив ноги, стояли под своими зонтами. Я ловил их откровенные взгляды и видел, как их загорелые лица расплывались в улыбке. Отпустив очередного покупателя, они грубыми передниками вытирали с лица рыбью чешую.
   Я шел по небольшим улочкам. Мимо открытых окон, в которых были видны пухлые локти и застывшие дешевые улыбки. Полдень уже миновал, и в тени переулков было прохладно.
   «Теперь можешь отправляться к своим официанткам! Теперь я такая же, как они!» — вспомнил я. Эти слова пели под подошвами моих башмаков, я опускал глаза и спешил дальше.
   По дороге домой я обратил внимание на дату на газете, и мне почему-то захотелось вспомнить, что говорилось про этот день в старинном календаре матушки Карен.
   Потом я забыл об этом и вспомнил снова уже дома, в своей комнате, где на столе лежало принесенное хозяйкой письмо от Андерса. Вскрывая его, я таки вспомнил, что говорилось в календаре матушки Карен: «17 июня. Месса Бутульва. Землю, что отдыхала в том году, следует вспахать, ибо все корни свободны, их легко выдернуть, чтобы они сгнили».
   В комнате было душно. Из кухни долетал запах жареного лука. Меня мучил не голод, а тошнота, хотя я и не ел весь день. Я повесил сюртук на вешалку возле двери и вышел с письмом во двор.
   Андерс прислал не только письмо, он прислал также крупную сумму денег, хотя я не просил его об этом. Теперь они обрадуют бабушку Карны и позволят мне поехать домой первым классом.
   Письмо начиналось с рассказа обо всех обитателях Рейнснеса. Стине, Фома, дети. Ханна, которая весной овдовела и потому вернулась домой вместе со своим сыном.
   Мне трудно было представить Ханну вдовой с сыном. Я мысленно увидел ее. Стройная, темноволосая, с твердым взглядом и упрямым выражением лица. Но она тут же исчезла. Я не смог удержать ее.
   Слишком долго я не вспоминал о ней.
   Больше всего Андерс писал об удачном лове сельди. Судам из Рейнснеса повезло в этом году. Спрос был такой, какого никто и не помнил. Колебания конъюнктуры и спекуляции разорили многих судовладельцев, но не его, писал Андерс своим твердым угловатым почерком.
   В письмах Андерс никогда не употреблял слова «заем». Он называл это «необходимыми средствами». Теперь дела у него пошли на лад.
   Я представил себе, как Андерс сидит в конторе при лавке с рюмкой рома. Старая рюмка на витой ножке со сколами по краю.
   Он с восторгом писал о новом телеграфе на Сандсёйе. Теперь у них тоже есть телеграф. Это настоящее чудо. Можно даже сказать — колдовство. Благодаря телеграфу мир стал маленьким. Андерс требовал, чтобы я не пожалел денег на телеграмму и сообщил домой о своем приезде. Ему будет так приятно получить мою телеграмму! Если у меня туго с деньгами, он оплатит телеграмму при получении. Дело не в деньгах. Сельдь на Севере — это благодать Божья. Возле Бьяркёйя ее было довольно много, а неподалеку от Мелангена так и просто видимо-невидимо. Но все-таки за ней надо идти в море, сама она на берег не приходит.
   Андерс деловито сообщал, что приобрел в Страндстедете помещение и нанял людей, чтобы солить сельдь там. Он считал это стоящим делом. Если, конечно, не терять голову. Люди рады посредничеству, и торговать теперь стало легче. Всех охватило поветрие страховаться от пожаров, люди думают, что это прибавит им уважения. Рейнснес он тоже застраховал. А вообще-то и люди, и скот, слава Богу, здоровы.
   Письма Андерса были словно из другого мира. Когда я читал их, у меня всегда появлялось чувство, будто я забыл что-то очень важное.
* * *
   День на день не приходится.
   Этот, например, начался вовсе не с торжественной церемонии в клинике по случаю окончания ординатуры. И не тогда, когда Аксель исчез за углом дома. И не с мыслей о старинном календаре матушки Карен. И не с письма Андерса.
   Он, как ни странно, начался уже после полудня. За заборчиком из штакетника, который защищал водяную колонку от кошек и бачков с мусором, развесистая ива вкупе с самой колонкой образовывала блаженный оазис. Из трубы колонки всегда струилась вода, словно там был тайный источник, бьющий из недр земли.
   Три дома, окружавшие двор, являлись своеобразным каркасом для всевозможных пристроек. Они нависали над двором, давая людям жилье. Лестницы, наружные галерейки и эркеры дарили прохладу в жаркие дни. Чулки и юбки весело реяли в воздухе и бросали тень на красную кирпичную стену. Ящики с цветами пытались создать впечатление идиллии. Окна были открыты, и звуки, доносившиеся из дома, сливались в какофонию, имя которой было — Жизнь.
   Скамья была сработана на совесть. И тем не менее мне казалось, будто я качаюсь вместе с ней. Тени, шелест листьев над головой. Четыре облака, плывущие в вышине. Все мелькало перед глазами и давило на веки.
   Иногда громко скрипела калитка. С того места, где я сидел, ее не было видно. Но через мгновение после каждого скрипа над оградой показывалась верхняя часть головы. Если человек был достаточно высок или носил шляпу.
   Несколько раз я задремывал, и мне казалось, что я вижу Анну. Светлая шляпа с мягкими полями. Позолоченная солнцем и без того смуглая кожа. Видение тут же исчезало, словно по векам скользнула тень от листьев. И я снова оставался наедине с теплым ветром.
   Я в третий раз перечитывал письмо Андерса, когда в калитку кто-то вошел. Легкие шаги. И тут же из окна первого этажа послышался высокий голос вдовы Фредериксен:
   — Да-да, господин Грёнэльв дома! Он сидит на скамье возле водяной колонки!
   Анна! Конечно, это Анна! Моя тоска заставила ее прийти ко мне!
   Я крепко закрыл глаза и притворился, что сплю. Зашуршали юбки, в этом не было никакого сомнения. На меня упала тень, но я продолжал ничего не замечать. Это была игра. Она вознесла меня на небеса. Выросла из тайников моей души. Стала деревом, ветви которого уперлись в облака, а корни — мне в пах.
   По тишине я понял, что пришедшая женщина стоит и разглядывает меня. Но глаза не открыл. Пусть она прикоснется ко мне, прежде чем я подам признаки жизни. Пусть подойдет еще ближе. Даже без моего зова. Она должна подойти близко-близко, как в Валькендорфе. И на этот раз ей нужен именно я!

ГЛАВА 20

   Вениамин!
   Чей это голос? Откуда я его знаю? Волна. Медленная волна. Голос благоухал. Он был до безумия светлый. Причинял боль. Мне показалось, что кто-то ломом пытается приподнять мне веки. Что-то твердое без конца било в виски.
   Я вдруг сделался маленьким и сидел верхом на вороной лошади, которую под уздцы вели по полю. Женщина в желтом костюме и бежевой широкополой шляпе стояла рядом, она звала:
   — Вениамин!
   Я бессознательно поднялся со скамьи. Решил, что пойду к себе и немного посплю. Жара и духота сделались невыносимыми. Письмо Андерса было влажным от пота. Когда я разжал пальцы, оно приклеилось к моей ладони.
   Что-то странное было в этом лице. Мне пришлось сказать себе, что, как только я пойду, оно исчезнет, потому что, будь это действительность, я знал бы, что мне делать. У меня все было продумано заранее. Еще с детства. Все, что я скажу и что она мне ответит.
   Опять этот голос! Откуда в копенгагенском дворике морской ветер? Или это обычная тоска? Тоска произнесла:
   — Вениамин?.. Ты не узнал меня?
   Тогда маятник стал раскачиваться. Сперва медленно. Потом все быстрее и быстрее. Мне пришлось ухватиться за него, чтобы остановить. Но это не помогло. Я повис на нем и стал раскачиваться вместе с ним.
   Да, я раскачивался из стороны в сторону. Где-то в мировом пространстве. Наконец я не выдержал этого безумного движения и был вынужден сесть. Однако деревянная скамья не спасла меня от него, и я предпочел снова встать.
   Холодная, влажная рука на лбу. Бегущая рядом вода. Почему никто никогда не починит этот кран? Почему все такое ненадежное? Почему я не пошел и не лег, пока еще было время?
   Аромат усилился. Я невольно поднял руку, чтобы защититься от него. Прогнать. Он вернулся к ней на грудь. Жакет был расстегнут. Теплая кожа под тонкой тканью. Ее лицо! Так близко! Неужели можно к нему прикоснуться?
   Не справившись с собой, я произнес только одно слово:
   — Мама!
   Я повторял его снова и снова. Годы исчезли. Все вернулось на круги своя. Как было до русского. Я растворился в собственном теле. Прижался к ней. И плакал.
   Она крепко держала меня. Не помню, что произошло и что я говорил. Помню только, что она крепко держала меня. И ее светлые глаза смотрели мне в лицо. Спокойно. Немного задумчиво, словно силы у нее были уже на исходе. Недоверчиво, как будто она думала: «А ведь это он!»
   Она меня видела!
   До сих пор она еще ничего не сказала мне. Только: «Вениамин!..» и «Ты не узнал меня?»
   Тем не менее мы вместе вошли в дом, точно годами договаривались, что спрячемся от всех. Поднялись по лестнице в запахе жареного лука.
   В комнате я еще некоторое время бессильно опирался на спинку кровати, не отрывая от нее глаз. Подошел, шатаясь, к раскрытому окну, потом — обратно. И все не отрывал от нее глаз.
   Она сняла жакет и шляпу. Села на кровать. И у нее вырвалось что-то похожее на вздох.
   Кто-то бросал в стену мячом. Я считал удары. Двадцать один. Потом все стихло. Наступила мертвая тишина.
   Можно было представить себе, будто это и есть блаженный покой смерти. Но в эту смерть вторглась вдова Фредериксен — она хочет предложить матери молодого господина Грёнэльва чаю со льдом или минеральной воды.
   Дина поблагодарила и спросила, можно ли подать нам это в комнату. Нам надо о многом поговорить. Если не затруднит…
   Нет, это нисколько не затруднит вдову Фредериксен.
   — Ваш сын столько работал и занимался в последнее время, что это отразилось на его здоровье. Он не похож сам на себя. — Вдова Фредериксен давала понять, что внимательно наблюдала за мной. Словно я был главной персоной в доме.
   Минеральную воду подали в самых красивых бокалах, какие только нашлись у вдовы в буфете.
   В комнате раздался голос Дины. Коснулся, как ветер, моих ушей. Простые, будничные слова. Ничего не значащие вопросы. Правда ли, что я был болен? Нет ли поблизости подходящего кафе, где мы могли бы поесть?
   Поесть?
   Где-то во мне текла спокойная полноводная река, и по ней все плыло. Все, что говорила Дина.
   Какие светлые у нее глаза! Неужели они всегда были такие прозрачные? Как я мог их ненавидеть? Как мог когда-то считать ее виноватой? В чем?
   Мне пришлось схватить ее руки, чтобы искупить все. Но под взглядом ее прозрачных глаз река сама вынесла на поверхность слова:
   — Ты должна увидеть дочь Карны!
   Дина улыбнулась. И все стало просто! Просто! Пока она не спросила:
   — Дочь Карны?
   По-моему, только тогда я понял, что это действительно Дина.
* * *
   Она сидела и выжидательно смотрела на меня. Бог и Дина, оба смотрели на меня. Меня вдруг затрясло.
   Наконец я сказал себе, что это ничего не значит. Абсолютно ничего. И река потекла дальше, унося слова Дины. Они поднимались со дна маленькими пузырями. От старых, лежавших на дне бревен, которые медленно превращались в ил. От рыбешек, прятавшихся под берегом. Я даже видел, как они поблескивают в воде.
   Вдруг Дина встала и подошла к двери. Я бросился за ней. Крепко схватил за руку и потянул к себе:
   — Нет! Не уходи! На этот раз ты не сбежишь от меня!
   В голосе у меня прозвучала угроза. Я строго смотрел на Дину, пока она старалась освободить свою руку. Но глаза у нее были спокойные. Подозрительно спокойные.
   — Я не сбегу, Вениамин! Мне надо только выйти во двор.
   — Нет! Нет! Останься!
   Она закрыла глаза, но тут же открыла и посмотрела на меня почти нежно.
   — Хорошо. Пойдем вместе. Я отпустил ее руку.
   — А потом пойдем куда-нибудь и поедим. — Она надела шляпу.
   Я встал между нею и дверью. Она подошла к футляру с виолончелью и положила на него руку. Ничего не сказала, только показала, что видит ее.
   — Ну? — сказала она. — Ты не наденешь сюртук? Чтобы у тебя был приличный вид?
   Я повиновался.
   Перед уходом глаза Дины несколько раз обежали комнату.
   — Значит, здесь вы и жили, и ты, и Юхан?
   — Да.
   — Тебе здесь нравится?
   — Я здесь живу.
   В дверях она спросила:
   — Ты теперь всегда говоришь по-датски? — Значит, заметила!
   — Да.
   — И со мной тоже?
   — И с тобой тоже.
   Я не мог видеть ее лица — она шла впереди меня. Но не показалось, что она улыбается. Зря я ей так ответил. Надо было самому посмеяться над этим. Сказать, что это вошло в привычку. Да что угодно.
   Кафе у канала. Дина вслух читала мне меню, вывешенное у входа, точно я был слепой. Я же тем временем изучал ее кожу. Мочки ушей с жемчужинками. Линию губ. Грудь. Талию, обтянутую длинным жакетом. Она была старше и стройнее, чем я ее помнил. Глубокая складка между бровями. Кажется, раньше она была глубже? Странно. Может, теперь ее мысли смягчились? Меня охватила детская ревность. Поэтому я перевел взгляд на ее виски. Проседь.
   За столиком в кафе я уже почти обрел равновесие. Придумал даже особый прием — смотрел на ее ноздри. Таким образом я как будто оставался в стороне. Когда Дина немного поворачивала голову, я видел ее профиль. Высокие скулы. Верхняя губа у нее была почти прямая. Я не мог вспомнить, замечал ли я это раньше. Но впадинка над губой была глубокая. Словно чей-то твердый палец, желая исправить прямоту губы, сделал эту впадинку такой четкой и глубокой. Уголки губ приподнимались так, как я помнил. Или мне только казалось, что помнил, потому что знал об этом?
   Неужели я когда-то боялся ее? Я не знал, что сказать. Все упреки и обвинения, приходившие мне в голову за эти годы, куда-то исчезли. Куда вообще подевались все слова? Почему я не смотрю ей в глаза и не говорю то, что думаю?