Страница:
- Могу прочесть, - доставая пергамен, степенно промолвил Силька. Открылось это мне во время похода, ибо перед этим не был приближен к князю Юрию, а теперь увидел его во всей княжеской власти и величии.
С прежним чувством самоуважения, голосом прерывистым от угнетенности собственным величием, Силька прочел:
"Он правил сам, без помощи любимцев. Он повелевал и возбранял, награждал, миловал и карал, рассматривал дела, раздавал землю, назначал тиунов и воевод, он все знал, все предвидел, все были только исполнителями его велений, а он за ними следил, как пастух за стадом, дабы убедиться, точно ли они выполняют его веления.
Когда кто-нибудь из бояр или других людей его хотел выдать замуж дочь свою, или сестру, или племянницу, или внучку, или родственницу, князь не брал ничего из имущества за разрешение жениться и не возбранял никогда, кроме тех случаев, когда объединить хотели женщину суздальскую с врагом княжеским.
Если после смерти мужа оставалась жена с детьми, она должна была получать свою вдовью часть имущества и приданое, пока согласно с законом будет соблюдать свою телесную чистоту. Если же она нарушила чистоту, то князь из почтения и любви к богу лишал ее имущества.
Он распространял свои заботы на все леса и ловища своих земель. Он воспретил, чтобы кто-нибудь имел луки и стрелы и собак и соколов в лесах княжеских, если не являлся поручителем самого князя или кого-нибудь другого из доверенных людей.
Далее он велел, чтобы всякий человек, достигший двенадцатилетнего возраста, живя в пределах его лесов, присягнул в соблюдении порядка в отношении права ловов.
Далее он велел, чтобы обрезали когти сторожевым псам всюду, где его звери пользуются и привыкли пользоваться охраной.
Далее он велел, чтобы ни один кожемяка и свежевальщик шкур не жил в его заказных лесах за пределами городов.
Далее он велел, чтобы в дальнейшем никто и никоим образом не охотился за зверем ночью в пределах заказного леса или вне его, где звери его собираются или привыкли иметь охрану, и чтобы никто под страхом кары не устраивал его зверям живой или мертвой ограды между его заказным лесом и лесами или другими землями, чтобы не вызывать у зверей тоски от неволи.
Он вполне допускает, чтобы в его лесах брали дрова, не опустошая лесов, чтобы делали это только под надзором княжеского тиуна.
Боярам, чьи леса прилегают к княжеским, воспрещено уничтожение лесов собственных. Ежели такое случится, то пусть хорошо ведают те, чьи леса будут уничтожены, что возмещение взято будет князем с них самих и ни с кого другого".
Силька умолк, открыто переживая свое торжество, а Иваница даже обошел вокруг него, малость обжегся от огня, потому что Силька сидел почти вплотную к печи, затем недоверчиво пощупал пергамен:
- И все это увидел ты и узнал, пока мы слонялись по пущам?
- А когда же еще?
- Вот уж! Дулеб, ты веришь круглоголовому проходимцу?
- У тебя зоркий глаз и сообразительный ум, - похвалил Дулеб бывшего монашка.
- Зарежь меня - и тогда не поверю, - вздохнул Иваница. - Пока я мерз на коне, этот все подсмотрел, да еще и выложил на харатью, подогнав слово к слову, будто седло к коню. А заметил ли ты девчат в этом крае и записал ли в свою телятину хотя бы одну?
- Пишу про князей, а не про жен, - степенно сказал Сильна. - В "Изборнике" Святослава молвится так: "Тогда наречеться кто убо истинным властелином, егда сам собою обладает, а нелепным похотям не работает".
- Обсыпан ты словами, как горохом или как нищий вшами, - сплюнул Иваница.
Силька улыбнулся с чувством превосходства над этим больно уж прямодушным парнем, который превосходил его летами, но не разумом.
- Спасутся только те, кто верит в слово. Сотник из Капернаума попросил Иисуса: "Скажи лишь слово, и выздоровеет слуга мой". И так было. Безумные забывают печали благодаря течению времени, а умные - благодаря слову.
- Забыл бы ты свои печали, если бы не мое больно уж мягкое сердце там, в оружейне! - показал ему кулак Иваница, тем самым признавая свое полнейшее поражение перед этим бывшим монашком, который не терял зря времени под боком у игумена Анании и успел набить свою круглую голову таким количеством слов, что хватит их теперь, наверное, на всю жизнь, лишь бы только успевал их напихивать то в пергамены, то в княжеские уши.
Когда уже тронулись дальше, то, словно бы в насмешку над Силькиными восхвалениями Долгорукого за его заботы о целости лесов, потянулись им навстречу такие плохонькие перелески, такая ободранная земля, такая сплошная нищета, будто там не люди хозяйничали, а черти плясали.
Селения с прилепившимися один к другому, взаимно защищаемыми дворами исчезли, вместо них встречались теперь одинокие жилища, убогие и запущенные; если же кое-где этих жилищ попадалось несколько, то лишь в одном или в двух печально шевелились люди в лохмотьях, в остальных домах все было заброшено, и стояли они полуразрушенными. Если где-нибудь между березовыми рощицами угадывался лоскуток поля, то вряд ли он был вспаханным. Если озеро или речка попадались на пути, то были они наверняка безрыбными. Напуганные всеобщим опустошением, не появлялись в этих краях ни звери, ни птицы, разве лишь гадюки водились здесь летом в болотах, но и они теперь залегли где-то на зиму в спячку, и земля эта лежала твердая и пустая, как в первый день сотворения мира.
Возле одной хижины из множества тех, мимо которых они потом должны были проехать, Вацьо отважился выскочить вперед князей и громко крикнул, обращаясь к хозяину, еще и не зная, есть ли там кто живой и сможет ли подать голос:
- Чьи земли?
Из хижины что-то выползло - уже и не человек, а одни лишь очертания человека - что-то замотанное в невероятное тряпье, и голосом, как это ни странно, полным ехидства и издевки, ответило:
- Боярина Кислички.
И в дальнейшем каждый раз, когда приближались к обнищавшим жилищам, княжеский поход опережал кто-нибудь из отроков и кричал задиристо:
- Чьи земли?
И в ответ неизменно следовало:
- Боярина Кислички!
- Что это за боярин, княже? - спросил Дулеб Долгорукого, но князь, вопреки своей привычке, не стал рассказывать, а лишь загадочно прищурился:
- Поедем - увидите.
В конце второго дня их странствий по ободранной, бесплодной земле одинокие хижины и пустые дворы начали собираться вместе, выстраивались рядами, создавали улицы, по которым, судя по всему, никто и ни на чем не ездил, селище в своей разбросанности не имело ни начала, ни конца, беспорядочностью своей оно превосходило все виденное когда-либо, и тут тоже множество люду то ли вымерло, то ли ударилось в бега, и хижины стали прибежищем ветров, морозов, всяких непогод, однако было в этом селище и отличие от всех одиноких избушек, которые встречались за два дня пути на землях загадочного боярина Кислички. Все деревья, которые росли вокруг селища и в самом селище, имели срубленные верхушки. Собственно, если как следует присмотреться, то верхушки срублены были только у деревьев высоких, молоденькие деревца еще росли, еще имели свой дозволенный предел, достигнув которого неминуемо должны были тоже пополнить число искалеченных, помертвевших полудеревьев, с сонными корнями, которые, быть может, никогда и не проснутся. Кто-то следил здесь за тем, чтобы ничто не превышало заранее определенной, раз и навсегда установленной меры, - видно по всему, установленной опять-таки тем же вездесущим, всемогущим и загадочным боярином Кисличкой, который, словно жестокий бог в плачах пророка Исайи, "опустошает землю и делает ее бесплодной". Но почему и зачем? Можно было понять безжалостное обдирание людей - людей всегда кто-то обдирает, и обдирает всегда безжалостно. Но деревья? Кому они мешают? И в чьей голове родилось мрачное намерение выровнять все растущее, не пускать выше заданного уровня, тем самым лишив деревья самой их сути устремленности вверх, к солнцу, к свободе?
Вряд ли нужно было спрашивать, потому что Вацьо снова выскакивал вперед и, заприметив какое-нибудь живое существо, кричал насмешливо:
- Кто обкорнал деревья?
- Боярин Кисличка! - следовал неизменный ответ.
И вот наконец открылась безмерная пустая равнина, засыпанная словно бы и не снегами, а солью, подобно карфагенским полям после их завоевания римлянами, которые хотели навеки сделать их бесплодными. А посредине этой площади возвышалось чудовищное, невиданных размеров сооружение, чем-то смахивавшее то ли на корыто, то ли на растоптанный лапоть; оно заполняло собой весь простор, неуклюже громоздилось над всем, и лишь теперь Дулеб понял, зачем укорачивались здесь окрестные деревья: они не должны были превышать это мрачное строение.
Оно было сплошь деревянное. Положены сюда были самые высокие, самые стройные, самые лучшие стволы, подобранные один в один, для того и вырублены все окрестные леса, для того и ободрана земля, превращена в пустырище, дабы возвышалось над этим, может и нарочно разровненным, безбрежным полем чудовище, которое по своим размерам превышало и княжеские палаты, и величайшие соборы, и просторные каменные монастыри, кои приходилось видеть Дулебу в Европе во время странствий с Петроком Властом.
- Что это за химера? - не утерпел он, обратившись к Юрию, и Долгорукий не стал дальше играть в загадочность, ответил одним словом:
- Ковчег.
- Ноев?
- Боярина Кислички. У Ноя ковчег в длину имел триста локтей, в ширину - пятьдесят локтей, в вышину - тридцать. Ковчег боярина Кислички в длину и ширину превосходит Ноев в три раза, что же касаемо высоты, то тут боярину не удалось превзойти праотца.
- Стало быть, он потому и срезал вершины деревьев, чтобы ничто не поднималось выше ковчега?
- И для того также, чтобы не зацепиться за верхушки, когда начнется потоп.
- А боярин ждет нового потопа?
- Услышишь, лекарь, сам.
- И ты, княже, допускаешь, чтобы в твоей земле творилось такое?
- А что могу поделать? Отец мой Мономах говорил: "Страх божий имейте превыше всего". Боярин сей от самого рождения своего живет в страхе божьем - разве это властен кто-нибудь воспретить? Раздоров не разводит, гулящих людей не имеет, все они в трудах и в строительстве безустанном, все счастливы.
- Шутишь, княже? Какое же здесь счастье? Тут скоро людей не будет, исчезнут, словно бы и впрямь смытые потопом. Разве не видишь всеобщей ободранности земель боярина? В твоем крае это будто лишай болезненный, будто проказа, которой поражен был Иов праведный. Может, и боярина своего считаешь праведником, но зачем же он? От него одно лишь зло людям.
- Ты тоже праведник, лекарь, - погрозился пальцем Долгорукий.
Они ехали по нетронутой равнине, направлялись к ковчегу, который лежал на земле грузно и мертво, никто их не останавливал, не было ни единой живой души вокруг, ни единый след не вел в ковчег, ничто не указывало на то, что там живет хотя бы одно живое существо.
- Он что - один в своем ковчеге? - не вытерпел снова Дулеб.
- Увидишь, лекарь, увидишь, - пообещал Долгорукий.
Вблизи сооружение утратило подобие лаптя или корыта, поражало бессмысленностью своего строения, оно никак не могло быть пригодным к плаванию, хотя имело вверху толстенные мачты для парусов, позади неуклюжее кормило, насаженное на длинное отвесное бревно, обтянутое деревянными хомутами, щедро пропитанными дегтем.
Дубовые бревна, из которых построили ковчег, подогнали так плотно, что трудно было понять, как люди попадали внутрь, разве только пробирались туда через верх, однако Долгорукий, как видно, уже бывал здесь не раз, потому что уверенно объехал сооружение с той стороны, которая должна была служить передом, то есть носом, и у кормовой части махнул кому-то из своих дружинников, и тот постучал держаком копья в еле заметную, если пристально всматриваться, дверь, сколоченную из точно таких же, правда, соответственно укороченных бревен.
Стучать пришлось долго и упорно, пока изнутри не послышался глухой голос:
- Кто?
- Великий князь Юрий.
- Не слышу.
- Князь великий Юрий!
- Князь?
- Князь!
После обмена этими восклицаниями и после некоторых размышлений существо, которому принадлежал приглушенный голос, что-то там сделало, раздался скрип, тяжеленная дверь приоткрылась, в ней показалось узкое, остроносое, остробородое и остроглазое лицо, взглянуло туда и сюда, увидело Долгорукого, князя Андрея, сани в коврах, блестящих всадников, меха и украшенное оружие, улыбнулось с таким кислым видом, что Дулеб мгновенно понял, за что боярину люди дали его прозвище, раскрыло сухой рот, безрадостно проскрипело:
- Князенька, дорогой!
- Принимай гостей, боярин! - сказал Долгорукий, бросая повод своего коня стременному и первым направляясь в ковчег.
- А вы ведь ненадолго? Ненадолго? - торопливо спросил боярин, выходя навстречу Долгорукому и переламывая в поклоне свою высокую, сухую, как палка, фигуру.
- Вот уж! - вздохнул Иваница. - Столько мерзнуть, чтобы очутиться у этого сухореброго.
- Э-э-э, вацьо, - потер руку княжеский растаптыватель сапог, увидишь, какая у боярина Манюня.
- Кто такая? - тотчас же оживился Иваница.
Но не время было для рассказов, потому что Долгорукий уже вступил в ковчег, а за ним, не отставая, пошли князь Андрей и Ольга, Дулеб и Иваница, пошли все, повели даже коней, чем еще сильнее удивили Дулеба и Иваницу, хотя казалось, уже ничем тут не удивить человека после всего увиденного.
Шли по темным узким переходам, смердючим и душным, поднимались куда-то вверх, не встречали ни одного живого существа, хотя из глубины ковчега доносилось множество каких-то звуков: топот, вздохи, возня, хрюканье, мычание, ржание.
Человек тут был придавлен бревнами. Хотя этот ковчег сооружался для людей и все тут должно было им служить, впечатление создавалось такое, будто сооружение задумано лишь для полнейшего торжества дерева в нем, этих мертвых, тяжелых как камень, безмолвных дубов. Бревна укладывались продольно, ставились отвесно, наискось, наперекрест, в соответствии с этим и переходы во внутренностях ковчега имели неодинаковый вид и размер, поражали таинственной запутанностью или ненужностью, там были глухие закутки, тупики, черные провалы, западни, в которых ты мог исчезнуть навсегда.
Сухая фигура боярина в слабом свете свечи, огонек которой Кисличка каждый раз прикрывал ладонью, химерно разламывалась, разваливалась, расчленялась, то падая всем под ноги, то прилепляясь к боковым стенам, то с беззвучностью летучей мыши мечась над головами.
- Долго ли еще? - нетерпеливо справился Долгорукий.
- Вот уже, вот уже, князенька, - отвечал Кисличка, чуточку поднимал свечу, мигом бросая разорванную свою тень всем под ноги, а потом вознося ее к дьявольскому шастанью над головами одним лишь наклоном красноватого слабого огонька.
Наконец очутились они в просторном строении, смахивающем на гридницу, были здесь столы и скамейки, освещалось помещение толстыми восковыми свечами, хотя свет не мог пробиться сквозь дым от костра, разложенного в просторном каменном гнезде посредине помещения, как раз напротив большого отверстия в деревянном потолке, обитом в том месте медью, видимо чтобы уберечь от искр. Сквозь отверстие снаружи пытался прорваться мороз, но теплые волны дыма каждый раз отбивали его натиск, и в гриднице было тепло и, можно бы даже сказать, уютно, в особенности когда ты уже не одну и не две недели слонялся по бездорожью среди застывших от лютой зимы пущ.
- Ой, гости ж дорогие! - вздыхал то ли радостно, то ли огорченно боярин Кисличка. - Ох, князенька, я уже и не надеялся увидеться еще перед свершением великого и неизбежного.
- Ждешь, боярин?
- Со дня на день, князенька. Подсчеты указывают. Где-то уже идет волна. Не докатилась до нашей земли, потому как далеко. Начинается в краях теплых. Затем идет сюда. Для этого нужен не день и не месяц. Но придет. Докатится.
- Привез я тут ученого лекаря из Киева. Хочет послушать тебя, боярин.
- С радостью, князенька. Жаль мне всех на свете. Плачу денно и нощно над душами, убиваюсь тяжко, что не открылось никому больше на земле, но и возношу хвалу господу за великую милость ко мне, грешному. Ибо сподобился я высочайшей милости, открыто мне все грядущее, узнал я исполнение времен и назначение свое на земле.
- Боярыня здорова? - не обращая внимания на бормотание боярина, буднично спросил Долгорукий.
- Здорова.
- А Манюня?
- Радость моя тоже здорова, благодарение всевышнему.
- Скотина?
- Скотина упитанная и спокойная. Олени же и лоси выдохли. Зайцев попытался держать, выдохли тоже. Волчат малых выкормил, но, когда подросли, стали выть так страшно, что пришлось выпустить.
- Шкуры ободрал хотя бы. Мехом лавки покрыл бы. Волчий мех крепкий, не вытирается.
- Не могу перегружать ковчег. Слежу пристально, чтобы взвешено все было, как надлежит для плавания.
- Не разламывается еще твой ковчег?
- На водах не разломается. Если же не дождусь еще и ныне исполнения, то на лето велю сделать прокоп под озеро, подведу под днище, ибо тяжестью собственной ковчег давит себя также, как тяжелый человек давит себя телом своим, начиная с ног и с утробы.
- Пищи, как всегда, не в достатке?
- Для потребления лишь.
- Питья не появилось?
- Вода, княже. Кто готовится к плаванию, должен довольствоваться одной водой.
- Не беда: привезли всё свое. Потому как люди мои привыкли пить и есть вдоволь. Как сказано у апостола: "Пускай никто не судит вас за еду или питье или за какой-нибудь праздник: се тень того, что наступит". Твое же будущее предвидится таким же постным, как и нынешнее.
- В грядущем плавании, князенька, надеюсь испытать высочайших радостей и счастья.
- А мы и тут возьмем, что сможем взять!
Долгорукий хлопнул в ладоши, отроки бросились сдвигать столы, вносить припасы, готовить пиршество.
- Зови боярыню и Манюню.
- Нужно ли, княженька? У них много работы. Нужно следить за скотиной, наводить порядок в ковчеге. И сам не покладаю рук, оторвался от работы лишь ради тебя и твоих.
- Взял бы помощников.
- Знаешь ведь: не могу. Не велено господом. Должен готовить все припасы, иначе не спасусь.
- Так зови своих. Не сядут мои люди без них за стол. Знаешь мой обычай, точно так же, как я твой.
Боярин исчез в темных переходах. Долгорукий взглянул на Дулеба:
- Что скажешь, лекарь?
- Опасный и вредный безумец.
- Почему же опасный? Имеет бога в сердце и цель в жизни. Посвятил себя строительству ковчега, жизнь на земле считает преходящей, готовится к плаванию, ибо лишь в плавании - все. Ежели подумать, оно, быть может, и правда: все мы временные на сем свете, а на том свете будем плавать либо в море божьего милосердия, либо в котлах с растопленной смолой. Да и что делает человечество?.. Не ковчеги ли оно строит, называя их так или сяк?
Кисличка возвратился не скоро. Он шел впереди, а за ним двигалась приземистая, пышная боярыня, одетая, можно сказать, бедно, но чисто, руки у нее были крепкие, натруженные, - видно, была из простого рода, взята боярином не для роскоши, а для непрерывной работы, для проклятого труда, для бессонных ночей. Третьей, как угадали одновременно Дулеб и Иваница, шла Манюня, дочь Кислицы, белотелая, свежая и пригожая, даже странно было, что у такого засушенного урода родилось такое дитя, да еще и выросло в смраде и мраке забитого наглухо ковчега, сохранило красу и нежность, несмотря на тяжелый труд, от которого, это было совершенно ясно, боярин не мог ее освободить, потому что не имел здесь никого, кроме жены, самого себя и дочери.
Манюня тоже была одета скромно, но этого никто не заметил, потому что в этой девушке было так много всего чисто женского, с такой щедростью излила природа на нее всю роскошь, что мужчины только вздохнули, увидев такое диво, а княжна Ольга не удержалась, подбежала к Манюне, обняла ее, воскликнула:
- Ты Манюня? А я Ольга.
- Это княжна, Манюня, - степенно пробормотал боярин Кисличка. Поцелуй ей руку.
Но Ольга сама чмокнула Манюню в щеку, не протянув своей руки, а каждый из мужчин с сожалением подумал, почему он не оказался на месте княжны и почему не суждено прикоснуться губами к этой нежной щечке.
- Вот уж! - вздохнул Иваница так громко, что все обратили на него внимание. Долгорукий засмеялся. Князь Андрей лукаво погрозил пальцем, а Манюня покраснела, хотя вряд ли кто мог это заметить в полутьме и задымленности боярского ковчега.
Сели за столы. Боярин Кисличка по правую руку от Долгорукого, Манюня - слева от великого князя, между Дулебом и князем Андреем была боярыня, молчаливая и смущенная присутствием таких высоких гостей.
Чашник разлил пиво и мед, обратился к Юрию:
- Дозволь, княже, слово?
- Дозволяю, но знай, о чем надобно молвить.
- Знаю, княже.
- Не обо мне.
- Ведаю.
- И не про коней.
- Согласен, княже.
- Тогда начинай.
- Был на свете слепой человек. Ибо все мы так или иначе слепы на этой земле. Но вот был слепой, не скрывавший своей незрячести. Был у того слепого и сын. Вот пошел куда-то сын, а слепой сидит и ждет. Приходит сын, слепой и спрашивает у него: "Где был?" - "Молоко ходил пить". - "Какое же оно?" - "Белое". - "А я уже и забыл, что ж это такое - белое". - "Такое, как гусак". - "А гусак какой?" - "Такой, как мой локоть". Слепой пощупал локоть сына: "Теперь знаю, какое молоко".
Так выпьем за Манюню, у которой локти и впрямь как молоко. Будь здоров и ты, княже, возле такой девушки, как Манюня Кисличкина.
- Будь здоров, княже, возле Манюни.
- Здорова будь, Манюня!
- Здоров будь, княже.
Кубки осушили под веселые восклицания, налили еще раз и выпили снова; когда же закусили все как следует, Долгорукий вытер усы, крикнул:
- Теперь нашу песню про Манюню!
И Вацьо подскочил, взмахнул руками, изо всей силы крикнул "гей!", начиная песню, а все сразу подхватили, наполнив до отказа ковчежную гридницу сильными мужскими голосами:
Гей, боярский двор - море,
Гей, Кисличкин двор - море!
Что крутые берега его - тесаный терем,
Что буйные ветры - стража верная.
А у него на море белорыбица
Манюня Кисличкина!
Ловили ловцы,
Ловцы-молодцы,
Те же ловцы - неудальцы:
Неводы у них не шелковые,
А крючочки у них не серебряные.
Гей, боярский двор - море,
Гей, Кисличкин двор - море!
Что крутые берега его - тесаный терем,
Что буйные ветры - стража верная.
А у него на море белорыбица
Манюня Кисличкина.
Ловили ловцы,
Ловцы-молодцы,
Эти ловцы - удальцы,
Ибо неводы у них шелковые,
А крючочки у них все серебряные.
Поймали белорыбицу,
Схватили Маню Кисличкину,
А поймав, за стол саживали,
За стол с князем да с боярином.
Да и сами садились,
Песню заводили,
Медом-пивом запивали,
Манюню цело...
- Шутники и весельчаки твои люди, князенька, - прищурившись, заглянул в глаза Долгорукому Кисличка, когда закончилась песня.
- Перед потопом, боярин, - развел руками Долгорукий и вдруг гаркнул: - Манюню цело...
И влепил Манюне в щеку поцелуй звонкий, молодецкий, а отроки проревели троекратно:
- Манюню целовали, Манюню целовали, Манюню целовали!
После чего Юрий поцеловал девушку еще и в губы, приведя ее в такое неописуемое смущение, что она убежала бы из-за стола, если бы князь не придержал.
- Зять надобен тебе, боярин, - заговорил князь Андрей. - В заповедях божьих для Ноя сказано ведь, чтобы взял он в ковчег род свой и жен сыновей своих. Ты же сыновей не имеешь, а лишь дочь. Вот и должен найти зятя для дочери.
- Нужно, да тяжело, - вздохнул Кисличка. - Среди моих людей нет достойного, а со стороны как возьмешь? Не могу бросить ковчег, чтобы искать. Пустить сюда тоже никого не могу.
- Привезли тебе для выбора вон сколько молодцов, - сказал Долгорукий. - Даже из Киева имеем.
Иваница задвигался на скамье, будучи не в состоянии скрыть удовольствия.
Помнил об Ойке, не мог выбросить ее из сердца, но возле Манюни умирали все воспоминания, отступали страсти, омрачались надежды, - он способен был смотреть лишь на нее, наслаждаясь и довольствуясь самим предположением, как роскошествовал бы он в случае согласия Манюни...
- Не ведаю, согласился бы киевский наш гость, - осторожно начал было Кисличка, на что Иваница чуть было не крикнул: "Согласен!" - но Долгорукий своевременно опередил его, взмахом руки пригасил жар Иваницы.
- Зовется Иваница, - сказал князь Юрий. - Учен не меньше, чем его товарищ лекарь Дулеб.
- Вот уж! - стеснительно крякнул Иваница, потому что рядом с ним шевелился паскудный книгоед Силька, который откровенно прыснул в кулак, когда князь сказал про ученость Иваницы.
- Но, - продолжал Долгорукий, - прежде всего, боярин, должны иметь мы согласие на брак от самой Манюни, потому что насильства над ней мы не потерпим, в особенности же любя ее. Затем согласие должен выразить также Иваница. Но перед этим ты должен рассказать все про свой ковчег и про все, что будет ждать здесь будущего твоего зятя. Налей-ка, чашник, боярину меду, хотя никакой мед не сравнится своей сладостью для него с его ковчегом. Здоров будь, боярин, и ты, мать, и ты, Манюня!
- Ковчег - это мир отдельный, - опрокинув кубок и теребя свою узкую бороду, начал Кисличка. - В своей безграничной доброте и огромном милосердии господь всемогущий открыл мне в самый год моего рождения, что выбирает меня из всех земных людей, дабы построил я новый ковчег, как праведный Ной некогда, и спасся в нем со всем живущим в годину нового потопа, который будет наслан высшей силой, когда наступит исполнение времен. Исполнение же это определяется счетом лет, ибо я родился в лето шесть тысяч шестьсот*, то есть - две шестерки и два зеро, - стало быть, вернее всего ждать исполнения времени в лето, назначаемое четырьмя шестерками, однако случиться это может и раньше, из-за чего я готовился уже во время переполовинивания, то есть в лето шестьдесят шесть тридцать третье, хотя тогда ковчег мой не был готов, в лето шестьдесят шесть сорок четвертое стихии уже не пугали меня, потому как я успел укрепить ковчег, хотя опять-таки не все сделал изнутри, закончив лишь нижнее жилье, потому и надеялся, что потопа не будет, ибо завещано мне, как и праведному Ною, соорудить в ковчеге нижнее, среднее и верхнее жилье, что я успел к лету шестьдесят шесть пятьдесят пятому, которое приблизилось к концу и, может, ведет за собой первый вал воды, из-за чего, князенька, и не могу долго тебя принимать, ибо в святом письме не сказано, чтобы брать в ковчег людей, там есть лишь о скотине. Ежели про бессловесную тварь не похлопочет человек, то кто же это сделает? Потому я прежде всего устроил скотину, соорудив нижнее жилье и поставив туда коров, коней, потом закончил жилище среднее - для овец, птиц, собак, свиньи свободно ходят из нижнего до самого верхнего жилья, потому что эта тварь создана богом, чтобы всюду совать рыло и разравнивать нечистоты, которые могут собираться где-то с одной стороны и наклонять ковчег. Все сотворил господь на благо. Свинью, чтобы разгребать нечистоты, мышь, чтобы прочищала свинье рыло, кота чтобы гонял мышь, не давая ей прогрызть дыр в ковчеге. Даже клоп нужен, чтобы человек не спал и не забывал про паруса и кормило.
С прежним чувством самоуважения, голосом прерывистым от угнетенности собственным величием, Силька прочел:
"Он правил сам, без помощи любимцев. Он повелевал и возбранял, награждал, миловал и карал, рассматривал дела, раздавал землю, назначал тиунов и воевод, он все знал, все предвидел, все были только исполнителями его велений, а он за ними следил, как пастух за стадом, дабы убедиться, точно ли они выполняют его веления.
Когда кто-нибудь из бояр или других людей его хотел выдать замуж дочь свою, или сестру, или племянницу, или внучку, или родственницу, князь не брал ничего из имущества за разрешение жениться и не возбранял никогда, кроме тех случаев, когда объединить хотели женщину суздальскую с врагом княжеским.
Если после смерти мужа оставалась жена с детьми, она должна была получать свою вдовью часть имущества и приданое, пока согласно с законом будет соблюдать свою телесную чистоту. Если же она нарушила чистоту, то князь из почтения и любви к богу лишал ее имущества.
Он распространял свои заботы на все леса и ловища своих земель. Он воспретил, чтобы кто-нибудь имел луки и стрелы и собак и соколов в лесах княжеских, если не являлся поручителем самого князя или кого-нибудь другого из доверенных людей.
Далее он велел, чтобы всякий человек, достигший двенадцатилетнего возраста, живя в пределах его лесов, присягнул в соблюдении порядка в отношении права ловов.
Далее он велел, чтобы обрезали когти сторожевым псам всюду, где его звери пользуются и привыкли пользоваться охраной.
Далее он велел, чтобы ни один кожемяка и свежевальщик шкур не жил в его заказных лесах за пределами городов.
Далее он велел, чтобы в дальнейшем никто и никоим образом не охотился за зверем ночью в пределах заказного леса или вне его, где звери его собираются или привыкли иметь охрану, и чтобы никто под страхом кары не устраивал его зверям живой или мертвой ограды между его заказным лесом и лесами или другими землями, чтобы не вызывать у зверей тоски от неволи.
Он вполне допускает, чтобы в его лесах брали дрова, не опустошая лесов, чтобы делали это только под надзором княжеского тиуна.
Боярам, чьи леса прилегают к княжеским, воспрещено уничтожение лесов собственных. Ежели такое случится, то пусть хорошо ведают те, чьи леса будут уничтожены, что возмещение взято будет князем с них самих и ни с кого другого".
Силька умолк, открыто переживая свое торжество, а Иваница даже обошел вокруг него, малость обжегся от огня, потому что Силька сидел почти вплотную к печи, затем недоверчиво пощупал пергамен:
- И все это увидел ты и узнал, пока мы слонялись по пущам?
- А когда же еще?
- Вот уж! Дулеб, ты веришь круглоголовому проходимцу?
- У тебя зоркий глаз и сообразительный ум, - похвалил Дулеб бывшего монашка.
- Зарежь меня - и тогда не поверю, - вздохнул Иваница. - Пока я мерз на коне, этот все подсмотрел, да еще и выложил на харатью, подогнав слово к слову, будто седло к коню. А заметил ли ты девчат в этом крае и записал ли в свою телятину хотя бы одну?
- Пишу про князей, а не про жен, - степенно сказал Сильна. - В "Изборнике" Святослава молвится так: "Тогда наречеться кто убо истинным властелином, егда сам собою обладает, а нелепным похотям не работает".
- Обсыпан ты словами, как горохом или как нищий вшами, - сплюнул Иваница.
Силька улыбнулся с чувством превосходства над этим больно уж прямодушным парнем, который превосходил его летами, но не разумом.
- Спасутся только те, кто верит в слово. Сотник из Капернаума попросил Иисуса: "Скажи лишь слово, и выздоровеет слуга мой". И так было. Безумные забывают печали благодаря течению времени, а умные - благодаря слову.
- Забыл бы ты свои печали, если бы не мое больно уж мягкое сердце там, в оружейне! - показал ему кулак Иваница, тем самым признавая свое полнейшее поражение перед этим бывшим монашком, который не терял зря времени под боком у игумена Анании и успел набить свою круглую голову таким количеством слов, что хватит их теперь, наверное, на всю жизнь, лишь бы только успевал их напихивать то в пергамены, то в княжеские уши.
Когда уже тронулись дальше, то, словно бы в насмешку над Силькиными восхвалениями Долгорукого за его заботы о целости лесов, потянулись им навстречу такие плохонькие перелески, такая ободранная земля, такая сплошная нищета, будто там не люди хозяйничали, а черти плясали.
Селения с прилепившимися один к другому, взаимно защищаемыми дворами исчезли, вместо них встречались теперь одинокие жилища, убогие и запущенные; если же кое-где этих жилищ попадалось несколько, то лишь в одном или в двух печально шевелились люди в лохмотьях, в остальных домах все было заброшено, и стояли они полуразрушенными. Если где-нибудь между березовыми рощицами угадывался лоскуток поля, то вряд ли он был вспаханным. Если озеро или речка попадались на пути, то были они наверняка безрыбными. Напуганные всеобщим опустошением, не появлялись в этих краях ни звери, ни птицы, разве лишь гадюки водились здесь летом в болотах, но и они теперь залегли где-то на зиму в спячку, и земля эта лежала твердая и пустая, как в первый день сотворения мира.
Возле одной хижины из множества тех, мимо которых они потом должны были проехать, Вацьо отважился выскочить вперед князей и громко крикнул, обращаясь к хозяину, еще и не зная, есть ли там кто живой и сможет ли подать голос:
- Чьи земли?
Из хижины что-то выползло - уже и не человек, а одни лишь очертания человека - что-то замотанное в невероятное тряпье, и голосом, как это ни странно, полным ехидства и издевки, ответило:
- Боярина Кислички.
И в дальнейшем каждый раз, когда приближались к обнищавшим жилищам, княжеский поход опережал кто-нибудь из отроков и кричал задиристо:
- Чьи земли?
И в ответ неизменно следовало:
- Боярина Кислички!
- Что это за боярин, княже? - спросил Дулеб Долгорукого, но князь, вопреки своей привычке, не стал рассказывать, а лишь загадочно прищурился:
- Поедем - увидите.
В конце второго дня их странствий по ободранной, бесплодной земле одинокие хижины и пустые дворы начали собираться вместе, выстраивались рядами, создавали улицы, по которым, судя по всему, никто и ни на чем не ездил, селище в своей разбросанности не имело ни начала, ни конца, беспорядочностью своей оно превосходило все виденное когда-либо, и тут тоже множество люду то ли вымерло, то ли ударилось в бега, и хижины стали прибежищем ветров, морозов, всяких непогод, однако было в этом селище и отличие от всех одиноких избушек, которые встречались за два дня пути на землях загадочного боярина Кислички. Все деревья, которые росли вокруг селища и в самом селище, имели срубленные верхушки. Собственно, если как следует присмотреться, то верхушки срублены были только у деревьев высоких, молоденькие деревца еще росли, еще имели свой дозволенный предел, достигнув которого неминуемо должны были тоже пополнить число искалеченных, помертвевших полудеревьев, с сонными корнями, которые, быть может, никогда и не проснутся. Кто-то следил здесь за тем, чтобы ничто не превышало заранее определенной, раз и навсегда установленной меры, - видно по всему, установленной опять-таки тем же вездесущим, всемогущим и загадочным боярином Кисличкой, который, словно жестокий бог в плачах пророка Исайи, "опустошает землю и делает ее бесплодной". Но почему и зачем? Можно было понять безжалостное обдирание людей - людей всегда кто-то обдирает, и обдирает всегда безжалостно. Но деревья? Кому они мешают? И в чьей голове родилось мрачное намерение выровнять все растущее, не пускать выше заданного уровня, тем самым лишив деревья самой их сути устремленности вверх, к солнцу, к свободе?
Вряд ли нужно было спрашивать, потому что Вацьо снова выскакивал вперед и, заприметив какое-нибудь живое существо, кричал насмешливо:
- Кто обкорнал деревья?
- Боярин Кисличка! - следовал неизменный ответ.
И вот наконец открылась безмерная пустая равнина, засыпанная словно бы и не снегами, а солью, подобно карфагенским полям после их завоевания римлянами, которые хотели навеки сделать их бесплодными. А посредине этой площади возвышалось чудовищное, невиданных размеров сооружение, чем-то смахивавшее то ли на корыто, то ли на растоптанный лапоть; оно заполняло собой весь простор, неуклюже громоздилось над всем, и лишь теперь Дулеб понял, зачем укорачивались здесь окрестные деревья: они не должны были превышать это мрачное строение.
Оно было сплошь деревянное. Положены сюда были самые высокие, самые стройные, самые лучшие стволы, подобранные один в один, для того и вырублены все окрестные леса, для того и ободрана земля, превращена в пустырище, дабы возвышалось над этим, может и нарочно разровненным, безбрежным полем чудовище, которое по своим размерам превышало и княжеские палаты, и величайшие соборы, и просторные каменные монастыри, кои приходилось видеть Дулебу в Европе во время странствий с Петроком Властом.
- Что это за химера? - не утерпел он, обратившись к Юрию, и Долгорукий не стал дальше играть в загадочность, ответил одним словом:
- Ковчег.
- Ноев?
- Боярина Кислички. У Ноя ковчег в длину имел триста локтей, в ширину - пятьдесят локтей, в вышину - тридцать. Ковчег боярина Кислички в длину и ширину превосходит Ноев в три раза, что же касаемо высоты, то тут боярину не удалось превзойти праотца.
- Стало быть, он потому и срезал вершины деревьев, чтобы ничто не поднималось выше ковчега?
- И для того также, чтобы не зацепиться за верхушки, когда начнется потоп.
- А боярин ждет нового потопа?
- Услышишь, лекарь, сам.
- И ты, княже, допускаешь, чтобы в твоей земле творилось такое?
- А что могу поделать? Отец мой Мономах говорил: "Страх божий имейте превыше всего". Боярин сей от самого рождения своего живет в страхе божьем - разве это властен кто-нибудь воспретить? Раздоров не разводит, гулящих людей не имеет, все они в трудах и в строительстве безустанном, все счастливы.
- Шутишь, княже? Какое же здесь счастье? Тут скоро людей не будет, исчезнут, словно бы и впрямь смытые потопом. Разве не видишь всеобщей ободранности земель боярина? В твоем крае это будто лишай болезненный, будто проказа, которой поражен был Иов праведный. Может, и боярина своего считаешь праведником, но зачем же он? От него одно лишь зло людям.
- Ты тоже праведник, лекарь, - погрозился пальцем Долгорукий.
Они ехали по нетронутой равнине, направлялись к ковчегу, который лежал на земле грузно и мертво, никто их не останавливал, не было ни единой живой души вокруг, ни единый след не вел в ковчег, ничто не указывало на то, что там живет хотя бы одно живое существо.
- Он что - один в своем ковчеге? - не вытерпел снова Дулеб.
- Увидишь, лекарь, увидишь, - пообещал Долгорукий.
Вблизи сооружение утратило подобие лаптя или корыта, поражало бессмысленностью своего строения, оно никак не могло быть пригодным к плаванию, хотя имело вверху толстенные мачты для парусов, позади неуклюжее кормило, насаженное на длинное отвесное бревно, обтянутое деревянными хомутами, щедро пропитанными дегтем.
Дубовые бревна, из которых построили ковчег, подогнали так плотно, что трудно было понять, как люди попадали внутрь, разве только пробирались туда через верх, однако Долгорукий, как видно, уже бывал здесь не раз, потому что уверенно объехал сооружение с той стороны, которая должна была служить передом, то есть носом, и у кормовой части махнул кому-то из своих дружинников, и тот постучал держаком копья в еле заметную, если пристально всматриваться, дверь, сколоченную из точно таких же, правда, соответственно укороченных бревен.
Стучать пришлось долго и упорно, пока изнутри не послышался глухой голос:
- Кто?
- Великий князь Юрий.
- Не слышу.
- Князь великий Юрий!
- Князь?
- Князь!
После обмена этими восклицаниями и после некоторых размышлений существо, которому принадлежал приглушенный голос, что-то там сделало, раздался скрип, тяжеленная дверь приоткрылась, в ней показалось узкое, остроносое, остробородое и остроглазое лицо, взглянуло туда и сюда, увидело Долгорукого, князя Андрея, сани в коврах, блестящих всадников, меха и украшенное оружие, улыбнулось с таким кислым видом, что Дулеб мгновенно понял, за что боярину люди дали его прозвище, раскрыло сухой рот, безрадостно проскрипело:
- Князенька, дорогой!
- Принимай гостей, боярин! - сказал Долгорукий, бросая повод своего коня стременному и первым направляясь в ковчег.
- А вы ведь ненадолго? Ненадолго? - торопливо спросил боярин, выходя навстречу Долгорукому и переламывая в поклоне свою высокую, сухую, как палка, фигуру.
- Вот уж! - вздохнул Иваница. - Столько мерзнуть, чтобы очутиться у этого сухореброго.
- Э-э-э, вацьо, - потер руку княжеский растаптыватель сапог, увидишь, какая у боярина Манюня.
- Кто такая? - тотчас же оживился Иваница.
Но не время было для рассказов, потому что Долгорукий уже вступил в ковчег, а за ним, не отставая, пошли князь Андрей и Ольга, Дулеб и Иваница, пошли все, повели даже коней, чем еще сильнее удивили Дулеба и Иваницу, хотя казалось, уже ничем тут не удивить человека после всего увиденного.
Шли по темным узким переходам, смердючим и душным, поднимались куда-то вверх, не встречали ни одного живого существа, хотя из глубины ковчега доносилось множество каких-то звуков: топот, вздохи, возня, хрюканье, мычание, ржание.
Человек тут был придавлен бревнами. Хотя этот ковчег сооружался для людей и все тут должно было им служить, впечатление создавалось такое, будто сооружение задумано лишь для полнейшего торжества дерева в нем, этих мертвых, тяжелых как камень, безмолвных дубов. Бревна укладывались продольно, ставились отвесно, наискось, наперекрест, в соответствии с этим и переходы во внутренностях ковчега имели неодинаковый вид и размер, поражали таинственной запутанностью или ненужностью, там были глухие закутки, тупики, черные провалы, западни, в которых ты мог исчезнуть навсегда.
Сухая фигура боярина в слабом свете свечи, огонек которой Кисличка каждый раз прикрывал ладонью, химерно разламывалась, разваливалась, расчленялась, то падая всем под ноги, то прилепляясь к боковым стенам, то с беззвучностью летучей мыши мечась над головами.
- Долго ли еще? - нетерпеливо справился Долгорукий.
- Вот уже, вот уже, князенька, - отвечал Кисличка, чуточку поднимал свечу, мигом бросая разорванную свою тень всем под ноги, а потом вознося ее к дьявольскому шастанью над головами одним лишь наклоном красноватого слабого огонька.
Наконец очутились они в просторном строении, смахивающем на гридницу, были здесь столы и скамейки, освещалось помещение толстыми восковыми свечами, хотя свет не мог пробиться сквозь дым от костра, разложенного в просторном каменном гнезде посредине помещения, как раз напротив большого отверстия в деревянном потолке, обитом в том месте медью, видимо чтобы уберечь от искр. Сквозь отверстие снаружи пытался прорваться мороз, но теплые волны дыма каждый раз отбивали его натиск, и в гриднице было тепло и, можно бы даже сказать, уютно, в особенности когда ты уже не одну и не две недели слонялся по бездорожью среди застывших от лютой зимы пущ.
- Ой, гости ж дорогие! - вздыхал то ли радостно, то ли огорченно боярин Кисличка. - Ох, князенька, я уже и не надеялся увидеться еще перед свершением великого и неизбежного.
- Ждешь, боярин?
- Со дня на день, князенька. Подсчеты указывают. Где-то уже идет волна. Не докатилась до нашей земли, потому как далеко. Начинается в краях теплых. Затем идет сюда. Для этого нужен не день и не месяц. Но придет. Докатится.
- Привез я тут ученого лекаря из Киева. Хочет послушать тебя, боярин.
- С радостью, князенька. Жаль мне всех на свете. Плачу денно и нощно над душами, убиваюсь тяжко, что не открылось никому больше на земле, но и возношу хвалу господу за великую милость ко мне, грешному. Ибо сподобился я высочайшей милости, открыто мне все грядущее, узнал я исполнение времен и назначение свое на земле.
- Боярыня здорова? - не обращая внимания на бормотание боярина, буднично спросил Долгорукий.
- Здорова.
- А Манюня?
- Радость моя тоже здорова, благодарение всевышнему.
- Скотина?
- Скотина упитанная и спокойная. Олени же и лоси выдохли. Зайцев попытался держать, выдохли тоже. Волчат малых выкормил, но, когда подросли, стали выть так страшно, что пришлось выпустить.
- Шкуры ободрал хотя бы. Мехом лавки покрыл бы. Волчий мех крепкий, не вытирается.
- Не могу перегружать ковчег. Слежу пристально, чтобы взвешено все было, как надлежит для плавания.
- Не разламывается еще твой ковчег?
- На водах не разломается. Если же не дождусь еще и ныне исполнения, то на лето велю сделать прокоп под озеро, подведу под днище, ибо тяжестью собственной ковчег давит себя также, как тяжелый человек давит себя телом своим, начиная с ног и с утробы.
- Пищи, как всегда, не в достатке?
- Для потребления лишь.
- Питья не появилось?
- Вода, княже. Кто готовится к плаванию, должен довольствоваться одной водой.
- Не беда: привезли всё свое. Потому как люди мои привыкли пить и есть вдоволь. Как сказано у апостола: "Пускай никто не судит вас за еду или питье или за какой-нибудь праздник: се тень того, что наступит". Твое же будущее предвидится таким же постным, как и нынешнее.
- В грядущем плавании, князенька, надеюсь испытать высочайших радостей и счастья.
- А мы и тут возьмем, что сможем взять!
Долгорукий хлопнул в ладоши, отроки бросились сдвигать столы, вносить припасы, готовить пиршество.
- Зови боярыню и Манюню.
- Нужно ли, княженька? У них много работы. Нужно следить за скотиной, наводить порядок в ковчеге. И сам не покладаю рук, оторвался от работы лишь ради тебя и твоих.
- Взял бы помощников.
- Знаешь ведь: не могу. Не велено господом. Должен готовить все припасы, иначе не спасусь.
- Так зови своих. Не сядут мои люди без них за стол. Знаешь мой обычай, точно так же, как я твой.
Боярин исчез в темных переходах. Долгорукий взглянул на Дулеба:
- Что скажешь, лекарь?
- Опасный и вредный безумец.
- Почему же опасный? Имеет бога в сердце и цель в жизни. Посвятил себя строительству ковчега, жизнь на земле считает преходящей, готовится к плаванию, ибо лишь в плавании - все. Ежели подумать, оно, быть может, и правда: все мы временные на сем свете, а на том свете будем плавать либо в море божьего милосердия, либо в котлах с растопленной смолой. Да и что делает человечество?.. Не ковчеги ли оно строит, называя их так или сяк?
Кисличка возвратился не скоро. Он шел впереди, а за ним двигалась приземистая, пышная боярыня, одетая, можно сказать, бедно, но чисто, руки у нее были крепкие, натруженные, - видно, была из простого рода, взята боярином не для роскоши, а для непрерывной работы, для проклятого труда, для бессонных ночей. Третьей, как угадали одновременно Дулеб и Иваница, шла Манюня, дочь Кислицы, белотелая, свежая и пригожая, даже странно было, что у такого засушенного урода родилось такое дитя, да еще и выросло в смраде и мраке забитого наглухо ковчега, сохранило красу и нежность, несмотря на тяжелый труд, от которого, это было совершенно ясно, боярин не мог ее освободить, потому что не имел здесь никого, кроме жены, самого себя и дочери.
Манюня тоже была одета скромно, но этого никто не заметил, потому что в этой девушке было так много всего чисто женского, с такой щедростью излила природа на нее всю роскошь, что мужчины только вздохнули, увидев такое диво, а княжна Ольга не удержалась, подбежала к Манюне, обняла ее, воскликнула:
- Ты Манюня? А я Ольга.
- Это княжна, Манюня, - степенно пробормотал боярин Кисличка. Поцелуй ей руку.
Но Ольга сама чмокнула Манюню в щеку, не протянув своей руки, а каждый из мужчин с сожалением подумал, почему он не оказался на месте княжны и почему не суждено прикоснуться губами к этой нежной щечке.
- Вот уж! - вздохнул Иваница так громко, что все обратили на него внимание. Долгорукий засмеялся. Князь Андрей лукаво погрозил пальцем, а Манюня покраснела, хотя вряд ли кто мог это заметить в полутьме и задымленности боярского ковчега.
Сели за столы. Боярин Кисличка по правую руку от Долгорукого, Манюня - слева от великого князя, между Дулебом и князем Андреем была боярыня, молчаливая и смущенная присутствием таких высоких гостей.
Чашник разлил пиво и мед, обратился к Юрию:
- Дозволь, княже, слово?
- Дозволяю, но знай, о чем надобно молвить.
- Знаю, княже.
- Не обо мне.
- Ведаю.
- И не про коней.
- Согласен, княже.
- Тогда начинай.
- Был на свете слепой человек. Ибо все мы так или иначе слепы на этой земле. Но вот был слепой, не скрывавший своей незрячести. Был у того слепого и сын. Вот пошел куда-то сын, а слепой сидит и ждет. Приходит сын, слепой и спрашивает у него: "Где был?" - "Молоко ходил пить". - "Какое же оно?" - "Белое". - "А я уже и забыл, что ж это такое - белое". - "Такое, как гусак". - "А гусак какой?" - "Такой, как мой локоть". Слепой пощупал локоть сына: "Теперь знаю, какое молоко".
Так выпьем за Манюню, у которой локти и впрямь как молоко. Будь здоров и ты, княже, возле такой девушки, как Манюня Кисличкина.
- Будь здоров, княже, возле Манюни.
- Здорова будь, Манюня!
- Здоров будь, княже.
Кубки осушили под веселые восклицания, налили еще раз и выпили снова; когда же закусили все как следует, Долгорукий вытер усы, крикнул:
- Теперь нашу песню про Манюню!
И Вацьо подскочил, взмахнул руками, изо всей силы крикнул "гей!", начиная песню, а все сразу подхватили, наполнив до отказа ковчежную гридницу сильными мужскими голосами:
Гей, боярский двор - море,
Гей, Кисличкин двор - море!
Что крутые берега его - тесаный терем,
Что буйные ветры - стража верная.
А у него на море белорыбица
Манюня Кисличкина!
Ловили ловцы,
Ловцы-молодцы,
Те же ловцы - неудальцы:
Неводы у них не шелковые,
А крючочки у них не серебряные.
Гей, боярский двор - море,
Гей, Кисличкин двор - море!
Что крутые берега его - тесаный терем,
Что буйные ветры - стража верная.
А у него на море белорыбица
Манюня Кисличкина.
Ловили ловцы,
Ловцы-молодцы,
Эти ловцы - удальцы,
Ибо неводы у них шелковые,
А крючочки у них все серебряные.
Поймали белорыбицу,
Схватили Маню Кисличкину,
А поймав, за стол саживали,
За стол с князем да с боярином.
Да и сами садились,
Песню заводили,
Медом-пивом запивали,
Манюню цело...
- Шутники и весельчаки твои люди, князенька, - прищурившись, заглянул в глаза Долгорукому Кисличка, когда закончилась песня.
- Перед потопом, боярин, - развел руками Долгорукий и вдруг гаркнул: - Манюню цело...
И влепил Манюне в щеку поцелуй звонкий, молодецкий, а отроки проревели троекратно:
- Манюню целовали, Манюню целовали, Манюню целовали!
После чего Юрий поцеловал девушку еще и в губы, приведя ее в такое неописуемое смущение, что она убежала бы из-за стола, если бы князь не придержал.
- Зять надобен тебе, боярин, - заговорил князь Андрей. - В заповедях божьих для Ноя сказано ведь, чтобы взял он в ковчег род свой и жен сыновей своих. Ты же сыновей не имеешь, а лишь дочь. Вот и должен найти зятя для дочери.
- Нужно, да тяжело, - вздохнул Кисличка. - Среди моих людей нет достойного, а со стороны как возьмешь? Не могу бросить ковчег, чтобы искать. Пустить сюда тоже никого не могу.
- Привезли тебе для выбора вон сколько молодцов, - сказал Долгорукий. - Даже из Киева имеем.
Иваница задвигался на скамье, будучи не в состоянии скрыть удовольствия.
Помнил об Ойке, не мог выбросить ее из сердца, но возле Манюни умирали все воспоминания, отступали страсти, омрачались надежды, - он способен был смотреть лишь на нее, наслаждаясь и довольствуясь самим предположением, как роскошествовал бы он в случае согласия Манюни...
- Не ведаю, согласился бы киевский наш гость, - осторожно начал было Кисличка, на что Иваница чуть было не крикнул: "Согласен!" - но Долгорукий своевременно опередил его, взмахом руки пригасил жар Иваницы.
- Зовется Иваница, - сказал князь Юрий. - Учен не меньше, чем его товарищ лекарь Дулеб.
- Вот уж! - стеснительно крякнул Иваница, потому что рядом с ним шевелился паскудный книгоед Силька, который откровенно прыснул в кулак, когда князь сказал про ученость Иваницы.
- Но, - продолжал Долгорукий, - прежде всего, боярин, должны иметь мы согласие на брак от самой Манюни, потому что насильства над ней мы не потерпим, в особенности же любя ее. Затем согласие должен выразить также Иваница. Но перед этим ты должен рассказать все про свой ковчег и про все, что будет ждать здесь будущего твоего зятя. Налей-ка, чашник, боярину меду, хотя никакой мед не сравнится своей сладостью для него с его ковчегом. Здоров будь, боярин, и ты, мать, и ты, Манюня!
- Ковчег - это мир отдельный, - опрокинув кубок и теребя свою узкую бороду, начал Кисличка. - В своей безграничной доброте и огромном милосердии господь всемогущий открыл мне в самый год моего рождения, что выбирает меня из всех земных людей, дабы построил я новый ковчег, как праведный Ной некогда, и спасся в нем со всем живущим в годину нового потопа, который будет наслан высшей силой, когда наступит исполнение времен. Исполнение же это определяется счетом лет, ибо я родился в лето шесть тысяч шестьсот*, то есть - две шестерки и два зеро, - стало быть, вернее всего ждать исполнения времени в лето, назначаемое четырьмя шестерками, однако случиться это может и раньше, из-за чего я готовился уже во время переполовинивания, то есть в лето шестьдесят шесть тридцать третье, хотя тогда ковчег мой не был готов, в лето шестьдесят шесть сорок четвертое стихии уже не пугали меня, потому как я успел укрепить ковчег, хотя опять-таки не все сделал изнутри, закончив лишь нижнее жилье, потому и надеялся, что потопа не будет, ибо завещано мне, как и праведному Ною, соорудить в ковчеге нижнее, среднее и верхнее жилье, что я успел к лету шестьдесят шесть пятьдесят пятому, которое приблизилось к концу и, может, ведет за собой первый вал воды, из-за чего, князенька, и не могу долго тебя принимать, ибо в святом письме не сказано, чтобы брать в ковчег людей, там есть лишь о скотине. Ежели про бессловесную тварь не похлопочет человек, то кто же это сделает? Потому я прежде всего устроил скотину, соорудив нижнее жилье и поставив туда коров, коней, потом закончил жилище среднее - для овец, птиц, собак, свиньи свободно ходят из нижнего до самого верхнего жилья, потому что эта тварь создана богом, чтобы всюду совать рыло и разравнивать нечистоты, которые могут собираться где-то с одной стороны и наклонять ковчег. Все сотворил господь на благо. Свинью, чтобы разгребать нечистоты, мышь, чтобы прочищала свинье рыло, кота чтобы гонял мышь, не давая ей прогрызть дыр в ковчеге. Даже клоп нужен, чтобы человек не спал и не забывал про паруса и кормило.