Страница:
костлявые руки, сплошь в веснушках, с узловатыми пальцами (поглядев на эти
руки, Джордж понял, почему все, кто знает Мак-Харга, называют его странным
прозвищем Костяшка). Краснота эта просто пугала. Казалось, раскаленное
лицо пышет жаром, и Джордж, наверно, не слишком бы удивился, если б из
ноздрей Мак-Харга вырвались струи дыма и заплясали по коже языки пламени.
Нет, это не было багрово-румяное пухлое лицо человека, давно и много
пьющего. Ничего похожего. Мак-Харг был тощ, как скелет, притом очень высок
- ростом, наверно, шесть футов и два или три дюйма, а от крайней худобы и
костлявости казался еще выше. Какой-то он больной, изнуренный, подумалось
Джорджу. Лицо по самому складу своему насмешливое и недоброе, а когда
присмотришься поближе - воинственное, но необычайно притягательное, в нем
и свирепый задор, и полная редкостного обаяния смесь мальчишеского
озорства с непритязательной скромностью некрасивого веснушчатого
северянина; но сейчас лицо это так кривилось и морщилось, будто его
обладатель непрестанно жевал лимон, и притом казалось, оно иссушено и
обожжено все тем же пылающим внутри безжалостным огнем. И на этом лице -
необыкновеннейшие, единственные в мире глаза. Когда-то они, наверно, были
светло-голубыми, а сейчас выцвели, вылиняли чуть не добела, будто их
варили в кипятке.
Он быстро подошел к Джорджу, приветственно протянув костлявую руку,
губы его кривились, обнажая крупные зубы, голова запрокинулась вверх и
вбок, выражение лица и свирепое и опасливо беспокойное, и, однако, что-то
в нем трогательное, что говорит ясней слов: дух и сердце этого человека
жестоко изранены, истерзаны и кровоточат, внутренне он беззащитен,
бесконечно уязвим, и жизнь изодрала его в клочья безжалостными когтями. Он
сжал и потряс руку Джорджа, а его недоброе лицо воинственно кривилось,
точно у драчуна-мальчишки перед стычкой с другим мальчишкой. Всем своим
видом он будто говорил: "Ну, ну, давай! Только тронь, и уж я тебе задам,
своих не узнаешь!" Но произнес он нечто другое.
- Ах, вы... вы... обезьяна вы этакая! Нет, вы только посмотрите на
него! - вдруг пронзительно выкрикнул он, полуобернувшись к тем двоим. -
Слушайте, вы... кто вам сказал, что вы умеете писать, черт подери? - И тут
же мягко, дружески: - Как живете, Джордж? Да входите же, входите!
Все еще сжимая руку Джорджа костлявыми пальцами, Мак-Харг взял его
свободной рукой за плечо и повел через всю комнату к двум другим гостям. И
вдруг отпустил его, стал в позу, напыжился и пошел разглагольствовать, ни
дать ни взять присяжный говорун после плотного обеда:
- Леди и джентльмены! Мне выпало редкое счастье и, смею даже сказать,
особая честь представить членам Дамского Артистически-литературно -
культурного Общества Безмозглых Балаболок нашего высокоуважаемого
почетного гостя, автора до того длиннющих и толстенных книг, что читателю
их не поднять. Автора, чья литерату-урная мане-ера столь соверше-енна и
язык столь бога-ат, что он почти всегда употребляет двадцать одно
прилагательное там, где за глаза хватило бы четырех.
Он круто оборвал свою речь, встряхнулся и вдруг судорожно, отрывисто,
визгливо засмеялся и костлявым пальцем ткнул Джорджа в бок.
- Как это вам нравится, Джордж? - очень непосредственно, дружелюбно и
ласково спросил он. - Похоже, верно? Ведь правда, они так и разговаривают?
Недурно, а?
Он явно был доволен разыгранной сценкой.
- Джордж, - продолжал он уже совсем просто и естественно, -
познакомьтесь с моими друзьями. Вот это мистер Бендиен из Амстердама.
И он подвел Уэббера к тучному немолодому голландцу с багровым лицом;
тот сидел у стола по соседству с высокой глиняной кружкой голландского
джина, к которому, судя по цвету лица, он успел уже основательно
приложиться.
- Леди и джентльмены! - вскричал Мак-Харг и снова стал в позу оратора.
- Сейчас вы увидите потрясающее, смертельно опасное, леденящее кровь
представление, чудо, которому не было равного в веках! Зрителей пробирает
дрожь восторга, волосы встают дыбом едва ли не на всех венчанных головах в
Европе и на всех деревянных башках в Амстердаме. Впервые под куполом
цирка! Леди и джентльмены, имею честь и удовольствие представить вам
мингера [mynheer - господин (голландск.)] Корнелиуса Бендиена, знаменитого
голландского артиста! Он изобразит перед вами свой коронный номер:
балансирование живым угрем на кончике носа с одновременным заглатыванием
подряд, без передышки, трех, - считайте сами! - трех кружек лучшего
импортного голландского джина. Разрешите представить: мистер Бендиен,
мистер Уэббер... Каково, мальчик, каково? - Мак-Харг опять визгливо
засмеялся и ткнул Джорджа пальцем под ребра.
После чего он сказал посуше:
- С мистером Дональдом Стоутом вы, очевидно, встречались. Он мне
говорил, что знает вас.
Стоут поглядел из-под густых бровей и важно кивнул.
- Да, я как будто имел честь познакомиться с мистером Уэббером.
И Джордж вспомнил этого человека, хотя видел его только раза два, да и
то много лет назад. Стоут был из тех, что не так-то легко забываются.
Бросалось в глаза, что Мак-Харг мучительно взвинчен, издерган, притом
его явно раздражало присутствие Стоута. Он резко отвернулся, бормоча:
"Это... это уж слишком... слишком..." - и внезапно, совсем другим тоном:
- Ладно, Джордж. Промочите горло. Что будете пить?
- По собственному опыту замечу, - с медлительной важностью начал мистер
Стоут, - что с утра самый подходящий напиток (тут он бросил косой
многозначительный взгляд из-под косматых бровей)... напиток, достойный
джентльмена, если мне позволено так выразиться... это стаканчик сухого
хереса. (Именно такой стаканчик он сейчас и держал в руке и, одобрительно
поигрывая бровями, понюхал его, чем, кажется, еще сильней взбесил
Мак-Харга.) Разрешите мне, - высокопарно возвестил он, - порекомендовать
это питье вашему вниманию.
Мак-Харг порывисто зашагал из угла в угол. "Слишком... слишком..." -
бормотал он. Потом сердито спросил:
- Итак, Джордж? Что будете пить - виски?
Тут счел нужным вмешаться мингер Бендиен. Он поднял свой стакан, уперся
свободной рукой в толстое колено и гортанно, торжественно произнес:
- Фам нато фыпить тшину. Пошему фам не попропофать голландский тшин?
Похоже, этот совет тоже раздосадовал Мак-Харга. Он свирепо глянул на
Бендиена и порывисто воздел костлявые руки к небесам.
- О господи! - воскликнул он, отвернулся и вновь зашагал из угла в
угол, бормоча себе под нос: "Это... это слишком... слишком... слишком..."
И вдруг пронзительно, со злостью выкрикнул: - Пускай пьет, что хочет, черт
возьми! Валяйте, Джорджи, - отрывисто бросил он. - Пейте, что вам по
вкусу. Налейте себе виски. - Он вдруг остановился перед Уэббером, лицо его
преобразила проказливая усмешка, губы подергивались, обнажая белые зубы. -
Нет, это просто замечательно, а, Джорджи? Великолепно, а? К-к-к-кхи! - Он
ткнул Уэббера в бок костлявым пальцем и отрывисто, пронзительно, судорожно
засмеялся. - Видали вы что-нибудь подобное?
- Признаться, - начал тут мистер Дональд Стоут тоном елейным и в то же
время напыщенным, - я еще не читал сочинение нашего юного друга, которое,
как мне кажется... (елейность явственно переходила в язвительность)
которое, как мне кажется, иные наши знатоки объявили шедевром. В конце
концов в наши дни появляется великое множество шедевров, не так ли? Редкая
неделя проходит, чтобы я, раскрыв "Таймс", - понятно, я имею в виду
лондонский "Таймс", а не его младшего и несколько менее зрелого собрата
"Нью-Йорк таймс", - не обнаружил бы, что еще один молодой человек
осчастливил нашу литературу еще одним блистательным образцом
не-у-вя-даемой прозы!
Все это высказано было тягуче и тяжеловесно, с косыми взглядами и
ехидным поигрыванием густых усов, которые почему-то росли у сего
джентльмена на месте бровей. Мак-Харг явно с каждой минутой все сильней
злился и все шагал из угла в угол, что-то бормоча себе под нос. Однако
Стоут был чересчур толстокож, чересчур упивался собственным красноречием и
не замечал признаков надвигающейся грозы. Он с ехидной внушительностью
пошевелил бровями и вновь заговорил:
- Могу только надеяться, что наш юный друг не слишком преданно следует
учению тех, кого я назвал бы Творцами Дурного Вкуса.
Мак-Харг приостановился и через плечо свирепо сверкнул глазами на
Стоута.
- Вы это о чем? Вы что, имеете в виду Хью Уолпола, Джона Голсуорси и
прочих опасных радикалов, так, что ли?
- Нет, сэр, - неторопливо возразил Стоут, - я говорю не о них. Я
подразумеваю сочинителя бессвязной чепухи, поставщика мерзости,
специалиста по непристойности, автора книги, которую мало кому под силу
прочитать и никому не под силу понять, но которую иные наши молодые люди
восторженно провозглашают величайшим творением нынешнего века.
- О какой же это книге вы толкуете? - сердито осведомился Мак-Харг.
- Если не ошибаюсь, она называется "Улисс", - небрежно уронил Стоут. -
Говорят, ее написал какой-то ирландец.
- А-а! - воскликнул Мак-Харг, словно его вдруг озарило, и глаза его
блеснули недобрым озорством, но Стоут ничего этого не заметил. - Вы
говорите о Джордже Муре, верно?
- Вот именно! - торопливо закивал Стоут, очень довольный. Он пришел в
азарт, и брови его ни секунды не оставались в покое. - Вот именно! Это он
самый и есть! А уж книга... брр! - Слово "книга" он даже не выплюнул, а
вытошнил, и его искривленные омерзением брови высоко всползли на выпуклый
лоб. - Один раз я попробовал прочесть несколько страниц и бросил, -
продолжал он театральным шепотом. - Да, бросил. Я отбросил эту книгу,
точно падаль. И хорошенько... вымыл... руки... мылом, - хрипло докончил
он.
- Вы совершенно правы, дорогой сэр! - словно бы от чистого сердца
воскликнул Мак-Харг, но в глазах его все неудержимей разгорался недобрый
огонек. - Совершенно с вами согласен!
До этой минуты мистер Стоут держался весьма надменно, а тут явно
оттаял, уж очень ему польстило, что его вдруг открыто признали знатоком и
судьей в делах литературных.
- Вы бесспорно и неопровержимо правы! - объявил Костяшка; теперь он
стоял посреди комнаты, расставив ноги и держась костлявыми пальцами за
лацканы пиджака. - Вы попали в самую точку! - Словно подчеркивая эти
слова, он криво усмехнулся, окинул всех взглядом. - Свет не видал такого
гнусного... мерзкого... растленного... извращенного писаки, как Джордж
Мур. А его "Улисс"! - выкрикнул Мак-Харг. - Да это ж, вне всякого
сомнения, сквернейшая...
- ...поганейшая! - крикнул Стоут...
- ...похабнейшая! - взвизгнул Мак-Харг...
- ...зловреднейшая! - пропыхтел Стоут...
- ...первосортнейшая...
- ...чушь! - подхватил Стоут, едва не поперхнувшись от восторга.
- ...И никогда еще подобная дрянь не оскверняла страницы, не марала
имя, не пятнала честь...
- ...английской литературы! - захлебнулся ликованием Стоут и разинул
рот, точно рыба, вытащенная из воды. - Да, - продолжал он, с трудом
переведя дух, - и та, другая штука... его так называемая пьеса...
скверная, поганая, похабная... так называемая трагедия в пяти действиях...
как бишь ее?
- А! - воскликнул Мак-Харг, словно его осенила догадка. - Бы, наверно,
имеете в виду "Как важно быть серьезным"?
- Нет, нет, - нетерпеливо возразил мистер Стоут. - Не то. Та была
раньше.
- А, ясно! - словно бы вдруг понял Мак-Харг. - Вы, конечно, говорите о
"Профессии миссис Уоррен"?
- Вот именно! - вскричал Стоут. - Вот именно! Я повел на этот спектакль
жену... мою жену... мою собственную жену!..
- Его соб-ствен-ную жену! - словно бы в изумлении повторил Мак-Харг. -
Ну и ну, черт меня побери! Как вам это нравится?
- И можете себе представить, сэр? - Стоут снова перешел на хриплый,
ненавидящий, полный отвращения шепот, брови его зловеще извивались. - Я
погибал от стыда... погибал от стыда! Я не мог смотреть ей в глаза! Мы не
дождались конца первого действия, сэр... мы встали и ушли... мы были в
ужасе, как бы нас там не увидел кто-нибудь из знакомых. Я головы не смел
поднять, будто меня самого заставили участвовать в какой-то мерзости.
- Нет, как вам это нравится? - сочувственно молвил Мак-Харг. - Ужасно,
правда? Ужас, черт возьми! Ужас! Мерзость! - вдруг выкрикнул он,
отвернулся и опять забормотал сквозь судорожно стиснутые зубы: - Это
слишком... слишком...
Он вдруг остановился перед Уэббером, перекошенное лицо его пылало, губы
кривились, он визгливо засмеялся и опять несколько раз ткнул Джорджа
пальцем в бок. Потом пронзительно выкрикнул:
- А ведь он издатель! Он издает книги! К-к-кхи! Видали вы подобное,
Джорджи? - Голос его сорвался. Он ткнул костлявым большим пальцем в
сторону ошеломленного Стоута, опять визгливо выкрикнул: - О, боже
милостливый! Видали вы издателя?! - и снова неистово заметался по комнате.
С той самой минуты, как Джордж вошел в эту комнату, он не переставал
удивляться, что Мак-Харг принимает столь несообразных и неподходящих
посетителей. С первого взгляда ясно было, что Бендиен и Стоут люди не
одаренные, не отличаются силой духа, не обладают ни выдающимся умом, ни
тонкостью чувств, - нет в них ничего, что могло бы привлечь такого
человека, как Мак-Харг. Что же они делают здесь с утра пораньше, как будто
они ему и вправду добрые приятели?
Сразу бросалось в глаза, что мингер Бендиен - самый заурядный делец,
своего рода голландский Бэббит. Так оно и было: этот смекалистый и
прижимистый торговец занимался импортом, постоянно сновал между Англией и
Голландией и знал рынок и систему торговли в обеих странах как свои пять
пальцев. Эти занятия наложили на него свою печать - душа его очерствела и
чувства притупились, как у всех его собратьев во всем мире.
Подмечая признаки, по которым безошибочно можно было определить суть
мингера Бендиена, Джордж утвердился во мнении, что складывалось у него за
последнее время. Он уже начал понимать: человечество разделяется на расы и
племена совсем не так, как нам внушают с юности. Их определяют вовсе не
государственные границы и не признаки, установленные хитроумными
исследованиями антропологов. Нет, истинные рубежи, разделяющие
человечество на части, пересекают все остальные преграды и возникают из
несходства в самих душах людей.
Впервые Джорджа навело на эту мысль одно замечание Г.-Л.Менкена. В
своем выдающемся труде о развитии языка в Америке Менкен привел пример
жаргона спортивных обозревателей: "Бэби влепил сорок второй несмотря на
нечистую игру соперников" - и указал, что, допустим, для ученого мужа из
Оксфорда такой газетный заголовок столь же темен и непонятен, как наречие
какого-нибудь новооткрытого эскимосского племени. Да, справедливо
подмечено; однако Джорджа поразило, что Менкен делает из этого
обстоятельства неверный вывод: ученый муж из Оксфорда не понял бы этого
заголовка не потому, что заголовок написан по-американски, а потому, что
ученый муж из Оксфорда не разбирается в бейсболе. Заголовок этот оказался
бы ничуть не понятней для профессора из Гарварда - и по той же самой
причине.
Пожалуй, думалось Джорджу, оксфордский ученый муж и гарвардский
профессор куда больше сродни друг другу, куда лучше могут друг друга
понять, в их образе мыслей, чувствах и жизненном укладе куда больше
общего, чем у каждого из них - с миллионами собственных сограждан. А стало
быть, университетский уклад создал особую породу людей, которые душевно
близки между собой, но стоят в стороне от остального человечества. Похоже,
что этому ученому племени присуще великое множество своеобразнейших
черточек, и среди прочего - ученые, как и спортсмены, изобрели свой
собственный язык, понятный им одним. И еще особенность: наука
международна. Не существует английской химии, американской физики или
русской биологии, - есть просто химия, физика, биология. И отсюда следует
еще одно: в человеке гораздо больше раскроется, если сказать, что он
химик, чем если сказать, что он англичанин.
И, вероятно, Бэби Рут тоже скорее почувствует своего в англичанине -
профессиональном игроке в крикет, чем в преподавателе греческого языка из
Принстона. То же относится и к боксерам. Ведь это целый самодовлеющий мир,
подумалось Джорджу: борцы, тренеры, менеджеры, агенты, "жучки", зазывалы и
подлипалы, газетные "авторитеты" и прочая шушера, что кишмя кишит вокруг
спорта в Нью-Йорке и Лондоне, в Берлине, Париже, Риме и Буэнос-Айресе. По
сути, все эти люди никакие не американцы, не англичане, французы, немцы,
итальянцы или аргентинцы. Все они - граждане одной и той же страны по
имени бокс и друг с другом чувствуют себя куда лучше и естественней, чем в
обществе других американцев, англичан, французов, немцев, итальянцев или
аргентинцев.
Сколько Джордж Уэббер себя помнил, он всегда жадно, как губка, впитывал
жизненный опыт. Впитывал непрестанно, но в последние годы начал замечать,
что у него это получается как-то по-другому. Прежде его обуревала
ненасытная жадность: узнать все на свете! Он силился разглядеть все до
единого лица в толпе, запомнить в лицо каждого встречного на улице,
услыхать все голоса в комнате и в смутном слитном гуле различить, что
говорит каждый, - и Порой чудилось, будто он тонет, захлебывается в море
собственных ощущений и впечатлений. А вот теперь его уже не так подавляли
Количество и Число. Он взрослел, набирался опыта и тем самым обретал
необходимейшее уменье смотреть на вещи трезво и беспристрастно. Каждое
новое ощущение и впечатление оказывалось уже не само по себе, но
связывалось с другими, занимало свое место в общем порядке, и его можно
было включить в тот или иной очерченный и проясненный опытом круг. А тем
самым неутомимый ум Джорджа обретал куда большую свободу запоминать,
усваивать, осмыслять и сравнивать, искать и находить связи между самыми
разными явлениями бытия. Это позволило ему сделать немало поразительных
открытий, ибо мысль его улавливала подобия и соответствия и распознавала
уже не только поверхностное сходство, но общность понятий, единую суть.
Так он открыл для себя страну официантов: они определенней, чем
кто-либо другой, составляют совсем отдельный мир, где почти бесследно
стираются национальные я расовые черты в обычном смысле этих слов.
Почему-то Джорджа всегда особенно интересовали официанты. Быть может,
потому, что сам он был родом из захолустного городка, из семьи весьма
среднего достатка и с детства водил дружбу с простыми скромными
тружениками, ему так удивительно и непривычно показалось, когда кто-то
впервые стал прислуживать ему за столом, - и новизна этого ощущения с
годами ничуть не потускнела. От этого ли, по другой ли какой причине, он
узнал в разных странах сотни официантов, с иными разговаривал часами,
сводил с ними самое тесное знакомство, накопил богатейший запас наблюдений
из их жизни - и сделал открытие: в действительности существуют не
официанты разных национальностей, но, скорее, некое племя официантов,
обособленная и замкнутая разновидность рода людского. Это оказалось
справедливо даже в применении к французам - народу, на взгляд Джорджа, с
наиболее резко выраженными национальными чертами, наиболее косному и
наименее податливому, менее всех доступному сторонним влияниям. Тем
сильнее поразило его, что даже во Франции каждый официант оказывался
прежде всего официантом, а потом уже французом.
В мире официантов сложился некий определенный тип, и его так же легко
отличить от других, как, допустим, монгола. У всех у них тот же духовный
склад, и это объединяет их куда верней, чем могли бы объединить одни лишь
патриотические чувства. Из этого духовного сходства, из общности мыслей,
целей и поведения возникли и совершенно явные внешние признаки. Однажды
это заметив, Джордж мог теперь безошибочно узнать официанта, где бы его ни
повстречал - в нью-йоркском ли метро, в парижском автобусе или на улицах
Лондона. Много раз он проверял свои наблюдения: заподозрив в человеке
официанта, заводил с ним разговор - и в девяти случаях из десяти
оказывалось, что догадка верна. Что-то их выдавало, что-то было приметное
в ногах, в ступнях, в движениях, в походке и в том, как человек стоял. И
не только в том дело, что эти люди чуть не всю свою жизнь проводят либо
стоя на одном месте, либо снуя от кухни к столикам посетителей и обратно.
Есть и еще люди, которые полжизни проводят на ногах, взять хотя бы
полицейских, и, однако, полицейского в штатском никогда не спутаешь с
официантом. (Полиция во всех странах, как обнаружил Джордж, составляет еще
одно совсем особое племя.)
Походка старого официанта прежде всего осторожна. Он как-то скользит,
шаркает, приволакивает ноги, словно страдая подагрой или ревматизмом, и,
однако, ступает ловко, проворно, видно, что долгий опыт научил его
всячески оберегать ноги. Такое проворство воспитывают повторяемые годами
слова: "Слушаю, сэр. Сию минуту, сэр", или: "Oui, monsieur, je viens. Tout
de suite" [Да, сударь, иду. Сию минуту (фр.)]. Это походка того, кто
всегда на побегушках, всегда спешит услужить, выполнить чье-то приказание,
- и в ней каким-то образом отражены душа официанта, его нрав и склад ума.
Тому, кто пожелает мгновенно постичь разницу в духовном мире и в мире
чувств между племенем официантов и племенем полицейских, достаточно
присмотреться к их походке. Сравните, как по властному знаку нетерпеливого
посетителя спешит к столику официант - и как к месту, где нарушен порядок
или случилось несчастье, приближается полицейский, будь то в Нью-Йорке, в
Лондоне, Париже или Берлине. Допустим, на тротуаре лежит человек: то ли у
него сердечный приступ, то ли его сбила машина, то ли избили хулиганы.
Вокруг толпится народ. Посмотрите, как подходит полицейский. Спешит он?
Мчится к месту происшествия? Может быть, он движется, словно скользит, с
торопливой, внимательной озабоченностью официанта? Ничуть не бывало. Он
приближается внушительно, не спеша, уверенной тяжелой поступью и на ходу
изучает обстановку жестким оценивающим взглядом. Он идет не выслушивать
чьи-то приказания, но приказывать другим. Он идет распоряжаться,
расследовать, рассеять толпу, его должны слушать, и никто не посмеет ему
возразить. Во всей его повадке видна некая первобытная грубость, присущая
тем, кто облечен властью, и прочие качества ума и духа, какие
приобретаются, когда можешь постоянно и с полным правом пускать в ход
силу. И все эти особенности, определяемые взглядом на мир и на людей,
свойственным именно полицейскому, делают его, полицейского, едва ли не
прямой противоположностью официанту.
А если это верно, можно ли сомневаться, что официант и полицейский
принадлежат к различным племенам? И разве не следует из этого, что
французский официант больше сродни немецкому официанту, чем французскому
жандарму?
С первой же минуты Джорджа очень заинтересовал мингер Бендиен. И не
только потому, что он был голландец. Это-то сразу бросалось в глаза. Он
словно сошел с полотен Франса Гальса, это кисть Гальса обессмертила таких
вот цветущих, пышущих здоровьем веселых жизнелюбцев, толстых - но вовсе не
тяжеловесных на немецкий лад: толстяк голландец как-то поделикатней, а
вернее сказать, помельче. Это всего заметней в рисунке и выражении рта.
Вот и у мингера Бендиена губы, пухлые и надутые, были, однако, сжаты с
некоторой самодовольной чопорностью. Это была истинно голландская складка
губ, в ней так явственно сказывался нрав маленького, осмотрительного
народа, отлично понимающего свою выгоду. По всей Голландии, в любом
городке и селении вы увидите таких бендиенов - в своих хорошеньких
домиках, за прикрытыми ставнями, они втихомолку, уединенно вкушают
самолучшие житейские блага, причмокивая вот такими пухлыми, надутыми
чувственными губами.
Маленькая Голландия - удивительная страна, и голландцы - удивительный
маленький народ. И все же это именно маленькая страна и маленький народ, а
Джордж недолюбливал все маленькое, мелкое - и страны и народы. Потому что
в этих маленьких, пухлых, влажных, надутых ртах сквозит еще и
самодовольство, и осторожная расчетливость; расчетливость, которая
преспокойно оставалась в стороне от войны 1914 года, пока соседи истекали
кровью, жирела и набивала мошну за счет умирающих, оставалась премило
чистенькой и чопорной и, очень довольная собой, втихомолку наслаждалась
жизнью в миленьких, чистеньких домиках, не суетясь и не выставляя напоказ
изобилие житейских благ.
Мингер Бендиен, по всем этим признакам, был доподлинный голландец. Но
было в нем и еще нечто, к чему, как завороженный, с жадным любопытством
присматривался Джордж. Воплощение всего доподлинно голландского, он в то
же время обладал чертами, по которым Джордж научился распознавать племя
мелких дельцов. Он уже убедился, что облик этот отличает любого такого
дельца, будь то в Голландии, Англии, Германии, во Франции, Соединенных
Штатах, Швеции или Японии. Какую-то жестокость и жадную хватку выдавала
выпяченная нижняя челюсть. Было что-то чуточку хитрое, увертливое во
взгляде, что-то безнравственное в этой гладкой, холеной плоти, какая-то
сухость и пустота в лице, которое принимало в минуты покоя отсутствующее,
почти бессмысленное выражение, - все это были признаки алчного себялюбия и
духовной ограниченности. Нередко думают, что таков облик американца. Но
это не лицо американца. Эти черты выдают не национальную и не
государственную принадлежность. Это просто-напросто отличительные черты
руки, Джордж понял, почему все, кто знает Мак-Харга, называют его странным
прозвищем Костяшка). Краснота эта просто пугала. Казалось, раскаленное
лицо пышет жаром, и Джордж, наверно, не слишком бы удивился, если б из
ноздрей Мак-Харга вырвались струи дыма и заплясали по коже языки пламени.
Нет, это не было багрово-румяное пухлое лицо человека, давно и много
пьющего. Ничего похожего. Мак-Харг был тощ, как скелет, притом очень высок
- ростом, наверно, шесть футов и два или три дюйма, а от крайней худобы и
костлявости казался еще выше. Какой-то он больной, изнуренный, подумалось
Джорджу. Лицо по самому складу своему насмешливое и недоброе, а когда
присмотришься поближе - воинственное, но необычайно притягательное, в нем
и свирепый задор, и полная редкостного обаяния смесь мальчишеского
озорства с непритязательной скромностью некрасивого веснушчатого
северянина; но сейчас лицо это так кривилось и морщилось, будто его
обладатель непрестанно жевал лимон, и притом казалось, оно иссушено и
обожжено все тем же пылающим внутри безжалостным огнем. И на этом лице -
необыкновеннейшие, единственные в мире глаза. Когда-то они, наверно, были
светло-голубыми, а сейчас выцвели, вылиняли чуть не добела, будто их
варили в кипятке.
Он быстро подошел к Джорджу, приветственно протянув костлявую руку,
губы его кривились, обнажая крупные зубы, голова запрокинулась вверх и
вбок, выражение лица и свирепое и опасливо беспокойное, и, однако, что-то
в нем трогательное, что говорит ясней слов: дух и сердце этого человека
жестоко изранены, истерзаны и кровоточат, внутренне он беззащитен,
бесконечно уязвим, и жизнь изодрала его в клочья безжалостными когтями. Он
сжал и потряс руку Джорджа, а его недоброе лицо воинственно кривилось,
точно у драчуна-мальчишки перед стычкой с другим мальчишкой. Всем своим
видом он будто говорил: "Ну, ну, давай! Только тронь, и уж я тебе задам,
своих не узнаешь!" Но произнес он нечто другое.
- Ах, вы... вы... обезьяна вы этакая! Нет, вы только посмотрите на
него! - вдруг пронзительно выкрикнул он, полуобернувшись к тем двоим. -
Слушайте, вы... кто вам сказал, что вы умеете писать, черт подери? - И тут
же мягко, дружески: - Как живете, Джордж? Да входите же, входите!
Все еще сжимая руку Джорджа костлявыми пальцами, Мак-Харг взял его
свободной рукой за плечо и повел через всю комнату к двум другим гостям. И
вдруг отпустил его, стал в позу, напыжился и пошел разглагольствовать, ни
дать ни взять присяжный говорун после плотного обеда:
- Леди и джентльмены! Мне выпало редкое счастье и, смею даже сказать,
особая честь представить членам Дамского Артистически-литературно -
культурного Общества Безмозглых Балаболок нашего высокоуважаемого
почетного гостя, автора до того длиннющих и толстенных книг, что читателю
их не поднять. Автора, чья литерату-урная мане-ера столь соверше-енна и
язык столь бога-ат, что он почти всегда употребляет двадцать одно
прилагательное там, где за глаза хватило бы четырех.
Он круто оборвал свою речь, встряхнулся и вдруг судорожно, отрывисто,
визгливо засмеялся и костлявым пальцем ткнул Джорджа в бок.
- Как это вам нравится, Джордж? - очень непосредственно, дружелюбно и
ласково спросил он. - Похоже, верно? Ведь правда, они так и разговаривают?
Недурно, а?
Он явно был доволен разыгранной сценкой.
- Джордж, - продолжал он уже совсем просто и естественно, -
познакомьтесь с моими друзьями. Вот это мистер Бендиен из Амстердама.
И он подвел Уэббера к тучному немолодому голландцу с багровым лицом;
тот сидел у стола по соседству с высокой глиняной кружкой голландского
джина, к которому, судя по цвету лица, он успел уже основательно
приложиться.
- Леди и джентльмены! - вскричал Мак-Харг и снова стал в позу оратора.
- Сейчас вы увидите потрясающее, смертельно опасное, леденящее кровь
представление, чудо, которому не было равного в веках! Зрителей пробирает
дрожь восторга, волосы встают дыбом едва ли не на всех венчанных головах в
Европе и на всех деревянных башках в Амстердаме. Впервые под куполом
цирка! Леди и джентльмены, имею честь и удовольствие представить вам
мингера [mynheer - господин (голландск.)] Корнелиуса Бендиена, знаменитого
голландского артиста! Он изобразит перед вами свой коронный номер:
балансирование живым угрем на кончике носа с одновременным заглатыванием
подряд, без передышки, трех, - считайте сами! - трех кружек лучшего
импортного голландского джина. Разрешите представить: мистер Бендиен,
мистер Уэббер... Каково, мальчик, каково? - Мак-Харг опять визгливо
засмеялся и ткнул Джорджа пальцем под ребра.
После чего он сказал посуше:
- С мистером Дональдом Стоутом вы, очевидно, встречались. Он мне
говорил, что знает вас.
Стоут поглядел из-под густых бровей и важно кивнул.
- Да, я как будто имел честь познакомиться с мистером Уэббером.
И Джордж вспомнил этого человека, хотя видел его только раза два, да и
то много лет назад. Стоут был из тех, что не так-то легко забываются.
Бросалось в глаза, что Мак-Харг мучительно взвинчен, издерган, притом
его явно раздражало присутствие Стоута. Он резко отвернулся, бормоча:
"Это... это уж слишком... слишком..." - и внезапно, совсем другим тоном:
- Ладно, Джордж. Промочите горло. Что будете пить?
- По собственному опыту замечу, - с медлительной важностью начал мистер
Стоут, - что с утра самый подходящий напиток (тут он бросил косой
многозначительный взгляд из-под косматых бровей)... напиток, достойный
джентльмена, если мне позволено так выразиться... это стаканчик сухого
хереса. (Именно такой стаканчик он сейчас и держал в руке и, одобрительно
поигрывая бровями, понюхал его, чем, кажется, еще сильней взбесил
Мак-Харга.) Разрешите мне, - высокопарно возвестил он, - порекомендовать
это питье вашему вниманию.
Мак-Харг порывисто зашагал из угла в угол. "Слишком... слишком..." -
бормотал он. Потом сердито спросил:
- Итак, Джордж? Что будете пить - виски?
Тут счел нужным вмешаться мингер Бендиен. Он поднял свой стакан, уперся
свободной рукой в толстое колено и гортанно, торжественно произнес:
- Фам нато фыпить тшину. Пошему фам не попропофать голландский тшин?
Похоже, этот совет тоже раздосадовал Мак-Харга. Он свирепо глянул на
Бендиена и порывисто воздел костлявые руки к небесам.
- О господи! - воскликнул он, отвернулся и вновь зашагал из угла в
угол, бормоча себе под нос: "Это... это слишком... слишком... слишком..."
И вдруг пронзительно, со злостью выкрикнул: - Пускай пьет, что хочет, черт
возьми! Валяйте, Джорджи, - отрывисто бросил он. - Пейте, что вам по
вкусу. Налейте себе виски. - Он вдруг остановился перед Уэббером, лицо его
преобразила проказливая усмешка, губы подергивались, обнажая белые зубы. -
Нет, это просто замечательно, а, Джорджи? Великолепно, а? К-к-к-кхи! - Он
ткнул Уэббера в бок костлявым пальцем и отрывисто, пронзительно, судорожно
засмеялся. - Видали вы что-нибудь подобное?
- Признаться, - начал тут мистер Дональд Стоут тоном елейным и в то же
время напыщенным, - я еще не читал сочинение нашего юного друга, которое,
как мне кажется... (елейность явственно переходила в язвительность)
которое, как мне кажется, иные наши знатоки объявили шедевром. В конце
концов в наши дни появляется великое множество шедевров, не так ли? Редкая
неделя проходит, чтобы я, раскрыв "Таймс", - понятно, я имею в виду
лондонский "Таймс", а не его младшего и несколько менее зрелого собрата
"Нью-Йорк таймс", - не обнаружил бы, что еще один молодой человек
осчастливил нашу литературу еще одним блистательным образцом
не-у-вя-даемой прозы!
Все это высказано было тягуче и тяжеловесно, с косыми взглядами и
ехидным поигрыванием густых усов, которые почему-то росли у сего
джентльмена на месте бровей. Мак-Харг явно с каждой минутой все сильней
злился и все шагал из угла в угол, что-то бормоча себе под нос. Однако
Стоут был чересчур толстокож, чересчур упивался собственным красноречием и
не замечал признаков надвигающейся грозы. Он с ехидной внушительностью
пошевелил бровями и вновь заговорил:
- Могу только надеяться, что наш юный друг не слишком преданно следует
учению тех, кого я назвал бы Творцами Дурного Вкуса.
Мак-Харг приостановился и через плечо свирепо сверкнул глазами на
Стоута.
- Вы это о чем? Вы что, имеете в виду Хью Уолпола, Джона Голсуорси и
прочих опасных радикалов, так, что ли?
- Нет, сэр, - неторопливо возразил Стоут, - я говорю не о них. Я
подразумеваю сочинителя бессвязной чепухи, поставщика мерзости,
специалиста по непристойности, автора книги, которую мало кому под силу
прочитать и никому не под силу понять, но которую иные наши молодые люди
восторженно провозглашают величайшим творением нынешнего века.
- О какой же это книге вы толкуете? - сердито осведомился Мак-Харг.
- Если не ошибаюсь, она называется "Улисс", - небрежно уронил Стоут. -
Говорят, ее написал какой-то ирландец.
- А-а! - воскликнул Мак-Харг, словно его вдруг озарило, и глаза его
блеснули недобрым озорством, но Стоут ничего этого не заметил. - Вы
говорите о Джордже Муре, верно?
- Вот именно! - торопливо закивал Стоут, очень довольный. Он пришел в
азарт, и брови его ни секунды не оставались в покое. - Вот именно! Это он
самый и есть! А уж книга... брр! - Слово "книга" он даже не выплюнул, а
вытошнил, и его искривленные омерзением брови высоко всползли на выпуклый
лоб. - Один раз я попробовал прочесть несколько страниц и бросил, -
продолжал он театральным шепотом. - Да, бросил. Я отбросил эту книгу,
точно падаль. И хорошенько... вымыл... руки... мылом, - хрипло докончил
он.
- Вы совершенно правы, дорогой сэр! - словно бы от чистого сердца
воскликнул Мак-Харг, но в глазах его все неудержимей разгорался недобрый
огонек. - Совершенно с вами согласен!
До этой минуты мистер Стоут держался весьма надменно, а тут явно
оттаял, уж очень ему польстило, что его вдруг открыто признали знатоком и
судьей в делах литературных.
- Вы бесспорно и неопровержимо правы! - объявил Костяшка; теперь он
стоял посреди комнаты, расставив ноги и держась костлявыми пальцами за
лацканы пиджака. - Вы попали в самую точку! - Словно подчеркивая эти
слова, он криво усмехнулся, окинул всех взглядом. - Свет не видал такого
гнусного... мерзкого... растленного... извращенного писаки, как Джордж
Мур. А его "Улисс"! - выкрикнул Мак-Харг. - Да это ж, вне всякого
сомнения, сквернейшая...
- ...поганейшая! - крикнул Стоут...
- ...похабнейшая! - взвизгнул Мак-Харг...
- ...зловреднейшая! - пропыхтел Стоут...
- ...первосортнейшая...
- ...чушь! - подхватил Стоут, едва не поперхнувшись от восторга.
- ...И никогда еще подобная дрянь не оскверняла страницы, не марала
имя, не пятнала честь...
- ...английской литературы! - захлебнулся ликованием Стоут и разинул
рот, точно рыба, вытащенная из воды. - Да, - продолжал он, с трудом
переведя дух, - и та, другая штука... его так называемая пьеса...
скверная, поганая, похабная... так называемая трагедия в пяти действиях...
как бишь ее?
- А! - воскликнул Мак-Харг, словно его осенила догадка. - Бы, наверно,
имеете в виду "Как важно быть серьезным"?
- Нет, нет, - нетерпеливо возразил мистер Стоут. - Не то. Та была
раньше.
- А, ясно! - словно бы вдруг понял Мак-Харг. - Вы, конечно, говорите о
"Профессии миссис Уоррен"?
- Вот именно! - вскричал Стоут. - Вот именно! Я повел на этот спектакль
жену... мою жену... мою собственную жену!..
- Его соб-ствен-ную жену! - словно бы в изумлении повторил Мак-Харг. -
Ну и ну, черт меня побери! Как вам это нравится?
- И можете себе представить, сэр? - Стоут снова перешел на хриплый,
ненавидящий, полный отвращения шепот, брови его зловеще извивались. - Я
погибал от стыда... погибал от стыда! Я не мог смотреть ей в глаза! Мы не
дождались конца первого действия, сэр... мы встали и ушли... мы были в
ужасе, как бы нас там не увидел кто-нибудь из знакомых. Я головы не смел
поднять, будто меня самого заставили участвовать в какой-то мерзости.
- Нет, как вам это нравится? - сочувственно молвил Мак-Харг. - Ужасно,
правда? Ужас, черт возьми! Ужас! Мерзость! - вдруг выкрикнул он,
отвернулся и опять забормотал сквозь судорожно стиснутые зубы: - Это
слишком... слишком...
Он вдруг остановился перед Уэббером, перекошенное лицо его пылало, губы
кривились, он визгливо засмеялся и опять несколько раз ткнул Джорджа
пальцем в бок. Потом пронзительно выкрикнул:
- А ведь он издатель! Он издает книги! К-к-кхи! Видали вы подобное,
Джорджи? - Голос его сорвался. Он ткнул костлявым большим пальцем в
сторону ошеломленного Стоута, опять визгливо выкрикнул: - О, боже
милостливый! Видали вы издателя?! - и снова неистово заметался по комнате.
С той самой минуты, как Джордж вошел в эту комнату, он не переставал
удивляться, что Мак-Харг принимает столь несообразных и неподходящих
посетителей. С первого взгляда ясно было, что Бендиен и Стоут люди не
одаренные, не отличаются силой духа, не обладают ни выдающимся умом, ни
тонкостью чувств, - нет в них ничего, что могло бы привлечь такого
человека, как Мак-Харг. Что же они делают здесь с утра пораньше, как будто
они ему и вправду добрые приятели?
Сразу бросалось в глаза, что мингер Бендиен - самый заурядный делец,
своего рода голландский Бэббит. Так оно и было: этот смекалистый и
прижимистый торговец занимался импортом, постоянно сновал между Англией и
Голландией и знал рынок и систему торговли в обеих странах как свои пять
пальцев. Эти занятия наложили на него свою печать - душа его очерствела и
чувства притупились, как у всех его собратьев во всем мире.
Подмечая признаки, по которым безошибочно можно было определить суть
мингера Бендиена, Джордж утвердился во мнении, что складывалось у него за
последнее время. Он уже начал понимать: человечество разделяется на расы и
племена совсем не так, как нам внушают с юности. Их определяют вовсе не
государственные границы и не признаки, установленные хитроумными
исследованиями антропологов. Нет, истинные рубежи, разделяющие
человечество на части, пересекают все остальные преграды и возникают из
несходства в самих душах людей.
Впервые Джорджа навело на эту мысль одно замечание Г.-Л.Менкена. В
своем выдающемся труде о развитии языка в Америке Менкен привел пример
жаргона спортивных обозревателей: "Бэби влепил сорок второй несмотря на
нечистую игру соперников" - и указал, что, допустим, для ученого мужа из
Оксфорда такой газетный заголовок столь же темен и непонятен, как наречие
какого-нибудь новооткрытого эскимосского племени. Да, справедливо
подмечено; однако Джорджа поразило, что Менкен делает из этого
обстоятельства неверный вывод: ученый муж из Оксфорда не понял бы этого
заголовка не потому, что заголовок написан по-американски, а потому, что
ученый муж из Оксфорда не разбирается в бейсболе. Заголовок этот оказался
бы ничуть не понятней для профессора из Гарварда - и по той же самой
причине.
Пожалуй, думалось Джорджу, оксфордский ученый муж и гарвардский
профессор куда больше сродни друг другу, куда лучше могут друг друга
понять, в их образе мыслей, чувствах и жизненном укладе куда больше
общего, чем у каждого из них - с миллионами собственных сограждан. А стало
быть, университетский уклад создал особую породу людей, которые душевно
близки между собой, но стоят в стороне от остального человечества. Похоже,
что этому ученому племени присуще великое множество своеобразнейших
черточек, и среди прочего - ученые, как и спортсмены, изобрели свой
собственный язык, понятный им одним. И еще особенность: наука
международна. Не существует английской химии, американской физики или
русской биологии, - есть просто химия, физика, биология. И отсюда следует
еще одно: в человеке гораздо больше раскроется, если сказать, что он
химик, чем если сказать, что он англичанин.
И, вероятно, Бэби Рут тоже скорее почувствует своего в англичанине -
профессиональном игроке в крикет, чем в преподавателе греческого языка из
Принстона. То же относится и к боксерам. Ведь это целый самодовлеющий мир,
подумалось Джорджу: борцы, тренеры, менеджеры, агенты, "жучки", зазывалы и
подлипалы, газетные "авторитеты" и прочая шушера, что кишмя кишит вокруг
спорта в Нью-Йорке и Лондоне, в Берлине, Париже, Риме и Буэнос-Айресе. По
сути, все эти люди никакие не американцы, не англичане, французы, немцы,
итальянцы или аргентинцы. Все они - граждане одной и той же страны по
имени бокс и друг с другом чувствуют себя куда лучше и естественней, чем в
обществе других американцев, англичан, французов, немцев, итальянцев или
аргентинцев.
Сколько Джордж Уэббер себя помнил, он всегда жадно, как губка, впитывал
жизненный опыт. Впитывал непрестанно, но в последние годы начал замечать,
что у него это получается как-то по-другому. Прежде его обуревала
ненасытная жадность: узнать все на свете! Он силился разглядеть все до
единого лица в толпе, запомнить в лицо каждого встречного на улице,
услыхать все голоса в комнате и в смутном слитном гуле различить, что
говорит каждый, - и Порой чудилось, будто он тонет, захлебывается в море
собственных ощущений и впечатлений. А вот теперь его уже не так подавляли
Количество и Число. Он взрослел, набирался опыта и тем самым обретал
необходимейшее уменье смотреть на вещи трезво и беспристрастно. Каждое
новое ощущение и впечатление оказывалось уже не само по себе, но
связывалось с другими, занимало свое место в общем порядке, и его можно
было включить в тот или иной очерченный и проясненный опытом круг. А тем
самым неутомимый ум Джорджа обретал куда большую свободу запоминать,
усваивать, осмыслять и сравнивать, искать и находить связи между самыми
разными явлениями бытия. Это позволило ему сделать немало поразительных
открытий, ибо мысль его улавливала подобия и соответствия и распознавала
уже не только поверхностное сходство, но общность понятий, единую суть.
Так он открыл для себя страну официантов: они определенней, чем
кто-либо другой, составляют совсем отдельный мир, где почти бесследно
стираются национальные я расовые черты в обычном смысле этих слов.
Почему-то Джорджа всегда особенно интересовали официанты. Быть может,
потому, что сам он был родом из захолустного городка, из семьи весьма
среднего достатка и с детства водил дружбу с простыми скромными
тружениками, ему так удивительно и непривычно показалось, когда кто-то
впервые стал прислуживать ему за столом, - и новизна этого ощущения с
годами ничуть не потускнела. От этого ли, по другой ли какой причине, он
узнал в разных странах сотни официантов, с иными разговаривал часами,
сводил с ними самое тесное знакомство, накопил богатейший запас наблюдений
из их жизни - и сделал открытие: в действительности существуют не
официанты разных национальностей, но, скорее, некое племя официантов,
обособленная и замкнутая разновидность рода людского. Это оказалось
справедливо даже в применении к французам - народу, на взгляд Джорджа, с
наиболее резко выраженными национальными чертами, наиболее косному и
наименее податливому, менее всех доступному сторонним влияниям. Тем
сильнее поразило его, что даже во Франции каждый официант оказывался
прежде всего официантом, а потом уже французом.
В мире официантов сложился некий определенный тип, и его так же легко
отличить от других, как, допустим, монгола. У всех у них тот же духовный
склад, и это объединяет их куда верней, чем могли бы объединить одни лишь
патриотические чувства. Из этого духовного сходства, из общности мыслей,
целей и поведения возникли и совершенно явные внешние признаки. Однажды
это заметив, Джордж мог теперь безошибочно узнать официанта, где бы его ни
повстречал - в нью-йоркском ли метро, в парижском автобусе или на улицах
Лондона. Много раз он проверял свои наблюдения: заподозрив в человеке
официанта, заводил с ним разговор - и в девяти случаях из десяти
оказывалось, что догадка верна. Что-то их выдавало, что-то было приметное
в ногах, в ступнях, в движениях, в походке и в том, как человек стоял. И
не только в том дело, что эти люди чуть не всю свою жизнь проводят либо
стоя на одном месте, либо снуя от кухни к столикам посетителей и обратно.
Есть и еще люди, которые полжизни проводят на ногах, взять хотя бы
полицейских, и, однако, полицейского в штатском никогда не спутаешь с
официантом. (Полиция во всех странах, как обнаружил Джордж, составляет еще
одно совсем особое племя.)
Походка старого официанта прежде всего осторожна. Он как-то скользит,
шаркает, приволакивает ноги, словно страдая подагрой или ревматизмом, и,
однако, ступает ловко, проворно, видно, что долгий опыт научил его
всячески оберегать ноги. Такое проворство воспитывают повторяемые годами
слова: "Слушаю, сэр. Сию минуту, сэр", или: "Oui, monsieur, je viens. Tout
de suite" [Да, сударь, иду. Сию минуту (фр.)]. Это походка того, кто
всегда на побегушках, всегда спешит услужить, выполнить чье-то приказание,
- и в ней каким-то образом отражены душа официанта, его нрав и склад ума.
Тому, кто пожелает мгновенно постичь разницу в духовном мире и в мире
чувств между племенем официантов и племенем полицейских, достаточно
присмотреться к их походке. Сравните, как по властному знаку нетерпеливого
посетителя спешит к столику официант - и как к месту, где нарушен порядок
или случилось несчастье, приближается полицейский, будь то в Нью-Йорке, в
Лондоне, Париже или Берлине. Допустим, на тротуаре лежит человек: то ли у
него сердечный приступ, то ли его сбила машина, то ли избили хулиганы.
Вокруг толпится народ. Посмотрите, как подходит полицейский. Спешит он?
Мчится к месту происшествия? Может быть, он движется, словно скользит, с
торопливой, внимательной озабоченностью официанта? Ничуть не бывало. Он
приближается внушительно, не спеша, уверенной тяжелой поступью и на ходу
изучает обстановку жестким оценивающим взглядом. Он идет не выслушивать
чьи-то приказания, но приказывать другим. Он идет распоряжаться,
расследовать, рассеять толпу, его должны слушать, и никто не посмеет ему
возразить. Во всей его повадке видна некая первобытная грубость, присущая
тем, кто облечен властью, и прочие качества ума и духа, какие
приобретаются, когда можешь постоянно и с полным правом пускать в ход
силу. И все эти особенности, определяемые взглядом на мир и на людей,
свойственным именно полицейскому, делают его, полицейского, едва ли не
прямой противоположностью официанту.
А если это верно, можно ли сомневаться, что официант и полицейский
принадлежат к различным племенам? И разве не следует из этого, что
французский официант больше сродни немецкому официанту, чем французскому
жандарму?
С первой же минуты Джорджа очень заинтересовал мингер Бендиен. И не
только потому, что он был голландец. Это-то сразу бросалось в глаза. Он
словно сошел с полотен Франса Гальса, это кисть Гальса обессмертила таких
вот цветущих, пышущих здоровьем веселых жизнелюбцев, толстых - но вовсе не
тяжеловесных на немецкий лад: толстяк голландец как-то поделикатней, а
вернее сказать, помельче. Это всего заметней в рисунке и выражении рта.
Вот и у мингера Бендиена губы, пухлые и надутые, были, однако, сжаты с
некоторой самодовольной чопорностью. Это была истинно голландская складка
губ, в ней так явственно сказывался нрав маленького, осмотрительного
народа, отлично понимающего свою выгоду. По всей Голландии, в любом
городке и селении вы увидите таких бендиенов - в своих хорошеньких
домиках, за прикрытыми ставнями, они втихомолку, уединенно вкушают
самолучшие житейские блага, причмокивая вот такими пухлыми, надутыми
чувственными губами.
Маленькая Голландия - удивительная страна, и голландцы - удивительный
маленький народ. И все же это именно маленькая страна и маленький народ, а
Джордж недолюбливал все маленькое, мелкое - и страны и народы. Потому что
в этих маленьких, пухлых, влажных, надутых ртах сквозит еще и
самодовольство, и осторожная расчетливость; расчетливость, которая
преспокойно оставалась в стороне от войны 1914 года, пока соседи истекали
кровью, жирела и набивала мошну за счет умирающих, оставалась премило
чистенькой и чопорной и, очень довольная собой, втихомолку наслаждалась
жизнью в миленьких, чистеньких домиках, не суетясь и не выставляя напоказ
изобилие житейских благ.
Мингер Бендиен, по всем этим признакам, был доподлинный голландец. Но
было в нем и еще нечто, к чему, как завороженный, с жадным любопытством
присматривался Джордж. Воплощение всего доподлинно голландского, он в то
же время обладал чертами, по которым Джордж научился распознавать племя
мелких дельцов. Он уже убедился, что облик этот отличает любого такого
дельца, будь то в Голландии, Англии, Германии, во Франции, Соединенных
Штатах, Швеции или Японии. Какую-то жестокость и жадную хватку выдавала
выпяченная нижняя челюсть. Было что-то чуточку хитрое, увертливое во
взгляде, что-то безнравственное в этой гладкой, холеной плоти, какая-то
сухость и пустота в лице, которое принимало в минуты покоя отсутствующее,
почти бессмысленное выражение, - все это были признаки алчного себялюбия и
духовной ограниченности. Нередко думают, что таков облик американца. Но
это не лицо американца. Эти черты выдают не национальную и не
государственную принадлежность. Это просто-напросто отличительные черты