Страница:
Брат тоже уговаривал меня остаться. И только отец сказал:
- Ну что ж... Иди, выспись: путь далекий. Раз нельзя, значит, нельзя.
На рассвете я вскочил, собрался. Мать плача подала мне узелок с гостинцами, отец протянул кисет с табаком - подарок Антону Семеновичу. Обнял я своих - и пошел, услышав напоследок безнадежное: "А может, останешься?"
В начале двенадцатого я не вошел - влетел в колонию и тотчас помчался в кабинет Антона Семеновича. Он встал, и мы обнялись, словно год были в разлуке.
- Ну, садись, рассказывай. Как дома? Как на селе?
- Вот, держите: отцов подарок, самосад... А меня всё не отпускали, уговаривали, чтоб остался.
- Хлебопашествовать? Или женить хотели?
- Угадали, да не совсем. Брат женится, завтра свадьба.
- Брат? Так... А ты, значит, не остался?
- Да как же я мог?
Тут в дверь заглянул Вершнев:
- Можно, Антон Семенович? Здорово, Семен! Давай удостоверение, а то как запишу опоздание...
- Ну-ка, Николай, собери совет командиров! - сказал ему Антон Семенович.
Через три минуты все командиры собрались в кабинете.
- Вы простите, что оторвал вас от дела, - сказал Антон Семенович, - но мое дело не терпит: прошу продлить Семену отпуск до понедельника. Завтра у него брат женится.
Я остолбенел:
- Да что вы, Антон Семенович? И без меня обойдутся...
- Ну-ну! Брось дурака валять! Ведь самому хочется? - загудели все.
- Тише! - сказал Антон Семенович. - Я прошу об этом не ради тебя, Семен, а ради матери. Каково ей было отпустить тебя перед таким днем?
- Предлагаю: Семену в обязательном порядке возвратиться в отпуск! заявил Вершнев.
- И еще кого-нибудь со мной! - попросил я.
И снова было написано отпускное свидетельство - на этот раз мне и Буруну. Мы тотчас собрались и зашагали. Я и думать забыл, что нынче уже проделал этот путь от Сторожевого до колонии. Но не прошли и версты, как за спиной послышался топот. Смотри-ка! Да это наш фаэтон!
Лошадь поравнялась с нами, и знакомый голос окликнул:
- Садитесь! Ты, Бурун, ко мне, а Семен на козлы. Решил и я погулять на свадьбе.
- Вы, Антон Семенович? К нам? В Сторожевое?!!
- А что ж такого? Сами веселитесь, а мне нельзя? Или жалко чарки вина?
Вместо ответа я втолкнул Буруна в фаэтон, вскочил на козлы и завертел концом вожжей над лошадиной спиной. Никогда еще наша Мэри не развивала такой скорости! Я знал, знал, зачем он поехал: чтоб мне не шагать второй раз за день добрых тридцать верст. Я знал, знал, зачем он поехал: это подарок мне и моим - чтоб наш праздник был еще лучше, еще веселее! Он всегда все понимал, и сейчас, двенадцать лет спустя, он понимает, как мне важно увидеть его, как важно, чтобы он приехал сюда и сам все увидел!
65. 16 ИЮНЯ
Если человек бежит во весь дух и его вдруг резко остановить на бегу, у него может разорваться сердце. Наша жизнь летом 1934 года напоминала счастливый, в полную силу бег, нетерпеливое и неудержимое стремление вперед. И я не знаю, как мне перейти к тому, что внезапно остановило меня на всем ходу, вырвало из этого стремительного и радостного движения и едва не разбило мою жизнь.
Стоял июнь, и мы вместе с ленинградскими друзьями готовились к походу в Петергоф. Поход был рассчитан на три дня.
- Ну, это тебе, конечно, не Крым, не Кавказ, конечно, - философствовал Король, - однако ничего. Начнем с Петергофа, а будущим летом, глядишь, и в Крым двинем.
К своему скромному походу мы готовились так, как будто на край света собирались. Военная игра прошлым летом познакомила нас с картой, с топографическими знаками, немного с азбукой Морзе (наперекор протестам Екатерины Ивановны). И сейчас чертили большую сводную карту, и у каждого отряда была своя. К нам чуть ли не каждый день приезжали из Ленинграда, и мы часто посылали туда своих гонцов. Было что-то вроде праздничной, предсвадебной сутолоки, как тогда в Сторожевом: у каждого было дело - и это дело казалось ему самым важным. Все минутами пугались: а вдруг не успеем всё сделать! И каждый был уверен: подготовимся - лучше не бывает!
Поход был назначен на 15 июня, а 14-го из Ленинграда прислали новичка. Он стоял передо мной - приземистый, нескладный, с непропорционально маленькой и какой-то угловатой головой; затылок словно стесан, лоб низкий, покатый, глаза глубоко запрятаны под выступающими надбровными дугами. Лицо у него было серое, без красок: губы, щеки, лоб - все одинаково серое, тусклое. Я смотрел на странного серолицего парня и с досадой спрашивал себя: почему, когда здесь находился дом для трудных детей, педологи направляли сюда самых обыкновенных, нормальных ребят, таких, как Жуков, Стекловы, Король, Разумов... А теперь, когда уж ни у кого язык не повернется назвать моих ребят трудными, педологи присылают мне новичка, о котором я сразу могу сказать: он и в самом деле ненормален, болен, на его лице - печать душевной болезни, печать идиотизма. Что он будет делать у нас, среди здоровых детей?
Я даже не знал, слышит ли он мои вопросы, понимает ли, что ему говорят. Он почти не отвечал, а если и начинал бормотать что-то, я едва мог разобрать половину слов.
- У тебя болит что-нибудь?
Молчит, глядит в сторону. Что с ним делать?
Я велел Жукову отрядить кого-нибудь из ребят, чтоб помогли новенькому вымыться в бане.
- До чего парень странный, - сказал после Володин, которому это было поручено. - Сидит, как неживой, не растормошишь никак. И ест хуже маленького, все у него валится.
О том, чтобы он пошел с нами в поход, и речи быть не могло. Болен ли он был, устал ли, но двигался он по-стариковски медленно, едва переставлял ноги.
- Ты не горюй, - сказал я. - Это не последний поход. В следующий раз пойдешь со всеми.
Он будто и не слышал - не поднял глаз, не повернул головы. "Эх! - еще раз с тревогой подумал я. - Времени уже нет. Как только вернемся из похода, буду требовать, чтоб его забрали от нас".
Отправлялись в поход все. Кроме новенького, на нашей Березовой поляне оставались только Софья Михайловна, Галя с малышами и Антонина Григорьевна. В последнюю минуту случилась беда с Коробочкиным: а горячке сборов, сбегая с лестницы, он подвернул ногу. Он все-таки попытался стать а строй, заклинал взять его, но я был неумолим - пришлось ему остаться. Алексей Саввич, я и даже Николай Иванович, несмотря на больную ногу, шли с ребятами. Екатерина Ивановна хотела съездить дня на два в Тихвин навестить отца. Наш дом должен был иа три дня опустеть.
Рано утром 15-го, перед тем как мы выступили, я подошел к Костику с Леночкой. Они еще спали: Леночка - свернувшись клубком и подложив ладонь под щеку, Костик - уткнувшись лицом в подушку и раскинув руки. Он и во сне бежал куда-то. Весь день он был в движении и засыпал на лету: только что еще смеялся, прыгал в кровати - и вот, словно сраженный, падает в подушки, разметав руки, и мгновенно засыпает. Я тихонько повернул его на бок, поцеловал в теплую, румяную щеку и подумал: скоро они оба встанут и будут с недоумением бродить по обезлюдевшей поляне и допрашивать Галю: "А где все мальчики? А зачем они ушли? А когда они придут? А папа когда придет?" Я еще раз поцеловал обоих. Они не открыли глаз, только заворочались во сне.
Мы выступили в поход. В воздухе крупными нетающими хлопьями кружился тополиный снег. Солнце спозаранку уже пригревало. Было нам весело - от глубокого чистого неба, от солнца, от яркой зелени вокруг, от того, что в Сиверской мы должны были встретиться с ленинградцами.
На другой день мы подходили к Сиверской. Я шел позади, замыкая колонну, и вдруг услышал чей-то задыхающийся голос:
- Семен Афанасьевич! Семен Афанасьевич!
Я обернулся - передо мной стоял Коробочкин. Колонна ребят ушла вперед, а я словно прирос к земле. Откуда здесь взялся Коробочкин? Что его привело? Что случилось?
- Семен Афанасьевич... Костик пропал!
Дыхание у меня пресеклось. Хотел заговорить, спросить - голоса не было. Схватил Коробочкина за плечо. Он понял и заторопился:
- Ищем его с утра. Всё обыскали. Вышел из дому, потом Галина Константиновна позвала его чай пить - нету. Кричали, всё обшарили, часа два искали - нету!
Я нагнал колонну, остановил Алексея Саввича и сказал коротко, что возвращаюсь в Березовую:
- Костик пропал.
Он изменился в лице, молча кивнул. Я зашагал к станции. Слегка прихрамывая, но не отставая, рядом шел Коробочкин. Почти у самой станции нас догнал Король. Что он узнал, о чем догадался, я спрашивать не стал, спросил только:
- Алексей Саввич знает?
- Отпустил, - ответил Король.
Поезд на Ленинград должен был прийти только через час. Я готов был отправиться до Березовой пешком, хотя бессмысленней ничего и придумать было нельзя. Король исчез куда-то и через пять минут прибежал за нами: со станции уходит попутная грузовая машина, нас подкинут до Ленинграда. И мы поехали. Впереди всю дорогу трясся другой грузовик, наполненный металлической стружкой - фиолетовой, красной, рыжей. Мне казалось, что это от нее у меня рябит в глазах и разбегаются мысли. И почему я помню это?
Около пяти часов мы были в Березовой. Едва взглянув на Галю, я понял: не нашли. Леночка повторила и мне свой рассказ: они с Костиком сидели на крыльце. Подошел новый мальчик и сказал Костику: "Пойдем гулять". Костик встал и пошел с ним. И больше не пришел.
Я кинулся к новичку с вопросами. Он молча, тупо смотрел в землю. Я понял, что ничего не добьюсь от него.
Я обегал парк, рощу. Мы с Королем и Коробочкиным обшарили пруд, колодец, в который когда-то упал Лира. Король бегал как одержимый. Я боялся смотреть на иего, боялся узнавать в его взгляде отражение своего ужаса. Мальчика нигде не было.
Я возвращался домой около семи. Тупая боль в затылке мешала думать. Я не знал, что делать, что сказать Гале, я знал только одно: Костика нет.
Потом в стороне, в кустах малины, совсем неподалеку от нашей поляны, послышался женский голос. Девушка в пестром платье связывала большую охапку цветов и пела. Я прошел дальше. И вдруг песня оборвалась, позади вскрикнули. Я обернулся. Девушка стояла, наклонясь над чем-то, потом закричала, выронила цветы и бросилась бежать. Я понял. Кинулся туда и увидел Костика.
В густой траве, среди кустов малины, он лежал так же, как вчера утром в постели, когда я прощался с ним: лицом вниз, раскинув руки. Рядом валялся нож. Я поднял малыша - и тело его безжизненно повисло.
Не знаю, сколько времени я так стоял, прижимая к себе сына. Я боялся смотреть ему в лицо, не смел шевельнуться, не смел идти. Потом до меня донесся крик - это было у нас, и я пошел, почти побежал к дому. Во дворе я увидел то, чего и ждал, - и, опустив малыша на траву, едва успел вырвать новичка из рук Короля и Коробочкина.
Позднее, совсем уже к вечеру, приехал Николай Иванович. Ему, должно быть, еще в дверях все рассказали. Ни о чем меня не спрашивая, он взял новичка и увез его в Ленинград.
66. СИЛЬНЕЕ ГОРЯ
Назавтра с утра вернулись наши. Хотя Алексей Саввич ничего не сказал ребятам, они поняли: что-то случилось, и настояли на том, чтоб вернуться домой. Он не противился, потому что и сам не находил себе места.
Я вышел навстречу ребятам. Первый, кого я увидел, был Лира. Он со страхом посмотрел на меня своими черными глазищами и вдруг сказал:
- Семен Афанасьевич! Вы седой!
Рассказывать о том, что было, нельзя. Нет у меня таких слов. Похоронили Костика. Галя слегла, я не мог ни на час от нее отойти. Приехала тетя Варя, каждый день приходил доктор Евгений Николаевич, а Галя лежала без сознания третьи сутки. Я выходил только к Софье Михайловне, чтоб подержать на коленях Лену и убедиться, что она здесь. Но когда бы я ни выглянул в окно, когда бы ни вышел на крыльцо, я видел Лиру или Короля, Петьку или Жукова. Они встречали мой взгляд молчаливо и только иногда спрашивали:
- Может, нужно что-нибудь, Семен Афанасьевич?
На четвертую ночь я сидел подле Галиной кровати, держа ее руку в своих. Было очень тихо, и вдруг мне показалось, что Галиного дыхания больше не слышно.
Счастье приучает ждать только хорошего. Счастливый не ждет беды. А тот, кто узнал горе, ждет горького. В ту минуту я почувствовал, я был уверен, что и Гали нет в живых.
- Тетя Варя, - тихо позвал я.
Она дремала на стуле у окна, но тотчас встала, подошла к кровати и тронула рукой Галин лоб.
- Слава богу, - услышал я, - лоб влажный.
Я не знал, что это означает. И вдруг увидел, что Галя открыла глаза и смотрит на меня. И по глазам я понял: она все помнит.
- Леночку, - прошептала она.
Я взял на руки спящую девочку и положил около Гали. Она снова закрыла глаза, по щекам ее катились слезы.
- Плачет. Слава богу! - шепотом повторила тетя Варя.
На другой день я впервые вышел к ребятам.
В доме все было как всегда, и ребята и воспитатели старались, чтоб ничто не изменилось, чтоб все шло попрежнему. Только все было как-то тише, приглушенней. Не потому лишь, что жалели меня и Галю, нет, - Костик был дорог всем, все любили его. И никто не мог примириться с тем, что случилось. Однажды, подходя к могиле малыша, я услышал голоса, а потом увидел и ребят они ставили ограду. Они работали без обычного шума, только перекидывались словом-другим.
- Поглубже копай!.. Почаще надо ставить...
Тишина. Потом голос Короля:
- Клен посадим. Он клен любил. Говорил: листья какие красивые...
Не знаю, кто телеграфировал Антону Семеновичу, но через неделю после гибели Костика я получил от него письмо:
"Дорогие мои, я не пишу вам слов утешения, я с вами, чувствуйте меня рядом с собой, как чувствую я вас. Бывает иногда в жизни такое, что кажется - выхода нет: погибай или отступай. Но я знаю, ты не отступишь. Верю тебе, Семен. Найди в себе силы перенести это страшное горе, стань сильнее горя, помоги Гале.
Твой Антон".
Если я и вынес, то только потому, что должен был помочь Гале, а ребята помогали мне. Я все время был с ними и уверен: они понимали, что нужны мне, как воздух. Они обращались ко мне с тем, что прежде решали и делали сами, без меня. Они шли ко мне с каждым пустяком, со всякой мелочью. Они не оставляли меня одного ни на минуту. При этом я не ловил на себе никаких сожалеющих взглядов. Они сочувствовали мне сдержанно, по-мужски, и как мужчины, как товарищи мне помогали. Король был около меня почти неотступно. Не встречался глазами, не заводил разговоров - просто был рядом.
- Давайте распилим... Как по-вашему?.. Объясните нам... Вот рассудите нас, мы тут поспорили... Ну, как же мы без вас на огороде... Из колхоза просили помочь, идемте с нами, Семен Афанасьевич?
Так было весь день. А потом наступала ночь, и вот тут становилось худо: спать я не мог. Не спала и Галя. Она почти и не ела.
Она не работала, и у нее совсем уж не было никакого спасенья. Встав поутру, она брала Леночку и бродила с нею по парку, по лесу. Я знал: в это время в лесу и в парке непременно есть кто-нибудь из ребят, чаще старшие, а из тех, что поменьше, - Лира. Этот стал молчалив и сумрачен, точно сразу подрос: уже не было внезапных выходок, приступов шумного озорства. И он, как Король, старался все время быть у меня под рукой. Галя сделалась на себя не похожа - остановившийся взгляд, темные круги под глазами, запавшие щеки. Она не плакала и молчала. "Закаменела", - говорила тетя Варя. И я тоже молча ждал, пока она в силах будет заговорить.
- Сеня, - сказал она однажды, - уедем отсюда.
- Галочка, куда же?
- Не могу я тут... - начала она и смолкла.
Она больше не возвращалась к этому разговору, но сердце у меня сжалось. Я понял: ей здесь нельзя оставаться. А я - как я могу уехать? Как оставлю ребят?
Осень подходила не торопясь, но мы во всем видели ее приближение. Папоротники стали рыжими. Зашуршал под ногами палый лист. А Леночка принесла мне стебель ландыша, на котором вместо легких белых колокольчиков висели крепкие оранжевые шарики:
- Какие это ягоды?
- Ландышевые семена, Леночка, - ответила за меня Екатерина Ивановна. Осень, Леночка, осень...
Дела было много, и дело не ждало. Я изо всех сил старался оглушить себя работой, и только мысль о Гале попрежнему не давала мне покоя.
И вот в конце октября пришла телеграмма:
"Жду тебя Киеве. Сдавай дела, есть большая работа Украине.
Макаренко".
Несколько дней я никому не говорил о телеграмме. Потом дал ее Алексею Саввичу. Он прочел и, отвернувшись, положил было на край стола. Потом показал Владимиру Михайловичу. Тот, в свою очередь, прочел, помолчал, наконец сказал негромко:
- Так... Ну что ж, это правильно... правильно, что поделаешь...
Ночью я написал Антону Семеновичу письмо - всего несколько строк:
"Я не вправе уезжать сейчас. Вы должны понять это, Антон Семенович".
Ответ был краток, и я тоже помню его слово в слово:
"Ты - мой ученик, и мы столько лет жили и работали рука об руку. И ты считаешь, что я могу предложить тебе дезертировать? Я думал, ты лучше знаешь меня. Здесь есть работа, которую я могу и хочу поручить именно тебе. Я знал о ней давно, вот почему и писал уже, чтоб ты подумал о том, кто тебя заменит. Приезжай. Ты нужен здесь. Пробудь в Березовой столько, сколько тебе понадобится, чтоб быть уверенным: оставляешь дело в надежных руках".
Я читал и перечитывал это письмо. Смотрел на спящую Галю и думал: забыть - она никогда не забудет. Но пусть каждая дорожка, каждый угол, каждое лицо не напоминают ей. Пускай вокруг будут новые люди, новые заботы. А главное - работать, ей непременно надо работать.
67. НА КРУТОМ ПОВОРОТЕ
На другой день я поехал в гороно. Увидев меня, Зимин поднялся и, прежде чем я успел вымолвить слово, сказал:
- Товарищ Макаренко написал и нам. Мы согласны с ним. Мы вас, конечно, отпустим.
Помолчали.
- Тяжко вам, я понимаю... - начал Зимин.
- Не понимаю, как я уеду отсюда, - сказал я сквозь зубы. - Как ребят оставлю...
- Вы их в хороших руках оставляете, - сказал Алексей Александрович.
Вернувшись домой, я показал письмо Антона Семеновича своим товарищам: гороно будет думать своим чередом, давайте и мы подумаем, кому лучше руководить нашим домом.
Я смотрел на этих людей - они стали мне дороги и близки, как бывают дороги и близки только те, с кем делил мысли и труд, кому доверяешь до конца, без оглядки. Что-то они скажут?
- Я думаю, лучше всего было бы поручить это Николаю Ивановичу. Он молод, энергичен, хорошо знает ребят, любит нашу, работу.
Это сказал Алексей Саввич -сказал медленно, взвешивая каждое слово и глядя на всех по очереди, будто спрашивая: Так? Верно?
- Совершенно согласен, - сказал Владимир Михайлович, наклоняя седую голову.
- Я тоже думала об этом, -сказала Екатерина Ивановна.
- Но мы вовсе не собираемся здесь долго оставаться! - резко прозвучал голос Елены Григорьевны.
- Я никуда отсюда не уеду, - не взглянув на жену, твердо сказал Николай Иванович. - Спасибо, что верите мне. Но я ведь здесь недавно, меньше всех вас. Справлюсь ли?
- Вы можете положиться на нас, - спокойно сказала Софья Михайловна.
Будь я на месте Николая Ивановича, эти краткие слова придали бы мне больше бодрости, чем любые длинные дружеские заверения.
- Будем работать все вместе, как и прежде, - промолвила Екатерина Ивановна.
Елена Григорьевна сидела, закусив губу и не поднимая глаз.
- Большое спасибо! - взволнованно повторил Николай Иванович и повернулся ко мне: - А вы-то как думаете, Семен Афанасьевич?
- Я согласен с товарищами и доложу о нашем решении в гороно, - сказал я.
Да, я был полностью согласен с товарищами и знал: все они помогут Николаю Ивановичу и каждый будет работать так, словно вся ответственность за дом и детей лежит на нем самом.
Ребятам я не говорил ничего. Решил, что не скажу до последней минуты.
Дел у меня стало еще больше. Постоянно приходилось бывать в Ленинграде, и жалко было отрывать время на эти поездки, хотелось как можно больше быть среди ребят. До последнего дня я старался не думать о разлуке. Я был занят по горло и думать действительно не успевал. Но вот настал канун отъезда.
Я сидел за своим столом в кабинете, положив голову на руки, и думал. Как я их оставлю? Как буду без них? Как они - без меня? Так много не завершено, так много впереди. Нам разрешили организовать пионерский отряд. Красный галстук - наша новая завтрашняя радость. Но меня уже здесь не будет. Шестой класс, а там и седьмой - почти среднее образование! Но меня уже здесь не будет...
Закрыв глаза, я видел Короля... Жукова... Панина... Панин - он в самом начале пути, тут я еще почти ничего не добился... А Нарышкин? Разве он вышел на дорогу?.. Я видел Петьку... Репина... За Репина я уже почти спокоен. Он теперь человек. Скоро сюда приедет его отец. Как-то они встретятся, как решат? Я видел всех. Маленьких и больших. Шумных и тихих. Мне всегда казалось, что только у меня есть ключ от этих жизней, что без меня они завянут. Мне было необходимо так думать. Но теперь я знал, что это не так. И это было хорошо. Как бы я посмотрел в глаза Антону Семеновичу, если бы после меня здесь все рассыпалось и развалилось? Он сказал бы мне: "Не по тебе тебя судят, а по твоим делам, по твоим людям".
Когда после Галиной болезни я вернулся к ребятам, я понял: дом в Березовой может жить без меня. Здесь есть учительский коллектив и коллектив детей, и этот двойной коллектив живет. Все они старались, чтоб я чувствовал: без меня нельзя. Но я видел: можно.
Я взглянул на часы - было уже двенадцать.
Вот сейчас пойду по спальням и посмотрю на них, на спящих. А завтра утром прощусь и уеду. Утром, на пороге трезвого дня, полного дел и забот, прощаться легче и проще - утро вечера мудренее.
Я вышел на крыльцо. По земле вдоль дома лежали светлые квадраты. Поднял глаза - все окна освещены. Почему? Ребята давно уже спят, откуда же свет? Одним духом я взбежал по лестнице и открыл дверь первой спальни.
Все кровати были застланы, как днем, и возле них, точно на утренней поверке, стояли ребята. Что-то сжало мне горло. Я остановился, оглядел их и медленно пошел дальше. В других спальнях было то же - нераскрытые постели, безупречный порядок и ребята, стоящие навытяжку, молча, обращенные ко мне серьезные лица, глубокие, внимательные глаза. Они знали, они были убеждены, что я не уеду, не поглядев на них напоследок. Они знали, что я захочу увидеть каждого, и никто не лег.
Потом я сел на чью-то кровать, и все сгрудились вокруг, как в тот далекий день, когда Тимофей чуть было не поддел меня на рога.
- Пишите... Обязательно пишите, Семен Афанасьевич... Мы приедем к вам... И вы приезжайте... Эх, как вышло!
Я вернулся к себе после часу и тогда только подумал: а откуда же они знали? Откуда? Да разве от них что-нибудь скроешь!
Я знал, что все равно нипочем не усну. Походил по комнате. Стало тесно, вышел на воздух. Теперь окна были темные. Эх, если бы Антон Семенович увидел моих ребят! Что бы он сказал? Похвалил бы меня? Нет. Конечно, нет. Помню, когда в давно прошедшие времена, на заре колонии имени Горького, я устроил набег на бахчу, он сказал сурово:
"Предлагаю отстранить Карабанова от командования отрядом. Позор нам, если у нас такие командиры!"
А когда на селе вспыхнул пожар и я из горящей хаты вытащил больного старика, Антон Семенович сказал, пристально глядя мне в глаза:
"Так должен поступать каждый".
Вот и сейчас он скааал бы:
"Так должен работать каждый".
Да, я буду работать. Еще лучше, еще злее.
И в этот час мне вспомнился канун моего отъезда из коммуны имени Дзержинского, полтора года назад.
Я сидел в кабинете Антона Семеновича и читал. Антон Семенович работал за своим столом. Было очень тихо: коммуна уже спала. Я любил эти часы. Любил смотреть на склоненную голову Антона Семеновича, на то, как бегало его перо, покрывая бумагу четкими, ровными строчками. Иногда он откладывал перо, поднимал глаза и спрашивал меня о чем-нибудь. Спросить Антон Семенович мог и о том, как работает в цехе пятый отряд, и о том, как чувствует себя в седьмом отряде новенький. А заметил ли я, что Зырянский последнее время чем-то озабочен? И что я думаю о поведении самого маленького коммунара Мизяка?
Каждый такой разговор начинался с мелочи, с пустяка, а кончался так, что, уходя, я понимал: вот почему Зырянский взволнован! Вот почему новичку не по душе в седьмои отряде! Мне казалось, что у меня появляется новое зрение, и назавтра я действительно видел больше и умнее, чем вчера.
А иногда весь вечер проходил в молчании. Каждый был занят своим. Но, прощаясь, я слышал глуховатый голос: "Спокойной ночи, Семен!" - и уносил с собой что-то очень важное, от чего прибавлялось жадности жить и работать, работать во всю силу. Мне было весело, и силы я чувствовал в себе вдоволь хоть горы ворочать. И после большого, но так незаметно пролетавшего рабочего дня в коммуне, после дневного шума, сидя вдвоем с Антоном Семеновичем в затихшем кабинете, я не желал себе иной доли: только работать рядом с ним, и помогать ему, и постоянно учиться у него. Помню длинную цепь таких вечеров, похожих и не похожих друг на друга. Но тот, февральский, с мокрым снегом, стучащим в окна, мне особенно памятен.
Антон Семенович встал, отошел к окну.
- Ну и погодка! - услышал я. - Вот представь: в такую ночь идти в поход. Не для закалки, не для тренировки, а в войну, на фронте... под вражеским огнем... Нелегко!.. Семен, - вдруг сказал Антон Семенович, оборачиваясь ко мне, - ты доволен своей работой?
Я не успел ответить.
- Никогда не будет хорош тот командир, который не действует самостоятельно, - продолжал Антон Семенович. - Пусть он способный, пусть у него хорошая голова на плечах, но если он не действовал на свой страх и риск, по своему разумению, не выпутывался сам в трудных случаях, он еще не командир. Понимаешь?
- Ну что ж... Иди, выспись: путь далекий. Раз нельзя, значит, нельзя.
На рассвете я вскочил, собрался. Мать плача подала мне узелок с гостинцами, отец протянул кисет с табаком - подарок Антону Семеновичу. Обнял я своих - и пошел, услышав напоследок безнадежное: "А может, останешься?"
В начале двенадцатого я не вошел - влетел в колонию и тотчас помчался в кабинет Антона Семеновича. Он встал, и мы обнялись, словно год были в разлуке.
- Ну, садись, рассказывай. Как дома? Как на селе?
- Вот, держите: отцов подарок, самосад... А меня всё не отпускали, уговаривали, чтоб остался.
- Хлебопашествовать? Или женить хотели?
- Угадали, да не совсем. Брат женится, завтра свадьба.
- Брат? Так... А ты, значит, не остался?
- Да как же я мог?
Тут в дверь заглянул Вершнев:
- Можно, Антон Семенович? Здорово, Семен! Давай удостоверение, а то как запишу опоздание...
- Ну-ка, Николай, собери совет командиров! - сказал ему Антон Семенович.
Через три минуты все командиры собрались в кабинете.
- Вы простите, что оторвал вас от дела, - сказал Антон Семенович, - но мое дело не терпит: прошу продлить Семену отпуск до понедельника. Завтра у него брат женится.
Я остолбенел:
- Да что вы, Антон Семенович? И без меня обойдутся...
- Ну-ну! Брось дурака валять! Ведь самому хочется? - загудели все.
- Тише! - сказал Антон Семенович. - Я прошу об этом не ради тебя, Семен, а ради матери. Каково ей было отпустить тебя перед таким днем?
- Предлагаю: Семену в обязательном порядке возвратиться в отпуск! заявил Вершнев.
- И еще кого-нибудь со мной! - попросил я.
И снова было написано отпускное свидетельство - на этот раз мне и Буруну. Мы тотчас собрались и зашагали. Я и думать забыл, что нынче уже проделал этот путь от Сторожевого до колонии. Но не прошли и версты, как за спиной послышался топот. Смотри-ка! Да это наш фаэтон!
Лошадь поравнялась с нами, и знакомый голос окликнул:
- Садитесь! Ты, Бурун, ко мне, а Семен на козлы. Решил и я погулять на свадьбе.
- Вы, Антон Семенович? К нам? В Сторожевое?!!
- А что ж такого? Сами веселитесь, а мне нельзя? Или жалко чарки вина?
Вместо ответа я втолкнул Буруна в фаэтон, вскочил на козлы и завертел концом вожжей над лошадиной спиной. Никогда еще наша Мэри не развивала такой скорости! Я знал, знал, зачем он поехал: чтоб мне не шагать второй раз за день добрых тридцать верст. Я знал, знал, зачем он поехал: это подарок мне и моим - чтоб наш праздник был еще лучше, еще веселее! Он всегда все понимал, и сейчас, двенадцать лет спустя, он понимает, как мне важно увидеть его, как важно, чтобы он приехал сюда и сам все увидел!
65. 16 ИЮНЯ
Если человек бежит во весь дух и его вдруг резко остановить на бегу, у него может разорваться сердце. Наша жизнь летом 1934 года напоминала счастливый, в полную силу бег, нетерпеливое и неудержимое стремление вперед. И я не знаю, как мне перейти к тому, что внезапно остановило меня на всем ходу, вырвало из этого стремительного и радостного движения и едва не разбило мою жизнь.
Стоял июнь, и мы вместе с ленинградскими друзьями готовились к походу в Петергоф. Поход был рассчитан на три дня.
- Ну, это тебе, конечно, не Крым, не Кавказ, конечно, - философствовал Король, - однако ничего. Начнем с Петергофа, а будущим летом, глядишь, и в Крым двинем.
К своему скромному походу мы готовились так, как будто на край света собирались. Военная игра прошлым летом познакомила нас с картой, с топографическими знаками, немного с азбукой Морзе (наперекор протестам Екатерины Ивановны). И сейчас чертили большую сводную карту, и у каждого отряда была своя. К нам чуть ли не каждый день приезжали из Ленинграда, и мы часто посылали туда своих гонцов. Было что-то вроде праздничной, предсвадебной сутолоки, как тогда в Сторожевом: у каждого было дело - и это дело казалось ему самым важным. Все минутами пугались: а вдруг не успеем всё сделать! И каждый был уверен: подготовимся - лучше не бывает!
Поход был назначен на 15 июня, а 14-го из Ленинграда прислали новичка. Он стоял передо мной - приземистый, нескладный, с непропорционально маленькой и какой-то угловатой головой; затылок словно стесан, лоб низкий, покатый, глаза глубоко запрятаны под выступающими надбровными дугами. Лицо у него было серое, без красок: губы, щеки, лоб - все одинаково серое, тусклое. Я смотрел на странного серолицего парня и с досадой спрашивал себя: почему, когда здесь находился дом для трудных детей, педологи направляли сюда самых обыкновенных, нормальных ребят, таких, как Жуков, Стекловы, Король, Разумов... А теперь, когда уж ни у кого язык не повернется назвать моих ребят трудными, педологи присылают мне новичка, о котором я сразу могу сказать: он и в самом деле ненормален, болен, на его лице - печать душевной болезни, печать идиотизма. Что он будет делать у нас, среди здоровых детей?
Я даже не знал, слышит ли он мои вопросы, понимает ли, что ему говорят. Он почти не отвечал, а если и начинал бормотать что-то, я едва мог разобрать половину слов.
- У тебя болит что-нибудь?
Молчит, глядит в сторону. Что с ним делать?
Я велел Жукову отрядить кого-нибудь из ребят, чтоб помогли новенькому вымыться в бане.
- До чего парень странный, - сказал после Володин, которому это было поручено. - Сидит, как неживой, не растормошишь никак. И ест хуже маленького, все у него валится.
О том, чтобы он пошел с нами в поход, и речи быть не могло. Болен ли он был, устал ли, но двигался он по-стариковски медленно, едва переставлял ноги.
- Ты не горюй, - сказал я. - Это не последний поход. В следующий раз пойдешь со всеми.
Он будто и не слышал - не поднял глаз, не повернул головы. "Эх! - еще раз с тревогой подумал я. - Времени уже нет. Как только вернемся из похода, буду требовать, чтоб его забрали от нас".
Отправлялись в поход все. Кроме новенького, на нашей Березовой поляне оставались только Софья Михайловна, Галя с малышами и Антонина Григорьевна. В последнюю минуту случилась беда с Коробочкиным: а горячке сборов, сбегая с лестницы, он подвернул ногу. Он все-таки попытался стать а строй, заклинал взять его, но я был неумолим - пришлось ему остаться. Алексей Саввич, я и даже Николай Иванович, несмотря на больную ногу, шли с ребятами. Екатерина Ивановна хотела съездить дня на два в Тихвин навестить отца. Наш дом должен был иа три дня опустеть.
Рано утром 15-го, перед тем как мы выступили, я подошел к Костику с Леночкой. Они еще спали: Леночка - свернувшись клубком и подложив ладонь под щеку, Костик - уткнувшись лицом в подушку и раскинув руки. Он и во сне бежал куда-то. Весь день он был в движении и засыпал на лету: только что еще смеялся, прыгал в кровати - и вот, словно сраженный, падает в подушки, разметав руки, и мгновенно засыпает. Я тихонько повернул его на бок, поцеловал в теплую, румяную щеку и подумал: скоро они оба встанут и будут с недоумением бродить по обезлюдевшей поляне и допрашивать Галю: "А где все мальчики? А зачем они ушли? А когда они придут? А папа когда придет?" Я еще раз поцеловал обоих. Они не открыли глаз, только заворочались во сне.
Мы выступили в поход. В воздухе крупными нетающими хлопьями кружился тополиный снег. Солнце спозаранку уже пригревало. Было нам весело - от глубокого чистого неба, от солнца, от яркой зелени вокруг, от того, что в Сиверской мы должны были встретиться с ленинградцами.
На другой день мы подходили к Сиверской. Я шел позади, замыкая колонну, и вдруг услышал чей-то задыхающийся голос:
- Семен Афанасьевич! Семен Афанасьевич!
Я обернулся - передо мной стоял Коробочкин. Колонна ребят ушла вперед, а я словно прирос к земле. Откуда здесь взялся Коробочкин? Что его привело? Что случилось?
- Семен Афанасьевич... Костик пропал!
Дыхание у меня пресеклось. Хотел заговорить, спросить - голоса не было. Схватил Коробочкина за плечо. Он понял и заторопился:
- Ищем его с утра. Всё обыскали. Вышел из дому, потом Галина Константиновна позвала его чай пить - нету. Кричали, всё обшарили, часа два искали - нету!
Я нагнал колонну, остановил Алексея Саввича и сказал коротко, что возвращаюсь в Березовую:
- Костик пропал.
Он изменился в лице, молча кивнул. Я зашагал к станции. Слегка прихрамывая, но не отставая, рядом шел Коробочкин. Почти у самой станции нас догнал Король. Что он узнал, о чем догадался, я спрашивать не стал, спросил только:
- Алексей Саввич знает?
- Отпустил, - ответил Король.
Поезд на Ленинград должен был прийти только через час. Я готов был отправиться до Березовой пешком, хотя бессмысленней ничего и придумать было нельзя. Король исчез куда-то и через пять минут прибежал за нами: со станции уходит попутная грузовая машина, нас подкинут до Ленинграда. И мы поехали. Впереди всю дорогу трясся другой грузовик, наполненный металлической стружкой - фиолетовой, красной, рыжей. Мне казалось, что это от нее у меня рябит в глазах и разбегаются мысли. И почему я помню это?
Около пяти часов мы были в Березовой. Едва взглянув на Галю, я понял: не нашли. Леночка повторила и мне свой рассказ: они с Костиком сидели на крыльце. Подошел новый мальчик и сказал Костику: "Пойдем гулять". Костик встал и пошел с ним. И больше не пришел.
Я кинулся к новичку с вопросами. Он молча, тупо смотрел в землю. Я понял, что ничего не добьюсь от него.
Я обегал парк, рощу. Мы с Королем и Коробочкиным обшарили пруд, колодец, в который когда-то упал Лира. Король бегал как одержимый. Я боялся смотреть на иего, боялся узнавать в его взгляде отражение своего ужаса. Мальчика нигде не было.
Я возвращался домой около семи. Тупая боль в затылке мешала думать. Я не знал, что делать, что сказать Гале, я знал только одно: Костика нет.
Потом в стороне, в кустах малины, совсем неподалеку от нашей поляны, послышался женский голос. Девушка в пестром платье связывала большую охапку цветов и пела. Я прошел дальше. И вдруг песня оборвалась, позади вскрикнули. Я обернулся. Девушка стояла, наклонясь над чем-то, потом закричала, выронила цветы и бросилась бежать. Я понял. Кинулся туда и увидел Костика.
В густой траве, среди кустов малины, он лежал так же, как вчера утром в постели, когда я прощался с ним: лицом вниз, раскинув руки. Рядом валялся нож. Я поднял малыша - и тело его безжизненно повисло.
Не знаю, сколько времени я так стоял, прижимая к себе сына. Я боялся смотреть ему в лицо, не смел шевельнуться, не смел идти. Потом до меня донесся крик - это было у нас, и я пошел, почти побежал к дому. Во дворе я увидел то, чего и ждал, - и, опустив малыша на траву, едва успел вырвать новичка из рук Короля и Коробочкина.
Позднее, совсем уже к вечеру, приехал Николай Иванович. Ему, должно быть, еще в дверях все рассказали. Ни о чем меня не спрашивая, он взял новичка и увез его в Ленинград.
66. СИЛЬНЕЕ ГОРЯ
Назавтра с утра вернулись наши. Хотя Алексей Саввич ничего не сказал ребятам, они поняли: что-то случилось, и настояли на том, чтоб вернуться домой. Он не противился, потому что и сам не находил себе места.
Я вышел навстречу ребятам. Первый, кого я увидел, был Лира. Он со страхом посмотрел на меня своими черными глазищами и вдруг сказал:
- Семен Афанасьевич! Вы седой!
Рассказывать о том, что было, нельзя. Нет у меня таких слов. Похоронили Костика. Галя слегла, я не мог ни на час от нее отойти. Приехала тетя Варя, каждый день приходил доктор Евгений Николаевич, а Галя лежала без сознания третьи сутки. Я выходил только к Софье Михайловне, чтоб подержать на коленях Лену и убедиться, что она здесь. Но когда бы я ни выглянул в окно, когда бы ни вышел на крыльцо, я видел Лиру или Короля, Петьку или Жукова. Они встречали мой взгляд молчаливо и только иногда спрашивали:
- Может, нужно что-нибудь, Семен Афанасьевич?
На четвертую ночь я сидел подле Галиной кровати, держа ее руку в своих. Было очень тихо, и вдруг мне показалось, что Галиного дыхания больше не слышно.
Счастье приучает ждать только хорошего. Счастливый не ждет беды. А тот, кто узнал горе, ждет горького. В ту минуту я почувствовал, я был уверен, что и Гали нет в живых.
- Тетя Варя, - тихо позвал я.
Она дремала на стуле у окна, но тотчас встала, подошла к кровати и тронула рукой Галин лоб.
- Слава богу, - услышал я, - лоб влажный.
Я не знал, что это означает. И вдруг увидел, что Галя открыла глаза и смотрит на меня. И по глазам я понял: она все помнит.
- Леночку, - прошептала она.
Я взял на руки спящую девочку и положил около Гали. Она снова закрыла глаза, по щекам ее катились слезы.
- Плачет. Слава богу! - шепотом повторила тетя Варя.
На другой день я впервые вышел к ребятам.
В доме все было как всегда, и ребята и воспитатели старались, чтоб ничто не изменилось, чтоб все шло попрежнему. Только все было как-то тише, приглушенней. Не потому лишь, что жалели меня и Галю, нет, - Костик был дорог всем, все любили его. И никто не мог примириться с тем, что случилось. Однажды, подходя к могиле малыша, я услышал голоса, а потом увидел и ребят они ставили ограду. Они работали без обычного шума, только перекидывались словом-другим.
- Поглубже копай!.. Почаще надо ставить...
Тишина. Потом голос Короля:
- Клен посадим. Он клен любил. Говорил: листья какие красивые...
Не знаю, кто телеграфировал Антону Семеновичу, но через неделю после гибели Костика я получил от него письмо:
"Дорогие мои, я не пишу вам слов утешения, я с вами, чувствуйте меня рядом с собой, как чувствую я вас. Бывает иногда в жизни такое, что кажется - выхода нет: погибай или отступай. Но я знаю, ты не отступишь. Верю тебе, Семен. Найди в себе силы перенести это страшное горе, стань сильнее горя, помоги Гале.
Твой Антон".
Если я и вынес, то только потому, что должен был помочь Гале, а ребята помогали мне. Я все время был с ними и уверен: они понимали, что нужны мне, как воздух. Они обращались ко мне с тем, что прежде решали и делали сами, без меня. Они шли ко мне с каждым пустяком, со всякой мелочью. Они не оставляли меня одного ни на минуту. При этом я не ловил на себе никаких сожалеющих взглядов. Они сочувствовали мне сдержанно, по-мужски, и как мужчины, как товарищи мне помогали. Король был около меня почти неотступно. Не встречался глазами, не заводил разговоров - просто был рядом.
- Давайте распилим... Как по-вашему?.. Объясните нам... Вот рассудите нас, мы тут поспорили... Ну, как же мы без вас на огороде... Из колхоза просили помочь, идемте с нами, Семен Афанасьевич?
Так было весь день. А потом наступала ночь, и вот тут становилось худо: спать я не мог. Не спала и Галя. Она почти и не ела.
Она не работала, и у нее совсем уж не было никакого спасенья. Встав поутру, она брала Леночку и бродила с нею по парку, по лесу. Я знал: в это время в лесу и в парке непременно есть кто-нибудь из ребят, чаще старшие, а из тех, что поменьше, - Лира. Этот стал молчалив и сумрачен, точно сразу подрос: уже не было внезапных выходок, приступов шумного озорства. И он, как Король, старался все время быть у меня под рукой. Галя сделалась на себя не похожа - остановившийся взгляд, темные круги под глазами, запавшие щеки. Она не плакала и молчала. "Закаменела", - говорила тетя Варя. И я тоже молча ждал, пока она в силах будет заговорить.
- Сеня, - сказал она однажды, - уедем отсюда.
- Галочка, куда же?
- Не могу я тут... - начала она и смолкла.
Она больше не возвращалась к этому разговору, но сердце у меня сжалось. Я понял: ей здесь нельзя оставаться. А я - как я могу уехать? Как оставлю ребят?
Осень подходила не торопясь, но мы во всем видели ее приближение. Папоротники стали рыжими. Зашуршал под ногами палый лист. А Леночка принесла мне стебель ландыша, на котором вместо легких белых колокольчиков висели крепкие оранжевые шарики:
- Какие это ягоды?
- Ландышевые семена, Леночка, - ответила за меня Екатерина Ивановна. Осень, Леночка, осень...
Дела было много, и дело не ждало. Я изо всех сил старался оглушить себя работой, и только мысль о Гале попрежнему не давала мне покоя.
И вот в конце октября пришла телеграмма:
"Жду тебя Киеве. Сдавай дела, есть большая работа Украине.
Макаренко".
Несколько дней я никому не говорил о телеграмме. Потом дал ее Алексею Саввичу. Он прочел и, отвернувшись, положил было на край стола. Потом показал Владимиру Михайловичу. Тот, в свою очередь, прочел, помолчал, наконец сказал негромко:
- Так... Ну что ж, это правильно... правильно, что поделаешь...
Ночью я написал Антону Семеновичу письмо - всего несколько строк:
"Я не вправе уезжать сейчас. Вы должны понять это, Антон Семенович".
Ответ был краток, и я тоже помню его слово в слово:
"Ты - мой ученик, и мы столько лет жили и работали рука об руку. И ты считаешь, что я могу предложить тебе дезертировать? Я думал, ты лучше знаешь меня. Здесь есть работа, которую я могу и хочу поручить именно тебе. Я знал о ней давно, вот почему и писал уже, чтоб ты подумал о том, кто тебя заменит. Приезжай. Ты нужен здесь. Пробудь в Березовой столько, сколько тебе понадобится, чтоб быть уверенным: оставляешь дело в надежных руках".
Я читал и перечитывал это письмо. Смотрел на спящую Галю и думал: забыть - она никогда не забудет. Но пусть каждая дорожка, каждый угол, каждое лицо не напоминают ей. Пускай вокруг будут новые люди, новые заботы. А главное - работать, ей непременно надо работать.
67. НА КРУТОМ ПОВОРОТЕ
На другой день я поехал в гороно. Увидев меня, Зимин поднялся и, прежде чем я успел вымолвить слово, сказал:
- Товарищ Макаренко написал и нам. Мы согласны с ним. Мы вас, конечно, отпустим.
Помолчали.
- Тяжко вам, я понимаю... - начал Зимин.
- Не понимаю, как я уеду отсюда, - сказал я сквозь зубы. - Как ребят оставлю...
- Вы их в хороших руках оставляете, - сказал Алексей Александрович.
Вернувшись домой, я показал письмо Антона Семеновича своим товарищам: гороно будет думать своим чередом, давайте и мы подумаем, кому лучше руководить нашим домом.
Я смотрел на этих людей - они стали мне дороги и близки, как бывают дороги и близки только те, с кем делил мысли и труд, кому доверяешь до конца, без оглядки. Что-то они скажут?
- Я думаю, лучше всего было бы поручить это Николаю Ивановичу. Он молод, энергичен, хорошо знает ребят, любит нашу, работу.
Это сказал Алексей Саввич -сказал медленно, взвешивая каждое слово и глядя на всех по очереди, будто спрашивая: Так? Верно?
- Совершенно согласен, - сказал Владимир Михайлович, наклоняя седую голову.
- Я тоже думала об этом, -сказала Екатерина Ивановна.
- Но мы вовсе не собираемся здесь долго оставаться! - резко прозвучал голос Елены Григорьевны.
- Я никуда отсюда не уеду, - не взглянув на жену, твердо сказал Николай Иванович. - Спасибо, что верите мне. Но я ведь здесь недавно, меньше всех вас. Справлюсь ли?
- Вы можете положиться на нас, - спокойно сказала Софья Михайловна.
Будь я на месте Николая Ивановича, эти краткие слова придали бы мне больше бодрости, чем любые длинные дружеские заверения.
- Будем работать все вместе, как и прежде, - промолвила Екатерина Ивановна.
Елена Григорьевна сидела, закусив губу и не поднимая глаз.
- Большое спасибо! - взволнованно повторил Николай Иванович и повернулся ко мне: - А вы-то как думаете, Семен Афанасьевич?
- Я согласен с товарищами и доложу о нашем решении в гороно, - сказал я.
Да, я был полностью согласен с товарищами и знал: все они помогут Николаю Ивановичу и каждый будет работать так, словно вся ответственность за дом и детей лежит на нем самом.
Ребятам я не говорил ничего. Решил, что не скажу до последней минуты.
Дел у меня стало еще больше. Постоянно приходилось бывать в Ленинграде, и жалко было отрывать время на эти поездки, хотелось как можно больше быть среди ребят. До последнего дня я старался не думать о разлуке. Я был занят по горло и думать действительно не успевал. Но вот настал канун отъезда.
Я сидел за своим столом в кабинете, положив голову на руки, и думал. Как я их оставлю? Как буду без них? Как они - без меня? Так много не завершено, так много впереди. Нам разрешили организовать пионерский отряд. Красный галстук - наша новая завтрашняя радость. Но меня уже здесь не будет. Шестой класс, а там и седьмой - почти среднее образование! Но меня уже здесь не будет...
Закрыв глаза, я видел Короля... Жукова... Панина... Панин - он в самом начале пути, тут я еще почти ничего не добился... А Нарышкин? Разве он вышел на дорогу?.. Я видел Петьку... Репина... За Репина я уже почти спокоен. Он теперь человек. Скоро сюда приедет его отец. Как-то они встретятся, как решат? Я видел всех. Маленьких и больших. Шумных и тихих. Мне всегда казалось, что только у меня есть ключ от этих жизней, что без меня они завянут. Мне было необходимо так думать. Но теперь я знал, что это не так. И это было хорошо. Как бы я посмотрел в глаза Антону Семеновичу, если бы после меня здесь все рассыпалось и развалилось? Он сказал бы мне: "Не по тебе тебя судят, а по твоим делам, по твоим людям".
Когда после Галиной болезни я вернулся к ребятам, я понял: дом в Березовой может жить без меня. Здесь есть учительский коллектив и коллектив детей, и этот двойной коллектив живет. Все они старались, чтоб я чувствовал: без меня нельзя. Но я видел: можно.
Я взглянул на часы - было уже двенадцать.
Вот сейчас пойду по спальням и посмотрю на них, на спящих. А завтра утром прощусь и уеду. Утром, на пороге трезвого дня, полного дел и забот, прощаться легче и проще - утро вечера мудренее.
Я вышел на крыльцо. По земле вдоль дома лежали светлые квадраты. Поднял глаза - все окна освещены. Почему? Ребята давно уже спят, откуда же свет? Одним духом я взбежал по лестнице и открыл дверь первой спальни.
Все кровати были застланы, как днем, и возле них, точно на утренней поверке, стояли ребята. Что-то сжало мне горло. Я остановился, оглядел их и медленно пошел дальше. В других спальнях было то же - нераскрытые постели, безупречный порядок и ребята, стоящие навытяжку, молча, обращенные ко мне серьезные лица, глубокие, внимательные глаза. Они знали, они были убеждены, что я не уеду, не поглядев на них напоследок. Они знали, что я захочу увидеть каждого, и никто не лег.
Потом я сел на чью-то кровать, и все сгрудились вокруг, как в тот далекий день, когда Тимофей чуть было не поддел меня на рога.
- Пишите... Обязательно пишите, Семен Афанасьевич... Мы приедем к вам... И вы приезжайте... Эх, как вышло!
Я вернулся к себе после часу и тогда только подумал: а откуда же они знали? Откуда? Да разве от них что-нибудь скроешь!
Я знал, что все равно нипочем не усну. Походил по комнате. Стало тесно, вышел на воздух. Теперь окна были темные. Эх, если бы Антон Семенович увидел моих ребят! Что бы он сказал? Похвалил бы меня? Нет. Конечно, нет. Помню, когда в давно прошедшие времена, на заре колонии имени Горького, я устроил набег на бахчу, он сказал сурово:
"Предлагаю отстранить Карабанова от командования отрядом. Позор нам, если у нас такие командиры!"
А когда на селе вспыхнул пожар и я из горящей хаты вытащил больного старика, Антон Семенович сказал, пристально глядя мне в глаза:
"Так должен поступать каждый".
Вот и сейчас он скааал бы:
"Так должен работать каждый".
Да, я буду работать. Еще лучше, еще злее.
И в этот час мне вспомнился канун моего отъезда из коммуны имени Дзержинского, полтора года назад.
Я сидел в кабинете Антона Семеновича и читал. Антон Семенович работал за своим столом. Было очень тихо: коммуна уже спала. Я любил эти часы. Любил смотреть на склоненную голову Антона Семеновича, на то, как бегало его перо, покрывая бумагу четкими, ровными строчками. Иногда он откладывал перо, поднимал глаза и спрашивал меня о чем-нибудь. Спросить Антон Семенович мог и о том, как работает в цехе пятый отряд, и о том, как чувствует себя в седьмом отряде новенький. А заметил ли я, что Зырянский последнее время чем-то озабочен? И что я думаю о поведении самого маленького коммунара Мизяка?
Каждый такой разговор начинался с мелочи, с пустяка, а кончался так, что, уходя, я понимал: вот почему Зырянский взволнован! Вот почему новичку не по душе в седьмои отряде! Мне казалось, что у меня появляется новое зрение, и назавтра я действительно видел больше и умнее, чем вчера.
А иногда весь вечер проходил в молчании. Каждый был занят своим. Но, прощаясь, я слышал глуховатый голос: "Спокойной ночи, Семен!" - и уносил с собой что-то очень важное, от чего прибавлялось жадности жить и работать, работать во всю силу. Мне было весело, и силы я чувствовал в себе вдоволь хоть горы ворочать. И после большого, но так незаметно пролетавшего рабочего дня в коммуне, после дневного шума, сидя вдвоем с Антоном Семеновичем в затихшем кабинете, я не желал себе иной доли: только работать рядом с ним, и помогать ему, и постоянно учиться у него. Помню длинную цепь таких вечеров, похожих и не похожих друг на друга. Но тот, февральский, с мокрым снегом, стучащим в окна, мне особенно памятен.
Антон Семенович встал, отошел к окну.
- Ну и погодка! - услышал я. - Вот представь: в такую ночь идти в поход. Не для закалки, не для тренировки, а в войну, на фронте... под вражеским огнем... Нелегко!.. Семен, - вдруг сказал Антон Семенович, оборачиваясь ко мне, - ты доволен своей работой?
Я не успел ответить.
- Никогда не будет хорош тот командир, который не действует самостоятельно, - продолжал Антон Семенович. - Пусть он способный, пусть у него хорошая голова на плечах, но если он не действовал на свой страх и риск, по своему разумению, не выпутывался сам в трудных случаях, он еще не командир. Понимаешь?