– Кормить, кормить, – подумала я, не замечая, что думаю вслух.
   – Кормить, да. Как можно лучше кормить. И беречь от простуды. Да… – откликнулся доктор.
   Он казался очень усталым. Тяжелые веки, красные от бессонницы глаза. Белые до голубизны волосы светились над желтоватым лбом, уголки губ были горько опущены.
   – Спасибо вам. Спасибо за все, – сказала я и рассердилась на себя, почувствовав, что голос дрожит.
   – Да… – словно не слыша, в раздумье повторил старик. – Не всех я вам возвращаю… Не всех… Величко – та скоро… скоро будет дома. А тот беленький – ленинградский…
   Он умолк. Веки его были опущены, казалось, он так и уснул стоя.
   – Не всех… Что поделаешь… не всех… – повторил он еле слышно.
* * *
   После отъезда Муси я по-прежнему писала Андрею. Сначала он отвечал мне, потом письма перестали приходить. Ну что ж, думала я. Это еще ничего не значит. Бывает так, что письма идут и идут, и внезапно – весть о гибели. Так было с Федей. А бывает, что подолгу вестей никаких нет – и вдруг письмо. Бывает…
   Я ничего не писала ему про Мусю. Может, он потому и перестал отвечать мне? Может быть…
   И вот однажды в дверь постучались. У Антона был жар, и я в тот вечер вернулась домой раньше обычного. Увидев на пороге Тоню, а позади нее Шуру, я очень испугалась: вдруг на Незаметной без меня что-нибудь стряслось? Но Тоня поспешно сказала:
   – У нас все в порядке. А я вам гостя привела, глядите!
   Передо мной стоял Репин. Он почти не переменился. То же умное, приметное и правильное лицо, но на нем снова лежит печать замкнутости, исчезнувшей было на тех фотографиях, что привезла с собою Муся. Впрочем, нет – это не замкнутость, не надменность, скорее, тревожное ожидание. Мысли эти мелькнули у меня и исчезли, осталась только одна: знает ли? Если знает, почему приехал? Как быть? Что сказать ему?
   Всех выручала Тоня – она говорила без умолку:
   – Я сразу вас узнала! Галина Константиновна, я сразу его узнала, ну в точь как на фото, правду я говорю? Андрей Николаевич спрашивает: «А как пройти…» Не успел договорить, а я ему: «Пойдемте, провожу». – «А куда ты меня поведешь?» – «Как куда? К Галине Константиновне!» Да вы бы тут в темноте ни в жизнь ничего не нашли.
   – Узнали? – спросил Андрей, держа мои руки в своих.
   – Сразу! А ты меня? Ох, не могу на «ты»! Такой большой, совсем незнакомый! Вот Леночка, узнаешь? А вот Антоша, а это Егор. Вы… ты знаешь, у нас тут живет Владимир Михайлович, помнишь Владимира Михайловича?
   Что-то я многовато разговариваю, подумала я, избегая его взгляда. А он здоровался со всеми и успевал отвечать мне спокойно, не впадая в то лихорадочное многословие, в которое все мы ударились.
   – Вот только по Леночке и вижу, как много лет прошло, – сказал он. – Такая маленькая была…
   Он снял шинель, ушанку и присел на стул у постели, где лежал Тосик, глядевший на гостя во все глаза.
   – А у нас Юлечка… – сказал Тосик, решив поразить Андрея самой нашей большой достопримечательностью.
   – Кто же это? – спросил Андрей, развязывая рюкзак и вынимая оттуда всякую снедь.
   – Это маленький ребеночек, – солидно ответил Антон.
   – Очень интересно. Вот, Галина Константиновна, возьмите.
   И опять, как в тот вечер, когда приехала Муся, появились сгущенное молоко, шоколад, колбаса. Лена и Тоня хлопотливо готовили чай, а я сидела на сундуке, боясь говорить, боясь молчать, не смея поднять глаза.
   – Сейчас чай вскипит, – сказала Зося, выглянув из-за двери. – Может, пока солью вам, умоетесь?
   Андрей достал из рюкзака полотенце и мыло и вышел на кухню. Он так ни о чем и не спросил. Я утерла платком лоб, мне казалось, что я долго таскала кирпичи, такая меня одолела усталость.
   Потом все мы сели за стол. Валентина Степановна весело приговаривала:
   – Давно ли я сказала, что надо ждать гостей? Вы надолго к нам? Почему так давно не писали? Уж Галина Константиновна как волновалась!
   – Я лежал в госпитале. Ногу отняли. Теперь я с протезом. Как-то не писалось мне. Решил прямо приехать.
   Закутанный в одеяло, Антоша сидел у меня на коленях. Он с нежностью смотрел на хлеб, помазанный сгущенным молокам. Молоко капало на блюдце, и Антоша кончиком языка слизывал густые сладкие капли. Но, услыхав слова Андрея, он поднял глаза, отложил хлеб и спросил дрогнувшим голосом:
   – У тебя нету ноги?
   – Нету. До колена отрезали. Левую. Но протез хороший, – прибавил Андрей, обернувшись ко мне. – Я быстро к нему привык. Вы ведь ничего не заметили, когда я вошел? А ты, – спросил он Тоню, – ты ведь тоже ничего не подумала?
   Тоня глотнула и ответила поспешно:
   – Нет, что вы! Вы хорошо шли. Не хромаете. Ни в жизнь не подумала бы…
   Наступило короткое молчание. И вдруг Андрей сказал:
   – А что, Муся еще не пришла из госпиталя? Или у нее сегодня ночное дежурство?
   Я молчала. И ни у кого недостало духу ответить. Потом Егор сказал:
   – Муся уехала из Заозерска. Она теперь в Магнитогорске работает.
   – А!.. – коротко сказал Андрей, и опять за столом наступило молчание.
   Я подняла глаза и взглянула на Тоню. Она сидела, пунцовая, стиснув зубы. Почувствовала, что я на нее смотрю, и ответила мне гневным, негодующим взглядом.
   – Да что… Разве ж так можно… – вдруг заговорила она и встала. Повернулась к Андрею, прижала руки к груди и, глядя ему в лицо, сказала отчетливо: – Разве можно так говорить: «Работает в Магнитогорске»?! Она уехала в Магнитогорск с капитаном. Она в него влюбилась и уехала с ним. Она Вас ждать не захотела, и нечего об ней горевать. Галина Константиновна опять скажет, нельзя касаться, но как же в таком деле отвечать: «Уехала и работает в Магнитогорске»?!
   – А зачем орать на весь свет? – перебила Валентина Степановна. – Галина Константиновна сказала бы Андрею Николаевичу один на один, а тебе и вправду лучше бы не впутываться.
   Андрей провел ладонью по лицу, и, когда отвел руку, мы увидели, что он улыбается.
   – Спасибо, Тоня, – сказал он. – Ты смелая девочка. Быть тебе хирургом. Спасибо.
   Тоня снова села и низко опустила голову. Крупные слезы капали в блюдце.
   – Зачем же солить сладкое молоко? – сказал Андрей. – Не надо плакать! Один мой приятель даже стихи такие написал. Это было под Смоленском:
 
Никогда не плакать, никогда!
Слезы – просто слякоть и вода.
 
   – А дальше? – быстро спросил Егор.
   – Дальше? Дальше я забыл. Вы все непременно должны попробовать вот этот шоколад, он очень вкусный. Сколько нас тут за столом – ты еще не умеешь считать, Антоша? Вот сейчас мы все попробуем московского шоколаду. Большой паек дают с собой, когда выпускают из госпиталя. Я две недели до вас добирался, и попутчиков много было, а всякой снеди еще вон сколько осталось. Держи шоколад, Антон Семенович. Леночка, держи. Тоня, Егор… А тебя как зовут?
   – Шура Дмитриев. Я брат Мити Королева.
   – Брат? Я и не знал, что у Короля отыскался брат!
   – Он меня взял в братья. Он меня маленького нашел, потому я и Дмитриев.
   – Вот оно что. А ты, пожалуй, больше смахиваешь на Лиру, каким я его помню: такой же черноглазый. Где сейчас Лира, Галина Константиновна?
   Я рассказала про Лиру, про Митю, про Жукова. Рассказала обо всем, что знала от Владимира Михайловича. Я готова была рассказывать весь вечер и всю ночь напролет, но в первую же секунду молчания Тоня спросила:
   – А вы уедете или тут останетесь?
   Андрей посмотрел на нее долгим, внимательным взглядом:
   – Если найдется работа, останусь.
   – А где ты хочешь работать? – спросила я.
   – У меня за спиной два курса филологического факультета. Могу преподавать в школе.
   – Вы на меня сердитесь? – спросила Тоня.
   – Напротив, – ответил Андрей. – Я благодарен тебе.
   И снова улыбнулся мягкой, незнакомой мне улыбкой.
   …Тоня и Шура ушли. Симоновна, что-то приговаривая про себя, стала укладывать Антошу. Легли Егор и Лена, ушли в свою комнату Валентина Степановна с Верой и Зося.
   Я принялась стелить Андрею на кухне – больше места не было.
   – Ну, спокойной ночи, – сказала я. – Ложись. И постарайся уснуть.
   – Постараюсь, – ответил он. И, помолчав, прибавил: – Знаете, как кончались стихи моего приятеля?
 
Никогда не плакать, никогда!
Слезы – просто слякоть и вода.
Лучше это молча, как-нибудь,
А иначе ночью не уснуть.
 
   А уж если говорить по правде, Галина Константиновна, так эти плохие стихи сочинил я.
* * *
   Когда я вышла утром в кухню, Зося уже топила печку. Андрей, сидя за столом, что-то писал. Постель была убрана и аккуратно сложена в углу. Он поднял голову, отложил перо. Лицо его было приветливо и спокойно.
   – Как спал? – спросила я и тут же мысленно выругала себя. Так спросил бы врач: «Сон? Аппетит?» А зачем было напоминать о болезни! – Ну, как ты решил? – спросила я поспешно, не давая ему ответить на этот первый дурацкий вопрос. – Останешься дома и отдохнешь? Или сходим нынче в школу, узнаем насчет работы?
   Я собирала на стол, Андрей резал хлеб, потом открыл своим ножом консервы. Нашел сковороду, поставил на огонь.
   – Тушенка с бобами. Хорошая вещь. Я пойду с вами, Галина Константиновна. Хочу повидать Владимира Михайловича. Потом похожу по городу и зайду в школу.
   Зося провожала каждое его движение неотступным взглядом. Она смотрела на Андрея упорно, недоверчиво и, пожалуй, с упреком.
   – А может, он и не любил ее? – шепнула она, когда он взял ведра и вышел к колодцу, а немного погодя прибавила громче: – Чего он такой спокойный? Доведись мне… Господи, что со мною сталось бы!
   Он слышал эти слова. Молча поставил ведра на скамью и сел за стол. Я положила ему горячей тушенки, налила чаю. В молчании мы позавтракали и вышли из дому.
   – Галина Константиновна, – сказал он, – чтоб не возвращаться к этому больше… Вы хотите меня о чем-нибудь спросить? Спрашивайте, не бойтесь.
   – О чем же спрашивать, Андрюша? Вот разве только… Ты ничего не знал? Она тебе ничего не написала?
   – Нет. Я догадывался. Я давно уже начал понимать, что что-то случилось. Еще когда она отвечала на письма. Но я не знал. И не хотел об этом думать. Я ничего не хотел знать. До чего же глупо! Что уж тут было не знать! А потом ранение. Операция. Мне ваши письма пересылали, но я не мог отвечать, не мог… Писать – значило думать. А я не хотел. Вы ведь не сердитесь? Ну вот. А потом, когда меня выписали, решал – поеду сюда. У меня теперь никого нет. Я один.
   Он помолчал и вдруг спросил, и голос его прозвучал по-другому – глухо и отрывисто:
   – А где у вас госпиталь? Я хочу пройти по этой дороге от вашего дома до госпиталя. – И, стараясь смягчить смысл этих слов, добавил: – И еще объясните мне дорогу к военкомату, мне надо будет пойти туда нынче.
   Если бы Семен был здесь! Тогда бы Андрей знал, что приехал к себе, в семью. Я же ему человек чужой и помочь не сумею. И, кажется, не нужна ему ничья помощь. И, кажется, пришло время, когда нужно учиться у тех, кто рос на моих глазах. Потому что, как и Зося, я не знала, что стала бы делать, окажись я на месте Андрея. И если он выдал себя с головой, так только вот этими простыми словами: «Я хочу пройти от вашего дома до госпиталя». Пройти той дорогой, какой ходила каждый день она. Увидеть то, что она видела. Угадать, о чем она думала. Вот он идет рядом со мной, мальчик, о котором я всегда слышала – он победитель в жизни, он из тех, кто не будет знать неудач! Совсем недавно смотрело на меня с фотографии его счастливое лицо. Сколько времени прошло с тех пор? Год. И вот он идет рядом со мной – обманутый, потерявший всех близких. Без ноги. Но я почему-то не могу его жалеть. Какое-то другое чувство рождается во мне, когда я смотрю на этот спокойный, четкий профиль и вижу, как идет Андрей, слегка только, самую малость припадая на левую ногу.
   – Значит, остаешься? – спрашиваю я.
   – Сказать по совести, больше всего я хочу отсюда уехать. Куда глаза глядят. Хоть к черту. Но именно поэтому останусь. Назло себе.
   Минуту мы молчим.
   – И больше не будем об этом, ладно? – говорит Андрей, поворачиваясь ко мне, и протягивает руку, будто хочет скрепить рукопожатием этот уговор.
   И вдруг на лице его я вижу радость, короткое сомнение. Я оборачиваюсь – по улице идет Владимир Михайлович. Идет медленно, палкой осторожно проверяя дорогу, и задумчиво смотрит прямо перед собою.
   Приблизившись, он здоровается со мной, потом поднимает глаза на Андрея. Секунду они глядят друг на друга. (Андрей медлит назвать себя, а Владимир Михайлович смотрит на него пристально и пытливо). Потом Владимир Михайлович говорит:
   – Репин? Да, да, Андрей Репин! Я очень… я очень рад видеть вас, дорогой мой!

III

   – Скорее позовите ко мне Мишу Щеглова!
   Я держу в руках письмо и не могу поверить такому счастью – Мишин отец жив! Вот у меня в руках письмо, и в нем черным по белому:
 
   «Из Бугуруслана мне сообщили, что мой сын Михаил Щеглов находится в настоящее время во вверенном Вам детдоме. Я надеюсь, что ошибки нет. Прошу сообщить отчество мальчика, имя матери и другие сведения, которые помогли бы установить… Из Вязьмы мне сообщили, что жена моя умерла в августе 41 года от тифа».
 
   Да, да, нельзя спешить. Сначала надо все сопоставить, проверить… Когда Миша входит ко мне, я спрашиваю его самым спокойным и безразличным голосом, какой только мне дается:
   – Миша, как звали твоего отца?
   – А что? Сергей Васильич.
   Так! Очень хорошо.
   – А маму?
   – Елена…
   Не могу больше спрашивать, нет сил дольше тянуть. Протягиваю Мише письмо:
   – Узнаешь почерк?
   Он пробегает глазами письмо. И, побледнев, но ничуть не изменившись в лице, говорит:
   – Да, это он писал.
   – Миша, ты еще не понял, видно! Папа жив, понимаешь, оказывается, та похоронная – ошибка! Ну, понял? – Я трясу Мишу за плечи, мне хочется, чтоб скорее дошло до него счастливое известие, но он стоит предо мной по-прежнему спокойный, почти безучастный. Да что с ним? – Я сейчас напишу твоему папе. Подумай, как он обрадуется! Садись и ты, напиши. Вот бумага, вот перо.
   Он отвел мою руку.
   – Не буду я писать.
   – Почему?!
   – Галина Константиновна, не спрашивайте меня. Я ему не стану писать. Ни за что не стану. И пускай не приезжает.
   – Он… он обидел тебя? Или… маму?
   – Галина Константиновна, если б он воровал, если б судился… Если б он ни за что человека убил… Я б вам сказал… А этого не скажу… Хоть режьте…
   Я с трудом разжала его руки: заплакав, он закрыл лицо руками и стиснул их изо всей силы. Он плакал без слез, судорожно всхлипывая и мотая головой. Я посадила его около себя, мне вдруг вспомнился Федя. Когда не стало его матери, он так же плакал – без слез, мучительным, сухим рыданием. Он плакал, когда было уже поздно что-либо переменить, исправить. Что же тут? Чем виноват отец перед Мишей, что кроется за этим «не скажу»?
   Он ушел и, как я поняла, ничего не рассказал ребятам. Всем было любопытно, зачем я звала Мишу, но после первых же вопросов от него отстали. Не мог успокоиться только один человек: Тоня. Она не терпела, когда что-нибудь оставалось для нее скрытым.
   – Что это Щеглов какой перевернутый вышел?
   – Тоня…
   – Ага, не касаться. Ну, ладно, не буду. Только вот что я думаю: Мишкин отец жену бросил, Мишкину то есть мать. И он про отца потому никогда не говорит. Я спрашивала, а он молчит, как пень лесной.
   Тоня выжидательно смотрит на меня – не скажу ли я чего? Не пролью ли свет? Чутье этой шалой девчонки не перестает меня удивлять. Почему она понимает, что дело идет о Мишином отце? Она ровно ничего не знает, но ходит около, рядом, еще чуть – и она нащупает истину.
   Я молчу. Тоня вздыхает. Меняет разговор, заводит речь о том о сем. Когда она уходит, я говорю вдогонку:
   – Смотри, Тоня, Мишу ни о чем не спрашивай.
   – Ладно уж. И почему люди такие скрытные пошли? Вот я про себя – пожалуйста, что хотите могу рассказать.
   Долго я думала над тем, как ответить Мишиному отцу. Кажется, ни разу в жизни мне не приходилось писать такое трудное письмо. Каково будет ему получить от меня несколько сухих строчек – и ни строчки от сына? Когда пишешь неправду, и слова-то лезут под перо какие-то неживые:
 
   Миша Щеглов, находящийся во вверенном мне детдоме, действительно оказался Вашим сыном. Его отчество – Сергеевич, мать звали Еленой, они жили в Вязьме, где и умерла от тифа Ваша жена.
 
   Я не объясняла, почему не пишет Миша. Что-то удерживало меня от прямого разговора с человеком, о котором его сын сказал, что он сделал что-то худшее, нежели воровство и убийство…
* * *
   Сережу не все и в лицо-то запомнили – он пришел и ушел безмолвно. Но от этой безмолвной и словно бы незаметной гибели на все легла тень. Ленинградцы сбились вокруг Владимира Михайловича. У них не было сил горевать, не было сил плакать. Им не хотелось вставать по утрам, а я суеверно боялась оставлять их в постели. Владимир Михайлович подходил к каждому и с мягкой настойчивостью заставлял одеваться.
   – К завтраку чай с молоком и каша, – говорил он. – Хорошо выпить горячего чаю с хлебом. Вставай, Витюша, давай я тебе помогу. Гриша, а где же твои башмаки? Мне трудно нагибаться, ну-ка, вытащи их из-под кровати. Да смотри больше не заталкивай так далеко…
   Тёма Сараджев был единственный живой среди них, не сломленный, единственный, кто горевал, как живой человек, и, вопреки всему, радовался новым товарищам, солнцу, снегу, деревьям.
   – Так надоело в поезде. Утром встаешь, вечером ложишься, и все одно и то же – поезд и поезд! – говорил он, выглядывая в окно и щурясь от солнца. – Мне нравится тут у вас.
   Тёма вставал вместе со всеми и тотчас спрашивал Владимира Михайловича:
   – А мне что делать?
   – Помоги Грише зашнуровать башмаки… помоги Вите умыться…
   И Тёма шнуровал башмаки, заботливо помогал умываться и все делал охотно, без скрипа.
   – Сережа был очень хороший, – рассказывал он мне. – Умный. Не жадный. Справедливый… Один раз… один мальчик… неважно, кто… просто один мальчик должен был делить хлеб и себе взял больше, и Сереже дал больше, а другим меньше, и Сережа сказал: «Не надо, я хочу всем поровну». Он был маленький, но очень справедливый. Когда у меня был день рождения, он отдал мне свой сахар. Большой кусок – знаете, не пиленый, а колотый, – вот такой кусок. Я не хотел брать, а он сказал: «Ведь у тебя день рождения!» Он был очень хороший, и я его любил, как брата.
   – А у тебя есть братья?
   – Нет, я один. Это плохо, правда? У каждого человека должен быть брат или сестра. Но, по-моему, брат лучше.
   – Мне очень ваши ребята нравятся, но больше всех – Наташа и Женя, – сказал он в другой раз. – И еще мне нравится, что над ними никто не смеется. У нас в классе или во дворе, например, обязательно бы смеялись. И дразнили. А у вас нет. Это хорошо.
   Тёма Сараджев пошел в школу, как только окончился скарлатиновый карантин. Он пошел в шестой класс и сел за одну парту с Наташей Шереметьевой.
   – Ты не возражаешь, что я сел с Наташей? – спросил он Женю.
   Тот вскинул удивленные глаза:
   – А почему я должен возражать?
   – Я буду ей как брат, – сказал Тёма.
   – А я ей дедушка, что ли? – ответил Женя, не желая понимать истинного смысла Тёминых слов.
   Тёма отстал почти по всем предметам, но голова у него была хорошая, и он быстро начал догонять.
   В эти же дни пошел в школу и Андрей – работать. Ему дали второй класс – на время, пока учительница лежала в больнице, – и шестой класс: учительница получила вызов в Москву. В шестом Андрей должен был вести русский язык и литературное чтение.
   – Зачем ты взял малышей? Что ты с ними будешь делать? Разве ты сумеешь с ними? – недоумевала я.
   – Хочу попробовать. И потом, это ведь, ненадолго, только на месяц-другой.
   Андрей нашел себе угол, но после работы все время проводил в детском доме или у нас, на Закатной. Обычно он проверял тетради и готовился к урокам в каморке, служившей мне кабинетом. Потом провожал меня домой и часто за полночь сидел на кухне за книгой. Там, где он жил, вечером читать было нельзя: к десяти все укладывались. И Андрею, когда он возвращался, тоже оставалось только лечь – его койка стояла с краю.
   – Может, поставим вам коечку здесь, на кухне? Место есть! – предлагала Валентина Степановна.
   – Ну, зачем стеснять…
   – Все равно этим кончится, – замечала та философски, – чего на два дома жить. Все равно здесь и едите и занимаетесь, чего вам куда-то такое, на ночь глядя, тащиться. Я ж говорила – колхоз будет расти да расти.
   Однажды вечером, проверяя тетради, Андрей вдруг засмеялся и протянул мне листок, исписанный косым неровным почерком:
   – Вот, писали сочинение на вольную тему. Поглядите, что написал Сараджев.
   Я стала читать:
 
   Я заснул сладким сном. Темнота, которая застилала мои глаза, вдруг исчезла. Я очутился в каком-то новом мире, где все мерцало светом, очень похожим на лунный. Вдруг передо мною появилась лестница, и конца ей не было видно. Поднявшись на первую ступеньку, я почувствовал, что лестница сама поднимает меня вверх, прямо как на эскалаторе в метро. Потом она остановилась перед воротами с вывеской «Рай». Я постучал. На стук вышел несимпатичный сгорбленный старичок с редкой-редкой бородкой. Он сказал: «Я святой Петр. Чего тебе надобно?»
   Я и сам не знал. Тогда привратник вытащил волосок из своей бороды (вот почему она такая редкая!) и три раза хлопнул в ладоши. Вдруг, откуда ни возьмись, прилетели какие-то чертенята, схватили меня и… я проснулся
   День прошел хорошо. Только в школе на последнем уроке я нечаянно получил «плохо», потому что не выучил домашнего задания. В этом, несомненно, виноваты чертенята и святой Петр.
 
   Тёма говорил по-русски хорошо, с едва заметным акцентом. Иногда он с неожиданным чувством подчеркивал какие-то слова, получалось забавно и очень выразительно. Сейчас, читая, я слышала, как он все это произносит, и смеялась.
   – Что же ты ему поставишь?
   – «Отлично». И припишу: «А все-таки нельзя превращать работу в шутку». Это я для начальства… На всякий случай.
   – Ты предусмотрительный.
   – А как же!
* * *
   Тёма не был озорником, но с первых же дней учения стал попадать в какие-то сложные истории.
   – Галина Константиновна, – сказал он, вернувшись из школы на третий день, – вот как вы скажете? В классе три мальчика. Назовем их, ну, предположим, «А», «В», «С». «А» и «В» подрались. «С» стал их разнимать и нечаянно толкнул локтем пузырек с чернилами, и они пролились. Вошел учитель испрашивает: «Кто это сделал?» И «А» и «В» сказали на «С». Как вы считаете, справедливо они поступили?
   – «С» – это ты?
   – Да, а как вы догадались?
   – По-моему, тебе незачем было дожидаться, пока они скажут. Ты просто сам должен был сказать: «Это я пролил!» По-моему, это было бы самое правильное.
   – Да, надо было самому сказать. Но, знаете, я просто не успел. Они сразу выскочили. И я думаю, это не по-товарищески. Тем более, что я их разнимал.
   Через несколько дней – новое происшествие.
   В шестом классе учился с Наташей и Тёмой Игорь Буланов. Наши ребята его недолюбливали. «Задается!» – слышала я не раз. «Воображала! Все хвастает – мой папа то, мой папа сё».
   К нам в гости ходило много ребят из школы, Игорь не бывал никогда. Оно и понятно: после той размолвки, что была у нас с его матерью, ему, наверно, запретили навещать детдомовских. Да, пожалуй, он бы и так не навещал – у него не было дружбы ни с кем из наших. Но и ссор, открытой вражды тоже не было. И вот вскоре после того, как Тёма стал ходить в школу, Игорь вбежал в класс и, натолкнувшись в дверях на Сараджева, крикнул:
   – Эй, армяшка, посторонись!
   Стоявшая подле Наташа схватила его за галстук:
   – А еще пионер называешься! Фашист, вот ты кто!
   Игорь попытался вырваться, но Наташа держала его крепко. Тогда Тёма очень спокойно, как говорили все в один голос отвел Наташину руку, сказал:
   – Не надо меня защищать, я сам, – и с маху ударил Буланова.
   Тот не остался в долгу, и началась драка. Силы были неравны: Буланов – сытый, крепкий мальчишка, а Тёма перенес ленинградскую зиму, долгую тяжкую дорогу и только-только нашел себе пристанище. Но дрался он так, что никто не посмел вмешаться или остановить, помочь, – он не защищался, он бил наотмашь, не глядя, не замечая крови, хлынувшей из носу, не чувствуя ударов, – слепо, упорно, беспощадно.
   – Что тут такое? – спросил Андрей, останавливаясь в дверях. И так как его просто не услышали, он подошел к мальчикам, схватил обоих за шиворот и разнял. Они еще попытались рвануться, но куда там.
   – Андрей Николаевич их держал по-железному, – рассказывала после Наташа. – Они двинуться не могли. Будто к полу пригвоздил.
   Потом Андрей развел их по местам, вытер Тёме лицо своим платком и велел сесть, запрокинув голову.
   – Молчи, – сказал он и обратился к Буланову: – Чего вы не поделили?
   – Он меня первый стукнул.
   – За что?
   Без малейшего смущения Буланов ответил:
   – Я ему сказал «армяшка».
   – А! – промолвил Андрей. – Ну садись!
   И ребят поразило, что он сказал еще, почти как Наташа:
   – Зачем ты носишь галстук? Я на твоем месте снял бы его.
   – При чем тут галстук? – закричал Буланов. – Если из-за каждого слова – в морду…
   – Смотря какое слово. Тебе, Сараджев, надо спуститься врачу. (Тёма молча помотал головой.) Шереметьева, возьми платок и поди намочи холодной водой.
   Наташа слетала во двор, принесла в платке снегу, и Андрей положил его Теме на переносицу. («Так было стыдно сидеть, задрав голову, – объяснял после Тема. – Будто я больной. А чуть поднимусь, кровь опять течет. Но Буланов тоже, – прибавил он мстительно, – был весь в синяках. Я на него поглядел – нос распух, а под глазом здоро-овый синячище. Вот только кровь не шла», – добавил он с сожалением.)