Страница:
- Княже! Оставляешь Киев?
- А что я скажу киевлянам? Что должно быть еще хуже, прежде чем станет немножечко лучше? Киевляне слишком нетерпеливы.
- Дозволь, княже, расскажу притчу о возе? - обратился к Юрию Громило, который, по обыкновению, держался вблизи от князя, готовый помочь ему или защитить в случае необходимости.
- Забыл, что мы не на пиру? - улыбнулся Долгорукий. - Ну да все равно. Говори.
- Самое удивительное в возе то, что передние колеса никогда не могут убежать от задних, а задние не могут догнать передние. Сему удивлялся еще премудрый Соломон. Вот и думаю: не удивился ли ты, глядя на возы, что и Киев вознамерился оставить?
- Сам же ты когда-то не советовал мне идти на Киев?
- Тогда казалось мне, что учинишь зло для Суздальской земли. Теперь вижу: еще большее зло возникнет, ежели ты покинешь Киев.
- Для князя добро и зло в значении будничном ничего не значат. Может, хочу покарать киевлян за неблагодарность? Пускай останутся со своими боярами, - помогут ли им бояре?
- Ведаешь хорошо, что лучше иметь воробья из княжеских рук, чем баранью лопатку из рук злого боярина. И лучше пить воду в доме княжеском, чем мед у боярина.
- От сего дня не имею княжества только в Киеве, ибо княжество мое повсюду. Отныне не принадлежу сам себе, но принадлежит мне вся земля. Быть кем-нибудь означает не быть всеми другими. Ежели ты князь, ты - не народ. Так лучше, может, и вовсе не быть князем, ибо лишь так можно стать всеми.
Долгорукий умолк, и дружинники его молчали, ибо что могли бы дать сейчас слова? А князь ехал и думал - в который раз уже за свою долгую жизнь - о нелегком уделе человека, вознесенного над всеми. Все ждут решений и деяний от него. А ему - откуда ждать совета или поддержки? Как и где рождаются замыслы великие, высокие, решительные, дерзкие, отчаянные и как отличить великое от смешного, полезное от бессмысленного?
Кто же это знает?
Чем выше положение, тем меньше свободы в выборе поступков. Юрий бежал из Киева, потому что не мог поддаваться гневу и раздражению. На неблагодарность он решил ответить гордостью.
А в Киев уже дошли товары суздальские. Опережая их, прикатилась весть на Ярославов двор, толпа сразу рассеялась, люд разбежался, все чувствовали себя неловко, стыдно было смотреть друг другу в глаза, не хотелось видеть и князя Вячеслава, который снова вышел в открытые сени уже и не простым себе князем вышгородским, а может, и великим киевским. И дружина его, хотя и незначительная и малосильная, тоже откуда-то появилась и располагалась во дворе, словно изготовляясь защищать своего князя, хотя на него никто не нападал. Никто не заметил, как из рядов дружины Вячеслава вышли двое с оружием, в суздальском одеянии: щиты с готовым к прыжку лютым зверем, взятым в золотой кружок, суздальские шлемы, мечи. Откуда они взялись, как очутились среди дружины, никто не мог бы сказать. Пошли через двор, один небольшой, приземистый, какой-то суетливый, хотя и не слишком, другой словно дубина весь: голова - дубиной, руки - дубины и ноги - дубины, и по земле не ступал, а бил в нее - бух! бух! - молотил дубинами воздух. Малый вел высокого, знал дело, был осторожен, но упрям. Вел своего сообщника извилисто, хитро, на первый взгляд бесцельно, но потом оказалось: выбрал из всех, кто был на Ярославовом дворе, самого беззащитного - слепого Емца, которого вела Ойка. Емца на вече не звали - его послал туда Войтишич. "Пойди, будь оно проклято, покричи там за меня, старого!" Ойка не хотела отец прикрикнул на нее. Теперь самому было стыдно за все, но он молчал, молчала и дочь. Так возвращались ни с чем после целодневного стояния то возле Софии, то на Ярославовом дворе, а двое, прячась, бежали за ними незаметно. Однако в таком городе, как Киев, ничто не может быть незамеченным. Чьи-то глаза следили за теми двумя, кто-то тоже торопился следом за слепым Емцом и его дочерью, сначала прячась лишь от Ойки, а потом, заподозрив беду, - точно так же и от тех двоих.
Иваница. Ему и в голову такое не могло прийти никогда! Защитить Ойку! Уберечь! Отбить! Суздальцы или же какие-то дьяволы, не все ли едино! Он убедился в злых намерениях этих двоих и, уже не прячась, бросился бежать. Те не оглядывались. Слышали, кто-то бежит, но не обращали внимания. Ойка тоже услышала и оглянулась назад. Немой крик сверкнул у нее в глазах и умер навеки. Ибо в тот же самый миг приземистый ударил мечом Емца, а высокий рубанул Ойку. Тогда оба бросились навстречу Иванице, тот еще и меч не вынул из ножен, ударили его с двух сторон, пронзили насмерть и исчезли.
А на мощенной деревянными кругляками боярской улице осталось трое убитых. В это никто бы не поверил. И те, мертвые, казалось, точно так же не верили.
Емец лежал, не выпуская из рук копья. Вот жил человек и умер. Был - и нет. Ходил, протягивая впереди себя руки, будто опирался на воздух, прикасаясь к пространству, ощупывая весь мир, а налетела хищная сила, ударила по этим протянутым рукам, - покатился, и упал Емец, и не поднимется больше. Обладал он страшной силой, слепой силой, дикой и бессмысленной, не знал пощады с тех пор, как ему безжалостно выжгли глаза, но сила эта не пригодилась, ибо она была слепой и беспомощной, а нашлась хищная, зрячая, злобная, ударила - и сразу насмерть. Беспричинно, бессмысленно, случайно, никчемно. Один взмах меча - и нет человека. Словно и не было никогда. Докажешь ли миру, что был, что жил, страдал и протягивал к этому миру доверчиво и неуверенно руки.
А Ойка? Девушка с глазами, в которых целые охапки чертиков? Что осталось от нее? Босой след на примерзшей траве у Почайны. Но след этот умер вместе с Иваницей вот здесь, нынче. Еще осталось ее незабываемое тепло в Дулебе, но где он?
А те двое, в суздальском одеянии, проскочили дальше мимо боярских дворов, проскользнули во двор Петрилы, вели себя там как свои, все им было здесь известно; они направились к отдельной хижине за деревьями, но тут остановил их голос восьминника, оба даже подскочили с испугу: голос есть Петрилы нет.
- Куда?! - зашипел голос.
- Уже! - выдохнул коротко и с облегчением приземистый.
- Кого? Где? Когда?
- Емца с девицей. И еще какого-то. Вот.
- Бараны! Сказано ведь, с утра!
- Не вышло!
- Коз вам доить! Зачем пригодится теперь? Видел ли кто?
- Никто.
- Никто? А как же узнают, что убили суздальцы? Велено было как?
- Не вышло, боярин!
- Головы поотрываю!
- Тогда с князем вышло, теперь нет. Люд одуревший с голоду, а за Долгую Руку, как и раньше, стоит.
- Сгиньте с глаз! - загремел Петрило.
- А где же твои глаза? - глуповато спросил дубина.
- Покажу вам! Обоим покажу!
Но подручные Петрилы уже знали: из большого облака - мелкий дождь. Грозится - нечего бояться. Дубина сказал мрачно:
- Нежели кричать, похлопочи, дабы убрали... там. Сам ведь говоришь: теперь на суздальцев не подумают, а подумают на тебя.
Петрило не выдержал: выскочил из своего укрытия, брызгая слюной, вталкивал убийц в их хижину, не переставая кричать в бессильном исступлении:
- Велено свершить утром... Перед всеми... Показать всему Киеву... Суздальцы убивают! Суздальцы, лбы ваши деревянные!..
Петрило послал слуг, чтобы поскорее убрали убитых, занесли во двор к Войтишичу, сам побежал к старому воеводе, плакал, каялся, бил себя в грудь, рвал на себе волосы.
- Не вышло! Недосмотрел! Не похлопотал! Моя вина, воевода!
- А будь оно все проклято! - прокряхтел Войтишич. - Умолкни и забудь. Ночью свези все это с моего двора, будь оно...
- Куда же?
- Сам ведать должон. Под деревья, к святому Феодору. Скажи Анании, да и сделайте. Были люди - и нет. Нет - ну и не нужно, будь оно все проклято!
Мрачный воз под покровом темноты въехал в ворота монастыря святого Феодора, и где-то под темными деревьями были зарыты тела Ойки, Иваницы и Емца, зарыты без слез, без молитвы, без вздохов, в сатанинской поспешности засыпаны землей, - скрывала в себе киевская земля еще три смерти, беспричинные и неотмщенные.
В ту же самую ночь мрачная весть пришла в Киев: Долгорукий уехал и не возвратится. Разгневался на киевлян или испугался киевлян? От гордыни или раздражения он это сделал? Отступил перед Изяславом или перед своим старым братом?
Как бы там ни было, Вячеслав еще до рассвета стал великим князем киевским.
Надолго ли?
Утром Вячеслав принимал на Ярославовом дворе киевских бояр. Одряхлевшие под тяжестью лет, надменные от богатства, ехали к новому великому князю, покидая надежные укрытия своих неприступных дворов, еще и не веря до конца, что Долгорукого в самом деле нет, что бежал он в Остерский Городок, испугавшись то ли угроз Изяслава, то ли рева черного люда, то ли их молчаливой силы.
Войтишич первым пришел к Вячеславу. Летами превосходил всех, даже старого князя, по значительности никто с ним не мог тягаться, а обращению с высшими властителями он мог бы научить кого угодно.
- Князенька, мой дорогой!
Обнимались с Вячеславом крест-накрест, целовались долго, старательно, со смаком, мизинцами смахивали непрошеные слезы, что так и рвались выкатиться из старческих глаз.
- Плачут наши глаза, княже, будь оно проклято.
- Плачут, воевода.
- Когда только смеяться будет человек? Вчера суздальцы смеялись - мы плакали, сегодня и суздальцев нет, а мы снова слезы льем, будь оно проклято! А почему бы это так, княже дорогой? Потому что ты великий князь по нашей воле, Долгая Рука бежал и не вернется, а суздальцы еще сидят в городе. Должон бы ты послать киевлян да разгромить их дворы, будь оно проклято! А где дружина сидит, запереть да испечь, как кабанов. Отец твой, Мономах, умел это делать. И в Переяславе с половецкими ханами, и в Минске, где не оставил ни скотины, ни челядина.
- Господь с тобою! - испуганно замахал на Войтишича князь Вячеслав. Насильства не допущу никогда!
- Да насильство ли это? Право наше!
- Ни над кем не допущу.
- Отец твой Мономах допускал. Жидовинов из Киева изгнал.
- Я же никого не дам в обиду. Как и брат мой Юрий.
- Тогда и тебя прогоним, княже, будь оно проклято!
Чего не говорили в глаза Долгорукому, то открыто говорили Вячеславу. Какой из него князь? Ни силы, ни значения!
Гонцы боярские уже мчались где-то у Пирогова, за Стугну, к черным клобукам, к князю Изяславу. Не прошло и двух дней, как Изяслав влетел в Киев, ворвался следом за товарами Долгорукого, которые везли хлеб и мясо киевлянам; дружину Вячеслава обезоружил, запер все ворота, велел вылавливать и убивать суздальцев, а стрыю своему, который вышел ему навстречу, велел при дружине и боярах:
- Уходи из Киева!
И тут старый князь, отбросив свою мягкость, закричал:
- Хоть убей меня здесь, а из Киева не уйду!
Четыре Николы уже были за спиной у своего князя. Они хищно сверкали глазами. Старый вздыхал, Плаксий лил слезы, Кудинник проклинал, Безухий выплевывал из себя какие-то странные бессвязные слова: "Свиньи... мои... наши... Свиньи... твои... вишь... свиньи..." Может, он недосчитался у себя на дворе свиней? Оляндру уже успел прогнать, закончилось непродолжительное боярство этой странной женщины. Все Николы отобрали свои дворы у недавних победителей - теперь хотели как можно скорее отобрать княжеский стол для Изяслава.
- В Днепр его! - сопели о Вячеславе.
Киевляне же, услышав зловещую весть, быстро собирались к Туровой божнице. Собрались бы и возле Софии, но на Гору простой люд не пускала Изяславова дружина; еще вчера единый - Киев разделялся, Гора замкнулась в неприступном высокомерии, чванилась силой, богатством, знатностью, а черный люд был брошен к подножью, где должен был оставаться, опутанный нуждою и трудностями, словно сетями.
- Стервец этот Изяслав! - кричали на Подольском торговище те самые, кто еще несколько дней назад добивался поставить его перед глазами князя Юрия.
- А с ним боярство его!
- Выкурить их из Киева!
- Поджечь город со всех концов!
- А что сгорит? Княжеские терема, боярские дома, церкви да монастыри?
- Все - сжечь!
- Мы их ставили, нам и жечь? Дурак!
- Позвать Долгорукого!
- Не надо было выгонять!
- Того прогнали, а кого впустили!
- Избить Изяславовых!
- Цыц! Вон едут!
- С чем приедут, с тем и уедут!
- Хочешь, чтобы ворон тебя клевал?
- Пусть им черти снятся!
- Это же восьминник!
- Петрило - свиное рыло!
- Зад, кнутом избитый!
- Го-го-го!
- Вишь, как хвост задрал!
Колотились до самого вечера, колотились всю ночь, Изяслав боялся сунуть нос на Подол, не отваживался задевать Вячеслава, уговаривал старого князя, чтобы тот с миром шел в Вышгород, поелику и при Долгоруком имел это владение.
- Имел Вышгород, а сидел в Киеве! И теперь сидеть буду и не сдвинусь, хоть ты убей!
Из Канева прискакали гонцы, наткнулись на закрытые киевские ворота, узнали об отступлении Долгорукого, бросились на мост, но их не пустили туда, им пришлось искать перевоз в другом месте, на Ситомле нашли перевозчиков, переправились они на тот берег Днепра, поскакали в Остерский Городок с вестью, которую так долго ожидал Юрий и которая была такой несвоевременной ныне: к Каневу подплывают лодьи, на которых возвращаются послы Долгорукого с княжеской невестой - ромейской царевной Ириной.
Лодьи плыли вверх по Днепру, впереди - красная, княжеская, с вырезанной на носу пышногрудой девой; эта лодья была устлана коврами, с просторной опочивальней для царевны, где стояло широкое ложе с прислоном, золотая утварь для мытья, серебряные грелки для рук и для ног, низенькие, на колесиках столики, на которые ставились бронзовые жаровни с вычеканенными на них цветами, зверями, птицами. На ложе были покрывала из нежнейших мехов - из пупков горностаевых и беличьих, из бобрового пуха, но чем дальше на север продвигался торжественный караван, сопровождаемый по берегам берладниками, тем больше мерзла по ночам изнеженная Ирина, тем привередливее становилась она в своих прихотях, не хотела отпускать от себя князя Ивана и на ночь, так что гребцы на лодьях лишь перемигивались да пересмеивались, а Дулеб, который сначала старался не придавать значения прихотям невесты, все же не вытерпел, мягко сказал Берладнику:
- Осторожнее будь, княже.
Тот лишь беззаботно рассмеялся.
В Царьграде пробыли долго, потому что император Мануил то ли испытывал русских послов, то ли намеревался еще куда-то выдать свою перезревшую уже сестру; было ей около тридцати лет, последние десять из которых смело можно бы увеличить в два раза. Мануил готовил ее в жены сыну Рожера Сицилийского, но оказалось, что принцесса слишком стара для юного жениха; были еще надежды на высокородных рыцарей, которые снова шли в крестовый поход на землю Палестины, держа путь через Константинополь. Однако рыцарство, введенное сначала императором Конрадом, а потом королем Франции Людовиком, отличалось такой яростью, что нечего было и думать пускать их в столицу. Шли они, как писал хронист, в неисчислимом множестве, превосходя количеством своим морской песок. Так что и Ксеркс в древности, переплывая Геллеспонт, не мог бы похвалиться столькими тысячами. Вместе с рыцарями-христианами шли целые толпы женщин, пышно расцветал разврат, в этом походе появился странный отряд амазонок, возглавляемый неистовой девой, прозванной Золотоножкой! Могла ли родная сестра ромейского императора хотя бы мысленно дойти до такого унижения, чтобы отдать свою руку кому-либо из этих вояк, в особенности же увидев их унижение, их ничтожество, когда, побитые, голодные, оборванные, возвращались они назад, ничего не раздобыв, ничего не достигнув! Император Мануил, женившийся на Берте Зульцбахской, сестре жены германского императора Конрада, сочувствовал своему родичу, сочувствовала вся императорская семья и французскому королю Людовику и его жене, прекрасной Алиеноре (которая, кстати, не очень удручалась поражениями крестоносцев и даже влюбилась в молодого сарацина, ради которого чуть было не покинула своего короля). При дворе с надлежащей почтительностью выслушали Конрадова двоюродного брата епископа фрейзигенского Оттона, прибывшего выяснить, почему крестовый поход так печально и унизительно закончился: "Из того, что у эфиопа зубы белые, вовсе не следует, что он весь белый, и наоборот: что зубы у него черные, если сам он весь черный. То же самое можем сказать и об упомянутом нашем походе. Если его нельзя назвать хорошим по окончании или с точки зрения материальных выгод, то он полезен был зато для спасения многих душ. Но при этом о деле мы судим не по его сути, а по пользе, которую оно принесло".
С умело сдерживаемым презрением все рыцарство вместе с его епископами было выпровожено, и вот именно тогда прибыли в Константинополь послы от великого князя киевского, который по силе своей равнялся могущественнейшим властелинам, а по богатствам превосходил их всех, может быть и вместе взятых.
Послов долго держали в предместье святого Мамы, где была пристань для русских судов, держали не столько из предосторожности, сколько по обычаю, ибо Мануил до этого даже свою невесту, присланную германским императором, заставил целых четыре года ждать, пока он женится на ней и она превратится из какой-то там немецкой графини Берты Зульцбахской в императрицу Ирину.
Между тем Берладник, чтобы не терять времени зря, подстраивал со своим посольством всякие чудеса, слухи о которых не могли не доходить до императора. То велел подковать своего коня одной золотой подковой, но так, чтобы она была потеряна при первом же выезде по улицам города, - и назавтра весь Константинополь гремел о невероятном богатстве русских.
То оделись они с Дулебом в невиданные здесь собольи шубы, и Берладник так разъярил своего жеребца, что тот рвал зубами по целому соболю из Дулебовой шубы, греб копытами, становился на дыбы - и снова сверкал золотыми подковами, повергая ромеев в восторг и в страх.
То ездили они по улицам с кожаными мешками и метали во все стороны золотой пенязь, который ромеи еще в древности прозвали "невра тон прогматон", то есть нервом всего сущего.
Город открывался перед ними своей пышностью, своими излишествами, величием, но и убожеством одновременно. Улицы от солнца защищены были арками, над этими арками, устремляясь в небо, возвышались дома богатеев, вельможи занимали своими домами все площади Константинополя, а мрачные улицы, куда никогда не проникало солнце, отдавались бедноте и чужеземцам. Там все время учинялись грабежи, убийства, всякие преступления, которые боятся дневного света. Мусора на улицах скопилось столько, что передвигаться можно было разве лишь на ходулях. В грязи утопали люди, кони, возы. Зато когда послов наконец позвали во Влахернский дворец над Золотым Рогом, то императорские препозиты повели их средь многоголосого пения, игры органов, по роскошным улицам, украшенным гирляндами цветов, увешанным в портиках коврами и дорогими тканями, заполненным шумными праздничными толпами.
Послы были приняты василевсом Мануилом в тронной палате Влахернского дворца. Император, в пурпурном облачении, пурпурных сандалиях, сидел на золотом троне, над ним нависала поддерживаемая золотыми цепями золотая корона, усеянная изумрудами, бриллиантами такого блеска, что, как говаривали, ночью улавливали они в свои грани сияние луны и освещали палату будто днем.
Дулеб передал Мануилу грамоту Долгорукого на красном пергамене с золотой печатью, а Берладник поднес дары для василевса, среди которых были меха буртасских лисиц и черных бобров, зеленые перлы величиной с голубиное яйцо, огромная плаха золотисто-прозрачного янтаря с навеки заключенным в нем морским коньком.
Это было лишь начало того, что должно было длиться многие месяцы. Церковные богослужения пышные в Софии и в других церквах, ловы в Филопатийских садах, игрища на ипподроме, бои медведей, леопардов, львов, забавы в виллах Пропонтиды, конные состязания, в которых Мануил выступал против Берладника и даже был не единожды побежден, после чего выставлял своего двоюродного брата Андроника Комнина, похожего, словно родной брат, на Берладника, с той лишь разницей, что один был рус, а другой был черен, один привез из далекой Руси отвагу, честность, великодушие, а другой, обиженный тем, что не ему достался трон, плел интриги, изменял, не останавливался ни перед насилием, ни перед коварством, мечом, ядом, был жестоким, празднословным, неблагодарным, не боялся ни бога, ни черта, отличаясь в то же время умом, находчивостью, насмешливостью, по красоте своей он равен был Берладнику, отчего ни одна женщина не могла устоять против его чар, они с императором превратили в любовниц двух родных сестер, своих племянниц Феодору и Евдокию, соперничали перед женщинами в ловах, в развлечениях, в военных походах. Андроник превосходил Мануила во всем, но у него не было трона, который имел тот.
В довершение ко всему, как это ни странно, Андроник был двоюродным братом Берладнику, потому что матерью Комнина была княжна из Перемышля, дочь покойного князя Володаря.
Дулеб часто встречался с дочерью покойного князя Мстислава Евпраксней, выданной замуж за Мануилова стрыя. Она была уже вдовой, много лет изучала хворости людские, написала книгу о лечении мазями, быть может самую первую такую книгу во всей Европе. В народе прозвали ее Зоя Добродея. Дулеб с почтением слушал эту невысокую женщину, с тихим, сдержанным голосом, удивляясь, что она может иметь такого жестокого брата, как Изяслав.
В древности повелось так, что по всей империи разъезжались императорские посланцы, привозили в Константинополь красивейших девиц и уже сам василевс выбирал для себя жену. Каждая ромейская девушка могла стать императрицей. Но уже давно прошли те времена, императоры стремились укрепить свою силу благодаря бракам с дочерьми и сестрами сильнейших правителей. И вот матерью Мануила была Ирина Угорская, в жены император взял Ирину Германскую, сестра его должна была стать теперь Ириной Русской, на что василевс после длительных размышлений и колебаний - не столько подлинных, сколько напускных - наконец дал согласие, и вот ранней весной лета тысяча стопятидесятого русские лодьи, забрав царевну с ее слугами, рабами, павлинами, попугаями, обезьянами, собачками, с ее конями, ослами, с ее одеждой, украшениями, книгами, всяческой утварью, встав под благословение патриарха Феодора (на месте князя Юрия рядом с Ириной поставлен был роскошный князь Иван, чему царевна откровенно радовалась), отплыли из Золотого Рога, прошли тесные изгибы Босфора и вышли на волны Русского моря.
Принцесса разделяла всех людей на людей царской крови и священников. Остальные не существовали для нее. Это было нечто такое, как кони, ослы или же еще ниже - черви. Поэтому Берладник с первых дней был причислен к приближенным, а Дулеба принцесса вряд ли и заметила. Он отплатил ей за это в день отплытия, когда на последнем приеме сказал императору Мануилу:
- Везем величайший ваш дар - жену для великого князя киевского. Отважусь напомнить, однако, сказанное вашим поэтом при обручении будущей жены вашего императорского величества: "Все знаем, что муж превосходит жену, - следовательно, то же самое соответствие должно быть применено и к взаимоотношениям между двумя державами". Вы даете жену, Русь - мужа. Не мои это слова - поэта вашего Продрома.
- Следует ли вспоминать слова какого-то там ничтожного человека? пренебрежительно улыбнулся император, а все ромеи с неприязнью посмотрели на Дулеба, невеста же впервые заметила его и словно бы даже испугалась этого молчаливого, но, как видно, умного и гордого человека.
Плыли они долго и медленно. Ромейка привередничала, то и дело приказывала приставать к берегу, а когда за Дунаем появились в их сопровождении берладники, Ирина захотела, чтобы для нее устраивали игрища, бои, ловы, часто читала книги о любви, приглашая к себе князя Ивана, а заодно и Дулеба, чтобы тот объяснял Берладнику некоторые места, трудные для понимания. Каждое утро слуги собирали росу для умывания принцессы, на руках у нее всегда были перчатки, она душилась благовониями, смазывалась мазями и маслами, одета была в шелка, ела не руками, а золотыми вилками.
Привыкшая к придворному поклонению, к ухаживаниям, к невоздержанности в наслаждениях, принцесса весьма откровенно проявляла свою благосклонность к Берладнику; наверное, считала она, что князь киевский еще великолепнее этого одетого во все красное красавца, ибо не мог же он выбрать посла, который превосходил бы его своими мужскими достоинствами. Поэтому думала, что она как бы обращается к своему далекому мужу, вычитывая из своих книг для князя Ивана: "Когда приникнет к моим стопам, и, приникнув, стиснет их, и, стиснув, поцелует, и, целуя, будет скрывать поцелуй, я тоже приникну к его стопам, и стисну их и, стискивая, поцелую, но скрывать поцелуев не стану".
Забывая о своей перезрелости, разогретая вином, а еще более безудержной фантазией, прибегала она при Берладнике и Дулебе к размышлениям вслух о том, как будет проходить ее свадьба в Киеве:
- Звенят трубы и органы, звучат сладкие песни, вокруг веселье, смех и радость, цветы и лавр, ковры и влатии стелются по земле, на стенах парча, золото, серебро, столы накрыты, постели под покрывалами, палаты убраны и обкурены фимиамом, поварни полны яств, слуги приготовлены - среди них множество красивых девушек. На дворе идет турнир, в портиках и на гульбищах множество рыцарей, жен. Приносят вина, сладости, плоды. Птицы поют в клетках, прыгают олени, серны, лани, в садах бегают гончие, агорянские собачки редкостной миниатюрности нежатся на руках у дам, по столам прохаживаются попугаи, над столами летают соколы, кречеты, ястребы, возле дверей приготовлены оседланные кони, все двери открыты настежь, в палатах стольники без устали хлопочут, струятся фонтаны, снова раздаются звуки труб - и жених идет со своей свитой, а жены приводят невесту и усаживают за стол. Беседа о любви и веселье. Невеста безмолвствует.
- А что я скажу киевлянам? Что должно быть еще хуже, прежде чем станет немножечко лучше? Киевляне слишком нетерпеливы.
- Дозволь, княже, расскажу притчу о возе? - обратился к Юрию Громило, который, по обыкновению, держался вблизи от князя, готовый помочь ему или защитить в случае необходимости.
- Забыл, что мы не на пиру? - улыбнулся Долгорукий. - Ну да все равно. Говори.
- Самое удивительное в возе то, что передние колеса никогда не могут убежать от задних, а задние не могут догнать передние. Сему удивлялся еще премудрый Соломон. Вот и думаю: не удивился ли ты, глядя на возы, что и Киев вознамерился оставить?
- Сам же ты когда-то не советовал мне идти на Киев?
- Тогда казалось мне, что учинишь зло для Суздальской земли. Теперь вижу: еще большее зло возникнет, ежели ты покинешь Киев.
- Для князя добро и зло в значении будничном ничего не значат. Может, хочу покарать киевлян за неблагодарность? Пускай останутся со своими боярами, - помогут ли им бояре?
- Ведаешь хорошо, что лучше иметь воробья из княжеских рук, чем баранью лопатку из рук злого боярина. И лучше пить воду в доме княжеском, чем мед у боярина.
- От сего дня не имею княжества только в Киеве, ибо княжество мое повсюду. Отныне не принадлежу сам себе, но принадлежит мне вся земля. Быть кем-нибудь означает не быть всеми другими. Ежели ты князь, ты - не народ. Так лучше, может, и вовсе не быть князем, ибо лишь так можно стать всеми.
Долгорукий умолк, и дружинники его молчали, ибо что могли бы дать сейчас слова? А князь ехал и думал - в который раз уже за свою долгую жизнь - о нелегком уделе человека, вознесенного над всеми. Все ждут решений и деяний от него. А ему - откуда ждать совета или поддержки? Как и где рождаются замыслы великие, высокие, решительные, дерзкие, отчаянные и как отличить великое от смешного, полезное от бессмысленного?
Кто же это знает?
Чем выше положение, тем меньше свободы в выборе поступков. Юрий бежал из Киева, потому что не мог поддаваться гневу и раздражению. На неблагодарность он решил ответить гордостью.
А в Киев уже дошли товары суздальские. Опережая их, прикатилась весть на Ярославов двор, толпа сразу рассеялась, люд разбежался, все чувствовали себя неловко, стыдно было смотреть друг другу в глаза, не хотелось видеть и князя Вячеслава, который снова вышел в открытые сени уже и не простым себе князем вышгородским, а может, и великим киевским. И дружина его, хотя и незначительная и малосильная, тоже откуда-то появилась и располагалась во дворе, словно изготовляясь защищать своего князя, хотя на него никто не нападал. Никто не заметил, как из рядов дружины Вячеслава вышли двое с оружием, в суздальском одеянии: щиты с готовым к прыжку лютым зверем, взятым в золотой кружок, суздальские шлемы, мечи. Откуда они взялись, как очутились среди дружины, никто не мог бы сказать. Пошли через двор, один небольшой, приземистый, какой-то суетливый, хотя и не слишком, другой словно дубина весь: голова - дубиной, руки - дубины и ноги - дубины, и по земле не ступал, а бил в нее - бух! бух! - молотил дубинами воздух. Малый вел высокого, знал дело, был осторожен, но упрям. Вел своего сообщника извилисто, хитро, на первый взгляд бесцельно, но потом оказалось: выбрал из всех, кто был на Ярославовом дворе, самого беззащитного - слепого Емца, которого вела Ойка. Емца на вече не звали - его послал туда Войтишич. "Пойди, будь оно проклято, покричи там за меня, старого!" Ойка не хотела отец прикрикнул на нее. Теперь самому было стыдно за все, но он молчал, молчала и дочь. Так возвращались ни с чем после целодневного стояния то возле Софии, то на Ярославовом дворе, а двое, прячась, бежали за ними незаметно. Однако в таком городе, как Киев, ничто не может быть незамеченным. Чьи-то глаза следили за теми двумя, кто-то тоже торопился следом за слепым Емцом и его дочерью, сначала прячась лишь от Ойки, а потом, заподозрив беду, - точно так же и от тех двоих.
Иваница. Ему и в голову такое не могло прийти никогда! Защитить Ойку! Уберечь! Отбить! Суздальцы или же какие-то дьяволы, не все ли едино! Он убедился в злых намерениях этих двоих и, уже не прячась, бросился бежать. Те не оглядывались. Слышали, кто-то бежит, но не обращали внимания. Ойка тоже услышала и оглянулась назад. Немой крик сверкнул у нее в глазах и умер навеки. Ибо в тот же самый миг приземистый ударил мечом Емца, а высокий рубанул Ойку. Тогда оба бросились навстречу Иванице, тот еще и меч не вынул из ножен, ударили его с двух сторон, пронзили насмерть и исчезли.
А на мощенной деревянными кругляками боярской улице осталось трое убитых. В это никто бы не поверил. И те, мертвые, казалось, точно так же не верили.
Емец лежал, не выпуская из рук копья. Вот жил человек и умер. Был - и нет. Ходил, протягивая впереди себя руки, будто опирался на воздух, прикасаясь к пространству, ощупывая весь мир, а налетела хищная сила, ударила по этим протянутым рукам, - покатился, и упал Емец, и не поднимется больше. Обладал он страшной силой, слепой силой, дикой и бессмысленной, не знал пощады с тех пор, как ему безжалостно выжгли глаза, но сила эта не пригодилась, ибо она была слепой и беспомощной, а нашлась хищная, зрячая, злобная, ударила - и сразу насмерть. Беспричинно, бессмысленно, случайно, никчемно. Один взмах меча - и нет человека. Словно и не было никогда. Докажешь ли миру, что был, что жил, страдал и протягивал к этому миру доверчиво и неуверенно руки.
А Ойка? Девушка с глазами, в которых целые охапки чертиков? Что осталось от нее? Босой след на примерзшей траве у Почайны. Но след этот умер вместе с Иваницей вот здесь, нынче. Еще осталось ее незабываемое тепло в Дулебе, но где он?
А те двое, в суздальском одеянии, проскочили дальше мимо боярских дворов, проскользнули во двор Петрилы, вели себя там как свои, все им было здесь известно; они направились к отдельной хижине за деревьями, но тут остановил их голос восьминника, оба даже подскочили с испугу: голос есть Петрилы нет.
- Куда?! - зашипел голос.
- Уже! - выдохнул коротко и с облегчением приземистый.
- Кого? Где? Когда?
- Емца с девицей. И еще какого-то. Вот.
- Бараны! Сказано ведь, с утра!
- Не вышло!
- Коз вам доить! Зачем пригодится теперь? Видел ли кто?
- Никто.
- Никто? А как же узнают, что убили суздальцы? Велено было как?
- Не вышло, боярин!
- Головы поотрываю!
- Тогда с князем вышло, теперь нет. Люд одуревший с голоду, а за Долгую Руку, как и раньше, стоит.
- Сгиньте с глаз! - загремел Петрило.
- А где же твои глаза? - глуповато спросил дубина.
- Покажу вам! Обоим покажу!
Но подручные Петрилы уже знали: из большого облака - мелкий дождь. Грозится - нечего бояться. Дубина сказал мрачно:
- Нежели кричать, похлопочи, дабы убрали... там. Сам ведь говоришь: теперь на суздальцев не подумают, а подумают на тебя.
Петрило не выдержал: выскочил из своего укрытия, брызгая слюной, вталкивал убийц в их хижину, не переставая кричать в бессильном исступлении:
- Велено свершить утром... Перед всеми... Показать всему Киеву... Суздальцы убивают! Суздальцы, лбы ваши деревянные!..
Петрило послал слуг, чтобы поскорее убрали убитых, занесли во двор к Войтишичу, сам побежал к старому воеводе, плакал, каялся, бил себя в грудь, рвал на себе волосы.
- Не вышло! Недосмотрел! Не похлопотал! Моя вина, воевода!
- А будь оно все проклято! - прокряхтел Войтишич. - Умолкни и забудь. Ночью свези все это с моего двора, будь оно...
- Куда же?
- Сам ведать должон. Под деревья, к святому Феодору. Скажи Анании, да и сделайте. Были люди - и нет. Нет - ну и не нужно, будь оно все проклято!
Мрачный воз под покровом темноты въехал в ворота монастыря святого Феодора, и где-то под темными деревьями были зарыты тела Ойки, Иваницы и Емца, зарыты без слез, без молитвы, без вздохов, в сатанинской поспешности засыпаны землей, - скрывала в себе киевская земля еще три смерти, беспричинные и неотмщенные.
В ту же самую ночь мрачная весть пришла в Киев: Долгорукий уехал и не возвратится. Разгневался на киевлян или испугался киевлян? От гордыни или раздражения он это сделал? Отступил перед Изяславом или перед своим старым братом?
Как бы там ни было, Вячеслав еще до рассвета стал великим князем киевским.
Надолго ли?
Утром Вячеслав принимал на Ярославовом дворе киевских бояр. Одряхлевшие под тяжестью лет, надменные от богатства, ехали к новому великому князю, покидая надежные укрытия своих неприступных дворов, еще и не веря до конца, что Долгорукого в самом деле нет, что бежал он в Остерский Городок, испугавшись то ли угроз Изяслава, то ли рева черного люда, то ли их молчаливой силы.
Войтишич первым пришел к Вячеславу. Летами превосходил всех, даже старого князя, по значительности никто с ним не мог тягаться, а обращению с высшими властителями он мог бы научить кого угодно.
- Князенька, мой дорогой!
Обнимались с Вячеславом крест-накрест, целовались долго, старательно, со смаком, мизинцами смахивали непрошеные слезы, что так и рвались выкатиться из старческих глаз.
- Плачут наши глаза, княже, будь оно проклято.
- Плачут, воевода.
- Когда только смеяться будет человек? Вчера суздальцы смеялись - мы плакали, сегодня и суздальцев нет, а мы снова слезы льем, будь оно проклято! А почему бы это так, княже дорогой? Потому что ты великий князь по нашей воле, Долгая Рука бежал и не вернется, а суздальцы еще сидят в городе. Должон бы ты послать киевлян да разгромить их дворы, будь оно проклято! А где дружина сидит, запереть да испечь, как кабанов. Отец твой, Мономах, умел это делать. И в Переяславе с половецкими ханами, и в Минске, где не оставил ни скотины, ни челядина.
- Господь с тобою! - испуганно замахал на Войтишича князь Вячеслав. Насильства не допущу никогда!
- Да насильство ли это? Право наше!
- Ни над кем не допущу.
- Отец твой Мономах допускал. Жидовинов из Киева изгнал.
- Я же никого не дам в обиду. Как и брат мой Юрий.
- Тогда и тебя прогоним, княже, будь оно проклято!
Чего не говорили в глаза Долгорукому, то открыто говорили Вячеславу. Какой из него князь? Ни силы, ни значения!
Гонцы боярские уже мчались где-то у Пирогова, за Стугну, к черным клобукам, к князю Изяславу. Не прошло и двух дней, как Изяслав влетел в Киев, ворвался следом за товарами Долгорукого, которые везли хлеб и мясо киевлянам; дружину Вячеслава обезоружил, запер все ворота, велел вылавливать и убивать суздальцев, а стрыю своему, который вышел ему навстречу, велел при дружине и боярах:
- Уходи из Киева!
И тут старый князь, отбросив свою мягкость, закричал:
- Хоть убей меня здесь, а из Киева не уйду!
Четыре Николы уже были за спиной у своего князя. Они хищно сверкали глазами. Старый вздыхал, Плаксий лил слезы, Кудинник проклинал, Безухий выплевывал из себя какие-то странные бессвязные слова: "Свиньи... мои... наши... Свиньи... твои... вишь... свиньи..." Может, он недосчитался у себя на дворе свиней? Оляндру уже успел прогнать, закончилось непродолжительное боярство этой странной женщины. Все Николы отобрали свои дворы у недавних победителей - теперь хотели как можно скорее отобрать княжеский стол для Изяслава.
- В Днепр его! - сопели о Вячеславе.
Киевляне же, услышав зловещую весть, быстро собирались к Туровой божнице. Собрались бы и возле Софии, но на Гору простой люд не пускала Изяславова дружина; еще вчера единый - Киев разделялся, Гора замкнулась в неприступном высокомерии, чванилась силой, богатством, знатностью, а черный люд был брошен к подножью, где должен был оставаться, опутанный нуждою и трудностями, словно сетями.
- Стервец этот Изяслав! - кричали на Подольском торговище те самые, кто еще несколько дней назад добивался поставить его перед глазами князя Юрия.
- А с ним боярство его!
- Выкурить их из Киева!
- Поджечь город со всех концов!
- А что сгорит? Княжеские терема, боярские дома, церкви да монастыри?
- Все - сжечь!
- Мы их ставили, нам и жечь? Дурак!
- Позвать Долгорукого!
- Не надо было выгонять!
- Того прогнали, а кого впустили!
- Избить Изяславовых!
- Цыц! Вон едут!
- С чем приедут, с тем и уедут!
- Хочешь, чтобы ворон тебя клевал?
- Пусть им черти снятся!
- Это же восьминник!
- Петрило - свиное рыло!
- Зад, кнутом избитый!
- Го-го-го!
- Вишь, как хвост задрал!
Колотились до самого вечера, колотились всю ночь, Изяслав боялся сунуть нос на Подол, не отваживался задевать Вячеслава, уговаривал старого князя, чтобы тот с миром шел в Вышгород, поелику и при Долгоруком имел это владение.
- Имел Вышгород, а сидел в Киеве! И теперь сидеть буду и не сдвинусь, хоть ты убей!
Из Канева прискакали гонцы, наткнулись на закрытые киевские ворота, узнали об отступлении Долгорукого, бросились на мост, но их не пустили туда, им пришлось искать перевоз в другом месте, на Ситомле нашли перевозчиков, переправились они на тот берег Днепра, поскакали в Остерский Городок с вестью, которую так долго ожидал Юрий и которая была такой несвоевременной ныне: к Каневу подплывают лодьи, на которых возвращаются послы Долгорукого с княжеской невестой - ромейской царевной Ириной.
Лодьи плыли вверх по Днепру, впереди - красная, княжеская, с вырезанной на носу пышногрудой девой; эта лодья была устлана коврами, с просторной опочивальней для царевны, где стояло широкое ложе с прислоном, золотая утварь для мытья, серебряные грелки для рук и для ног, низенькие, на колесиках столики, на которые ставились бронзовые жаровни с вычеканенными на них цветами, зверями, птицами. На ложе были покрывала из нежнейших мехов - из пупков горностаевых и беличьих, из бобрового пуха, но чем дальше на север продвигался торжественный караван, сопровождаемый по берегам берладниками, тем больше мерзла по ночам изнеженная Ирина, тем привередливее становилась она в своих прихотях, не хотела отпускать от себя князя Ивана и на ночь, так что гребцы на лодьях лишь перемигивались да пересмеивались, а Дулеб, который сначала старался не придавать значения прихотям невесты, все же не вытерпел, мягко сказал Берладнику:
- Осторожнее будь, княже.
Тот лишь беззаботно рассмеялся.
В Царьграде пробыли долго, потому что император Мануил то ли испытывал русских послов, то ли намеревался еще куда-то выдать свою перезревшую уже сестру; было ей около тридцати лет, последние десять из которых смело можно бы увеличить в два раза. Мануил готовил ее в жены сыну Рожера Сицилийского, но оказалось, что принцесса слишком стара для юного жениха; были еще надежды на высокородных рыцарей, которые снова шли в крестовый поход на землю Палестины, держа путь через Константинополь. Однако рыцарство, введенное сначала императором Конрадом, а потом королем Франции Людовиком, отличалось такой яростью, что нечего было и думать пускать их в столицу. Шли они, как писал хронист, в неисчислимом множестве, превосходя количеством своим морской песок. Так что и Ксеркс в древности, переплывая Геллеспонт, не мог бы похвалиться столькими тысячами. Вместе с рыцарями-христианами шли целые толпы женщин, пышно расцветал разврат, в этом походе появился странный отряд амазонок, возглавляемый неистовой девой, прозванной Золотоножкой! Могла ли родная сестра ромейского императора хотя бы мысленно дойти до такого унижения, чтобы отдать свою руку кому-либо из этих вояк, в особенности же увидев их унижение, их ничтожество, когда, побитые, голодные, оборванные, возвращались они назад, ничего не раздобыв, ничего не достигнув! Император Мануил, женившийся на Берте Зульцбахской, сестре жены германского императора Конрада, сочувствовал своему родичу, сочувствовала вся императорская семья и французскому королю Людовику и его жене, прекрасной Алиеноре (которая, кстати, не очень удручалась поражениями крестоносцев и даже влюбилась в молодого сарацина, ради которого чуть было не покинула своего короля). При дворе с надлежащей почтительностью выслушали Конрадова двоюродного брата епископа фрейзигенского Оттона, прибывшего выяснить, почему крестовый поход так печально и унизительно закончился: "Из того, что у эфиопа зубы белые, вовсе не следует, что он весь белый, и наоборот: что зубы у него черные, если сам он весь черный. То же самое можем сказать и об упомянутом нашем походе. Если его нельзя назвать хорошим по окончании или с точки зрения материальных выгод, то он полезен был зато для спасения многих душ. Но при этом о деле мы судим не по его сути, а по пользе, которую оно принесло".
С умело сдерживаемым презрением все рыцарство вместе с его епископами было выпровожено, и вот именно тогда прибыли в Константинополь послы от великого князя киевского, который по силе своей равнялся могущественнейшим властелинам, а по богатствам превосходил их всех, может быть и вместе взятых.
Послов долго держали в предместье святого Мамы, где была пристань для русских судов, держали не столько из предосторожности, сколько по обычаю, ибо Мануил до этого даже свою невесту, присланную германским императором, заставил целых четыре года ждать, пока он женится на ней и она превратится из какой-то там немецкой графини Берты Зульцбахской в императрицу Ирину.
Между тем Берладник, чтобы не терять времени зря, подстраивал со своим посольством всякие чудеса, слухи о которых не могли не доходить до императора. То велел подковать своего коня одной золотой подковой, но так, чтобы она была потеряна при первом же выезде по улицам города, - и назавтра весь Константинополь гремел о невероятном богатстве русских.
То оделись они с Дулебом в невиданные здесь собольи шубы, и Берладник так разъярил своего жеребца, что тот рвал зубами по целому соболю из Дулебовой шубы, греб копытами, становился на дыбы - и снова сверкал золотыми подковами, повергая ромеев в восторг и в страх.
То ездили они по улицам с кожаными мешками и метали во все стороны золотой пенязь, который ромеи еще в древности прозвали "невра тон прогматон", то есть нервом всего сущего.
Город открывался перед ними своей пышностью, своими излишествами, величием, но и убожеством одновременно. Улицы от солнца защищены были арками, над этими арками, устремляясь в небо, возвышались дома богатеев, вельможи занимали своими домами все площади Константинополя, а мрачные улицы, куда никогда не проникало солнце, отдавались бедноте и чужеземцам. Там все время учинялись грабежи, убийства, всякие преступления, которые боятся дневного света. Мусора на улицах скопилось столько, что передвигаться можно было разве лишь на ходулях. В грязи утопали люди, кони, возы. Зато когда послов наконец позвали во Влахернский дворец над Золотым Рогом, то императорские препозиты повели их средь многоголосого пения, игры органов, по роскошным улицам, украшенным гирляндами цветов, увешанным в портиках коврами и дорогими тканями, заполненным шумными праздничными толпами.
Послы были приняты василевсом Мануилом в тронной палате Влахернского дворца. Император, в пурпурном облачении, пурпурных сандалиях, сидел на золотом троне, над ним нависала поддерживаемая золотыми цепями золотая корона, усеянная изумрудами, бриллиантами такого блеска, что, как говаривали, ночью улавливали они в свои грани сияние луны и освещали палату будто днем.
Дулеб передал Мануилу грамоту Долгорукого на красном пергамене с золотой печатью, а Берладник поднес дары для василевса, среди которых были меха буртасских лисиц и черных бобров, зеленые перлы величиной с голубиное яйцо, огромная плаха золотисто-прозрачного янтаря с навеки заключенным в нем морским коньком.
Это было лишь начало того, что должно было длиться многие месяцы. Церковные богослужения пышные в Софии и в других церквах, ловы в Филопатийских садах, игрища на ипподроме, бои медведей, леопардов, львов, забавы в виллах Пропонтиды, конные состязания, в которых Мануил выступал против Берладника и даже был не единожды побежден, после чего выставлял своего двоюродного брата Андроника Комнина, похожего, словно родной брат, на Берладника, с той лишь разницей, что один был рус, а другой был черен, один привез из далекой Руси отвагу, честность, великодушие, а другой, обиженный тем, что не ему достался трон, плел интриги, изменял, не останавливался ни перед насилием, ни перед коварством, мечом, ядом, был жестоким, празднословным, неблагодарным, не боялся ни бога, ни черта, отличаясь в то же время умом, находчивостью, насмешливостью, по красоте своей он равен был Берладнику, отчего ни одна женщина не могла устоять против его чар, они с императором превратили в любовниц двух родных сестер, своих племянниц Феодору и Евдокию, соперничали перед женщинами в ловах, в развлечениях, в военных походах. Андроник превосходил Мануила во всем, но у него не было трона, который имел тот.
В довершение ко всему, как это ни странно, Андроник был двоюродным братом Берладнику, потому что матерью Комнина была княжна из Перемышля, дочь покойного князя Володаря.
Дулеб часто встречался с дочерью покойного князя Мстислава Евпраксней, выданной замуж за Мануилова стрыя. Она была уже вдовой, много лет изучала хворости людские, написала книгу о лечении мазями, быть может самую первую такую книгу во всей Европе. В народе прозвали ее Зоя Добродея. Дулеб с почтением слушал эту невысокую женщину, с тихим, сдержанным голосом, удивляясь, что она может иметь такого жестокого брата, как Изяслав.
В древности повелось так, что по всей империи разъезжались императорские посланцы, привозили в Константинополь красивейших девиц и уже сам василевс выбирал для себя жену. Каждая ромейская девушка могла стать императрицей. Но уже давно прошли те времена, императоры стремились укрепить свою силу благодаря бракам с дочерьми и сестрами сильнейших правителей. И вот матерью Мануила была Ирина Угорская, в жены император взял Ирину Германскую, сестра его должна была стать теперь Ириной Русской, на что василевс после длительных размышлений и колебаний - не столько подлинных, сколько напускных - наконец дал согласие, и вот ранней весной лета тысяча стопятидесятого русские лодьи, забрав царевну с ее слугами, рабами, павлинами, попугаями, обезьянами, собачками, с ее конями, ослами, с ее одеждой, украшениями, книгами, всяческой утварью, встав под благословение патриарха Феодора (на месте князя Юрия рядом с Ириной поставлен был роскошный князь Иван, чему царевна откровенно радовалась), отплыли из Золотого Рога, прошли тесные изгибы Босфора и вышли на волны Русского моря.
Принцесса разделяла всех людей на людей царской крови и священников. Остальные не существовали для нее. Это было нечто такое, как кони, ослы или же еще ниже - черви. Поэтому Берладник с первых дней был причислен к приближенным, а Дулеба принцесса вряд ли и заметила. Он отплатил ей за это в день отплытия, когда на последнем приеме сказал императору Мануилу:
- Везем величайший ваш дар - жену для великого князя киевского. Отважусь напомнить, однако, сказанное вашим поэтом при обручении будущей жены вашего императорского величества: "Все знаем, что муж превосходит жену, - следовательно, то же самое соответствие должно быть применено и к взаимоотношениям между двумя державами". Вы даете жену, Русь - мужа. Не мои это слова - поэта вашего Продрома.
- Следует ли вспоминать слова какого-то там ничтожного человека? пренебрежительно улыбнулся император, а все ромеи с неприязнью посмотрели на Дулеба, невеста же впервые заметила его и словно бы даже испугалась этого молчаливого, но, как видно, умного и гордого человека.
Плыли они долго и медленно. Ромейка привередничала, то и дело приказывала приставать к берегу, а когда за Дунаем появились в их сопровождении берладники, Ирина захотела, чтобы для нее устраивали игрища, бои, ловы, часто читала книги о любви, приглашая к себе князя Ивана, а заодно и Дулеба, чтобы тот объяснял Берладнику некоторые места, трудные для понимания. Каждое утро слуги собирали росу для умывания принцессы, на руках у нее всегда были перчатки, она душилась благовониями, смазывалась мазями и маслами, одета была в шелка, ела не руками, а золотыми вилками.
Привыкшая к придворному поклонению, к ухаживаниям, к невоздержанности в наслаждениях, принцесса весьма откровенно проявляла свою благосклонность к Берладнику; наверное, считала она, что князь киевский еще великолепнее этого одетого во все красное красавца, ибо не мог же он выбрать посла, который превосходил бы его своими мужскими достоинствами. Поэтому думала, что она как бы обращается к своему далекому мужу, вычитывая из своих книг для князя Ивана: "Когда приникнет к моим стопам, и, приникнув, стиснет их, и, стиснув, поцелует, и, целуя, будет скрывать поцелуй, я тоже приникну к его стопам, и стисну их и, стискивая, поцелую, но скрывать поцелуев не стану".
Забывая о своей перезрелости, разогретая вином, а еще более безудержной фантазией, прибегала она при Берладнике и Дулебе к размышлениям вслух о том, как будет проходить ее свадьба в Киеве:
- Звенят трубы и органы, звучат сладкие песни, вокруг веселье, смех и радость, цветы и лавр, ковры и влатии стелются по земле, на стенах парча, золото, серебро, столы накрыты, постели под покрывалами, палаты убраны и обкурены фимиамом, поварни полны яств, слуги приготовлены - среди них множество красивых девушек. На дворе идет турнир, в портиках и на гульбищах множество рыцарей, жен. Приносят вина, сладости, плоды. Птицы поют в клетках, прыгают олени, серны, лани, в садах бегают гончие, агорянские собачки редкостной миниатюрности нежатся на руках у дам, по столам прохаживаются попугаи, над столами летают соколы, кречеты, ястребы, возле дверей приготовлены оседланные кони, все двери открыты настежь, в палатах стольники без устали хлопочут, струятся фонтаны, снова раздаются звуки труб - и жених идет со своей свитой, а жены приводят невесту и усаживают за стол. Беседа о любви и веселье. Невеста безмолвствует.