Страница:
Но что за тень может дать терн? Так думаю про Изяслава. Терзает он землю и будет терзать, покуда сидеть будет в Киеве. Положить конец этому терзанию можно лишь одним способом: идти нам туда всем и сделать из всех земель наших единое целое. Я ли стану великим князем, сын ли мой или кто-нибудь другой, но знаю одно: мир надобен земле и целостность. Прожил я много лет в этой земле, которую населяли испокон веков разные племена. Не имели мы с ними ни одной стычки. Привык я к этому, привыкли и вокруг меня. Дорог нашему сердцу этот край. Может, и слабы мы из-за этого. Миролюбивые всегда слабее забияк. У мери, веси и у других наших народов господствует убеждение, что все на свете можно победить песней. А нам бы петь песни в Киеве! Не князю Юрию петь. Ибо что такое князь? Дорога, по которой катятся все колеса, бегут все псы, топчутся все люди и кони.
А петь людям нашим. Всем: суздальцам, киевлянам, новгородцам, смолянам, черниговцам, рязанцам, галичанам, болховцам, полочанам!
Так споем же! Вацьо! Про князя Ивана!
И ударило во все голоса:
Гей, там, на лугах, на лугах широких,
Там же горить сяє терновий вогник,
Сам молод, гей, сам молод!
И под это дружное пение внесли в палаты на крепких жердях, устланных зелеными ветвями можжевельника, зажаренного докрасна, в грибном запахе, в неистребимом духе лесной воли, благороднейшего из всех зверей - оленя, и князь Иван вонзил нож в сочное мясо над лопаткой, перекрыл всех поющих, крикнул молодым голосом:
- Князя Юрия просим начать эту берладницкую трапезу!
Дулеб встал из-за стола. Знал, что теперь все начнется сначала, будет много выпито, наговорено, будет еще долгое-предолгое сидение, а ему не терпелось составить свою грамоту, этим стремился как можно скорее успокоить, очистить собственную совесть, свою вину перед Долгоруким, которого, теперь мог признаться перед самим собой, полюбил искренне и навсегда.
Никто не заметил, кажется, исчезновения Дулеба. Даже Иваница, который уже давно отнес в их повалушу письменные принадлежности и снова сидел за столом между отроками, не пошел следом за лекарем, считая, наверное, вполне уместно, что помочь ему в писании не сможет, а пропустить случай полакомиться таким мясом было бы полнейшей бессмыслицей. К тому же не хотел уходить отсюда, прежде чем уйдет рябоватый Кузьма, который пьет и ест будто у себя дома и, наверное, считал Иваницу чуть ли не своим слугой в сладких воспоминаниях о том, как превзошел его своей силой. Однако силой человека можно и превзойти, дух же его победить не дано никому. По крайней мере такого человека, каким Иваница считал себя.
Он пришел, когда Дулеб уже написал грамоты и запечатал их своей печатью, весело упал в мягкую постель и восторженно причмокнул:
- Вот уж! Поспим, лекарь, на лебяжьем пуху. Все ли берладники так спят?
- Это, видать, для гостей лишь.
- Хотел бы стать князем, Дулеб?
- Пустое говоришь, Иваница. Не про то думать надобно.
- Про что же?
- Чтобы без позора жизнь прожить.
- Вот уж! А я, дурак, думал, лишь бы счастье, да и все. А счастье чтоб легко жить. А легко жить - в ограничениях. Когда ведаешь, чего тебе нельзя, тогда легко на душе. Не думаешь ни о чем. Хлопочет, думает о тебе кто-то другой. Тот, кто тебя ограничивает. Слава тем, кто ограничивает.
Дослушать Дулебу не удалось. Вошел князь Андрей. За ним несколько отроков. Почему-то у них были обнаженные мечи.
- Готовы твои грамоты, лекарь? - спросил князь Андрей.
- Готовы, княже, - малость удивленно взглянул на него Дулеб.
- Давай.
- Они запечатаны мною.
- Будут отосланы. Слово князя Юрия.
Дулеб отдал грамоты, князь Андрей передал их кому-то за спину, стоя перед лекарем, не собирался уходить. Это было так неожиданно, что даже пьяный Иваница, отряхнувшись и сосредоточив остатки сознания, сел на ложе, похлопал глазами на князя Андрея и на отроков с мечами.
- Вот уж! - не стерпел он. - Зарезяки! Зачем?
- Княжеская воля, - сурово промолвил князь Андрей. - Обоих вас, тебя, лекарь Дулеб, и тебя, прислужник Иваница...
- Товарищ мой, - прервал его Дулеб.
- Все едино. Вас обоих велено великим князем Юрием взять в железные ковы, и так препроводить в Суздаль, и там держать в надлежащей строгости.
Дулеб, пораженный в самое сердце, отпрянул от князя. Скакало у него в ушах, будто синица на заснеженных ветках: "Княжеская воля... самоволя... неволя..."
Сказал глухо, надрывно:
- Не верится, чтобы князь Юрий поддался низкому чувству мстительности. Виновен я перед ним, искупить готов свою провинность, хотел бы служить ему до конца жизни, готов прощения просить, хоть на коленях перед толпами целыми, но поверить в его мстительность? Никогда!
- Бог использует человека для своих целей, часто недоступных для его разума, - уклончиво ответил князь Андрей. - Взять их!
Отроки молча встали возле Дулеба и Иваницы, князь Андрей вышел из повалуши, их повели следом.
- Вот уж! - вздохнул Иваница в темных переходах. - Поспал на перинах! Тогда, когда нужно было, нас с тобою не тронули, лекарь, а нынче берут в ковы! Где же смысл?
- Князья не всегда стоят на стороне здравого смысла, Иваница, сказал Дулеб, и это были его последние слова до самого Суздаля.
Долго еще будут лежать той зимой снега в далеких пущах, будет всходить над ними желтоватое, неестественное солнце, будет стоять влажноватая мгла над замерзшими болотами, исполосованными волчьими следами, и будут везти сквозь эту запоздалую, но затяжную безмерно зиму двух закованных в железо, будут гнать их за санями позади княжеского похода, чтобы видело их как можно больше глаз, чтобы слух про закованных летел, быть может, и через леса, аж до самого Киева, чтобы рыдала вслед этим загадочно-несчастным принесенная из печальной древности песня:
Ой не шей мне, мама,
Сорочку льняную:
Пробьют ее стрелы злые.
Ой не шей мне, мама,
Сорочку шелковую:
Зальется кровью моею.
А сшей мне, мама,
Сорочку дубовую.
В ней буду лежать-почивать,
Сквозь все века вековать.
СМЕРТЬ ВТОРАЯ
К И Е В
Чернели незасеянные нивы, стояли сожженные города, ветер разносил едкий чад из опустевших жилищ, земля поросла терном, наполнилась печалями, горем; людей до самых дверей преследовали волки, ошалевшие от голода; отчаянье испортило сердца людям и толкало их на новые безрассудства и преступления.
Кто же не хотел заботиться ни о людях, ни о богах и, таким образом, лишался всех суетных желаний, управляющих миром, тот становился нищим, бродягой, и тогда перед ним стоял лишь один вопрос: жить или умереть. Большинство умирало незаметно, а те, кто мог уцелеть, куда-то шли, но шли только навстречу собственной смерти. Весной, возрождаясь из снегов долгой зимы, они отправлялись навстречу птицам, которые летели из теплых краев. Обессиленные птицы все же добирались до своих гнезд, а нищие, бродяги не могли никуда добраться, они умирали на дорогах, на окраинах сел, перед городскими валами, возможно, умирали в пущах и на болотах, но этого уже никто не видел.
Изяслав начал эту бесконечную войну с того, что бросился грабить киевских своих супротивников: захватывал села князей Игоря и Святослава Ольговичей, земли, рощи, дубравы, леса, борти, пчел, болота, реки, мойки и ловища, потоки, все пожитки, скот, коней, припасы, вина и меды в бретяницах и погребах, гумна с хлебом (в одном лишь Игоревом сельце на токах стояло девятьсот стогов хлеба), всякий тяжелый товар вплоть до железа и меди.
Следом за князем грабили воеводы, старшие дружинники, просто вои; когда же грабить было уже нечего, тогда начинали издеваться над людом, устраивали дикие забавы: заставляли несчастных людей танцевать до потери сознания, подбрасывали до исступления на дерюгах, били палками по пяткам, чтобы узнать, в самом ли деле это так страшно и умирает ли от этого человек; вырывали бороды по одному волоску, обжигали лучинами волосы на руках и ногах, клали уголь в руки и заставляли сжимать в ладони, пока огонь погаснет; лили в раны уксус, сыпали соль, капали горячий воск из свечей; женщинам поднимали юбки на головы и обливали ведрами холодной воды; слишком крикливых привязывали к столбу и, как только она хотела что-нибудь сказать, плевали ей в рот.
Изяслав сжег города Унеж, Беловежу, Бохмач, Глебль, намеревался было сжечь Чернигов, но отложил на потом, возвратился в Киев, поклонился богатыми дарами церквам и был в веселии, как записал в пергаменах, которые должны были дойти до потомков, приближенный князя высокоученый Петро, сын киевского боярина Борислава.
Этот князь любил войну, и война, кажется, тоже любила его и оберегала. Он нападал всегда неожиданно и коварно, мог за одну ночь проделать такой большой переход, что супротивнику даже и не снилось; яростно и удивительным образом захватывал укрепленные многолюдные города, всегда окружал себя союзниками, потому что король венгерский Гейза женат был на сестре Изяслава Евфросинье, а князь польский Болеслав Курчавый взял в жены вторую сестру Изяслава, - стало быть, оба они по первому требованию своего именитого родича посылали ему свои полки. Постоянными и верными союзниками ему были также берендеи, которых пугал половцами, для чего посадил берендеев и торков на краю половецкой степи, так что тем приходилось выбирать: либо верность Изяславу, который в случае необходимости мог защитить их от половецких набегов, либо же смерть от могучего степного врага. Кроме того, Изяслав всегда имел полки от своего брата Ростислава, сидевшего в Смоленске, а также от стрыя Вячеслава, старого и слишком доброго, чтобы вмешиваться в спор за Киевский стол, напуганного Изяславом чуть ли не до смерти и одновременно гневного на своего младшего брата Юрия, который, как передавали Вячеславу, имел намерения на Киевский стол, забывая о существовании брата старшего.
Да и тогда, когда Изяслав не имел возле себя союзников, ему везло, ибо в стане его врагов царили раздоры, великие расстояния между Черниговом и Суздальской землей не давали возможности Ольговичам своевременно попросить подмоги у Юрия, помощь оттуда шла слишком долго. Юрий посылал одного за другим своих сыновей с дружинами, Изяслав встречал их и разбивал поодиночке. Вот так умер сын Юрия Иван, теперь метался здесь, на юге, второй сын, Глеб, бегал между Переяславом и Остерским городком, пока не выступил против него киевский князь, не запер в Городке, держал там три дня, а помощь от Святослава Ольговича не шла, и Глеб вынужден был выйти из городка, поклониться Изяславу, целовать крест поневоле.
Целую зиму ждали помощи от Юрия, но в Суздале творилось что-то непостижимое. Долгорукий молчал, не подавал голоса ни врагам, ни союзникам своим. Два гонца, пробившиеся сквозь морозы и снега, привезли грамоты для киевского митрополита Климента и черниговского епископа Онуфрия, однако в этих грамотах не за что было зацепиться ни одной вражеской стороне, ни другой. Изяслав не мог свалить вину за убийство Игоря на Долгорукого, а Ольговичи не могли обвинить в убийстве Изяслава; дело продолжало оставаться невыясненным, вражда между князьями не затихала, а ежели так, то ждать Изяслав не мог и не хотел, потому что было ему уже сорок восемь лет, возраст, когда у человека пропадает охота ждать, хотя, если подумать, то человек всегда нетерпелив, в любом возрасте: молодым всегда не терпится, люди опытные слишком уверены в своих силах и способностях, чтобы откладывать что-либо, пожилых же людей всяк поймет и оправдает, ибо им осталось слишком мало времени жить на этом свете.
Потому-то Изяслав снова призвал своих союзников, взял полки своего стрыя Вячеслава, о котором рассказывать еще не время, привел угров, берендеев и пошел на Чернигов. Однако тот, кто станет сосредоточивать свое внимание лишь на описании осад и стычек, неминуемо пренебрежет картиной понятий, обычаев и склонностей как отдельных людей, так и целого народа; поэтому лучше предоставить на короткое время слово тем, кто вел эту бессмысленную, мелочную и позорную войну, не переставая одновременно удивляться, что ничтожные слова о ничтожных делах пережили целые столетия, тогда как погибло столько мудрости, обрисовать величие, богатство которой наша фантазия совершенно бессильна.
Изяслав написал после похода брату своему Ростиславу в Смоленск:
"Брат мой! Объявляю тебе, что ходил на Ольговичей в Чернигов и стоял на Олеговом поле, и много им зла учинил, землю их повоевал, и туда ко мне не смогли выйти биться полком. Оттуда пошел на Любеч, и уже сюда они прискакали, но разъединила нас река и невозможно было из-за этой преграды биться полкам. В ту самую ночь пошел дождь великий, и лед на Днепре стал ненадежен, из-за чего перешел я на ту сторону, и так бог и святая богородица и сила животворящего креста привели меня здоровым в Киев, и тебя, брат мой, вопрошаю, во здравии ли еси и помогает ли тебе бог?"
Черниговские князья вместе со Святославом Ольговичем послали в то же самое время грамоту к Юрию Долгорукому, грамоту, исполненную упреков: "Ты нам крест целовал, что пойдешь с нами на Изяслава, и вот не пошел, а Изяслав, придя, за Десной города наши пожег и землю нашу повоевал, а теперь снова Изяслав пришел в Чернигов, встал на Олеговом поле, тут села наши пожег до самого Любеча и всю живность нашу повоевал, ты же ни к нам не пришел, ни на Ростислава не наступал. Когда же теперь хочешь пойти на Изяслава, то мы с тобой, а если не пойдешь, то мы вольны в крестном целовании, ибо не можем сами гибнуть ратью".
Черниговские послы возвратились без помощи. Писал ли что-нибудь своим союзникам Юрий? Может, по своему странному обычаю не придавать веса словам, и не стал посылать харатии своим союзникам, а может, и послал ответ, да не сохранился он, ибо для черниговских князей главное было не в соблюдении истины и не в сохранении каждого молвленного и писанного тогда слова, а прежде всего в собственном покое и хоть каком-нибудь сохранении своего положения. Юрий был далеко, Изяслав - близко. Юрий залег надолго в своем Залесье, готовясь к чему-то великому, к чему-то такому, что простой ум не способен был постичь, Изяслав сражался здесь, решив во что бы то ни стало укротить, покорить своих супротивников, выбить у них из головы мысль о том, что он незаконно захватил Киевский стол. Уже посылая свое письмо Юрию, черниговские князья намекали о своем намерении отступиться от крестного целования, данного суздальскому князю. Они забыли добавить, что уже и так отступились и целовали крест Изяславу, правда одновременно готовя сговор против него. Теперь они снова хотели переметнуться от Долгорукого к Изяславу, пренебрегнув давнишними обещаниями и клятвами. Ибо что для князей этот крест? Спустя несколько лет после этого мысль всех тогдашних князей относительно этого исчерпывающе выразит Владимирко Галицкий. Он точно так же будет целовать крест Изяславу, чтобы спастись от разгрома. Когда же боярин Изяслава Петр Бориславович прибудет к Владимирку, чтобы напомнить ему о его клятвах, и будет упрекать в отступничестве от крестного целования, галицкий князь посмеется ему в лицо: "Да разве же это крест? Просто какой-то маленький крестик!"
Так решили и черниговские князья забыть свои обещания Долгорукому и покориться Изяславу. Не приняли во внимание и то, что где-то между Переяславом и Городком Остерским отчаянно метался сын Долгорукого Глеб, в одиночестве ведя неравную тяжбу с Изяславом, не сохранили для потомков и то, что писал им Долгорукий, который просил набраться терпения, ибо всякое великое дело требует прежде всего терпения, а он замыслил осуществить дело великое, которое еще не удавалось до конца ни Владимиру, ни Ярославу Мудрому, ни самому Мономаху, - хотел видеть все русские земли в единстве, а не в этом ужасном раздоре и вражде, среди которых гибнут земли, люди, все самое дорогое, главное же - угнетается дух, засевая горькие зерна неверия даже и в сердца высочайшие, если такими считать княжеские сердца. А ведь жизнь-то старая и вечная! Вот там жестокий Изяслав пришел и прошел - промчался, сжигая города и села, засыпая колодцы, вытаптывая хлеба и травы; но снова все зазеленеет после черного шествия его полков, выйдут из лесов люди, поставят хижины, выроют колодцы со сладкой водой, найдут жен себе и родят детей, и детский плач сольется со смехом детским, и петух с красным гребнем, как цветок над плетнем, снова запоет, и высокие дымы поднимутся над жилищами. Ибо жизнь такая древняя, что веками целыми не измеришь ее ни назад, ни вперед. Вечная и упрямая!
Нет, нет, не стали слушать черниговские князья никаких слов. Шли за силой. Чья ближе, к той и клонились. Поскорее снарядили послов к Изяславу с грамотой, в которой говорилось: "Это было когда-то, еще до дедов наших и до отцов наших: мир стоит до рати, а рать - до мира. Потому-то не обижайся на нас, что мы поднялись на рать супротив тебя, ибо жаль нам было брата нашего Игоря, и хотели, чтобы ты отпустил брата нашего. Да уж брат наш убиен, пошел к богу, где и нам всем быти, а все это в руках божьих. Так теперь следовало бы и помириться, ибо доколе же губить землю Русскую?"
Настало уже лето, самое лучшее время для походов. Изяслав мог бы снова ударить на недружных этих князей, несмотря на все их просьбы о мире, но он знал, что главный его враг загадочно молчит и, видно, собирает великую силу, потому-то не следовало иметь у себя под боком еще и этих врагов, хотя одновременно следовало еще раз напомнить и о силе собственной. Поэтому ответ послал уклончивый: "Братья, это хорошо христиан блюсти. Про вашу готовность мириться уведомлю брата Ростислава, да и снова с ним приду к согласию об этом, а уж тогда пошлю к вам своих послов".
Так, успокоив на время свою мстительность, Изяслав, имевший возле себя умного советчика, Петра Бориславовича, позаботился и об истории, послав брату своему Ростиславу грамоту, которую заботливой и предусмотрительной рукой Петра Бориславовича внесли, как и ответ Ростислава, в летопись Изяслава.
Изяслав писал брату: "Так вот, брат мой, приедались ко мне Владимир и Изяслав Давыдовичи, и Святослав Ольгович, и Святослав Всеволодович, мира прося. Я же снова советуюсь с тобой, соглашаться ли нам? Согласен ли ты на мир? Ведь зла нам натворили, а теперь мира ищут с нами. Может, дальше воевать? Полагаюсь во всем на тебя".
На это Ростислав ответил брату так: "Брат! Кланяюсь тебе. Ты старше меня, поэтому как ты скажешь, так тому и быть. Если же, брат, оказываешь мне честь, полагаясь на меня, то я, брат, сказал бы так: для русских земель и для христиан люблю, брат, мир более всего. Вон те войну зачали, а чего достигли? Ныне же, брат, ради Русской земли и всех христиан умирись. Если уж они вражду из-за Игоря отложат и не сотворят того, что хотели учинить, отказавшись от всего, тогда мирись. Если же снова вражду из-за Игоря иметь будут, то лучше идти на них войной, а там как бог даст".
Петр Бориславович, высокообразованный боярин Изяслава, в своем восторге собственным умением слагать слова, не замечал того, что слова эти крайне бедны содержанием и почти лишены мысли. Иначе чем же объяснить эту затянувшуюся переписку, которую он вел во имя Изяслава тогда, когда все пребывало в состоянии неопределенности, тревоги, когда в любой миг снова могла разразиться война, не имевшая, казалось, конца, когда к черниговским князьям внезапно могли прийти полки Долгорукого и сдруженные с суздальским князем половецкие ханы, что поставило бы Изяслава перед угрозой лишиться своего высокого положения.
Да и в течение того лета, пока продолжался обмен письмами, наполненными словами высокими и пустыми одновременно, сын Долгорукого Глеб не давал покоя сыну Изяслава Мстиславу, который сидел князем в Переяславе, ибо ведомо было Глебу, что переяславцы не хотят Изяславовича, а хотят его. Еще прошлой зимой, как только Изяслав возвратился в Киев, уничтожив все на берегах Десны, Глеб неожиданно подошел к Переяславу, появился возле города перед рассветом, еще все спало в городе, стража прибежала к Мстиславу, разбудила его криком: "Не спи, княже, Глеб пришел на тебя походом!" Но Глеб не хотел биться, он стоял, ожидал, что переяславцы сами откроют ему ворота, пригласят в город. Не дождавшись, отступил от города, и уже только тогда Мстислав погнался за ним, а наперехват из Киева быстро выступил сам Изяслав с дружиной, и так разгромили Юрьевича, вынудили целовать крест, прогнали его в Чернигов.
Однако теперь все повторилось. Снова на рассвете появился перед валами переяславскими Глеб с дружиной, снова разбудила стража Мстислава, но у того теперь была подмога, присланная из Киева. Подмогой этой должна была быть дружина боярского сына Демьяна Кудиновича, которая остановилась в Переяславе после зимнего Глебова нападения. Прислал Демьяна Кудиновича сам князь киевский Изяслав, но подговорен был своими четырьмя Николаями, о которых следует сказать немного подробнее.
После Ивана Войтишича четыре Николая принадлежали к самым богатым и самым старшим боярам киевским. Слово "четыре" объяснения не требует, Николаями же звались они все, возможно, в честь святого Николая-чудотворца, ибо известно, что нажить богатство на этой земле можно лишь чудом, а не честным путем, и о каждом из Николаев можно сказать без страха впасть в ошибку, что он сам или же его предки были злодеями, лихоимцами, а то и просто негодяями.
Так вот, все четыре боярина были достаточно богаты, степенны, чванливы, вельможны, а еще: были они жестокими, жадными, начисто одуревшими от старости, но непоколебимыми в своем стремлении управлять князем, всеми землями, захватить чуть ли не весь мир.
Один из них был прозван Николаем Безухим. Когда он был младенцем, свинья отгрызла ему уши, с тех пор он был зол на весь мир, от злости не находил себе места. Когда слыхал о ком-нибудь, кого считал своим врагом, разъярялся от ненависти: "А разве он еще живой?" Сплевывал, а слюна была такая ядовитая, что аж шипела. Рубить, толочь, резать, добивать, уничтожать. Ничего другого он не ведал.
Другой назывался Плаксием. Обладал особым даром - плакать по любому поводу: и над жертвой и над самим собой, и в радости и в горе. Слезам тогда придавали значение, как особой милости божьей. Еще великий князь Мономах обладал слезным даром, ему с большим или меньшим успехом пытались следовать и другие князья; Изяслав тоже поплакивал время от времени своими золотушными глазами. Плакали бояре, игумены, воеводы, купцы, даже грабители проливали слезы над ограбленными, а что уж говорить об остальных. Утопали в слезах, лишь бы пожить в радости. Плач стал своеобразным проявлением благочестия. Кто был глуп, не знал книжной премудрости, не сумел говорить на чужих языках, не проповедовал, не творил чудес, тот просто плакал и уже самим плачем возвышался над всеми остальными. Известно ведь, что расплакаться неизмеримо легче, чем задуматься над чем-либо.
Боярин Плаксий обладал влиянием на Изяслава непревзойденным. Достаточно ему было шмыгнуть несколько раз носом, пустить в бороду две струйки слез, воскликнуть сквозь всхлипывания: "Сын мой! Черт ты не...", и уже князь готов был снова бросаться туда, куда хотелось этим одряхлевшим, страшным в своей ненависти ко всему сущему людям.
Третий Николай назывался Старым. Помнил всех князей, всех бояр и воевод, всех значительных людей киевских, о каждом мог что-нибудь вспомнить, с каждым, если верить ему, пил и ел, и каждый, умирая, завещал именно боярину Николаю поддерживать Изяслава. Получалось так, что этому старому обманщику с желтыми глазами было уже не менее двухсот лет. Но таким старым был только его кожух с двухсотлетней грязью, весь в заплатках. Николай Старый олицетворял среди них то, чем никто из них не обладал: разум. Между ними существовало молчаливое согласие - никогда не вспоминать о такой вещи, как человеческий разум. Похожи они были на библейских иудеев, которые договорились никогда не открывать таинственный ковчег, сброшенный с неба. Ковчег пустой? Ну и что же? Верили, что разум легко заменяется богатством и старостью, длинной седой бородой, которой особенно отличался Николай Старый. Правда, Петр Бориславович, молодой и умный, обученный всяким премудростям, мог бы сказать им, что если бы все в жизни вершили седобородые, то для любых дел достаточно было бы стада козлов. Но Петр никогда не осмелился бы такое сказать, знал это сам, знали весьма хорошо и четыре Николая, поэтому и допустили его к князю Изяславу, собственно, приставили его к князю от себя, чтобы знаниями своими послужил им так же, как Изяслав служил храбростью и разбоем.
Четвертый Николай назывался Кудинником, еще называли его Упейником, ибо много пил, а также Убейником, потому что неутомимо хвастался, сколько людей убил сам и сколько еще убьет его сын Демьян, унаследовавший от отца силу, храбрость и презрение к врагам. На малейшее упоминание о том или ином супротивнике княжеском пренебрежительно кривил губы, цедил надменно: "Куда ему!" - так и прозвали его Кудинником.
Именно сын Кудинника Демьян Кудинович с небольшой дружиной молодых головорезов, набранных по преимуществу из боярских сынков, и был послан в Переяслав для помощи князю Мстиславу, который не отличался особой решительностью, города же этого Киев не мог утратить, ибо кто восседал за валами Переяслава, неминуемо овладевал Киевским столом. От одной лишь мысли о том, что туда прорвутся сыновья Долгорукого, боярство киевское бесилось в ярости и страхе; они готовы были отослать и самого князя Изяслава и легко пошли бы и на это, но вынуждены были во что бы то ни стало поддерживать высокое достоинство своего великого города, где князь тоже считался великим, и, хотя бы даже служил боярам последним слугой, мир об этом не должен был знать.
А петь людям нашим. Всем: суздальцам, киевлянам, новгородцам, смолянам, черниговцам, рязанцам, галичанам, болховцам, полочанам!
Так споем же! Вацьо! Про князя Ивана!
И ударило во все голоса:
Гей, там, на лугах, на лугах широких,
Там же горить сяє терновий вогник,
Сам молод, гей, сам молод!
И под это дружное пение внесли в палаты на крепких жердях, устланных зелеными ветвями можжевельника, зажаренного докрасна, в грибном запахе, в неистребимом духе лесной воли, благороднейшего из всех зверей - оленя, и князь Иван вонзил нож в сочное мясо над лопаткой, перекрыл всех поющих, крикнул молодым голосом:
- Князя Юрия просим начать эту берладницкую трапезу!
Дулеб встал из-за стола. Знал, что теперь все начнется сначала, будет много выпито, наговорено, будет еще долгое-предолгое сидение, а ему не терпелось составить свою грамоту, этим стремился как можно скорее успокоить, очистить собственную совесть, свою вину перед Долгоруким, которого, теперь мог признаться перед самим собой, полюбил искренне и навсегда.
Никто не заметил, кажется, исчезновения Дулеба. Даже Иваница, который уже давно отнес в их повалушу письменные принадлежности и снова сидел за столом между отроками, не пошел следом за лекарем, считая, наверное, вполне уместно, что помочь ему в писании не сможет, а пропустить случай полакомиться таким мясом было бы полнейшей бессмыслицей. К тому же не хотел уходить отсюда, прежде чем уйдет рябоватый Кузьма, который пьет и ест будто у себя дома и, наверное, считал Иваницу чуть ли не своим слугой в сладких воспоминаниях о том, как превзошел его своей силой. Однако силой человека можно и превзойти, дух же его победить не дано никому. По крайней мере такого человека, каким Иваница считал себя.
Он пришел, когда Дулеб уже написал грамоты и запечатал их своей печатью, весело упал в мягкую постель и восторженно причмокнул:
- Вот уж! Поспим, лекарь, на лебяжьем пуху. Все ли берладники так спят?
- Это, видать, для гостей лишь.
- Хотел бы стать князем, Дулеб?
- Пустое говоришь, Иваница. Не про то думать надобно.
- Про что же?
- Чтобы без позора жизнь прожить.
- Вот уж! А я, дурак, думал, лишь бы счастье, да и все. А счастье чтоб легко жить. А легко жить - в ограничениях. Когда ведаешь, чего тебе нельзя, тогда легко на душе. Не думаешь ни о чем. Хлопочет, думает о тебе кто-то другой. Тот, кто тебя ограничивает. Слава тем, кто ограничивает.
Дослушать Дулебу не удалось. Вошел князь Андрей. За ним несколько отроков. Почему-то у них были обнаженные мечи.
- Готовы твои грамоты, лекарь? - спросил князь Андрей.
- Готовы, княже, - малость удивленно взглянул на него Дулеб.
- Давай.
- Они запечатаны мною.
- Будут отосланы. Слово князя Юрия.
Дулеб отдал грамоты, князь Андрей передал их кому-то за спину, стоя перед лекарем, не собирался уходить. Это было так неожиданно, что даже пьяный Иваница, отряхнувшись и сосредоточив остатки сознания, сел на ложе, похлопал глазами на князя Андрея и на отроков с мечами.
- Вот уж! - не стерпел он. - Зарезяки! Зачем?
- Княжеская воля, - сурово промолвил князь Андрей. - Обоих вас, тебя, лекарь Дулеб, и тебя, прислужник Иваница...
- Товарищ мой, - прервал его Дулеб.
- Все едино. Вас обоих велено великим князем Юрием взять в железные ковы, и так препроводить в Суздаль, и там держать в надлежащей строгости.
Дулеб, пораженный в самое сердце, отпрянул от князя. Скакало у него в ушах, будто синица на заснеженных ветках: "Княжеская воля... самоволя... неволя..."
Сказал глухо, надрывно:
- Не верится, чтобы князь Юрий поддался низкому чувству мстительности. Виновен я перед ним, искупить готов свою провинность, хотел бы служить ему до конца жизни, готов прощения просить, хоть на коленях перед толпами целыми, но поверить в его мстительность? Никогда!
- Бог использует человека для своих целей, часто недоступных для его разума, - уклончиво ответил князь Андрей. - Взять их!
Отроки молча встали возле Дулеба и Иваницы, князь Андрей вышел из повалуши, их повели следом.
- Вот уж! - вздохнул Иваница в темных переходах. - Поспал на перинах! Тогда, когда нужно было, нас с тобою не тронули, лекарь, а нынче берут в ковы! Где же смысл?
- Князья не всегда стоят на стороне здравого смысла, Иваница, сказал Дулеб, и это были его последние слова до самого Суздаля.
Долго еще будут лежать той зимой снега в далеких пущах, будет всходить над ними желтоватое, неестественное солнце, будет стоять влажноватая мгла над замерзшими болотами, исполосованными волчьими следами, и будут везти сквозь эту запоздалую, но затяжную безмерно зиму двух закованных в железо, будут гнать их за санями позади княжеского похода, чтобы видело их как можно больше глаз, чтобы слух про закованных летел, быть может, и через леса, аж до самого Киева, чтобы рыдала вслед этим загадочно-несчастным принесенная из печальной древности песня:
Ой не шей мне, мама,
Сорочку льняную:
Пробьют ее стрелы злые.
Ой не шей мне, мама,
Сорочку шелковую:
Зальется кровью моею.
А сшей мне, мама,
Сорочку дубовую.
В ней буду лежать-почивать,
Сквозь все века вековать.
СМЕРТЬ ВТОРАЯ
К И Е В
Чернели незасеянные нивы, стояли сожженные города, ветер разносил едкий чад из опустевших жилищ, земля поросла терном, наполнилась печалями, горем; людей до самых дверей преследовали волки, ошалевшие от голода; отчаянье испортило сердца людям и толкало их на новые безрассудства и преступления.
Кто же не хотел заботиться ни о людях, ни о богах и, таким образом, лишался всех суетных желаний, управляющих миром, тот становился нищим, бродягой, и тогда перед ним стоял лишь один вопрос: жить или умереть. Большинство умирало незаметно, а те, кто мог уцелеть, куда-то шли, но шли только навстречу собственной смерти. Весной, возрождаясь из снегов долгой зимы, они отправлялись навстречу птицам, которые летели из теплых краев. Обессиленные птицы все же добирались до своих гнезд, а нищие, бродяги не могли никуда добраться, они умирали на дорогах, на окраинах сел, перед городскими валами, возможно, умирали в пущах и на болотах, но этого уже никто не видел.
Изяслав начал эту бесконечную войну с того, что бросился грабить киевских своих супротивников: захватывал села князей Игоря и Святослава Ольговичей, земли, рощи, дубравы, леса, борти, пчел, болота, реки, мойки и ловища, потоки, все пожитки, скот, коней, припасы, вина и меды в бретяницах и погребах, гумна с хлебом (в одном лишь Игоревом сельце на токах стояло девятьсот стогов хлеба), всякий тяжелый товар вплоть до железа и меди.
Следом за князем грабили воеводы, старшие дружинники, просто вои; когда же грабить было уже нечего, тогда начинали издеваться над людом, устраивали дикие забавы: заставляли несчастных людей танцевать до потери сознания, подбрасывали до исступления на дерюгах, били палками по пяткам, чтобы узнать, в самом ли деле это так страшно и умирает ли от этого человек; вырывали бороды по одному волоску, обжигали лучинами волосы на руках и ногах, клали уголь в руки и заставляли сжимать в ладони, пока огонь погаснет; лили в раны уксус, сыпали соль, капали горячий воск из свечей; женщинам поднимали юбки на головы и обливали ведрами холодной воды; слишком крикливых привязывали к столбу и, как только она хотела что-нибудь сказать, плевали ей в рот.
Изяслав сжег города Унеж, Беловежу, Бохмач, Глебль, намеревался было сжечь Чернигов, но отложил на потом, возвратился в Киев, поклонился богатыми дарами церквам и был в веселии, как записал в пергаменах, которые должны были дойти до потомков, приближенный князя высокоученый Петро, сын киевского боярина Борислава.
Этот князь любил войну, и война, кажется, тоже любила его и оберегала. Он нападал всегда неожиданно и коварно, мог за одну ночь проделать такой большой переход, что супротивнику даже и не снилось; яростно и удивительным образом захватывал укрепленные многолюдные города, всегда окружал себя союзниками, потому что король венгерский Гейза женат был на сестре Изяслава Евфросинье, а князь польский Болеслав Курчавый взял в жены вторую сестру Изяслава, - стало быть, оба они по первому требованию своего именитого родича посылали ему свои полки. Постоянными и верными союзниками ему были также берендеи, которых пугал половцами, для чего посадил берендеев и торков на краю половецкой степи, так что тем приходилось выбирать: либо верность Изяславу, который в случае необходимости мог защитить их от половецких набегов, либо же смерть от могучего степного врага. Кроме того, Изяслав всегда имел полки от своего брата Ростислава, сидевшего в Смоленске, а также от стрыя Вячеслава, старого и слишком доброго, чтобы вмешиваться в спор за Киевский стол, напуганного Изяславом чуть ли не до смерти и одновременно гневного на своего младшего брата Юрия, который, как передавали Вячеславу, имел намерения на Киевский стол, забывая о существовании брата старшего.
Да и тогда, когда Изяслав не имел возле себя союзников, ему везло, ибо в стане его врагов царили раздоры, великие расстояния между Черниговом и Суздальской землей не давали возможности Ольговичам своевременно попросить подмоги у Юрия, помощь оттуда шла слишком долго. Юрий посылал одного за другим своих сыновей с дружинами, Изяслав встречал их и разбивал поодиночке. Вот так умер сын Юрия Иван, теперь метался здесь, на юге, второй сын, Глеб, бегал между Переяславом и Остерским городком, пока не выступил против него киевский князь, не запер в Городке, держал там три дня, а помощь от Святослава Ольговича не шла, и Глеб вынужден был выйти из городка, поклониться Изяславу, целовать крест поневоле.
Целую зиму ждали помощи от Юрия, но в Суздале творилось что-то непостижимое. Долгорукий молчал, не подавал голоса ни врагам, ни союзникам своим. Два гонца, пробившиеся сквозь морозы и снега, привезли грамоты для киевского митрополита Климента и черниговского епископа Онуфрия, однако в этих грамотах не за что было зацепиться ни одной вражеской стороне, ни другой. Изяслав не мог свалить вину за убийство Игоря на Долгорукого, а Ольговичи не могли обвинить в убийстве Изяслава; дело продолжало оставаться невыясненным, вражда между князьями не затихала, а ежели так, то ждать Изяслав не мог и не хотел, потому что было ему уже сорок восемь лет, возраст, когда у человека пропадает охота ждать, хотя, если подумать, то человек всегда нетерпелив, в любом возрасте: молодым всегда не терпится, люди опытные слишком уверены в своих силах и способностях, чтобы откладывать что-либо, пожилых же людей всяк поймет и оправдает, ибо им осталось слишком мало времени жить на этом свете.
Потому-то Изяслав снова призвал своих союзников, взял полки своего стрыя Вячеслава, о котором рассказывать еще не время, привел угров, берендеев и пошел на Чернигов. Однако тот, кто станет сосредоточивать свое внимание лишь на описании осад и стычек, неминуемо пренебрежет картиной понятий, обычаев и склонностей как отдельных людей, так и целого народа; поэтому лучше предоставить на короткое время слово тем, кто вел эту бессмысленную, мелочную и позорную войну, не переставая одновременно удивляться, что ничтожные слова о ничтожных делах пережили целые столетия, тогда как погибло столько мудрости, обрисовать величие, богатство которой наша фантазия совершенно бессильна.
Изяслав написал после похода брату своему Ростиславу в Смоленск:
"Брат мой! Объявляю тебе, что ходил на Ольговичей в Чернигов и стоял на Олеговом поле, и много им зла учинил, землю их повоевал, и туда ко мне не смогли выйти биться полком. Оттуда пошел на Любеч, и уже сюда они прискакали, но разъединила нас река и невозможно было из-за этой преграды биться полкам. В ту самую ночь пошел дождь великий, и лед на Днепре стал ненадежен, из-за чего перешел я на ту сторону, и так бог и святая богородица и сила животворящего креста привели меня здоровым в Киев, и тебя, брат мой, вопрошаю, во здравии ли еси и помогает ли тебе бог?"
Черниговские князья вместе со Святославом Ольговичем послали в то же самое время грамоту к Юрию Долгорукому, грамоту, исполненную упреков: "Ты нам крест целовал, что пойдешь с нами на Изяслава, и вот не пошел, а Изяслав, придя, за Десной города наши пожег и землю нашу повоевал, а теперь снова Изяслав пришел в Чернигов, встал на Олеговом поле, тут села наши пожег до самого Любеча и всю живность нашу повоевал, ты же ни к нам не пришел, ни на Ростислава не наступал. Когда же теперь хочешь пойти на Изяслава, то мы с тобой, а если не пойдешь, то мы вольны в крестном целовании, ибо не можем сами гибнуть ратью".
Черниговские послы возвратились без помощи. Писал ли что-нибудь своим союзникам Юрий? Может, по своему странному обычаю не придавать веса словам, и не стал посылать харатии своим союзникам, а может, и послал ответ, да не сохранился он, ибо для черниговских князей главное было не в соблюдении истины и не в сохранении каждого молвленного и писанного тогда слова, а прежде всего в собственном покое и хоть каком-нибудь сохранении своего положения. Юрий был далеко, Изяслав - близко. Юрий залег надолго в своем Залесье, готовясь к чему-то великому, к чему-то такому, что простой ум не способен был постичь, Изяслав сражался здесь, решив во что бы то ни стало укротить, покорить своих супротивников, выбить у них из головы мысль о том, что он незаконно захватил Киевский стол. Уже посылая свое письмо Юрию, черниговские князья намекали о своем намерении отступиться от крестного целования, данного суздальскому князю. Они забыли добавить, что уже и так отступились и целовали крест Изяславу, правда одновременно готовя сговор против него. Теперь они снова хотели переметнуться от Долгорукого к Изяславу, пренебрегнув давнишними обещаниями и клятвами. Ибо что для князей этот крест? Спустя несколько лет после этого мысль всех тогдашних князей относительно этого исчерпывающе выразит Владимирко Галицкий. Он точно так же будет целовать крест Изяславу, чтобы спастись от разгрома. Когда же боярин Изяслава Петр Бориславович прибудет к Владимирку, чтобы напомнить ему о его клятвах, и будет упрекать в отступничестве от крестного целования, галицкий князь посмеется ему в лицо: "Да разве же это крест? Просто какой-то маленький крестик!"
Так решили и черниговские князья забыть свои обещания Долгорукому и покориться Изяславу. Не приняли во внимание и то, что где-то между Переяславом и Городком Остерским отчаянно метался сын Долгорукого Глеб, в одиночестве ведя неравную тяжбу с Изяславом, не сохранили для потомков и то, что писал им Долгорукий, который просил набраться терпения, ибо всякое великое дело требует прежде всего терпения, а он замыслил осуществить дело великое, которое еще не удавалось до конца ни Владимиру, ни Ярославу Мудрому, ни самому Мономаху, - хотел видеть все русские земли в единстве, а не в этом ужасном раздоре и вражде, среди которых гибнут земли, люди, все самое дорогое, главное же - угнетается дух, засевая горькие зерна неверия даже и в сердца высочайшие, если такими считать княжеские сердца. А ведь жизнь-то старая и вечная! Вот там жестокий Изяслав пришел и прошел - промчался, сжигая города и села, засыпая колодцы, вытаптывая хлеба и травы; но снова все зазеленеет после черного шествия его полков, выйдут из лесов люди, поставят хижины, выроют колодцы со сладкой водой, найдут жен себе и родят детей, и детский плач сольется со смехом детским, и петух с красным гребнем, как цветок над плетнем, снова запоет, и высокие дымы поднимутся над жилищами. Ибо жизнь такая древняя, что веками целыми не измеришь ее ни назад, ни вперед. Вечная и упрямая!
Нет, нет, не стали слушать черниговские князья никаких слов. Шли за силой. Чья ближе, к той и клонились. Поскорее снарядили послов к Изяславу с грамотой, в которой говорилось: "Это было когда-то, еще до дедов наших и до отцов наших: мир стоит до рати, а рать - до мира. Потому-то не обижайся на нас, что мы поднялись на рать супротив тебя, ибо жаль нам было брата нашего Игоря, и хотели, чтобы ты отпустил брата нашего. Да уж брат наш убиен, пошел к богу, где и нам всем быти, а все это в руках божьих. Так теперь следовало бы и помириться, ибо доколе же губить землю Русскую?"
Настало уже лето, самое лучшее время для походов. Изяслав мог бы снова ударить на недружных этих князей, несмотря на все их просьбы о мире, но он знал, что главный его враг загадочно молчит и, видно, собирает великую силу, потому-то не следовало иметь у себя под боком еще и этих врагов, хотя одновременно следовало еще раз напомнить и о силе собственной. Поэтому ответ послал уклончивый: "Братья, это хорошо христиан блюсти. Про вашу готовность мириться уведомлю брата Ростислава, да и снова с ним приду к согласию об этом, а уж тогда пошлю к вам своих послов".
Так, успокоив на время свою мстительность, Изяслав, имевший возле себя умного советчика, Петра Бориславовича, позаботился и об истории, послав брату своему Ростиславу грамоту, которую заботливой и предусмотрительной рукой Петра Бориславовича внесли, как и ответ Ростислава, в летопись Изяслава.
Изяслав писал брату: "Так вот, брат мой, приедались ко мне Владимир и Изяслав Давыдовичи, и Святослав Ольгович, и Святослав Всеволодович, мира прося. Я же снова советуюсь с тобой, соглашаться ли нам? Согласен ли ты на мир? Ведь зла нам натворили, а теперь мира ищут с нами. Может, дальше воевать? Полагаюсь во всем на тебя".
На это Ростислав ответил брату так: "Брат! Кланяюсь тебе. Ты старше меня, поэтому как ты скажешь, так тому и быть. Если же, брат, оказываешь мне честь, полагаясь на меня, то я, брат, сказал бы так: для русских земель и для христиан люблю, брат, мир более всего. Вон те войну зачали, а чего достигли? Ныне же, брат, ради Русской земли и всех христиан умирись. Если уж они вражду из-за Игоря отложат и не сотворят того, что хотели учинить, отказавшись от всего, тогда мирись. Если же снова вражду из-за Игоря иметь будут, то лучше идти на них войной, а там как бог даст".
Петр Бориславович, высокообразованный боярин Изяслава, в своем восторге собственным умением слагать слова, не замечал того, что слова эти крайне бедны содержанием и почти лишены мысли. Иначе чем же объяснить эту затянувшуюся переписку, которую он вел во имя Изяслава тогда, когда все пребывало в состоянии неопределенности, тревоги, когда в любой миг снова могла разразиться война, не имевшая, казалось, конца, когда к черниговским князьям внезапно могли прийти полки Долгорукого и сдруженные с суздальским князем половецкие ханы, что поставило бы Изяслава перед угрозой лишиться своего высокого положения.
Да и в течение того лета, пока продолжался обмен письмами, наполненными словами высокими и пустыми одновременно, сын Долгорукого Глеб не давал покоя сыну Изяслава Мстиславу, который сидел князем в Переяславе, ибо ведомо было Глебу, что переяславцы не хотят Изяславовича, а хотят его. Еще прошлой зимой, как только Изяслав возвратился в Киев, уничтожив все на берегах Десны, Глеб неожиданно подошел к Переяславу, появился возле города перед рассветом, еще все спало в городе, стража прибежала к Мстиславу, разбудила его криком: "Не спи, княже, Глеб пришел на тебя походом!" Но Глеб не хотел биться, он стоял, ожидал, что переяславцы сами откроют ему ворота, пригласят в город. Не дождавшись, отступил от города, и уже только тогда Мстислав погнался за ним, а наперехват из Киева быстро выступил сам Изяслав с дружиной, и так разгромили Юрьевича, вынудили целовать крест, прогнали его в Чернигов.
Однако теперь все повторилось. Снова на рассвете появился перед валами переяславскими Глеб с дружиной, снова разбудила стража Мстислава, но у того теперь была подмога, присланная из Киева. Подмогой этой должна была быть дружина боярского сына Демьяна Кудиновича, которая остановилась в Переяславе после зимнего Глебова нападения. Прислал Демьяна Кудиновича сам князь киевский Изяслав, но подговорен был своими четырьмя Николаями, о которых следует сказать немного подробнее.
После Ивана Войтишича четыре Николая принадлежали к самым богатым и самым старшим боярам киевским. Слово "четыре" объяснения не требует, Николаями же звались они все, возможно, в честь святого Николая-чудотворца, ибо известно, что нажить богатство на этой земле можно лишь чудом, а не честным путем, и о каждом из Николаев можно сказать без страха впасть в ошибку, что он сам или же его предки были злодеями, лихоимцами, а то и просто негодяями.
Так вот, все четыре боярина были достаточно богаты, степенны, чванливы, вельможны, а еще: были они жестокими, жадными, начисто одуревшими от старости, но непоколебимыми в своем стремлении управлять князем, всеми землями, захватить чуть ли не весь мир.
Один из них был прозван Николаем Безухим. Когда он был младенцем, свинья отгрызла ему уши, с тех пор он был зол на весь мир, от злости не находил себе места. Когда слыхал о ком-нибудь, кого считал своим врагом, разъярялся от ненависти: "А разве он еще живой?" Сплевывал, а слюна была такая ядовитая, что аж шипела. Рубить, толочь, резать, добивать, уничтожать. Ничего другого он не ведал.
Другой назывался Плаксием. Обладал особым даром - плакать по любому поводу: и над жертвой и над самим собой, и в радости и в горе. Слезам тогда придавали значение, как особой милости божьей. Еще великий князь Мономах обладал слезным даром, ему с большим или меньшим успехом пытались следовать и другие князья; Изяслав тоже поплакивал время от времени своими золотушными глазами. Плакали бояре, игумены, воеводы, купцы, даже грабители проливали слезы над ограбленными, а что уж говорить об остальных. Утопали в слезах, лишь бы пожить в радости. Плач стал своеобразным проявлением благочестия. Кто был глуп, не знал книжной премудрости, не сумел говорить на чужих языках, не проповедовал, не творил чудес, тот просто плакал и уже самим плачем возвышался над всеми остальными. Известно ведь, что расплакаться неизмеримо легче, чем задуматься над чем-либо.
Боярин Плаксий обладал влиянием на Изяслава непревзойденным. Достаточно ему было шмыгнуть несколько раз носом, пустить в бороду две струйки слез, воскликнуть сквозь всхлипывания: "Сын мой! Черт ты не...", и уже князь готов был снова бросаться туда, куда хотелось этим одряхлевшим, страшным в своей ненависти ко всему сущему людям.
Третий Николай назывался Старым. Помнил всех князей, всех бояр и воевод, всех значительных людей киевских, о каждом мог что-нибудь вспомнить, с каждым, если верить ему, пил и ел, и каждый, умирая, завещал именно боярину Николаю поддерживать Изяслава. Получалось так, что этому старому обманщику с желтыми глазами было уже не менее двухсот лет. Но таким старым был только его кожух с двухсотлетней грязью, весь в заплатках. Николай Старый олицетворял среди них то, чем никто из них не обладал: разум. Между ними существовало молчаливое согласие - никогда не вспоминать о такой вещи, как человеческий разум. Похожи они были на библейских иудеев, которые договорились никогда не открывать таинственный ковчег, сброшенный с неба. Ковчег пустой? Ну и что же? Верили, что разум легко заменяется богатством и старостью, длинной седой бородой, которой особенно отличался Николай Старый. Правда, Петр Бориславович, молодой и умный, обученный всяким премудростям, мог бы сказать им, что если бы все в жизни вершили седобородые, то для любых дел достаточно было бы стада козлов. Но Петр никогда не осмелился бы такое сказать, знал это сам, знали весьма хорошо и четыре Николая, поэтому и допустили его к князю Изяславу, собственно, приставили его к князю от себя, чтобы знаниями своими послужил им так же, как Изяслав служил храбростью и разбоем.
Четвертый Николай назывался Кудинником, еще называли его Упейником, ибо много пил, а также Убейником, потому что неутомимо хвастался, сколько людей убил сам и сколько еще убьет его сын Демьян, унаследовавший от отца силу, храбрость и презрение к врагам. На малейшее упоминание о том или ином супротивнике княжеском пренебрежительно кривил губы, цедил надменно: "Куда ему!" - так и прозвали его Кудинником.
Именно сын Кудинника Демьян Кудинович с небольшой дружиной молодых головорезов, набранных по преимуществу из боярских сынков, и был послан в Переяслав для помощи князю Мстиславу, который не отличался особой решительностью, города же этого Киев не мог утратить, ибо кто восседал за валами Переяслава, неминуемо овладевал Киевским столом. От одной лишь мысли о том, что туда прорвутся сыновья Долгорукого, боярство киевское бесилось в ярости и страхе; они готовы были отослать и самого князя Изяслава и легко пошли бы и на это, но вынуждены были во что бы то ни стало поддерживать высокое достоинство своего великого города, где князь тоже считался великим, и, хотя бы даже служил боярам последним слугой, мир об этом не должен был знать.