Страница:
- Видел и в Киеве, - сказал старший брат. - У нас в Киеве все есть. А порубы тут такие - нигде не сыщешь.
- Вот придет к вам новый князь - разметает эти порубы. - Дулебу хотелось увидеть сразу лица всех четырех братьев при этих словах, но сапожники словно бы спрятались от него, что ли, один лишь Пруня посмотрел на лекаря недоверчиво как-то и спросил не без насмешки в голосе:
- А наделает таких, как у себя имеет? Потому как что же это за князь - без порубов?
- Таких, как они сидели в Суздале, - сказал старший брат, а два других молчали упрямо и настойчиво, будто были немые или же навсегда отдали все слова самому старшему и самому младшему.
- Были мы у Юрия Суздальского, - спокойно продолжал Дулеб, попивая пиво, - видели его земли, его люд. Хочет он объединить всех, чтобы Киев и Суздаль, Чернигов и Новгород...
- А мы и не разъединялись, - бросил старший.
- Князь Юрий ведает про то. Однако боярство киевское да князь Изяслав...
- Вот ты, лекарь, говоришь: князь Юрий, князь Изяслав. И все: "князь", "князь". А что это такое? Князь - это тот, который ездит на конязе, а мы сидим на своих сапожничьих стульчиках, да притягиваем дратву в дырочки, да затягиваем ее изо всех сил. Так что же нам князь или конязь?
- Говорю про Юрия Суздальского. Забудьте, что он князь, принимайте его как человека.
- И что же этот Юрий?
- Хочет прийти в Киев.
- Так пусть придет, а мы посмотрим.
- Должен для добра всей земли прийти сюда навсегда.
- Навсегда приходят умирать. Он же не собирается?
Теперь Дулеб увидел как-то сразу лица всех четверых сапожников и не заметил на них больше ангельских улыбок, выражения их лиц были такими жесткими и дерзкими, будто перед ним сидели те, которые убили князя Игоря, а при случае убьют и всех других князей, ежели они ткнутся в Киев.
- Так почему же тогда терпите Изяслава в Киеве? - неожиданно спросил он, словно бы продолжал свои молчаливые переговоры с ними еще с того августовского дня, когда произошло в Киеве неотвратимое.
- А его никто здесь не терпит. Ты же его лекарь, - стало быть, видел: Изяслав бегает, как заяц, вдали от Киева. Тут не сидит. Да ты пей, лекарь.
- Мы с Иваницей уже попили. Благодарю. Погрелись, поедем дальше.
На пороге Дулеба остановил старший брат:
- За добрые вести, лекарь, забыли поблагодарить тебя.
Дулеб от неожиданности остановился:
- За какие вести?
- Говорил ведь: новый князь идет на Киев.
- Хочет идти. А голоса киевлян не слышит.
- Дак пусть идет.
И замкнулись в своем молчании, усевшись вокруг котла с пивом, которого им хватит на целый день.
Затем Иваница привел Дулеба к гончару Охтизу. Этот глиняный человек, вместо предполагаемой неповоротливости, отличался суетливостью, которая была бы к лицу сапожнику, ведь больше всего хлопот у него было не с глиной и не с огнем, в котором обжигал свои изделия, а с женщинами, окружавшими его, будто птицы небесные, и мешавшими спокойно делать свое дело.
- Не дают поговорить с людьми, - жаловался гончар Дулебу и Иванице, которых остановил прямо возле небольшого глиняного замеса, считая, что это самое лучшее место для гостей, да еще прибывших вон откуда: с самой княжеской Горы. - Замучили женщины до смерти. Несколько дочерей у меня, да племянниц, да жениных сестер, да золовка у меня, да еще... Одни женщины, а мужчине - ведь не они в голове, а глина. Как ты ее замесишь, и как вымесишь, и какой черепок получишь. Черепок в моем деле - все. Говорите князь? Князю ни до глины, ни до черепков нет дела. У князя дружина да чистое поле, а у меня глина и черепок. Месишь, месишь, хитришь-мудришь, мешаешь так и этак, прилаживаешься отсюда и оттуда, а все это - будто жену для себя выбирать в темной темноте... Я тут сел в яру, имею хороший черепок, а пересунь меня куда-нибудь с этой глины, что я получу? Князя вашего? Эге-ей! Было их, да и еще будет, как собак. Да и не то сказал. Ибо разве же князь мне товарищ? Или знает он обо мне? Или хочет ведать? А собака знает. Еще когда бог слепил из глины первого человека и поставил сушить, уже тогда послал собаку, чтобы она стерегла. С тех пор собака друг человека. Про собаку и речь моя. Не про князя, нет...
- А ты, дядя Охтиз, не бойся, - лениво прервал его Иваница. - Мы уже не про князя Игоря спрашиваем, это забыто. Виновных нет. А ежели они есть, то не нам за них приниматься. Заехали к тебе, как ты тут живешь, посмотреть. Про князя же сказано тебе к слову. Вот, может, придет новый князь в Киев, справедливый, добрый да великодушный, таких, мол, тут и не видывал еще. Верно говорю, лекарь?
- Может, и не все это так, да, может, и так, - улыбнулся Дулеб. Князь Юрий не хотел бы идти сюда, не ведая, как посмотрят на это киевляне и что скажут.
- Князья далеко, а глина - вот она, - показал гончар, - мягонькая да теплая, ежели поместить ее да помять. Говоришь, князь Юрий, а ты его прислужник?
- Я лекарь княжеский, да не у Юрия Суздальского, а тут, у Изяслава.
Охтиз то ли никак не мог взять в толк, то ли прикидывался забитым человеком; он снова начал что-то говорить про глину, рассказал Дулебу, чем и как разбавлять замес, чтобы черепок вышел крепким и гладким; затем спохватился, что перед ним лекарь, да еще и княжеский, да еще и связанный сразу с двумя князьями, с одним близким, а с другим вон каким далеким, хотя и долгую руку имеет, - хотел было отнестись с подозрением к такому странному и загадочному лекарю, да передумал.
- Скажу тебе, добрый человече, так. Хотя мы и в глине, а хворостей нет. Ежели и нападут на кого, то у меня еще баба тут старая есть, она знает молитву от всех болячек. К святому Юрию молитва, ежели хошь знать. Не к князю твоему, а так - к Юрию, да еще и к святому. Дескать, ехал святой Юрий на золотом коне, с золотым шестом, с золотым крестом, выгонять золотым шестом и золотым крестом хворости киевские в камыши, в болота, где колокола не звонят, где люди не ходят, где звери не бродят, где голоса не слышно, где петухи не поют, где солнце не светит.
- Вот! - крякнул Иваница. - Такая молитва подойдет хоть кому. Лекарю моему и то пригодится. А уж для князя Юрия - лучше и не сыскать.
Дулеб молча показал Иванице, что пора ехать дальше, но гончар перехватил этот взгляд и вцепился в лекаря мертвой хваткой, тарахтел снова про свою глину и про черепок, приглашал подождать, пока его женщины напекут теплых лепешек, - он так прожужжал Дулебу уши, что тот начисто очумел и долго еще не мог прийти в себя даже на морозе.
- Вот уж! - хохотал Иваница. - Будешь знать, лекарь, какие киевляне.
День был короткий, а разговоры длинные, затяжные и изнурительные. Вряд ли стоило ждать откровенностей от людей, которых ты впервые встретил и которые впервые увидели тебя, настроение приходилось улавливать между словами. В одном месте их хотели побить, в другом - натравили на них собаку, в третьем - приняли их за прислужников Петрилы, которые каждый вечер таскали по Кожемякам мертвеца, требуя от каждого двора, в который подбрасывали труп, огромный выкуп, они пили воду из киевских колодцев, отведывали горемычный киевский хлеб, за день Дулеб помог нескольким болящим, а Иваница приметил двух или трех молодиц и успел, кажется, перемигнуться с ними, пока лекарь разговаривал о своем далеком князе; от такой поездки утомился бы и сам сатана, да не таким был Дулеб, - он упрямо шел от двора к двору, дальше и дальше от киевской Горы, ближе к бедности, к убогости, веря, что там лишь найдет настоящую искренность и услышит тот голос Киева, о котором говорил ему когда-то Кричко.
К Кричку они не добрались ни в первый, ни на второй день. Ночевать возвращались к Стварнику, будто и впрямь выезжали куда-то к больным. Никто бы и не догадался о подлинных намерениях Дулеба, ибо, кажется, еще и не слыхано никогда в Киеве, чтобы вот так человек переезжал со двора на двор, будто нищий, и слушал, что ему кто торочит в ухо.
У Кричка они побывали тоже, но перед тем пришлось поехать на Красный двор к князю Ростиславу. Потому что тот передал приглашение, или же, быть может, и повеление, и передал не через кого-нибудь там, а через Петрилу, который приехал на двор Стварника, не слезая с коня позвал Дулеба и сказал, цедя слова сквозь зубы:
- Зовет тебя князь Ростислав на обед.
- Зовет или просит?
- Тебе лучше знать, лекарь. Может, и просит. Меня просил, назавтра снова просит. А тебя, может, и зовет. Трапеза у него великая. Оленя зажарили по своему суздальскому обычаю. Целиком и в грибах весь. Пробовал?
- Не приходилось. Как раз от оленя забрали меня в поруб.
- Тут отведаешь. Благодари меня. Я добрый. По морозу тащился, дабы передать тебе приглашение.
- Говорил ведь: веление? - Дулеб открыто издевался.
Петрило сплюнул, завернул коней.
- Хочешь - едь, а не хочешь - как хочешь! - крикнул уже от ворот. Пообедаем и без тебя!
"Пообедаем" - это прозвучало как насмешка. Дулеб был счастлив, пока имел дело с больными, там чувствовал, что он незаменим и необходим. Но вот стал он искать правду или хотя бы справедливость - и ничего не находил, а лишь удивлялся людской непоследовательности, коварству и подлости, разочаровывался каждый раз и мучился мысленно за все так, словно и сам сосредоточил в себе все пороки и слабости людские. Злился теперь уже и не на Петрилу, не на князя Ростислава, который в чванливости своей начисто пренебрег здравым смыслом, злился на самого себя. Зачем он связался с князьями? Что может сделать простой, бессильный, собственно, человек в этом свете, где уничтожено все людское, где царит величавое небрежение, отталкивающее высокомерие, заученная почтительность?
Должен был бы бросить все и исчезнуть среди людей, затеряться навеки, спасая уже не столько себя, сколько Иваницу, который должен был растрачивать молодость возле своего старшего товарища, а этот товарищ, как показывают события, не оправдал его надежд.
Дулеб оглянулся: Иваница стоял позади него.
- Слыхал? - спросил лекарь.
- Ну да.
- Что скажешь?
- А я уже оленя суздальского отведал. Ты тогда у Берладника пошел писать свои пергамены, а я полакомился олениной. Жаль, на мягком не удалось еще тогда поспать. Поспал бы, вот и славно бы было!
- Петрило уже к Ростиславу подластился - видел?
- На сонных нападает.
- Кто?
- Петрило - кто же еще! Мы с тобой ходим от криницы к кринице, а он нападает на сонных. Пока они спят, ни о чем не догадываясь, он и берет с них все, что может...
Дулеб взглянул на Иваницу, как на пророка. То ли сознательно, то ли просто невзначай, как это часто с ним случалось, Иваница неожиданно определил все то, что происходит нынче в Киеве, определил с исчерпывающей меткостью, лучше и не скажешь: нападение на сонных и хождение по криницам. Одни пьют из источников, надеясь стать более мудрыми, другие же тем временем грабят сонных, обирая их дотла, - что им мудрость, зачем криницы, к чему источники?!
- А Ростислав же, по-твоему, как? Тоже сонный, раз на него Петрило напал и уже словно бы обвел вокруг пальца?
- Вот уж! Тот всегда сонный! Как болван медный литой. Надулся еще до рождения, видно, а раздуться назад не может. Так и застыл. Покуда думал я, что он и впрямь нас выкрал из поруба и пошел супротив отца, имел я к этому князю что-то в душе, теперь не имею ничего. Получается ведь как: и поруб ненастоящий, и сидение наше ненастоящее, и вызволение ненастоящее. Стало быть, как: Ростислав этот - князь ненастоящий?
- Кажется, не имеешь оснований считать ненастоящим князя Юрия? Страдали мы с тобою вместе, и страдали за дело великое и святое.
- А я не признаю, - сказал Иваница.
Дулеб посмотрел на него удивленно.
- Страданий не признаю. Думаешь, почему к тебе пошел помощником и товарищем? Не знал тебя, не ведал, какие пути перед тобой пролегают, куда свернуть, мог бы выбрать для себя и более богатого человека и жизнь куда спокойней да надежнее, мог бы и там сидеть, где сидел от рождения. Иванице всюду тепло и любо. А я пошел ведь за тобой? А почему? Потому что ты человек, который помогает людям в их страданиях. Теперь же сам прославляешь страдания.
- Говорим про разное, и ты ведаешь о том, Иваница, ведаешь, что и к чему. Отступать не можем. Вспомни, как князь Андрей похвалялся пострелять нас с тобой стрелами на воротах Владимира. Разве мы тогда испугались?
- А кто пугается? - удивился Иваница. - Злиться - это не пугаться. Злость меня берет - вот и все. И никакой твой князь тут не поможет.
- Сам себе поможешь. Завтра поедем к князю Ростиславу и попытаемся хоть малость его удержать.
- Ты его, а я коней, - поморщился Иваница. - Знаю уж твоего Ростислава. Он не князь Юрий, он простого люда к себе не подпустит. Петрило тотчас же к нему прорвался, потому как Петрило - боярин. Не иначе, и Войтишич и Анания-игумен уже там побывали. И все никчемные Николы. А мы с тобой ходим по криницам да собираем спивки с воды. А они обжираются да опиваются да с женами целуются. Вот и вся премудрость, лекарь!
- Завтра едем на Красный двор, и с самого утра.
Не следует думать, будто обед у князя - это нечто упорядоченно-определенное и длится с заранее установленным началом и неминуемым окончанием. Речь идет не о всех князьях, а именно о таких, как Ростислав. Он родился князем и поверил в это сразу, не зная, что это такое, и усвоив лишь обязанности неизбежного представительства повсюду и всегда, наполнившись торжественностью, приподнятостью, напряженностью, он был не в состоянии заметить, что все это - пустая видимость, если составляет сущность естества, наполняет всю жизнь; если вообще допустимо называть жизнью тот способ существования, который избирают люди, похожие на Ростислава.
Для него не существовало различия между повседневностью и торжественностью, успехами и поражениями, недостатками и излишествами, все это сливалось воедино. Самоуверенность его не имела границ, ибо он и не знал, что такое границы, ограничения. Обладая неисчерпаемыми запасами высокомерия, он не ведал ничего о страхе, а следовательно, и о надежде. Человеку же, когда он хочет быть настоящим, нужно время от времени бояться, тогда он острее ощущает привлекательность покоя и верит в осуществимость надежд.
Когда же страх неведом вообще, тогда точно так же неведом и покой, и человек живет в каком-то неопределенном мире, где все зыбко, не имеет имени, сущности, необходимой наполненности, - такому суждено быть пустым от самого рождения, суждено быть, в сущности, лишь оболочкой, которая не может иметь значения. Тут возникает неизбежный вопрос: а как же остальные? Ибо разве история не сохранила нам имени Ярослава Мудрого, который тоже родился князем и, следовательно, имел все предпосылки стать ничем, а стал творцом великой державы, объединил народ, построил и украсил города, рассылал во все концы не только своих воинов, купцов с невиданными товарами, грамотами с золотыми печатями, но и мудрость? А его сын Всеволод, прозванный "пятиязычным чудом"? А внук Владимир Мономах? А правнук Юрий, прозванный Долгоруким - одними с любовью, а другими - от бессильной ненависти? Почему же у этого Юрия родился такой сын, как Ростислав? Ведь имел Юрий упрямо-мудрого сына Андрея, имел добычливого Глеба, имел Ивана, честного и чистого; правда, был у него и слишком тихий Борис, и яростный Ярослав, и никчемный телом и духом Святослав. Юрий, связанный щедрой плодовитостью своей жены, ничего не успел добавить детям, дарил им свою любовь, дарил великую землю, но этого было мало. Ибо самое драгоценное в человеке - способности и чувства. Лишенный этих качеств, он перестает быть, собственно, человеком, а лишь носит то или иное имя. Так случилось и с Ростиславом. Если бы с ним заговорили о способностях, то он с почтительной язвительностью объяснил бы, что способности - ничто. Люди никогда не спрашивают, умеешь ли ты работать. Они лишь хотят знать, кто ты, какого происхождения. О чувствах, этом неуловимо-призрачном свойстве, речи не могло быть вовсе. Достаточно поверить в свою исключительность, как все в тебе напрягается, и ты становишься рабом собственного превосходства, благовознесения, тогда в сердце твоем нет места для человечности, нет места для чувств осторожности и предусмотрительности; предусмотрительность идет рядом с мудростью, она оберегает от беды сущей и дает возможность предупредить приближение несчастья, выступает словно бы сестрой осторожности, а раз это так, то человек, лишенный этих качеств, неминуемо должен погибнуть.
Дулеб предчувствовал гибель Ростислава еще при первом их свидании, когда, разбуженный со сна в суздальской островной баньке, посмотрел на лицо молодого князя. Но это был взгляд лекаря, который угадывает хворости уже при их приближении к человеку, каким бы здоровым ни казался он внешне. Тогда Дулеб вовсе не думал о какой-то немочи, которая уже подтачивает Ростислава. Он почуял приближение болезни, жадной и неумолимой. Вот дерево могучее и зеленое, а должно упасть, и никто его от этого не спасет, никто не скажет, от чего и когда оно упадет, но произойдет это непременно. Так подумалось лекарю тогда.
Теперь он уже знал наверняка, что Ростиславу угрожает гибель с двух сторон. Он либо станет жертвой собственной неосторожности, чванливости, небрежности и презрения к миру, а мир этого никому не прощает и мстит жестоко и быстро. Или же не выдержит того напряжения, в котором, сам того не ведая, пребывает с момента рождения, считая себя единственно здоровым и совершенным среди всех, тогда как дни его уже сочтены, на что безошибочно указывает бескровность его лица, общий болезненный вид, мертвый взгляд глаз, сплошная исчерпанность. Оболочка ничего не значит. Внешне сильное тело, могучая фигура, величественные движения, властный голос - этого достаточно было для душ непосвященных, чтобы поверили в вероятную силу Ростислава, да беда в том, что и он верил в свою силу, в свое превосходство, в свою, так сказать, бесконечность, забывая о том, что болеют лишь здоровые, а умирают лишь живые.
Дулеб предостерегал Долгорукого, когда тот намеревался послать Ростислава в Киев для опасного дела. Однако князь Юрий слишком проникся княжеской манерой поведения своего сына, он верил, что Ростислав покорит весь Киев, и люд, увидев такого сына, с нетерпением и восторгом будет ждать его отца, ибо ведомо, что сын - это лишь намек на подлинные достоинства его отца, в сыне дано видеть унаследованное и приобретенное, знакомство с которым закономерно должно вызвать желание узнать побольше и о самом отце, даровавшем такие высокие добродетели своему сыну.
Никто так не ошибается, как родители в отношении собственных детей. Долгорукий точно так же не избежал этой распространенной слабости людской. Дулеб не чувствовал в себе такой большой силы и права, чтобы поучать князя Юрия, разочаровывать его в собственном сыне, он ограничился лишь намеком, быть может и не замеченным или просто не принятым во внимание князем. Не настаивал на своем он еще и потому, что дело, ради которого посылали Ростислава (а с ним, собственно, и Дулеба с Иваницей), было сплошной неопределенностью и неясностью. Это было, в сущности, лишь какой-то надеждой, неясным желанием, вызванным высокими стремлениями Долгорукого, душа которого давно уже была в Киеве; его осмотрительность предостерегала всячески, он не хотел войны, не хотел кровопролития, надеялся чуть ли не на чудо, и вот одним из таких проявлений чуда должен был бы стать его сын Ростислав. Прийти в Киев, к киевскому князю, к киевлянам, показаться, понравиться, произвести впечатление. Вот какие суздальцы! Дулеб же тем временем должен был бы присматриваться и прислушиваться, собирать мысли, взвешивать настроения и простого люда, и людей богатых. Речь шла о том, чтобы склонить как можно больше душ, при этом не обидев и не оскорбив, а также, следовательно, и не пренебрегнув ни единым! Дело, прямо говоря, не для напыщенной торжественности Ростислава, который, не думая конечно же, не мог выдержать ни долгого сидения в какой-то богом забытой Котельнице, ни пребывания в неизвестности, ни покорного ожидания прихода Изяслава, который тем временем где-то опустошал Суздальщину. Он не мог допустить даже мысли о том, чтобы смешивать свой способ существования со всем тем, что называется жизнью вообще. Быть князем во всем - вот! Потому-то, когда позвали его помолиться за успехи Изяслава, он прискакал в Киев не столько из предупредительности и стремления засвидетельствовать свою преданность великому князю киевскому и его прислужникам, сколько для того, чтобы показать себя и объявить сразу же: остаюсь тут, в Киеве!
Сидеть тихо Ростислав не хотел и не мог. Расположился на Красном дворе Всеволодовом и позвал сразу всех наиболее значительных людей к себе, не думая, кто друг, кто враг, не различая как следует, кому что молвить, ибо речь у него была одна и та же для всех: я князь, а вы - ниже меня, вам забавы, а мне рассудительность, то есть мудрость, которая для вас недоступна. Он оставил развлечения на долю всех, кого считал ниже себя, для себя же избрал рассудительность, ошибочно принимая за нее беспредельную чванливость.
Были устроены пышные ловы, разосланы гонцы с приглашением в гости половецких князей и лучших людей от торков и черных клобуков; князю Владимиру, который был в Киеве словно бы доверенным своего брата Изяслава, почти велено было перебраться на Красный двор, и Владимир, располагавший дружиной намного меньшей, чем Ростиславова, молча подчинился. Трапезы на Красном дворе длились теперь круглосуточно, не имели они ни начала, ни конца, потому-то слова Петрилы о том, что князь Ростислав кличет Дулеба на обед, следовало бы понимать так: надобно ехать, а когда - это не суть важно.
Кого не сдержишь, того не спасешь. Дулеб пожалел, что у него не было ни силы, ни возможности своевременно сдержать Ростислава; теперь, когда там уже толклось, наверное, все боярство киевское, о сдерживании зазнавшегося суздальчанина не могло быть и речи, однако Дулеб не привык отказываться от малейшей попытки предотвратить болезнь, пока она еще не овладела всем телом.
- Я передумал, - сказал он, входя к Иванице, который уже разлегся после утомительных блужданий по киевским околицам. - Не станем откладывать на завтра, поедем к князю Ростиславу сегодня же.
- Вот уж! - хмыкнул Иваница. - На Красный двор? Да в Зверинце нас туры разметают! Среди ночи в такую даль?
- Сдается мне, приходилось тебе ездить еще дальше, но ни туры не разметали тебя, ни медведь не загрыз.
- А ежели спит твой князь?
- Спит - разбудим. Скажем так: не привыкли, княже, откладывать на завтра то, что можно и надобно сделать сегодня.
- Вот уж - не привыкли. Но мог же ты отложить кое-что для Иваницы чуть ли не на целый год. Сидел возле тебя в яме, ездил на коне, будто с мешком на голове. Ничего не знал, не видел. А к князю не терпится поехать.
- Или хочешь, чтобы нас уже по-настоящему бросили в поруб, теперь в киевский?
- Вот уж! Да пускай кони хоть овес съедят, - покряхтел Иваница, вставая без особой охоты, потому что замечал в себе неуклонное исчезновение мечтательной готовности на все, к чему бы ни призывал его Дулеб, и началось это в ту ночь, когда узнал, как скрывали от него все, что происходило в Суздале, и когда позднее, еще и не раздевшись как следует, уснув, быть может, с неосознанной горечью в сердце, должен был проснуться лишь для того, чтобы испить эту горькую чашу до дна: проснулся и увидел Ойку, которая пришла если не к Дулебу, то, во всяком случае, не к нему, Иванице, ибо не обрадовалась его появлению, а лишь бесстыдно подняла брови в удивлении и исчезла бесшумно, как дух.
Некоторая ученость, которую можно было бы без преувеличения назвать чрезмерно-неуместной, мешала Дулебу понять состояние Иваницы, точно так же, между прочим, как и определить границы, до которых дошло безрассудство Ростислава. Но все равно дела эти не поддавались исправлению, потому что Иваница, несмотря ни на что, по-прежнему тянулся к диковатой Ойке, а Ростислав не стал бы слушать предостережений или предположений о поражении, ибо даже неудачи причислял к своим победам, как это было, к примеру, в момент, когда новгородцы прогнали его с княжения и когда он расценил это по-своему: дескать, он ушел оттуда, потому что не хотел больше сидеть среди этих дымопускателей, оставив их догнивать в болотах. И вот тут-то ученость Дулеба сделала его до странности слепым, по-детски упрямым, кое-что даже им самим истолковывалось как честность и последовательность в поступках. Он верил, что успеет еще предостеречь и уберечь князя Ростислава, верил также, что Иванице все это дорого не меньше, чем ему самому, ибо разве же они не товарищи во всем злом и добром?
На Красном дворе никогда не приходилось быть ни Дулебу, ни даже Иванице, хотя известно, что для Иваницы не существовало никаких тайн и ничего недоступного. Но так уже случилось. Поэтому было полнейшей бессмыслицей среди темной ночи отправляться из Киева, двигаясь через яры, через мрачный Зверинец, кишевший дикими зверями, напуганными и разъяренными непрерывными княжескими ловами. Дулеб долго расспрашивал охранников у Софийских ворот, но закончилось тем, что довелось просить одного из тех, кто знал дорогу, чтобы он сел на коня и за хорошее вознаграждение провел запоздавших гостей в далекий и заброшенный Красный двор.
Назвал этот двор Красным его основатель и строитель - великий князь киевский, сын Ярослава Мудрого Всеволод. Суровый быт первых киевских князей его не привлекал. Беспутства Владимира, который выстраивал целые дворцы для сотен своих наложниц, повторять не хотел, золотого дворца Ярославова ему казалось мало. Он возжаждал соорудить нечто наподобие дворцов ромейских императоров, некую смесь Магнаврского и Большого дворцов Константинополя с их потрясающей пышностью, бессмысленным богатством и редкостной безвкусицей.
- Вот придет к вам новый князь - разметает эти порубы. - Дулебу хотелось увидеть сразу лица всех четырех братьев при этих словах, но сапожники словно бы спрятались от него, что ли, один лишь Пруня посмотрел на лекаря недоверчиво как-то и спросил не без насмешки в голосе:
- А наделает таких, как у себя имеет? Потому как что же это за князь - без порубов?
- Таких, как они сидели в Суздале, - сказал старший брат, а два других молчали упрямо и настойчиво, будто были немые или же навсегда отдали все слова самому старшему и самому младшему.
- Были мы у Юрия Суздальского, - спокойно продолжал Дулеб, попивая пиво, - видели его земли, его люд. Хочет он объединить всех, чтобы Киев и Суздаль, Чернигов и Новгород...
- А мы и не разъединялись, - бросил старший.
- Князь Юрий ведает про то. Однако боярство киевское да князь Изяслав...
- Вот ты, лекарь, говоришь: князь Юрий, князь Изяслав. И все: "князь", "князь". А что это такое? Князь - это тот, который ездит на конязе, а мы сидим на своих сапожничьих стульчиках, да притягиваем дратву в дырочки, да затягиваем ее изо всех сил. Так что же нам князь или конязь?
- Говорю про Юрия Суздальского. Забудьте, что он князь, принимайте его как человека.
- И что же этот Юрий?
- Хочет прийти в Киев.
- Так пусть придет, а мы посмотрим.
- Должен для добра всей земли прийти сюда навсегда.
- Навсегда приходят умирать. Он же не собирается?
Теперь Дулеб увидел как-то сразу лица всех четверых сапожников и не заметил на них больше ангельских улыбок, выражения их лиц были такими жесткими и дерзкими, будто перед ним сидели те, которые убили князя Игоря, а при случае убьют и всех других князей, ежели они ткнутся в Киев.
- Так почему же тогда терпите Изяслава в Киеве? - неожиданно спросил он, словно бы продолжал свои молчаливые переговоры с ними еще с того августовского дня, когда произошло в Киеве неотвратимое.
- А его никто здесь не терпит. Ты же его лекарь, - стало быть, видел: Изяслав бегает, как заяц, вдали от Киева. Тут не сидит. Да ты пей, лекарь.
- Мы с Иваницей уже попили. Благодарю. Погрелись, поедем дальше.
На пороге Дулеба остановил старший брат:
- За добрые вести, лекарь, забыли поблагодарить тебя.
Дулеб от неожиданности остановился:
- За какие вести?
- Говорил ведь: новый князь идет на Киев.
- Хочет идти. А голоса киевлян не слышит.
- Дак пусть идет.
И замкнулись в своем молчании, усевшись вокруг котла с пивом, которого им хватит на целый день.
Затем Иваница привел Дулеба к гончару Охтизу. Этот глиняный человек, вместо предполагаемой неповоротливости, отличался суетливостью, которая была бы к лицу сапожнику, ведь больше всего хлопот у него было не с глиной и не с огнем, в котором обжигал свои изделия, а с женщинами, окружавшими его, будто птицы небесные, и мешавшими спокойно делать свое дело.
- Не дают поговорить с людьми, - жаловался гончар Дулебу и Иванице, которых остановил прямо возле небольшого глиняного замеса, считая, что это самое лучшее место для гостей, да еще прибывших вон откуда: с самой княжеской Горы. - Замучили женщины до смерти. Несколько дочерей у меня, да племянниц, да жениных сестер, да золовка у меня, да еще... Одни женщины, а мужчине - ведь не они в голове, а глина. Как ты ее замесишь, и как вымесишь, и какой черепок получишь. Черепок в моем деле - все. Говорите князь? Князю ни до глины, ни до черепков нет дела. У князя дружина да чистое поле, а у меня глина и черепок. Месишь, месишь, хитришь-мудришь, мешаешь так и этак, прилаживаешься отсюда и оттуда, а все это - будто жену для себя выбирать в темной темноте... Я тут сел в яру, имею хороший черепок, а пересунь меня куда-нибудь с этой глины, что я получу? Князя вашего? Эге-ей! Было их, да и еще будет, как собак. Да и не то сказал. Ибо разве же князь мне товарищ? Или знает он обо мне? Или хочет ведать? А собака знает. Еще когда бог слепил из глины первого человека и поставил сушить, уже тогда послал собаку, чтобы она стерегла. С тех пор собака друг человека. Про собаку и речь моя. Не про князя, нет...
- А ты, дядя Охтиз, не бойся, - лениво прервал его Иваница. - Мы уже не про князя Игоря спрашиваем, это забыто. Виновных нет. А ежели они есть, то не нам за них приниматься. Заехали к тебе, как ты тут живешь, посмотреть. Про князя же сказано тебе к слову. Вот, может, придет новый князь в Киев, справедливый, добрый да великодушный, таких, мол, тут и не видывал еще. Верно говорю, лекарь?
- Может, и не все это так, да, может, и так, - улыбнулся Дулеб. Князь Юрий не хотел бы идти сюда, не ведая, как посмотрят на это киевляне и что скажут.
- Князья далеко, а глина - вот она, - показал гончар, - мягонькая да теплая, ежели поместить ее да помять. Говоришь, князь Юрий, а ты его прислужник?
- Я лекарь княжеский, да не у Юрия Суздальского, а тут, у Изяслава.
Охтиз то ли никак не мог взять в толк, то ли прикидывался забитым человеком; он снова начал что-то говорить про глину, рассказал Дулебу, чем и как разбавлять замес, чтобы черепок вышел крепким и гладким; затем спохватился, что перед ним лекарь, да еще и княжеский, да еще и связанный сразу с двумя князьями, с одним близким, а с другим вон каким далеким, хотя и долгую руку имеет, - хотел было отнестись с подозрением к такому странному и загадочному лекарю, да передумал.
- Скажу тебе, добрый человече, так. Хотя мы и в глине, а хворостей нет. Ежели и нападут на кого, то у меня еще баба тут старая есть, она знает молитву от всех болячек. К святому Юрию молитва, ежели хошь знать. Не к князю твоему, а так - к Юрию, да еще и к святому. Дескать, ехал святой Юрий на золотом коне, с золотым шестом, с золотым крестом, выгонять золотым шестом и золотым крестом хворости киевские в камыши, в болота, где колокола не звонят, где люди не ходят, где звери не бродят, где голоса не слышно, где петухи не поют, где солнце не светит.
- Вот! - крякнул Иваница. - Такая молитва подойдет хоть кому. Лекарю моему и то пригодится. А уж для князя Юрия - лучше и не сыскать.
Дулеб молча показал Иванице, что пора ехать дальше, но гончар перехватил этот взгляд и вцепился в лекаря мертвой хваткой, тарахтел снова про свою глину и про черепок, приглашал подождать, пока его женщины напекут теплых лепешек, - он так прожужжал Дулебу уши, что тот начисто очумел и долго еще не мог прийти в себя даже на морозе.
- Вот уж! - хохотал Иваница. - Будешь знать, лекарь, какие киевляне.
День был короткий, а разговоры длинные, затяжные и изнурительные. Вряд ли стоило ждать откровенностей от людей, которых ты впервые встретил и которые впервые увидели тебя, настроение приходилось улавливать между словами. В одном месте их хотели побить, в другом - натравили на них собаку, в третьем - приняли их за прислужников Петрилы, которые каждый вечер таскали по Кожемякам мертвеца, требуя от каждого двора, в который подбрасывали труп, огромный выкуп, они пили воду из киевских колодцев, отведывали горемычный киевский хлеб, за день Дулеб помог нескольким болящим, а Иваница приметил двух или трех молодиц и успел, кажется, перемигнуться с ними, пока лекарь разговаривал о своем далеком князе; от такой поездки утомился бы и сам сатана, да не таким был Дулеб, - он упрямо шел от двора к двору, дальше и дальше от киевской Горы, ближе к бедности, к убогости, веря, что там лишь найдет настоящую искренность и услышит тот голос Киева, о котором говорил ему когда-то Кричко.
К Кричку они не добрались ни в первый, ни на второй день. Ночевать возвращались к Стварнику, будто и впрямь выезжали куда-то к больным. Никто бы и не догадался о подлинных намерениях Дулеба, ибо, кажется, еще и не слыхано никогда в Киеве, чтобы вот так человек переезжал со двора на двор, будто нищий, и слушал, что ему кто торочит в ухо.
У Кричка они побывали тоже, но перед тем пришлось поехать на Красный двор к князю Ростиславу. Потому что тот передал приглашение, или же, быть может, и повеление, и передал не через кого-нибудь там, а через Петрилу, который приехал на двор Стварника, не слезая с коня позвал Дулеба и сказал, цедя слова сквозь зубы:
- Зовет тебя князь Ростислав на обед.
- Зовет или просит?
- Тебе лучше знать, лекарь. Может, и просит. Меня просил, назавтра снова просит. А тебя, может, и зовет. Трапеза у него великая. Оленя зажарили по своему суздальскому обычаю. Целиком и в грибах весь. Пробовал?
- Не приходилось. Как раз от оленя забрали меня в поруб.
- Тут отведаешь. Благодари меня. Я добрый. По морозу тащился, дабы передать тебе приглашение.
- Говорил ведь: веление? - Дулеб открыто издевался.
Петрило сплюнул, завернул коней.
- Хочешь - едь, а не хочешь - как хочешь! - крикнул уже от ворот. Пообедаем и без тебя!
"Пообедаем" - это прозвучало как насмешка. Дулеб был счастлив, пока имел дело с больными, там чувствовал, что он незаменим и необходим. Но вот стал он искать правду или хотя бы справедливость - и ничего не находил, а лишь удивлялся людской непоследовательности, коварству и подлости, разочаровывался каждый раз и мучился мысленно за все так, словно и сам сосредоточил в себе все пороки и слабости людские. Злился теперь уже и не на Петрилу, не на князя Ростислава, который в чванливости своей начисто пренебрег здравым смыслом, злился на самого себя. Зачем он связался с князьями? Что может сделать простой, бессильный, собственно, человек в этом свете, где уничтожено все людское, где царит величавое небрежение, отталкивающее высокомерие, заученная почтительность?
Должен был бы бросить все и исчезнуть среди людей, затеряться навеки, спасая уже не столько себя, сколько Иваницу, который должен был растрачивать молодость возле своего старшего товарища, а этот товарищ, как показывают события, не оправдал его надежд.
Дулеб оглянулся: Иваница стоял позади него.
- Слыхал? - спросил лекарь.
- Ну да.
- Что скажешь?
- А я уже оленя суздальского отведал. Ты тогда у Берладника пошел писать свои пергамены, а я полакомился олениной. Жаль, на мягком не удалось еще тогда поспать. Поспал бы, вот и славно бы было!
- Петрило уже к Ростиславу подластился - видел?
- На сонных нападает.
- Кто?
- Петрило - кто же еще! Мы с тобой ходим от криницы к кринице, а он нападает на сонных. Пока они спят, ни о чем не догадываясь, он и берет с них все, что может...
Дулеб взглянул на Иваницу, как на пророка. То ли сознательно, то ли просто невзначай, как это часто с ним случалось, Иваница неожиданно определил все то, что происходит нынче в Киеве, определил с исчерпывающей меткостью, лучше и не скажешь: нападение на сонных и хождение по криницам. Одни пьют из источников, надеясь стать более мудрыми, другие же тем временем грабят сонных, обирая их дотла, - что им мудрость, зачем криницы, к чему источники?!
- А Ростислав же, по-твоему, как? Тоже сонный, раз на него Петрило напал и уже словно бы обвел вокруг пальца?
- Вот уж! Тот всегда сонный! Как болван медный литой. Надулся еще до рождения, видно, а раздуться назад не может. Так и застыл. Покуда думал я, что он и впрямь нас выкрал из поруба и пошел супротив отца, имел я к этому князю что-то в душе, теперь не имею ничего. Получается ведь как: и поруб ненастоящий, и сидение наше ненастоящее, и вызволение ненастоящее. Стало быть, как: Ростислав этот - князь ненастоящий?
- Кажется, не имеешь оснований считать ненастоящим князя Юрия? Страдали мы с тобою вместе, и страдали за дело великое и святое.
- А я не признаю, - сказал Иваница.
Дулеб посмотрел на него удивленно.
- Страданий не признаю. Думаешь, почему к тебе пошел помощником и товарищем? Не знал тебя, не ведал, какие пути перед тобой пролегают, куда свернуть, мог бы выбрать для себя и более богатого человека и жизнь куда спокойней да надежнее, мог бы и там сидеть, где сидел от рождения. Иванице всюду тепло и любо. А я пошел ведь за тобой? А почему? Потому что ты человек, который помогает людям в их страданиях. Теперь же сам прославляешь страдания.
- Говорим про разное, и ты ведаешь о том, Иваница, ведаешь, что и к чему. Отступать не можем. Вспомни, как князь Андрей похвалялся пострелять нас с тобой стрелами на воротах Владимира. Разве мы тогда испугались?
- А кто пугается? - удивился Иваница. - Злиться - это не пугаться. Злость меня берет - вот и все. И никакой твой князь тут не поможет.
- Сам себе поможешь. Завтра поедем к князю Ростиславу и попытаемся хоть малость его удержать.
- Ты его, а я коней, - поморщился Иваница. - Знаю уж твоего Ростислава. Он не князь Юрий, он простого люда к себе не подпустит. Петрило тотчас же к нему прорвался, потому как Петрило - боярин. Не иначе, и Войтишич и Анания-игумен уже там побывали. И все никчемные Николы. А мы с тобой ходим по криницам да собираем спивки с воды. А они обжираются да опиваются да с женами целуются. Вот и вся премудрость, лекарь!
- Завтра едем на Красный двор, и с самого утра.
Не следует думать, будто обед у князя - это нечто упорядоченно-определенное и длится с заранее установленным началом и неминуемым окончанием. Речь идет не о всех князьях, а именно о таких, как Ростислав. Он родился князем и поверил в это сразу, не зная, что это такое, и усвоив лишь обязанности неизбежного представительства повсюду и всегда, наполнившись торжественностью, приподнятостью, напряженностью, он был не в состоянии заметить, что все это - пустая видимость, если составляет сущность естества, наполняет всю жизнь; если вообще допустимо называть жизнью тот способ существования, который избирают люди, похожие на Ростислава.
Для него не существовало различия между повседневностью и торжественностью, успехами и поражениями, недостатками и излишествами, все это сливалось воедино. Самоуверенность его не имела границ, ибо он и не знал, что такое границы, ограничения. Обладая неисчерпаемыми запасами высокомерия, он не ведал ничего о страхе, а следовательно, и о надежде. Человеку же, когда он хочет быть настоящим, нужно время от времени бояться, тогда он острее ощущает привлекательность покоя и верит в осуществимость надежд.
Когда же страх неведом вообще, тогда точно так же неведом и покой, и человек живет в каком-то неопределенном мире, где все зыбко, не имеет имени, сущности, необходимой наполненности, - такому суждено быть пустым от самого рождения, суждено быть, в сущности, лишь оболочкой, которая не может иметь значения. Тут возникает неизбежный вопрос: а как же остальные? Ибо разве история не сохранила нам имени Ярослава Мудрого, который тоже родился князем и, следовательно, имел все предпосылки стать ничем, а стал творцом великой державы, объединил народ, построил и украсил города, рассылал во все концы не только своих воинов, купцов с невиданными товарами, грамотами с золотыми печатями, но и мудрость? А его сын Всеволод, прозванный "пятиязычным чудом"? А внук Владимир Мономах? А правнук Юрий, прозванный Долгоруким - одними с любовью, а другими - от бессильной ненависти? Почему же у этого Юрия родился такой сын, как Ростислав? Ведь имел Юрий упрямо-мудрого сына Андрея, имел добычливого Глеба, имел Ивана, честного и чистого; правда, был у него и слишком тихий Борис, и яростный Ярослав, и никчемный телом и духом Святослав. Юрий, связанный щедрой плодовитостью своей жены, ничего не успел добавить детям, дарил им свою любовь, дарил великую землю, но этого было мало. Ибо самое драгоценное в человеке - способности и чувства. Лишенный этих качеств, он перестает быть, собственно, человеком, а лишь носит то или иное имя. Так случилось и с Ростиславом. Если бы с ним заговорили о способностях, то он с почтительной язвительностью объяснил бы, что способности - ничто. Люди никогда не спрашивают, умеешь ли ты работать. Они лишь хотят знать, кто ты, какого происхождения. О чувствах, этом неуловимо-призрачном свойстве, речи не могло быть вовсе. Достаточно поверить в свою исключительность, как все в тебе напрягается, и ты становишься рабом собственного превосходства, благовознесения, тогда в сердце твоем нет места для человечности, нет места для чувств осторожности и предусмотрительности; предусмотрительность идет рядом с мудростью, она оберегает от беды сущей и дает возможность предупредить приближение несчастья, выступает словно бы сестрой осторожности, а раз это так, то человек, лишенный этих качеств, неминуемо должен погибнуть.
Дулеб предчувствовал гибель Ростислава еще при первом их свидании, когда, разбуженный со сна в суздальской островной баньке, посмотрел на лицо молодого князя. Но это был взгляд лекаря, который угадывает хворости уже при их приближении к человеку, каким бы здоровым ни казался он внешне. Тогда Дулеб вовсе не думал о какой-то немочи, которая уже подтачивает Ростислава. Он почуял приближение болезни, жадной и неумолимой. Вот дерево могучее и зеленое, а должно упасть, и никто его от этого не спасет, никто не скажет, от чего и когда оно упадет, но произойдет это непременно. Так подумалось лекарю тогда.
Теперь он уже знал наверняка, что Ростиславу угрожает гибель с двух сторон. Он либо станет жертвой собственной неосторожности, чванливости, небрежности и презрения к миру, а мир этого никому не прощает и мстит жестоко и быстро. Или же не выдержит того напряжения, в котором, сам того не ведая, пребывает с момента рождения, считая себя единственно здоровым и совершенным среди всех, тогда как дни его уже сочтены, на что безошибочно указывает бескровность его лица, общий болезненный вид, мертвый взгляд глаз, сплошная исчерпанность. Оболочка ничего не значит. Внешне сильное тело, могучая фигура, величественные движения, властный голос - этого достаточно было для душ непосвященных, чтобы поверили в вероятную силу Ростислава, да беда в том, что и он верил в свою силу, в свое превосходство, в свою, так сказать, бесконечность, забывая о том, что болеют лишь здоровые, а умирают лишь живые.
Дулеб предостерегал Долгорукого, когда тот намеревался послать Ростислава в Киев для опасного дела. Однако князь Юрий слишком проникся княжеской манерой поведения своего сына, он верил, что Ростислав покорит весь Киев, и люд, увидев такого сына, с нетерпением и восторгом будет ждать его отца, ибо ведомо, что сын - это лишь намек на подлинные достоинства его отца, в сыне дано видеть унаследованное и приобретенное, знакомство с которым закономерно должно вызвать желание узнать побольше и о самом отце, даровавшем такие высокие добродетели своему сыну.
Никто так не ошибается, как родители в отношении собственных детей. Долгорукий точно так же не избежал этой распространенной слабости людской. Дулеб не чувствовал в себе такой большой силы и права, чтобы поучать князя Юрия, разочаровывать его в собственном сыне, он ограничился лишь намеком, быть может и не замеченным или просто не принятым во внимание князем. Не настаивал на своем он еще и потому, что дело, ради которого посылали Ростислава (а с ним, собственно, и Дулеба с Иваницей), было сплошной неопределенностью и неясностью. Это было, в сущности, лишь какой-то надеждой, неясным желанием, вызванным высокими стремлениями Долгорукого, душа которого давно уже была в Киеве; его осмотрительность предостерегала всячески, он не хотел войны, не хотел кровопролития, надеялся чуть ли не на чудо, и вот одним из таких проявлений чуда должен был бы стать его сын Ростислав. Прийти в Киев, к киевскому князю, к киевлянам, показаться, понравиться, произвести впечатление. Вот какие суздальцы! Дулеб же тем временем должен был бы присматриваться и прислушиваться, собирать мысли, взвешивать настроения и простого люда, и людей богатых. Речь шла о том, чтобы склонить как можно больше душ, при этом не обидев и не оскорбив, а также, следовательно, и не пренебрегнув ни единым! Дело, прямо говоря, не для напыщенной торжественности Ростислава, который, не думая конечно же, не мог выдержать ни долгого сидения в какой-то богом забытой Котельнице, ни пребывания в неизвестности, ни покорного ожидания прихода Изяслава, который тем временем где-то опустошал Суздальщину. Он не мог допустить даже мысли о том, чтобы смешивать свой способ существования со всем тем, что называется жизнью вообще. Быть князем во всем - вот! Потому-то, когда позвали его помолиться за успехи Изяслава, он прискакал в Киев не столько из предупредительности и стремления засвидетельствовать свою преданность великому князю киевскому и его прислужникам, сколько для того, чтобы показать себя и объявить сразу же: остаюсь тут, в Киеве!
Сидеть тихо Ростислав не хотел и не мог. Расположился на Красном дворе Всеволодовом и позвал сразу всех наиболее значительных людей к себе, не думая, кто друг, кто враг, не различая как следует, кому что молвить, ибо речь у него была одна и та же для всех: я князь, а вы - ниже меня, вам забавы, а мне рассудительность, то есть мудрость, которая для вас недоступна. Он оставил развлечения на долю всех, кого считал ниже себя, для себя же избрал рассудительность, ошибочно принимая за нее беспредельную чванливость.
Были устроены пышные ловы, разосланы гонцы с приглашением в гости половецких князей и лучших людей от торков и черных клобуков; князю Владимиру, который был в Киеве словно бы доверенным своего брата Изяслава, почти велено было перебраться на Красный двор, и Владимир, располагавший дружиной намного меньшей, чем Ростиславова, молча подчинился. Трапезы на Красном дворе длились теперь круглосуточно, не имели они ни начала, ни конца, потому-то слова Петрилы о том, что князь Ростислав кличет Дулеба на обед, следовало бы понимать так: надобно ехать, а когда - это не суть важно.
Кого не сдержишь, того не спасешь. Дулеб пожалел, что у него не было ни силы, ни возможности своевременно сдержать Ростислава; теперь, когда там уже толклось, наверное, все боярство киевское, о сдерживании зазнавшегося суздальчанина не могло быть и речи, однако Дулеб не привык отказываться от малейшей попытки предотвратить болезнь, пока она еще не овладела всем телом.
- Я передумал, - сказал он, входя к Иванице, который уже разлегся после утомительных блужданий по киевским околицам. - Не станем откладывать на завтра, поедем к князю Ростиславу сегодня же.
- Вот уж! - хмыкнул Иваница. - На Красный двор? Да в Зверинце нас туры разметают! Среди ночи в такую даль?
- Сдается мне, приходилось тебе ездить еще дальше, но ни туры не разметали тебя, ни медведь не загрыз.
- А ежели спит твой князь?
- Спит - разбудим. Скажем так: не привыкли, княже, откладывать на завтра то, что можно и надобно сделать сегодня.
- Вот уж - не привыкли. Но мог же ты отложить кое-что для Иваницы чуть ли не на целый год. Сидел возле тебя в яме, ездил на коне, будто с мешком на голове. Ничего не знал, не видел. А к князю не терпится поехать.
- Или хочешь, чтобы нас уже по-настоящему бросили в поруб, теперь в киевский?
- Вот уж! Да пускай кони хоть овес съедят, - покряхтел Иваница, вставая без особой охоты, потому что замечал в себе неуклонное исчезновение мечтательной готовности на все, к чему бы ни призывал его Дулеб, и началось это в ту ночь, когда узнал, как скрывали от него все, что происходило в Суздале, и когда позднее, еще и не раздевшись как следует, уснув, быть может, с неосознанной горечью в сердце, должен был проснуться лишь для того, чтобы испить эту горькую чашу до дна: проснулся и увидел Ойку, которая пришла если не к Дулебу, то, во всяком случае, не к нему, Иванице, ибо не обрадовалась его появлению, а лишь бесстыдно подняла брови в удивлении и исчезла бесшумно, как дух.
Некоторая ученость, которую можно было бы без преувеличения назвать чрезмерно-неуместной, мешала Дулебу понять состояние Иваницы, точно так же, между прочим, как и определить границы, до которых дошло безрассудство Ростислава. Но все равно дела эти не поддавались исправлению, потому что Иваница, несмотря ни на что, по-прежнему тянулся к диковатой Ойке, а Ростислав не стал бы слушать предостережений или предположений о поражении, ибо даже неудачи причислял к своим победам, как это было, к примеру, в момент, когда новгородцы прогнали его с княжения и когда он расценил это по-своему: дескать, он ушел оттуда, потому что не хотел больше сидеть среди этих дымопускателей, оставив их догнивать в болотах. И вот тут-то ученость Дулеба сделала его до странности слепым, по-детски упрямым, кое-что даже им самим истолковывалось как честность и последовательность в поступках. Он верил, что успеет еще предостеречь и уберечь князя Ростислава, верил также, что Иванице все это дорого не меньше, чем ему самому, ибо разве же они не товарищи во всем злом и добром?
На Красном дворе никогда не приходилось быть ни Дулебу, ни даже Иванице, хотя известно, что для Иваницы не существовало никаких тайн и ничего недоступного. Но так уже случилось. Поэтому было полнейшей бессмыслицей среди темной ночи отправляться из Киева, двигаясь через яры, через мрачный Зверинец, кишевший дикими зверями, напуганными и разъяренными непрерывными княжескими ловами. Дулеб долго расспрашивал охранников у Софийских ворот, но закончилось тем, что довелось просить одного из тех, кто знал дорогу, чтобы он сел на коня и за хорошее вознаграждение провел запоздавших гостей в далекий и заброшенный Красный двор.
Назвал этот двор Красным его основатель и строитель - великий князь киевский, сын Ярослава Мудрого Всеволод. Суровый быт первых киевских князей его не привлекал. Беспутства Владимира, который выстраивал целые дворцы для сотен своих наложниц, повторять не хотел, золотого дворца Ярославова ему казалось мало. Он возжаждал соорудить нечто наподобие дворцов ромейских императоров, некую смесь Магнаврского и Большого дворцов Константинополя с их потрясающей пышностью, бессмысленным богатством и редкостной безвкусицей.