Ты знаешь, что небывалая стройка идет сейчас в нашей стране.
   Найти, освоить, оживить такой мертвый клад - это огромная помощь стройке.
   Поэтому-то и ходят и ищут разведчики без отдыха, напрягая все силы.
   Не хватает рук, не хватает глаз.
   На помощь ученым едут вузовцы. Посылает ударников комсомол. Берут разведочные задания советские туристы.
   В пьесе "Клад" ты увидишь ребят, которые помогают вузовцу в горной разведке..."
   ...И вот гаснет свет. Тишина приходит не сразу - кто-то кого-то окликнул, кто-то отозвался, в углу раздался приглушенный смех, чей-то кашель. И вдруг все замерло. На темную сцену падает луч прожектора - и из глубины по уступам скалистого ущелья спускается старик. Попыхивая трубкой, он разглядывает деревья, растущие по склонам.
   - Ну, здравствуй, - говорит он дереву.- Что, стоишь? Вижу. Ветками шелестишь? Слышу. Две недели у тебя не был. Какие можешь новости рассказать? Так... новости есть, но все известные. Понятно... чесался о тебя медведь. Который? А, вижу... И когти тут почистил. Это Вислоух... Вот... Пятьдесят лет я в лесу. Все мне понятно. Куда птица летит, куда зверь бежит, куда змея ползет. А разговора птичьего, звериного не понимаю. Это обидно. Пятьдесят лет в лесу, однако не понимаю...
   И вдруг мои начинают смеяться, и я поневоле смеюсь вместе с ними. На нас оглядываются, шикают, но удержаться невозможно: ведь точь-в-точь как этот старик, разговаривает с деревьями и травами наш Владимир Михайлович! И, должно быть, от этого ребята вдвойне верят происходящему на сцене. А происходит вот что.
   Студент и три школьника - геологическая разведка - ходят по Кавказским горам и ищут залежи медной руды. В тумане они шли, крепко держась друг за друга, но Птаха - двенадцатилетняя девочка - на секунду оставила руку товарища и тут же потеряла его. Стали кричать, звать друг друга, но эхо в тумане обманчиво - оно относит голоса, и в нескольких шагах от спутников девочка заплуталась. Она бродит несколько дней одна, без еды, кругом ни души. Но она не дает страху одолеть себя. Она оставляет на деревьях записки - жива, мол, - в надежде, что друзья увидят. И вот ей встречается старик. Зовут его Иван Иванович Грозный.
   С одного края ущелья на другой старик перекинул дерево - и Птаха, не раздумывая, идет к нему над пропастью...
   Лира весь вытянулся, вцепившись руками в колени, и не мигая глядит на сцену. Сзади, в затылок мне, жарко дышит Петька... Девочка благополучно минует опасное место.
   Но в следующем действии она снова теряется: под ногами у нее осела почва, и она словно провалилась сквозь землю. Ее на петле поднимают из пропасти. Лира, сам того не замечая, ощупью отыскал мою руку и крепко стиснул, с другой стороны в меня вцепился Суржик. И вдруг - тут зал охнул, как один человек, - Птаха снова сорвалась, снова ее не могут найти, и на этот раз, кажется, нет даже надежды, что она останется в живых. Друзья неутомимо разыскивают ее, но не забывают и о цели своего путешествия. Студент и школьники ищут руду. "Такое эхо только в пещерах. У изрытых гор. Мы - около рудников, - утверждает вузовец. - Я здесь, другие на Урале, третьи в пустынях жарятся, четвертые в тундре мерзнут - все мы одно дело делаем. Стране нужны железо, медь, уголь, нефть, апатиты, фосфориты, золото, ртуть..." Он одержим этой мыслью, он уже третье лето приходит сюда - все ищет.
   - Это все правда, Семен Афанасьевич? - спрашивает меня в антракте Лира.
   - Это все выдумано или правда? - вторит Петька.
   - Факт, выдумано! - убежденно говорит Суржик, который во время действия был настолько поглощен злоключениями Птахи, что вцепился в мою руку и так до конца и не отпускал, чего, уж конечно, не позволил бы себе в здравом уме и твердой памяти.
   - Не может этого быть, чтоб такое выдумали! - протестует Петька.
   - А девчонка-то какая! Ну и девчонка! - обращается Лира то к одному, то к другому.
   Но вот свет снова гаснет. Последнее действие явно идет к концу, а Птахи все нет. "Найдут ее? Найдут?" - отчаянным шепотом повторяет кто-то. Разведчики собираются уходить.
   - Ой, чего же это они уходят? А она как же? - чуть не плачет Лира.
   Я уже просто не знаю, куда смотреть - на сцену ли, на ребят ли: своих и не своих.
   Разведчики уходят: "Эх, Птаха, Птаха, прощай!"
   И вдруг первый ряд, где сидят самые маленькие, словно притянутый магнитом, разом поднимается и шагает к рампе с криком:
   - Не уходите! Она здесь!
   Никого не смешит поведение малышей, весь зал готов сорваться с места и бежать туда - остановить, не пускать, звать на помощь Птахе.
   Внезапно в горах поднимается звон. Что это, опять какие-нибудь загадки природы? Но нет, это Птаха. Она жива, да еще разыскала старый рудник, полный меди, да там же заодно целая свалка старинной медной посуды. Птаха кричала, а ее не слышали, вот она и стала бить в медный таз.
   Малыши из первого ряда, пятясь, возвращаются на свои места, зал кричит, ребята бьют в ладоши, Лира стучит ногами, как, наверно, делал всегда в кинотеатре. Я кладу руку ему на колени - он оглядывается и смотрит на меня совершенно ошалелыми, непонимающими глазами.
   А через два дня ко мне в кабинет вбежал Петька и, задыхаясь, тараща глаза, надсадно крикнул:
   - Семен Афанасьевич! Скорее!
   В таких случаях расспрашивать нечего - надо бежать. Выскакиваю из комнаты. Петька со всех ног мчится в парк, я за ним. Издали вижу у старого, заброшенного колодца толпу, со всех сторон сбегаются еще и еще ребята - все почему-то из отряда Стеклова. Видно, они тут оказались ближе всех. Павлуша Стеклов и Леня Петров, красные от натуги, нагнулись над колодцем. Подбежал и вижу: они вцепились в конец толстой веревки. Но тут что-то глухо шлепнуло, из глубины колодца доносится сдавленный крик. Ребята отвечают дружным воплем.
   "Лира!" - словно ударило меня.
   - Лира! Ли-ра-а! - кричат ребята. - Эх, сорвался! Не удержали! Лирка, эй! Ты живой?
   Я нагибаюсь над колодцем и безотчетно повторяю:
   - Эй! Ты живой?
   - Живо-ой! - слабо отзывается внизу.
   Вытягиваю веревку - прочная. Делаю петлю и снова спускаю веревку:
   - Надень на себя! Слышишь? На-день! Вокруг пояса! Эй! Надел? Ну, держись!
   Медленно, осторожно вытягиваю веревку с живым грузом. Ближе, ближе. Вот уже слышно прерывистое дыхание, видна иссиня-черная макушка. Вот уже можно дотянуться. Прижав веревку коленом, обхватываю Лиру за плечи и вытаскиваю наружу. Смуглое лицо его бледно до того, что стало каким-то сизым, глаза закатились. Он мокр до пояса и не стоит на ногах. Только теперь замечаю, что тут же, возле колодца, на снегу валяются его пальто и ушанка. Да, конечно, зима мягкая и сегодня всего два градуса ниже нуля, а все же...
   С мелкотой, которая собралась кругом, даже не сделаешь носилок из рук. Беру Лиру в охапку и тащу в дом. Там он поступает в распоряжение Гали и Софьи Михайловны. Они его растирают, переодевают, отогревают. А тем временем ребята объясняют мне, что произошло.
   Накануне Лира все ходил по доске, перекинутой через ручей, примерялся, может он, как Птаха, пройти по дереву через пропасть или не может. Прошел раз пять туда и обратно. А нынче ему понадобилось испытать, подняли бы его из пропасти или не подняли, такой же он, как Птаха, или похуже. Созвал ребят, повел их к колодцу и спустился в полусгнившей бадейке, которая валялась тут с незапамятных времен. А когда потянули его наверх поняли, что это не под силу, испугались и послали Петьку за мной. Едва он отбежал, бадейка сорвалась. Хорошо еще, что колодец неглубок и воды в нем едва Лире по пояс. Но он и вымок, и ушибся, и продрог, да и, что греха таить, испугался. Пробовал подняться на руках, но руки оказались слабыми и не удержали - мальчишка снова сорвался. Вот тут-то и подоспели мы с Петькой.
   На другой день Лира словно осунулся, и на лбу у него сиял изрядный фонарь, но, как видно, его попрежнему снедало желание испытывать себя. Впрочем, он немного приутих - во всяком случае, весь день ходил за мной по пятам почти безмолвно, довольствуясь самыми неопределенными замечаниями, вроде: "Да-а... ну и ну... такие-то дела..." И лишь под вечер отважился высказать то, что лежало на душе:
   - Семен Афанасьевич! Суржик ну ни в чем не виноват! Как я пришел, он мне сразу объяснил, чтоб к колодцу не ходить.
   - Не ври! Мы до тебя про колодец и не думали никогда. Не было у нас таких умников, чтоб туда совались.
   - Вот ей-богу, Семен Афанасьевич! Кого хотите спросите, так и сказал: чтоб к колодцу не лазить!
   - Зачем же ты полез?
   Услышав его ответ, я едва не свалился со стула. Он сказал:
   - Семен Афанасьевич, я один виноватый: у меня знаете какое ику маленькое!
   - Что-о?!
   - Ну, разве же вы не знаете? Мне двенадцать лет, а по уму только восемь - по исследованию так вышло. От этого все и получается. Мне велят, а я не понимаю. Говорят, а я не слушаю.
   - Ох, и хитрец! - не выдержала Екатерина Ивановна. - Вы знаете, IQ это, по определению педологов, умственный возраст, в отличие от паспортного.
   Когда мы наконец отправили Лиру из кабинета и отсмеялись, Алексей Саввич, тоже присутствовавший при этом разговоре, сказал серьезно:
   - Хлопот с ним еще будет... ой-ой!
   Из всех новичков Лира оказался самым твердым орешком. Никогда нельзя было заранее предвидеть, что он натворит завтра или через полчаса, и при этом всегда у него был такой вид, словно он с кем-то не додрался. А уж видя его притихшим, задумчивым, мы так и знали: это затишье перед грозой, теперь жди какой-нибудь новой затеи. Суржик с ним просто извелся. Недолго спустя после истории с колодцем он, чуть не плача, притащил Лиру из лесу. Оказалось, Лира в одной рубашке и трусах катался по снегу.
   - Зачем?!
   - Чтоб закаляться!- последовал ответ. - Вы же сами, Семен Афанасьевич, говорили, что человек должен быть закаленный.
   Но, увидев, что я не намерен поддерживать разговор в таком мирном тоне, Лира тотчас прибегнул все к тому же испытанному доводу, который, как видно, прежде не раз его выручал:
   - Семен Афанасьевич, а помните, я вам про ику говорил?
   - Вот что, - сказал я свирепо, - брось притворяться! Чтоб я про IQ больше не слышал! Если ты ненормальный, мы тебя отсюда мигом отправим - мы тут все нормальные, понял? Хочешь закаляться - катайся на коньках. Придет лето - будешь купаться, обливаться по утрам холодной водой, тогда тебе и зимой холод будет не страшен. А теперь я тебе приказываю: если что-нибудь выдумаешь этакое... вроде закалки в снегу... скажи сначала Суржику или мне. Понял? Чтоб про IQ больше не поминать!
   Лира оказался еще и педантом: мои слова о коньках он тотчас принял к сведению и исполнению. В тот же день, выйдя на крыльцо, я имел удовольствие наблюдать такую картину. Посреди заледенелого двора покачивалась на расползающихся, неверных ногах несуразная фигура, размахивая не в лад руками. Обступившие его Петька, Павлуша и еще с полдюжины ребят подавали неслыханно ценные советы. Но советы не помогли - ноги разъехались, и Лира шлепнулся на спину с криком:
   - Ух ты, до чего лед скользкий!
   А поднявшись, пристал к Петьке:
   - Нет, ты мне толком скажи: ты как научился? Почему это у меня не получается? Хочу прямо, а ноги лезут в разные стороны?
   На что Петя ответил исчерпывающе:
   - Да я-то очень просто: как поеду - ка-ак упаду! Как поеду - ка-ак упаду! Вот и научился.
   С тех пор каждый день после уроков Лира ехал и падал, ехал и падал в точном соответствии с Петькиным рецептом, и никто из нас не сомневался: кататься он скоро научится.
   - Нравится мне этот парень: горячий, - сказал как-то Король.
   Мне он тоже нравился. Была в нем какая-то забавная и милая смесь хитрости и непосредственности. Был он любопытен, как мартышка, жадно пытлив ко всему, что видел вокруг, и необыкновенно деятелен и горяч - Король нашел самое верное слово. Горяч во всем: игра ли, катанье ли на коньках или просто до зарезу понадобилось "дать раза" Нарышкину или подставить ему ножку, да так, чтоб теперь уж никто - ни Суржик, ни Стеклов, ни сам Жуков - придраться не мог. Ни одно услышанное слово, ни одно событие, пусть самое малое, не проходило для него бесследно. Он так и ходил с распахнутыми настежь глазами и приоткрытым ртом, словно глотая впечатления, и отнюдь не выглядел при этом дурачком. А когда ему выговаривали за очередную проделку, он прикрывал глаза, должно быть зная, что они выдают его, - лукавые, черные и жаркие, как уголья.
   - Ну как, в Ташкент не собираешься? - спросил его раз Король.
   Лира быстро глянул на меня и прикрыл глаза ресницами:
   - На что он мне сдался, Ташкент! Чего я там не видал?
   57. БРАТЬЯ ГРАКХИ
   Николай Иванович вошел в наш коллектив быстро, прочно и легко. К нему не пришлось привыкать, всем казалось - мы давно его знаем.
   Помню, Антон Семенович всегда говорил, что учителя, преподающие в одной школе, в одной колонии или детском доме, должны дружить между собой - не только на работе, но и вне школы. Потому что человек не делится на две половины: одна - для работы, другая - для дома, для личной жизни, и не может быть так, что в стенах школы люди дружат, а перешагнули за порог - и уже не друзья.
   Разрозненные, разобщенные учителя не могут скрепить детский коллектив. В коммуне всем дзержинцам всегда было ясно, что наши преподаватели - друзья, друзья на всю жизнь, преданные и надежные. И здесь, в Березовой поляне, нам везло: мы не похожи один на другого, характеры у всех разные, но все мы пришлись друг другу по душе, каждый уважал другого и прислушивался к нему, и вовсе не только "по долгу службы". Каждый знал, что любой из товарищей всегда поможет и словом и делом - заменит, возьмет на себя, если надо, твою заботу. Это никогда не обсуждалось, об этом не говорили, но все было ясно и без разговоров. Хоть ты плывешь в открытом море, а лодка - рядом с тобой; скажи - поддержат, а если и не скажешь - сами увидят, что захлебнулся, протянут руку, вытащат.
   Николай Иванович был легкий человек и притом очень молод - самый молодой из нас, почти мальчишка. Видя его среди ребят, я на первых порах подумывал: а будут ли его уважать? Не слишком ли он по-свойски обходится с ними? Но он умел выдержать какую-то невидимую педагогическую дистанцию - и ребята ее чувствовали безошибочно.
   Кому первому это пришло на ум, не знаю, но Николай Иванович, Король, Разумов, Жуков и Володин задумали сами сделать радиоприемник и вообще радиофицировать наш дом. Они собирались после занятий в мастерской у стола Алексея Саввича, кричали, спорили, перебивали друг друга. Со стороны они были как сверстники, но прислушаешься - и сразу понимаешь: тут учитель, воспитатель. Его слово - закон; как он скажет, так и будет, хотя он вовсе не командует, не осаживает, не читает нотаций. Его интересовали все ребята и все их дела. Он покорил Короля и Разумова тем, что часто возвращался к разговору о Плетневе. "Расскажите мне, какой он, я ведь его не знал", говорил он. И Король и Разумов наперебой объясняли, каков был "Плетень":
   - Как скажет, так и сделает... справедливый... Сказал - отрубил... Зря не обидит...
   Ну, а уж если попадешься на зуб... ничего не боится... ему все нипочем... товарищ - лучше нету...
   - Как же он вас оставил, если такой хороший товарищ?
   - Он тут обиделся и ушел. Он гордый, - стоял на своем Разумов.
   Король, однажды выдвинувший теорию "кислого самолюбия", не возражал, по-моему, просто чтоб лишний раз не огорчать Володю.
   Николай Иванович подолгу расспрашивал меня о Панине, о Колышкине, о Репине - ему интересен был каждый. Он был легок на подъем, не боялся никакой работы, и мы все полюбили его.
   Но вот беда: у Николая Ивановича была жена. Когда-то в гороно Зимин обрадовал меня тем, что "одним ударом" дал мне двух преподавателей - физика и историка. Да, тогда я очень рад был не только Николаю Ивановичу, но и его жене. Однако с тех пор радость моя померкла.
   Жену Николая Ивановича звали Елена Григорьевна. Она была красивая, молодая - еще моложе Николая Ивановича, - но мы быстро убедились, что ее характер совсем не соответствовал ни внешности, ни возрасту. Такой характер был бы впору злой, сварливой старухе.
   Она приходила в школу хмурая, сердитая. Она никогда не говорила: "Нынче плохая погода". Нет, она выражалась так: "Какой гнусный, мерзкий, отвратительный день!" Она не говорила попросту: "Я устала". Нет, она заявляла мстительно, точно кому-то в укор и назло: "Замучилась, как собака!" Или: "У меня мерзкое настроение". О ребятах она говорила: "Ничего не понимают, тупые, неспособные", "Зачем нас сюда понесло? Ничего глупее нельзя было выдумать!" Она повторяла все это в учительской изо дня в день, громко и раздраженно.
   Она не стеснялась ссориться с Николаем Ивановичем на людях. Ссора, впрочем, получалась односторонняя: Елена Григорьевна кричала, а Николай Иванович, краснея, мучаясь и стараясь не глядеть на нас, негромко уговаривал:
   - Леля... послушай, Леля... вот придем домой... перестань, пожалуйста, Леля...
   Она могла явиться за ним, если он долго засиживался с ребятами, и сказать коротко:
   - Николай, домой!
   Он вставал, как школьник, багровый и несчастный, и торопливо бормотал:
   - Сейчас, сейчас...
   И едва они выходили за дверь, до нас доносилось:
   - Сто раз я тебе говорила! Это идиотство какое-то!
   - Вот чертова баба! - сказал как-то Король после такой сцены, возмущенно глядя им вдогонку. - И чего она всегда на него орет?
   - А он, чудак, молчит! - с огорчением сказал Жуков и вдруг, что уж вовсе было на него не похоже, прибавил со злостью: - Я бы ей показал!
   - Чисто ведьма... - со вздохом отозвался и Подсолнушкин.
   Я быстро прошел мимо с видом чрезвычайно занятого человека, который, разумеется, не мог слышать никаких посторонних замечаний. Но сам себе я поневоле признался: да, положение глупое и двусмысленное.
   Казалось бы, дело домашнее, свое, глубоко личное, но все мы понимали, что дальше так продолжаться не может. Вскоре Софья Михайловна сказала мне:
   - Если ничего не изменится, боюсь, Николаю Ивановичу придется нас оставить. А жаль...
   Я не удивился ее словам. Я и сам думал то же: нельзя, чтоб ребята были свидетелями таких уродливых отношений. Я видел, что уже не одни старшие, но и какой-нибудь Лира бросал на Николая Ивановича взгляд, полный сочувствия, и нетрудно было в этом взгляде прочитать: "Эх, бедняга, достается тебе! И чего ты терпишь?"
   Улучив минуту, когда мы остались с глазу на глаз, заикаясь и не находя нужных слов, я начал:
   - Это трудный разговор, Николай Иванович. Мы очень дорожим вами. Мы без вас будем как без рук. Но я должен сказать вам...
   Он тотчас понял, о чем речь. Побледнев, он встал.
   - Я не думаю, чтоб мои семейные отношения могли иметь... - начал он запальчиво, но тут же махнул рукой, снова сел и сказал устало: - Я понимаю, Семен Афанасьевич. Вы правы, конечно. Знаете, я еще попытаюсь поговорить с женой...
   Уж не знаю, как он с ней поговорил. В ближайшие дни она стала словно бы потише. Она не кричала на него при людях, но ведь характер не оставишь дома и, приходя на работу, в карман не спрячешь.
   Преподавала она историю - и об исторических событиях и героях тоже говорила так сварливо и раздраженно, словно они ей лично досадили. Если кому-нибудь из ребят случалось провиниться, она немедленно начинала кричать, и это, как чаще всего бывает, не производило на ребят ни малейшего впечатления.
   В пятой группе учился парнишка из новеньких - Гриша Кузьменко. На уроки он тратил много времени, но по-своему: он готовил шпаргалки. То и дело учителя обнаруживали у него какие-то узенькие полоски с датами, с физическими формулами или немецкими спряжениями. Елена Григорьевна, заметив однажды такую шпаргалку, долго кричала на Гришу, но он был как глухой смысл ее слов, видимо, попросту не доходил до него. По его скучающе-терпеливому лицу было видно, что для него все это как дождик - надо переждать: польет, польет, да и перестанет когда-нибудь.
   Следующим уроком был немецкий.
   Случилось так, что Софья Михайловна тоже вызвала Кузьменко. Он вышел к доске и, украдкой поглядывая на ладонь, стал не очень быстро, но без ошибок склонять "der Tisch".
   Никто не сомневался в том, что от Софьи Михайловны не укрылось чрезмерное внимание Григория к собственной ладони. Но Софья Михайловна внимательно смотрела на доску - он и на доске писал мелким, ровным, убористым почерком - и, когда склонение было закончено, сказала только:
   - Хорошо, все верно.
   Потом подошла, взяла оторопевшего мальчишку за руку и влажной тряпкой, которая висела на гвозде у доски, крепко провела по его ладони. Потерла, посмотрела, еще разок вытерла, потом той же тряпкой стерла все с доски и сказала все так же спокойно, не повышая голоса:
   - Просклоняй еще раз. Только другое слово... ну, хотя бы "der Stuhl".
   Во время этой процедуры мой земляк едва не сгорел со стыда - о его щеки можно было зажечь спичку.
   Кто-то прыснул, и, как по сигналу, захохотал весь класс. Жуков даже вытирал слезы, выступившие у него на глазах. Софья Михайловна отвернулась от доски и, чуть приподняв руку, невозмутимо промолвила:
   - Тише, пожалуйста.
   На перемене, весело блестя глазами, Король сказал:
   - Будьте спокойны, последний раз. Больше не захочешь, а, Гришка? Это тебе не то что: "Как ты смеешь!" - Он в точности повторил интонацию Елены Григорьевны.
   Ребята не любили уроков истории. Проходили они историю Рима, полную событий, которые волнуют нас и поныне, хоть того Рима и тех людей давным-давно уже нет на свете. Но когда ребята готовили уроки или отвечали в классе, я видел скучные глаза, слышал одну и ту же казенную формулу, одну и ту же тягучую ноту: "Аристоник был представителем... Сципион африканский был представителем..."
   А главное, не было у Елены Григорьевны интереса, любопытства к людям, не было той сосредоточенности, при которой хочется заглянуть человеку в глаза и подумать: кто ты, что ты? Чего хочешь, куда идешь, чем станешь? Она ничего не могла рассказать о ребятах - ни об одном. "У него удовлетворительно", - говорила она, когда ее спрашивали о Жукове. "У него неудовлетворительно", - отзывалась она о Коробочкине. И только.
   Зачем она стала учительницей? И почему именно учительницей истории? Понять было невозможно. А всего непонятнее - зачем Николай Иванович женился на ней. Людей более чужих, более несхожих нельзя было и представить себе.
   Замечания Софьи Михайловны по поводу своих уроков Елена Григорьевна выслушивала неохотно, ворчливо возражала: "Я следую программе... В учебнике сказано так... Что значит - скучно? Ведь это не урок танцев!"
   - Ох, опять завтра история! - с тоской сказал как-то Король, собирая тетрадки.
   - Что же вы с таким отчаянием говорите об этом? - удивленно обернулся к нему Владимир Михайлович.
   - Да что... ничего я не запоминаю. Скука. Имена какие-то... Тиберий что за имя такое? И на что мне про него учить?
   - То-есть как? Что-то я вас, Митя, не понимаю.
   - Не нравится мне этот Тиберий. Двуличный. Думал о своей выгоде, а притворялся, что заботится о народе... Владимир Михайлович, вы что? Голова заболела?
   Владимир Михайлович стоял белый, как мел, даже губы побелели. Руками, которые вдруг перестали его слушаться, он что-то вынимал из портфеля и снова без толку совал обратно. Ребята растерянно смотрели на него: они никогда не видели его рассерженным и не понимали, что случилось. Не может же он, в самом деле, обижаться за какого-то Тиберия, который помер с лишком две тысячи лет назад!! Во всем классе один я понимал, что он не только обижен за Тиберия, но и без памяти зол на Елену Григорьевну.
   - Садитесь, Королев, - сказал наконец Владимир Михайлович, чуть ли не впервые называя Короля не по имени, а по фамилии. - И вы, Стеклов, и вы, Репин, - все садитесь. Семен Афанасьевич, - официально обратился он ко мне, - с вашего разрешения я задержу на некоторое время пятую группу.
   Он прошелся по комнате и остановился у окна:
   - Когда жили братья Гракхи? Скажите, Жуков.
   Саня встал:
   - Во втором веке до нашей эры.
   - Так. А скажите, Саня, как жили крестьяне в древнем Риме во втором веке до нашей эры?
   - Очень плохо жили, Владимир Михайлович. У них не было земли. Вся земля была у богатых.
   - А земля, завоеванная в походах, кому принадлежала?
   - Она считалась общественная, а на самом деле тоже была у богатых. Они брали ее в аренду и считали своей.
   - Верно. Садитесь, Саня. Так вот, один римлянин, Гай Лелий, взялся было уничтожить эту несправедливость. Он предложил отнять у богатых лишнюю землю и разделить ее между малоземельными и безземельными. Но в самую последнюю минуту Гай Лелий побоялся ссориться с богачами и взял свое предложение обратно. За это его прозвали "благоразумным". Боязнь за себя, за свое спокойствие и безопасность взяла верх над чувством справедливости. Не знаю, можно ли гордиться таким прозвищем - "благоразумный". Думаю, это позорное прозвище.
   - Верно! - подтвердил с места Король.
   - Тиберий Гракх не был благоразумным, - словно не слыша его, продолжал Владимир Михайлович. - Тиберий готов был защищать справедливое дело до последней капли крови. Он не мог спокойно смотреть, как нищают римские крестьяне, какое жалкое существование они влачат. "И дикие звери, - говорил он, - имеют логова и норы, куда они могут прятаться, а люди, которые сражаются и умирают за Италию, не владеют в ней ничем, кроме воздуха и света, и, лишенные крова, как кочевники бродят повсюду с женами и детьми. Полководцы обманывают солдат. Множество римлян сражается и умирает за чужую роскошь, за чужое богатство. Их называют владыками мира, а они не имеют и клочка земли". Как вы думаете, Королев, такие слова, такие мысли могут быть у человека корыстного и двуличного?