Я знаю, мне нельзя взять больше ни одного ребенка. Некуда будет уложить, посадить. Мы не так давно приняли ленинградцев, нам тесно и трудно. И думать нечего. И вдруг я поняла, что со вчерашнего дня ни о чем другом не думаю. Только об этих ребятишках, которых привезли сюда, в Дальнегорск.
   Зашла на телефонную станцию, попросила разговор с Заозерском. Усталая, охрипшая девушка сказала, что сможет соединить не раньше чем через три часа. А наше совещание начнется через час.
   – Мне по очень важному делу, – сказала я робко.
   – У всех важные дела! – надрывно закричала девушка. – Сейчас нет неважных дел. Подумаешь, у ней у одной во всем свете важное дело! Кого вам там, в районо? Калошину? Идите говорите! Заозерск на проводе!
   Я побежала в кабину и схватила трубку:
   – Товарищ Калошина? Это я, Карабанова! У меня очень важное дело…
   Я рассказала про детский эшелон и попросила, чтобы вечером Ирина Феликсовна была в районо у телефона. Чтобы до вечера она посоветовалась с детьми. Чтоб все на месте сообразила, Думаю, можно взять человек шесть. Как скажут ребята?
   – А вы как считаете? Алло, алло! Товарищ Калошина!
   – Да и считать нечего. Помещения-то у вас нет?
   Что-то застрекотало в трубке, потом щелкнуло. Больше я ничего не слышала.
   – Я же говорила! Не время сейчас Заозерску! Приходите через три часа! – снова хрипло закричала девушка. – Оформляю второй заказ!
   Когда я пришла в городской театр, совещание, уже началось. Я села в задних рядах, с краю. На трибуне стоял высокий пожилой человек. Он рассказывал о своем детском доме. Я с завистью слушала о большом подсобном хозяйстве, о богатом урожае картофеля и овощей.
   – Ну, так он здесь уже лет двадцать, не меньше. Нашел, чем удивить, – проворчала моя соседка. – А вот попробуй на пустом месте. Как я… А тут еще велят брать этих маленьких. Поверите, сутки ломаю голову. Некуда мне их брать, ну вот некуда, хоть плачь.
   Того, кто был на трибуне, я слушала вполуха. Я, как и соседка моя, ломала голову. Нам бы еще одну комнату. Нет, надо две. Ведь это малыши. Им надо играть… Не могут же они целый день сидеть в спальне. И не могут есть за нашим столом, им нужны маленькие столы, маленькие стулья. Ну, с этим мы бы сладили: столярка у нас хорошая и ребята – мастера умелые. И сетки для кроватей сами сплетем. Но что об этом думать, если помещения нет. Зачем я звонила в Заозерск, если знаю, что ровно ничего поделать нельзя?
   Придя на телеграф, я с порога услышала:
   – Карабанова! Карабанова! Вызывает Заозерск! Пятая кабина! Карабанова! Заозерск, Карабановой нет!
   – Есть! Я! Это я!
   – Чего же вы! Ору из всех сил, а вы в молчанку играете!
   Я не стала слушать, что она там еще кричала. Потыкавшись в разные двери, нашла наконец пятую кабину.
   – Галина Константиновна? – В трубке звучал свежий молодой голос Иры Феликсовны. – На совете дома решили взять десять человек.
   – Но…
   – Мы все обдумали и рассчитали. Мы уже были в детском саду, смотрели мебель.
   – Ирочка, а помещение?!
   – Как, я не сказала? Мы пошли в райком. Да, к Соколову. Он говорит, нам отдадут дом Паченцевых. Там одна горница двадцать метров, а другая шестнадцать, да еще кухня. Мы были там, смотрели. Печка отличная! И Соколов сказал, что завтра нам подбросят дров. Приезжайте скорее!
   На ходу завязывая платок, я бежала к городскому театру.
   Молодец, мысленно говорила я Ире, молодец! Так отлично сообразила, так быстро справилась!
   Дом Паченцевых стоял через дорогу, на той же Незаметной улице, где жили мы. Отец и два сына были на фронте, мать месяц назад переехала к родным в Зауральск, оставив дом в распоряжение райсовета. Что ж, мы будем платить. И ей подспорье, и мы выйдем из положения.
   Поспеть бы до конца перерыва! Сейчас надо разыскать Ильина и сказать ему. А, вот он.
   – Товарищ Ильин! Товарищ Ильин! Я сейчас говорила с Заозерском. Мы сможем взять десять ребятишек. Только нам надо недели две, чтобы приготовиться. Можно это?
   – Спасибо! Вот спасибо! Вы – первая. Я думаю, у вас легкая рука, и сейчас дело пойдет. Может, поделитесь с товарищами с трибуны?
   – Ой, нет!
   Он засмеялся.
   – Ну, нет так нет! Я сам скажу.
   И перед концом заседания он сказал что-то о патриотическом почине, о необходимости следовать благородному примеру. Я не знала, куда девать глаза.
   – А, Карабанова, – услышала я чей-то голос позади себя. – Ну конечно, я ее мужа знаю, он на Украине тоже всегда вот такой саморекламой занимался. Лишь бы выскочить первым, лишь бы на себя внимание обратить.
   Я не обернулась. Наверно, это слабость души. Но кто бы мог сидеть там, сзади, на чьи глаза я натолкнусь? Какой-нибудь Кляп? Да нет, его место поближе к президиуму. А может, самый обыкновенный честный человек, который слышал это от кого-то вроде Кляпа – и поверил. И теперь искренне думает вот так о Сене, о нашей работе. А что я ему скажу? Еще расплачусь…
   И я не обернулась. Слабая душа, сказал бы Семен.
* * *
   И вот они приехали. Их было десять, они знали только, как их зовут, и не все могли назвать свою фамилию. Смуглая девочка лет двух сказала, что ее зовут Юша, и упорно стояла на этом. А другая говорила про себя, что она Алеша.
   Ира Феликсовна посадила ее к себе на колени.
   – Меня в детстве звали Зорей, – сказала она мне. – Вот бы вы со мной сейчас намучились. Так как же тебя зовут?
   – Алеша.
   – А мама тебя как звала?
   – Алеша.
   – А папа?
   – Алеша.
   – А бабушка у тебя есть?
   – Есть.
   – А как она тебя называла?
   – Мое солнышко.
   – Ах ты господи! Ну, а тетя у тебя есть?
   – Есть. Она звала меня Леночка.
   У нас у всех вырывается вздох облегчения. Не так просто с Юшей – она может быть и Катюшей, и Раюшей, но она не соглашается ни на одно имя.
   – Может быть, ты Катенька или Раечка? Может быть, тебя зовут Соня?
   – Я – Юша! – повторяет она упрямо и смотрит исподлобья большими сердитыми глазами.
   Один мальчуган едва ли трех лет, большеголовый, большеротый и ушастый, чем-то притягивал меня. Я все возвращалась к нему взглядом. И вдруг сжалось сердце, я вспомнила: он в точности походил на малыша, убитого в то страшное утро во время бомбежки.
   Это заметила не одна я.
   – Галина Константиновна, – шепчет Настя, – помните того мальчика… когда нас бомбили… Похож, правда?
   – Вылитый! – говорит Тоня. – А помнишь, ту девочку убитую тоже, как меня, звали – Тоней. Галина Константиновна, этот парнишка пусть мой будет.
   Привезла ребят Татьяна Сергеевна Белобородова, высокая женщина с замкнутым красивым лицом. Оно было не только замкнутое, оно было… брезгливое, пожалуй. Когда мы в бане мыли детишек, она все делала как следует – мылила головы, стараясь, чтобы мыло не попало в глаза, и терла мочал спины, но я видела: все это она делает через силу, с трудом подавляя в себе что-то. И ребята каким-то непостижимым чутьем это угадывали. Тот лопоухий мальчишка оглушительно вырывался от нее – и тотчас умолк, как только его перехватила Ира Феликсовна. У Иры он усердно и терпеливо жмурился, когда шапка пены сползала ему на глаза, и не завопил, когда она окатила его более горячей, чем следовало, водой. Она сама испугалась, а он смолчал.
   Уже после бани, во время обеда, я видел, как Татьяна Сергеевна утирала нос беленькой сероглазой девочке. Она делала это добросовестно и тщательно, но как при этом были сжаты ее губы!
   – Вам с детьми работать не надо! – без обиняков вынесла приговор Лючия Ринальдовна.
   Тотчас поняв, не переспросив, Татьяна Сергеевна перевела взгляд на меня:
   – И вы так думаете?
   – Да, и я.
   – Но что же мне делать? У меня – ребенок, мне надо работать.
   – У нее ребенок. А эти – не ребята, – беспощадно сказал Ступка, выходя из комнаты.
   – Но что же мне делать? – вспыхнув, повторила Татьяна Сергеевна, и губы ее задрожали. – Что мне делать, если я не могу с собой справиться. Но я же делаю все, что надо… Вы не знаете, какие они были, когда приехали в Дальнегорск, – грязные, вшивые, с поносами. Я вшей вычесывала…
   Она даже вздрогнула при этом воспоминании.
   – Мы поищем для вас другую работу, – сказала я.
   – А жилье? Ведь если я останусь, я и жить тут буду? А если уйду…
   – И жилье найдем. Вам с чужими детьми нельзя…
   Она отвернулась, ничего не ответила. Я знала, кто был бы хорош на ее месте: Валентина Степановна! Правда, у Валентины Степановны нет специального образования, она кончила только семь классов. Так что за беда! Тут не классы нужны, а совсем другое. Да уж если на то пошло, и Татьяна Сергеевна никаких дошкольных курсов не кончала, она плановик.
   Вечером первого дня я обошла спальню, такую непривычную – низкие маленькие кровати с сеткой… Подоткнула одеяла, поправила подушки.
   – Тетя! – прошептал тот, лопоухий, Тонин. Его звали Котей. – А мне что сказали – мама моя умерла и зарыта в ямке. А скоро она из ямки придет?
   – Спи, спи, – сказала я, проводя рукой по его щеке.
   – А моя мама кудрявая… – вдруг послышался голос с соседней кровати; это говорила Соня – прозрачно-худая четырехлетняя девочка. Днем за обедом она кричала, держа в руке бублик: «А зачем тут дырка?» Ира Феликсовна ответила ей:
   – А ты съешь – вот дырки и не будет.
   Она послышалась, съела, а потом очень волновалась, пока ели другие. Сейчас она говорит тихо, мечтательно:
   – А у моей мамы… – Вдруг она замолкает и смотрит на меня строго и пристально. – Позови маму! – приказывает она. – Пускай мама придет!
   Сейчас она заплачет и переполошит всех. Я беру ее к себе на колени, и вдруг все, как по команде, садятся на кроватях.
   – Возьми меня! Меня! – слышится со всех сторон.
   Сколько их было – все встали, цепляясь за сетку, держась руками за перила кроватей. И когда громко заплакала Соня, стали плакать все. Навзрыд плакала белоголовая, сероглазая Катя, судорожно всхлипывал тощий, остриженный наголо Юра.
   – А-а-а-а! – тянула Алеша, раскачиваясь из стороны в сторону.
   – Хочу к ма-аме! – надрывно кричала Соня.
   Что я им говорила? Все, что приходило в голову! Что обещала? Все на свете! Я переходила от кровати к кровати, утирала слезы, целовала мокрые щеки, не переставая говорить, обещать, рассказывая все сказки разом. Я обещала, что мы пойдем в лес и увидим зайца, белку, медвежонка, обещала покатать их на санках…. Я бы живого слона им посулила, лишь бы унять сейчас этот горький многоголосый плач.
   – И меня покатаешь? – всхлипывая, спросил Юра.
   – Всех покатаю! А сейчас все будут лежать тихо и спать… спать… спать…
   – Сядь ко мне!
   – Нет, ко мне!
   – Я сяду вот здесь и всем спою песню… Только надо спать… Тихо… Спать!
   Я села на низкую скамеечку у дверей и запела. Пела долго, тихо, на одной ноте, боясь встать и спугнуть наступившую понемногу тишину.
   Когда я вышла, в соседней комнате сидела на подоконнике Ира. Она была бледна, губы сжаты.
   – Я хотела помочь вам, да потом решила – не надо. Много народу – хуже… – промолвила она. Потом подала мне листок: – Это я нашла в кармане у Катеньки.
   Я встала под лампой и прочла:
 
Я знаю, будет мир опять
И радость непременно будет.
Научатся спокойно спать
Все это видевшие люди.
 
 
Мы тоже были в их числе —
И я скажу тебе наверно,
Когда ты станешь повзрослей,
Что значит тьма ночей пещерных.
 
 
Что значит в неурочный час
Проснуться в грохоте и вое,
Когда надвинется, рыча,
Свирепое и неживое, —
 
 
И в приступе такой тоски,
Что за полвека не осилишь,
Еще не вытянув руке,
Коснуться чудищ и страшилищ:
Опять, опять ревут гудки,
Опять зенитки всполошились.
 
 
И в этот допотопный мрак
Под звон и вопли стекол ломких
Сбежать, закутав кое-как
Навзрыд кричащего ребенка.
 
 
Все, как на грех, перемешать,
И к волку приплести сороку,
И этот вздор, едва дыша,
Шептать в заплаканную щеку.
 
 
Но в дорассветной тишине
Между раскатами орудий
На миг приходит к нам во сне
Все то, что непременно будет:
 
 
Над нашим городом опять
Рубиновые звезды светят,
И привыкают мирно спать
Сиреной пуганные дети.
 
   Я подняла глаза на Иру Феликсовну и повторила:
 
Все, как на грех, перемешать,
И к волку приплести сороку…
 
   – Я потому и вспомнила. Я нашла этот листок, когда раздевала ее перед мытьем. Но тогда недосуг было показывать. Я спрятала и забыла. А теперь стояла, слушала, и вот…
* * *
   – А справлюсь? – спросила Валентина Степановна и тотчас сама ответила: – А конечно, справлюсь. Ну что ж, добивайтесь… Я работы не боюсь.
   Это было верно. Весной ее мобилизовали на посевную, летом – на сенокос, осенью – на уборку урожая. Она делала всю работу по дому и никогда не жаловалась на усталость. Была добра и терпелива. Любила детей. Она бывала грустна в те дни, что для другой женщины были бы самыми счастливыми: плакала, когда приходили письма с фронта, Они были недобрыми, эти письма. А может, они были самые обыкновенные, да только не такие, каких ей хотелось.
   – А та… Лариса… получает? Не знаете, Галина Константиновна?
   – Не знаю, – говорила я, и говорила неправду.
   Вот и поэтому еще надо было ей начать работать. Не от случая к случаю, не от посевной до уборочной, не от сенокоса до лесозаготовок, а постоянно, да не просто, а чтоб работа заполняла душу.
   Я стала добиваться – и добилась. Татьяна Сергеевна перевелась в ближний леспромхоз счетоводом. А Валентине Степановне мы передали малышей. Для нее не было ни сопливых, ни грязных, ни надоедливых, и она быстро освоилась с работой. И в первый же день с ней увязалась Вера.
   Вера любила малышей – Антошу, Юлю. Но старшие – Лена и Егор – стесняли ее; они слишком много знали о ней, о том, что случилось в ее семье. И потом, самолюбивая, она не желала быть третьей в этой крепкой дружбе. Она хотела быть очень-очень нужной кому-то, незаменимой, единственной. Эта девочка знала, что в мыслях и в сердце матери она давно уже занимает не первое место. А здесь она сразу же стала и нужна и любима.
   В нашем доме у каждого старшего был свой корешок. Но у нас никогда не было таких маленьких. И, однако, ребята сразу свыклись с необычным нашим пополнением. Дежурство у малышей никто не считал обузой. И каждый на свой лад придумывал, что бы сделать для маленького.
   – Помню, – сказал Владимир Михайлович, – был канун моего рождения. Мне исполнялось семь лет. Моя матушка сказала, что с сегодняшнего вечера я должен молиться уже не о младенце Владимире, а об отроке Владимире. С какой гордостью я повторял свое новое звание! Мне кажется, возраст у детей то же, что, бывало, у чиновников чин… Дружба со старшим – это повышение в чине. Дружба с младшим – это сознание своего великодушия.
   Не знаю, может быть, и так. Но было тут и другое: глубокая душевная потребность – заботиться, оберегать. Наши новенькие были как слепые котята, они не знали даже меры своей беды. Они были обречены расти даже без воспоминания о матери, потому что уже сейчас их память удерживала только неясные, бесплотные, как тень, случайные обрывки:
   – А меня мама молоком поила.
   – А мне мама песню пела.
   Мои удивлялись: такие маленькие, а все разные, непохожие, у каждого свой характер. Юра энергичен, деловит. Котя – тихий, застенчивый. Тоня ревниво следит, чтоб его, упаси бог, никто не обидел.
   – Он смирный, смирных всегда забивают. Погодите, я его обучу, он у меня такой бойкий станет – бойчее всех!
   Все с первых дней полюбили Павлика. У этого малыша было худенькое личико и веселые глаза. Просыпался он раньше других, но не шумел. Он долго лежал в кровати и о чем-то раздумывал. Потом, словно стряхнув с себя задумчивость, начинал одеваться, никому не позволяя себе помочь.
   – Сам, – говорил он, натягивая чулки.
   Он обладал чувством юмора и любил пошутить. Подойдет к кому-нибудь и скажет неожиданно: «Потолок упал». При этом он глядел хитро и огорчался, если в ответ на такую остроумную шутку не догадывались рассмеяться. Когда Вера, учившая его выговаривать «р», просила: «Скажи „ремень“, он улыбался и отвечал: „Поясок“. Он был очень доброжелательный, никого никогда не обижал, не сердился, если кто отбирал у него игрушку. Отбирала обычно Соня. Едва проснувшись и садясь на кровати, она говорила:
   – Одеть… обуть…
   Ее одевали, обували, кормили, и она тотчас начинала бесчинствовать. Ей нравились только те игрушки, которыми играли другие. Она подходила к Оле и молча тянула к себе Олину куклу. Оля не давала, отбивалась, плакала – Соня знай тянула. Отняв куклу, она сейчас же утрачивала к ней всякий интерес и смотрела, где бы еще набедокурить. Расшвыривала дом из кубиков, пыхтя и высоко задирая ногу, наступала на возведенную с великим трудом пирамиду. Ею владел дух разрушения.
   – И что мне с ней делать? – спрашивала Аня Зайчикова. – Выдрать бы, а как выдерешь? Сирота.
* * *
   Однажды, когда ребята вернулись из школы, к нам на Незаметную пришла женщина. Ей было за пятьдесят. Глубоко посаженные глаза смотрели умно, пристально, тонкие губы крепко сжаты. Платок, как у Симоновны, надвинут на самые брови.
   – Ты будешь заведующая? Я к тебе. Хочу взять дитя на воспитание. Покажи-ка мне всех, какие есть.
   – Приходите вечером, мы соберем совет, познакомимся с вами и решим. Когда решим, тогда и покажем.
   – Какой еще совет? Ты тут хозяйка, ты и решай.
   Этот разговор происходил в столовой, и все ребята его слышали. Я обвела глазами стол. Наташа замерла с ложкой на весу, ожидая, что я отвечу.
   – Я тут не хозяйка, я старшая. Брать детей мы решили все вместе. Значит, отдавать или не отдавать, тоже будем решать вместе.
   – Да что вы тут такое удумали! – В голосе женщины прорвалось раздражение. – Хочет человек поступить по-божески, принять в дом дитя… Покажи ребят, мне выбрать надо.
   Голос ее звучал властно, и по всему было видно, что она привыкла не просить, а приказывать.
   – В восемь часов вечера соберем совет. Приходите, милости просим, – повторила я.
   – А что старый человек будет бить ноги по второму разу, это тебе без интереса?
   – Ну, – послышался вдруг голос Тони, – если старый человек может целый день торговать на рынке, значит, может и пройтись лишний разок.
   Гостья резко повернулась, отыскала глазами Тоню.
   – Молоко на губах не обсохло… – Гневно взглянула на меня: – Хорошо же ты их ростишь, голубушка! – и, высоко подняв голову, пошла к дверям.
   – Ох, Тоня! Удружила, нечего сказать.
   Я вышла следом за старухой. Она не стала меня слушать. Сама открыла дверь и захлопнула ее за собой, даже не оглянувшись.
   Я снова пошла в столовую. По дороге меня перехватила Тоня. Стараясь сдержать слезы, она сказала:
   – Галина Константиновна… извините…
   Мне было жаль ее, но я понимала, что такие слова, обращенные к чужому и старому человеку, простить нельзя.
   – Извинить тебя должен тот, кого ты обидела.
   – Я знаю, что и вас обидела.
   – Ты должна будешь извиниться перед ней.
   – Нет! – закричала Тоня. – Она спекулянтка, знаю я ее, не буду я перед ней извиняться, я ей правду сказала!
   – Если ты считаешь себя правой, зачем же извиняться передо мной?
   – Потому… потому… Я не могу, когда вы сердитесь! – ответила она, вдруг заливаясь слезами.
   – Ладно, Тоня. До вечера.
   Это был для меня самый трудный разговор. Я по себе знаю, помню: в детстве просто нельзя взять в толк, почему это плохо – сказать правду. А как вежливо скажешь человеку, что он лгун, или доносчик, или вор? С той поры я выросла большая. Но в глубине души понимала – ничего я не сумею сказать Тоне такого, что убедило бы ее.
   Однако все повернулось не так, как мы ждали. Задолго до восьми часов к нам пришла заведующая районо Калошина и привела с собой давешнюю посетительницу. Та глядела еще суровей и неприступней, чем прежде. Калошина сказала:
   – Познакомьтесь, Галина Константиновна, это Дарья Федоровна Коршунова. Мы хотели бы зайти к вашим малышам. Я обещала показать их Дарье Федоровне.
   Коршунова метнула в меня короткий, быстрый взгляд: «Что, начальству отказать не можешь?»
   У детей был полдник. Они сидели за длинным низким столом, на маленьких стульях, изготовленных нашими столярами.
   Перед каждым стояла миска с кашей, те, что постарше, ели сами, а маленьким помогали Наташа и Женя, дежурившие всегда вдвоем.
   Дети были так поглощены едой, что почти не обратили на нас внимания, только Павлик заколотил ложкой по миске и, упоенный этим стуком, засмеялся.
   Калошина обошла стол, наклонилась к одному, к другому:
   – Вкусная каша? А ты что же плохо ешь? Ну-ка, разевай рот пошире.
   Коршунова стояла у стены и разглядывала детей. Она останавливала на каждом свой тяжелый, пристальный взгляд и смотрела долго, спокойно.
   – Если этого? – сказала она Калошиной, указывая на Петю.
   – У этого мальчика жив отец, он на фронте. На усыновление мы можем отдавать только круглых сирот, – вполголоса сказала я.
   – А этот? – спросила Коршунова, снова не глядя на меня и обращаясь только к Калошиной.
   – Про Юру никаких записей нет, мы ничего о нем не знаем. Мы пока не можем его отдать.
   – А этот?
   – Павлик – круглый сирота…
   – Вот его мне и надо! – с торжеством сказала старуха.
   – Мы сами все оформим, Галина Константиновна, вы не беспокойтесь, – пообещала Калошина. – Надо будет только…
   – Я уже сказала товарищу Коршуновой, что без решения совета детского дома ни один ребенок от нас не уйдет.
   – Ну что ж, – тотчас согласилась Калошина. – Нет ничего проще. Собирайте совет, я думаю, мы найдем общий язык.
   – Женя, – сказала я, – собирай в столовой совет. Все, кто хочет, могут остаться.
   – Иди, иди, без тебя управимся. Иди, говорю! – Валентина Степановна отобрала у Жени ложку и присела рядом с Алешей-Леночкой.
   Когда мы вместе с Калошиной и Коршуновой вошли в столовую, там были уже все в сборе. Ребята сидели за столом, каждый на своем обычном месте. Один Шура примостился у печки. Он со сноровкой опытного истопника подкладывал дрова. В комнате было тихо, слышался только треск огня.
   – Вы, ребята, знаете, – начала Калошина, став на председательское место, – что по всей стране сейчас идет патриотическое движение по усыновлению детей-сирот. Каждый день мы читаем о том, как советские люди берут к себе в семью ребят, которых война лишила родителей. Вот на днях, например, промелькнуло сообщение – в Узбекистане семья, где шестеро ребятишек, взяла мальчика из Белоруссии. В Заозерске жительница нашего города Мария Михайловна Гришина уже взяла на воспитание ребенка. Это очень хорошо. Он будет расти в семье. Это чрезвычайно важно. Товарищ Гришина Мария Михайловна сделала хороший почин – и вот на него откликнулась товарищ Коршунова. Она заслуженный человек. Она пожертвовала в Фонд обороны тридцать тысяч рублей. Она получила благодарственную телеграмму от товарища Сталина. Ее заслуги известны в Заозерске, и то, что она хочет взять на воспитание сироту, с лишний раз говорит о том… – Калошина, видимо, устала от длинной речи и вдруг неожиданно закончила: – Все формальности районо берет на себя. Нам известны жилищные условия Дарьи Федоровны, ребенку будет у нее хорошо.
   – Кто хочет слова? – спросил Женя, прямо глядя в лицо Коршуновой.
   Поднялась Тоня:
   – Я вам нынче грубо сказала, я прошу у вас прощенья.
   Тоня остановилась, словно для передышки. Самое трудное, видно, было позади. И уже спокойно – на удивление спокойно, отчетливо, взвешивая каждое слово, она продолжала:
   – Один раз Борщика долго из школы не было. И мы пошли его искать – я, Шура Дмитриев и Настя Величко. Ну, куда ж мы пошли? Конечно, на базар. Идем, ищем. И вдруг смотрим, он стоит в молочном ряду. Подошли – и видим: вот эта гражданка… Коршунова… Дарья Федоровна… торгует молоком. И творогом. И сметаной. Ну ладно, торгует и торгует. Пускай торгует. Но стоит у лотка эвакуированная и говорит: «Очень вас прошу, уступите два рубля. Не хватает, говорит, а у меня ребенок». А гражданка Коршунова… Дарья Федоровна… даже не глядит в ее сторону. И молчит. А эвакуированная опять: «У меня ребенок. Я без молока не могу домой вернуться». А гражданка Коршунова ей так спокойно: «Ступайте, ступайте. У всех ребята, нечего клянчить». Я хотела плюнуть в ее молоко, да Настя не дала. Мы взяли Борщика и ушли. Все.
   Тоня села. Никогда не забуду выражения, с которым она произносила: «Гражданка… Коршунова… Дарья Федоровна». Все презрение, на какое она была способна, вложила она в эти слова. И так просительно говорила она за неведомую эвакуированную, и так высокомерно ответила за Коршунову: ступайте, ступайте…
   Не вставая, Коршунова сурово сказала:
   – Мне мое добро не с неба свалилось. Я работаю, спину гну, что же я буду бездельникам раздавать – много их найдется. Постой на рынке подольше, услышишь – они все про больных ребят врут. А я, когда надо, и тридцать тысяч не пожалела, не то что два рубля.
   Она умолкла. Руку подняла Наташа:
   – Дай я скажу.
   Женя кивнул, и Наташа, повернувшись к Коршуновой, заговорила, словно раздумывая вслух, спокойно и серьезно:
   – Знаете, нам сильно не понравилось, как вы нынче сказали: покажи, какие есть, мне надо выбрать. Ведь это дети, а не… а не помидоры. Это во-первых. А во-вторых, конечно, очень хорошо, что вы внесли в фонд обороны тридцать тысяч, разве мы не понимаем? Эти деньги помогут построить танк или, может быть, самолет. От них большая польза фронту. Но все-таки, я думаю, деньги отдать легче всего – что уж тут деньги, люди жизнь отдают.