Я отложил книгу и подошел поближе:
   - А к чему вы это, Антон Семенович?
   - Ты работаешь неплохо, - он посмотрел на меня поверх пенсне, - но ты работаешь за моей спиной. Думаю за тебя я. А пора уж тебе становиться на свои ноги. Тебе двадцать восемь скоро стукнет, не маленький. И кое-чему научился.
   Признаться, я слегка опешил и не вдруг нашелся что сказать. Но Антон Семенович и не ждал ответа. Он вернулся к столу, сел и заговорил деловито, как о чем-то давно и прочно решенном:
   - Так вот. Я слышал, сейчас худо с детскими домами в Ленинградской области. Поезжай туда. И выбери себе самый плохой, ладно?
   Когда я пришел в тот вечер к себе, Галя и дети уже спали. Хотелось рассказать обо всем Гале. Но я не стал будить ее. Подошел к окошку, уперся лбом в холодное стекло, залепленное снаружи густой, непроглядной теменью, и думал: скорее бы наступило завтра!
   Полтора года прошло. Многое понял, узнал, много пережил я за это время. И в этот час, когда круто переломилась моя жизнь и я стал на новом повороте ее, я мог повторить те же слова: работать. Изо всех сил работать. Идти по тому пути, который я выбрал и лучше которого нет на свете... Скорее, скорее бы наступило завтра!
   68. СНОВА В ДОРОГЕ
   И вот я снова в дороге. Зал ожидания переполнен. Сидят на лавках, на чемоданах и просто-на полу. Рядом со мной, почти у самой двери, прижав к себе, как младенца, желтый баул, дремлет старуха в истершейся бархатной шубейке. Она то и дело вздрагивает, приоткрывая глаза, шарит вокруг рукой, чтобы увериться, что попрежнему сидит на вокзальной скамье, что попрежнему у ног притулился сундучок, а на коленях - баул. "Не слыхали, - спрашивает она, - на Киев поезд..." - и, не дождавшись ответа, опять дремлет. По другую сторону от меня спит пожилой крестьянин. Он спит, откинув голову и прикрыв лицо газетой, словно стоит июльский зной и не дают покоя мухи.
   Январь на исходе. Из дверей по ногам тянет холодом. Снаружи, в чутком морозном воздухе, протяжно перекликаются гудки, подолгу дрожит звук станционного колокола. Кряхтя, отходит тяжелый состав, все учащается, учащается дыхание паровоза, вагоны, гремя, пробегают мимо, и стук колес замирает где-то вдалеке. Дорога, дорога впереди...
   Бам-м! Колокол мгновенно расплескал тишину. В зале уже никто не спит начинается посадка на киевский поезд. Моя соседка беспомощно озирается и, видно, так напугана, что уже не в силах испугаться еще больше, когда я хватаю ее сундучок. Она только покрепче прижимает к груди свой желтый баул и почти бежит за мною, приговаривая на ходу: "Вот спасибо! Вот уж спасибо!" Кажется, этой жаркой благодарностью она хочет обезоружить меня на случай, если я схватил ее багаж с недобрыми намерениями.
   Втискиваю старушку в вагон, пробираюсь и сам. Кидаю свой чемодан и рюкзак на верхнюю полку, спутнице занимаю место внизу, у окна.
   Постепенно вагон затихает. Где-то в конце его женщина уговаривает малыша утихомириться, в другом конце дружно храпят. Мерно покачивается вагон, стучат колеса, и вот уже ничего не остается, кроме этого ровного, усыпляющего стука...
   - Приехали, граждане! Просыпайтесь: Киев!
   Проводник идет по вагону и простуженным голосом сообщает, что мы прибыли. Но все и без него давно проснулись. Кругом суета, говор, кто-то стучит в окно, кто-то из встречающих уже прорвался в вагон и принес с собою струю морозного воздуха.
   Соскакиваю со своей полки. Мои сборы короткие: чемодан в руки, рюкзак за плечи - и можно идти. Со всех сторон подталкивают, поторапливают, в вагоне полно встречающих - они спешат навстречу, мешая выйти. Наконец выбрался. Соскакиваю на перрон. Оглядываюсь, вдыхаю утренний холод. Сна как не бывало. Кругом все сине, морозно, по-утреннему неярко светят фонари. И вдруг - что за странность, как будто меня тронули за ногу! Оборачиваюсь, наклоняюсь - из-под вагона виднеется чья-то голова, плечи, маленькие цепкие руки пытаются ухватить мой сапог.
   - Ты что?
   В свою очередь, ухватываю покрепче охотника за моими сапогами, вытаскиваю на перрон и... Что за черт! Не может быть!
   Передо мною стоит Лира. Стоит, опустив голову, не глядя на меня, стоит такой, каким я его никогда не видел, - молчаливый и смиренный.
   Откуда он тут? Зачем? Уж не снится ли он мне? Он же должен быть за тысячу километров отсюда! Я встряхиваю его за плечи - нет, это не сон, это действительно Лира.
   - Что случилось? Говори!
   - А я с самого Ленинграда за вами. Я - ни на шаг. Я от вас прятался, а не отставал.
   - Да зачем? Зачем?!
   - Семен Афанасьевич, где вы, там и я! Как хотите, а я от вас не отстану!
   Теперь Лира задрал голову и не мигая бесстрашно смотрит мне прямо в глаза.
   - Ты спятил! Я сейчас же отправлю тебя назад! Да ты понимаешь, что сейчас делается в Березовой? Бегают, ищут, в колодце шарят... Да ты понимаешь, что ты сделал?
   - Нет, нет, - торопится успокоить меня Лира, - Я записку оставил Николаю Ивановичу. Так, мол, и так, не обижайтесь, а я поехал за Семен Афанасьевичем. Ну, что вы! - На этот раз в голосе его слышится упрек. Разве я так? Нет, я записку. Чтоб все как следует.
   Мороз, а я утираю пот со лба. Вокруг шум, суета, нас толкают, а мы всё стоим друг против друга.
   - Братишка встретил? - на ходу спрашивает сосед по вагону. - Похож! Как две капли!
   - Пошли! -с сердцем говорю я. И "братишка" семенит за мной.
   Дав в Березовую телеграмму, чтобы не искали беглеца, выхожу в город. Уже звенят трамваи, но я решаю идти пешком. В гостинице "Палас", что на Бибиковском бульваре, меня ждет Антон Семенович. Мне не хочется будить его раньше времени. Лира идет рядом, стараясь приноровиться к моему шагу, и все пытается занять меня разговором:
   - Ух, город какой! На горе!
   Молчу.
   - А все-таки Ленинград больше.
   Молчу. Видя, что я не намерен поддерживать эту светскую беседу, Лира меняет тему:
   - Со мной Кизимов хотел. А я ему объяснил: ты, говорю, здесь давно, тебе нельзя. А я недавно, с меня спрос не такой. - Лира заглядывает мне в лицо и продолжает со всей убедительностью, на какую только способен: - А я вам скажу, Семен Афанасьевич, вы не сердитесь, а только я себе сразу сказал: куда вы, туда и я. На всю жизнь!
   Его угнетает мое молчание. Пуще всего он боится, что сейчас я куплю билет и велю ехать обратно...
   В последний раз я был в Киеве весной. Цвели каштаны - стояли вдоль улиц высокие, торжественные, все в пышной листве, щедро поднимая в небо свои сияющие свечи. Сейчас зима. Зимой Киев стеклянный: ветви деревьев покрыты инеем, а где же, в каком еще городе столько деревьев на улицах?
   Сейчас увижу Антона Семеновича. Невольно ускоряю шаг. Упрямый черноглазый мальчишка уже почти бежит рядом со мною - и, видно, готов бежать без передышки хоть на край света.
   Вот и гостиница. Взлететь на третий этаж - дело одной минуты. Перевожу дух, стучу и слышу из-за двери знакомый голос:
   - Войдите!
   Антон Семенович, видно, давно уже встал. Он за столом, на столе унизанные хорошо знакомым мне четким почерком листы бумаги. Он поднимается мне навстречу. До чего же я рад его видеть!
   Обнимаемся. Потом он отстраняет меня и говорит с улыбкой в голосе:
   - А ну-ка, поворотись, сынку!
   69. ВОЗЬМУСЬ ЛИ?
   Я не видел Антона Семеновича без малого два года. Впервые за тринадцать лет мы расстались на такой долгий срок. Случалось Антону Семеновичу уезжать в отпуск, но я не помню, чтобы хоть раз он дожил вдали от коммуны положенное время. Он всегда приезжал раньше хоть на несколько дней, и в его спокойствии в минуты встречи мы безошибочно улавливали сдержанное нетерпение, с которым он возвращался к нам. Мы чувствовали, знали: мы всегда, все время нужны ему.
   Вот и сейчас - нет двух лет разлуки. Словно только вчера мы простились. Как мог он по моим отрывочным письмам так много узнать о Березовой поляне, о ребятах, учителях - обо всех, кого я любил? Почему так безошибочно знает, что меня тревожит, и спрашивает именно о том, о чем я сам хотел говорить? Это я после задал себе такие вопросы, а тогда не сомневался: иначе и быть не может. Он все знает обо мне - мои тревоги, сомнения, горе мое и радость. Мы вовсе и не расставались - так же как и я о нем, он помнил обо мне эти годы, и мое дело было его делом.
   Завтра нам расставаться вновь, а сегодня Антон Семенович был весь день занят - встретившись утром, мы едва успели обменяться несколькими словами. И вот сейчас, за полночь, наверстываем - рассказываем, расспрашиваем, думаем вслух.
   Об одном я не спрашиваю: для чего он вызвал меня. Не спрашиваю, и он не заговаривает об этом. Я жду, одолевая нетерпение, в каждом новом слове стараясь угадать - что будет? Зачем позвал меня к себе Антон Семенович?
   - Большое дело затевается, - говорит он, вставая из-за стола и прохаживаясь по комнате. - Надо покончить с беспризорностью совсем, начисто, чтоб даже память об этом слове сгинула. Я думаю, можно будет добиться, чтоб созданы были большие детские коммуны-города с заводами, фабриками, с технически оснащенным сельским хозяйством. Отчего, подумай, наши колонии так часто устраиваются в каких-то полуразрушенных монастырях? А потом принимаются эти монастыри восстанавливать, убивают на это огромные деньги и попусту: создается карликовая колония, которая может совладать разве только с сапожной или швейной мастерской. Да кто же из ребят сейчас хочет быть сапожником-кустарем? Любой знает, что на фабриках производство обуви давно уже великолепно механизировано. Нет, нужно именно большое, богатое хозяйство, которое давало бы детям настоящую перспективу, настоящее будущее.
   "Вот оно! - думаю я. - Вот для чего он меня вызвал".
   И встает передо мной большое, прекрасное здание со своей школой, может быть со своим институтом. Я вижу великолепный, оборудованный по последнему слову техники завод. Вот они в цехах - сосредоточенные, гордые мальчишки, им повинуются точнейшие умные механизмы. Какой это будет завод? Тяжелого машиностроения? Станко-инструментальный?
   Я вижу огромное поле пшеницы, поле, которое не охватишь взглядом, вижу комбайн, у его штурвала - какой-то из моих ребят. Кто это - Подсолнушкин? Стеклов?
   - Есть у меня еще и другая мысль, - слышу я голос Антона Семеновича. Хочу предложить правительству создать Ворошиловский корпус. Уверен, что это дало бы стране великолепных командиров. Мы отобрали бы лучших ребят из колоний и детских домов. Обдумали бы специальную программу и стали бы готовить их к военной будущности с детства. Какие выросли бы
   командиры, с какой культурой, широко образованные... Правда, хорошая мысль?
   "Неужели это? - думаю я. - Это совсем ново, но тем интереснее! И я мог бы забрать к себе многих ребят из Березовой поляны. Вот было бы счастье!"
   Антон Семенович останавливается перед диваном. На диване спит как убитый набегавшийся за день Лира. Он вымылся в бане и сейчас лежит, раскинув руки, свесив голову с подушки, неправдоподобно чистый и тихий.
   - Хороший парень, - говорит Антон Семенович, перехватив мой взгляд. Человек риска и преданности. Предсказываю, смотри запомни: будет заведовать колонией, не иначе!
   - Горяч слишком для такого дела.
   - Знавал я и других горячих на этом посту.
   Смеемся. Потом Антон Семенович развязывает тесемки толстой, разбухшей папки. В папке - письма читателей, которые он давно обещал показать мне. Придвигаюсь к столу, к лампе под зеленым абажуром, и Антон Семенович раскладывает передо мною листки почтовой бумаги, страницы, вырванные из тетради, то унизанные аккуратным, четким почерком, то исписанные кем-то нетерпеливым и неспокойным. Скольким людям разворошила душу "Педагогическая поэма"! Сколько вызвала мыслей, раздумий, какие споры, сомнения, вопросы! Какие разбудила надежды, какую уверенность!
   Читаю письмо за письмом. Стараюсь представить себе каждого, кто написал Антону Семеновичу: каков он, что за человек?
   "Я решила оставить свою работу, - писала молодая учительница. - Я изверилась в ней, я перестала надеяться на успех, на радость, на то, что я достигну чего-нибудь на этом пути - таком трудном, почти безнадежном. Вы открыли мне глаза. Вы помогли мне понять, что я не вправе бросить начатое. И Вам было трудно, а Вы не отступили. И Вас посещало отчаяние, ио Вы не дали ему одолеть себя. А главное, Вы указали мне путь. Вы подсказали мне, как работать, с чего начинать и чего добиваться. Спасибо, спасибо Вам!"
   Антон Семенович вместе со мною перечитывает это письмо.
   - Думаю, если она и до ста лет проживет, все равно ребят не бросит, говорит он. И подает мне другое письмо:
   "...Ну что ж, большое дело Вы сделали - с этим спорить нельзя. Однако опыт Ваш узок, он применим только к детям ненормальным, детям-правонарушителям. А сейчас важнее другое: работа в нормальном детском доме, в нормальной, обычной школе. И вот тут-то Ваши находки педагогу помочь не в силах".
   - Старая песня! - говорю я. - Такое я сто раз слыхал и в Ленинграде.
   - И я постоянно слышу. Что до меня, то ты знаешь: если бы мне дали херувимов и серафимов с крылышками, я воспитывал бы их точно так же. Однако нужна проверка. Проверка убедительная, точная, проверка долгим опытом. Только он убеждает.
   Антон Семенович на минуту умолк, выпрямился. Тень абажура ложится на его лицо, освещены только твердо, упрямо сжатые губы. Он смотрит мне прямо в глаза.
   - Это очень серьезно, очень сложно, Семен. До сих пор живому делу мешали впрямую - мешали чиновники, бюрократы, тупицы, но они не прятали своей ненависти и действовали открыто. Теперь будет иначе. Нам скажут: ваш опыт узок, это годится только для правонарушителей.
   Спокойным, неторопливым движением он откладывает письмо в сторону.
   - Ты понимаешь, что я хочу поручить тебе? И не тебе одному, есть у меня на примете еще коммунары - Марк Шейнгауз, Георгиевский; из тех, что помоложе, - Конисевич... Так вот. Надо взять детский дом. Обыкновенный дом с обыкновенными, нормальными детьми. Поначалу небольшой. Потом он расширится, в этом я не сомневаюсь. Дети-сироты, дети из раскассированных детских домов, ребята, которые не успели хлебнуть улицы, беспризорщины. Понимаешь? Нормальные дети...
   Как дым, растаяла возникшая было в моем воображении картина - и мощный завод, и поле золотой пшеницы, и Подсолнушкин за штурвалом комбайна. Итак, все, что рассказано в "Педагогической поэме", - это о правонарушителях? Моя юность, юность моих друзей и товарищей, колония Горького, коммуна Дзержинского - это всего только история малолетних преступников? Ну, нет!
   Стало быть, надо еще доказывать на деле, что означают труд и мысль Антона Семеновича? Доказывать, что он воспитывал настоящих людей, советских людей, коммунистов? Что он и других этому учит? Ладно, будем доказывать, черт подери!
   - Впереди у нас не только победы, но и борьба, - задумчиво говорит Антон Семенович. - Для этих побед и для этой борьбы воспитываются люди... Ну как, возьмешься?
   Возьмусь ли?
   Я смотрю в лицо моему учителю, прямо в глаза. Возьмусь ли! Да я все силы положу на это дело! И когда-нибудь он снова скажет мне: так должен работать каждый.
   Где они сейчас, еще незнакомые мне ребята, моя новая большая семья? С ними и для них я буду теперь жить и работать. Впереди у меня и борьба, и победа, и горечь, и радость - всё, чем полна жизнь и наш нелегкий, но такой счастливый труд.
   ...На другой день я уехал в Черешенки - так называлось место, где ждал меня наш новый дом.
   1950-1953