- И прибежал сюда?
   - Прибежал аж из Киева, да и ничего.
   - Ноги есть, человек и бегает.
   - А ты на конских. Да и не на четверых, а на восьми. Потому что дал тебе Анания, игумен, двух коней.
   - Ври, ври дальше...
   - Бежал же я за тобой, чтобы ты не выдал себя.
   - Кому же, птенец?
   - Будут спрашивать тебя князья, как вы с Силькой убивали князя Игоря, так ты отказывайся от всего. Силька тебя продал во всем. Так и знай.
   - Ага. Убивали?
   - Вдвоем с Силькой. Когда же откажешься, на одного Сильку падет обвинение.
   - Князя убивали?
   - Игоря. В Киеве.
   - Так вот я тебе покажу, как убивали! - заревел Кузьма, и не успел Иваница пошевельнуться, как, схваченный за ворот сорочки сильными руками, очутился перед самым лицом Кузьмы, лицом, нужно откровенно сказать, ничуточки не привлекательным даже при спокойных обстоятельствах, а теперь очень похожим на все те собранные воедино адские ужасы, которые повсеместно обещают священники для предполагаемых грешников и неверных. Пок-кажу! - прошипел Кузьма снова и поволок Иваницу через все помещение, вытирая им деревянный, изрядно затоптанный пол, больно ударяя им о выступы полатей, задевая то за стол, то за скамьи, то за косяки. Держал Иваницу так крепко, с таким остервенением, что тот не мог даже пошевельнуться как следует и вылетел на мороз, в снег, как был: без шапки, без кожуха, без рукавиц, без ничего. Дверь стукнула, еще раздалось рычание, что ли, а может быть, смех или еще что-нибудь там, понять он уже не смог, обожженный не так морозом, как стыдом и позором, более всего страдая оттого, что провалился со своей хитростью. Ибо не может человек откровенный прибегнуть к коварству, не способен к этому, рано или поздно раскроется все, и платить придется не кому-нибудь, а ему же самому, хорошо еще, если не собственной шкурой. Он бросился в прорубь, прибежал сюда, нашел Кузьму, выслушал целый ворох берладницких побасенок, стоял с глазу на глаз с этим рябым верзилой, а зачем? Хотел увериться хитростями и коварством, что Силька тогда сказал правду, прикидывался сочувствующим Кузьме, думал так: если Кузьма и впрямь убивал князя Игоря, то испугается, станет заискивать перед ним, Иваницей, будет просить пощады, пообещает что-то там, что может обещать, - вот тогда и поймает Иваница обоих птенцов в силки и будут птенцами они, а не он, как пренебрежительно прозвал его Кузьма, как только увидел его рядом с собой.
   Но Кузьма не испугался, повелся с Иваницей как с паршивым псом, выказал все, что у него было: обиду, медвежью силу, неукротимую ярость, нечеловеческую жестокость. Такой и впрямь мог бы убить и князя, и святого даже, Иваницу тоже, наверное, мог бы прикончить. Но не убил никого, иначе не был бы так разъярен. Все это могли бы они с Дулебом выпытать у Кузьмы и намного проще и спокойнее; самому Иванице даже больше хотелось невиновности Кузьмы, чем подтверждения мрачных предположений Дулеба, прибегал же он к своим хитростям для того, чтобы хоть в собственных глазах несколько уменьшить позор, испытанный им в ковчеге боярина Кислички, о котором пока еще никто не знал.
   Позор же заключался в том, что Иваница впервые в жизни так и не смог получить от Манюни того, что она готова была ему дать, потому что, когда убежали они в дебри ковчега, и отгородились от всего мира, и, оглушенные первым поцелуем, на короткое время потеряли друг друга, а потом снова нашли, и уже должны были утонуть в сладчайшем грехе, посланном человеку на этой земле, что-то черное и хищное пронеслось между ними, они испуганно отскочили друг от друга, Манюня принесла свечу и попыталась найти чудовище, но не нашла ничего, поставила свечу на полочку, Иваница снова хотел обнять девушку, но черное и хищное снова пронеслось между ними, и лишь теперь они увидели, что это был огромный откормленный кот, который, наверное, гонял там мышей; Иваница погнался за котом, поймал его за хвост, кот, извернувшись, царапнул парню руку, отчего тот и вовсе разъярился и, схватив свободной рукой свечу, прижег коту кончик хвоста. Сгорело, быть может, каких-нибудь два-три волоска, но кот мяукнул, с огромной силой вырвался из рук и исчез в сенях навсегда. Больше он не появился. Манюня снова готова была на все для Иваницы, но он вдруг почувствовал свое полное бессилие. Можно было подумать, что это суд божий так жестоко наказал его за насилие над котом. А может, все складывалось к лучшему, потому что Манюня должна была беречь свою чистоту? Более того: в глазах всех девушка теперь все равно уже считалась обесчещенной, - разве кому-нибудь расскажешь о том, что произошло на самом деле? А если и расскажешь, то разве кто-нибудь тебе поверит?
   Хуже всего было то, что Иваница, вырвавшись из ковчега на волю, всю дорогу не мог избавиться от ощущения полнейшего мужского бессилия, стал словно евнухом, что ли, быть может и навеки проклятый боярином Кисличкой, ибо никто ведь не знает, какая сила заключена в слове и мысли этого человека. И может, бросаясь в ледяную воду, Иваница надеялся найти там утраченное в ковчеге?
   Но все это принадлежало к его собственным тайнам, о которых никому не дано узнать когда-либо; может, никто бы не узнал и о его неудачных выспрашиваниях, если бы Кузьма не выбросил полураздетого парня на мороз, а князья, которые к этому времени подоспели во двор, не увидели бы съежившегося от холода Иваницу за церковью, - тот будто изготовлялся бегать вокруг каменного строения, вымаливая у бога каких-то милостей.
   Долгорукий мог вдоволь потешиться. Но, имея сердце доброе, пожалел парня и крикнул своим людям, чтобы они тотчас же накрыли его чем-нибудь или же отвели в теплое помещение.
   А Дулеб просто испугался: не помутился ли у Иваницы разум.
   - Что с тобой? - спросил он мягко и тревожно.
   - Э-э, - сплюнул Иваница. - Кузьма меня...
   - Кузьма? Про что молвишь? Какой Кузьма?
   - Ну, тот, Емец. Попытался я расспрашивать, так он меня...
   - Ясно. - Дулеб тотчас же успокоился. Про неуместную старательность Иваницы не время было разглагольствовать, да тот уже и сам поплатился за это надлежащим образом. - Иди грейся.
   - Побегу за вами, пускай принесут мне одежду. Туда совать нос - рябой черт может искалечить.
   Иваница, обгоняя коней и псов, побежал под смех князей и дружины, а Дулеб смотрел ему вслед и думал, что над ним тоже должны были бы посмеяться, хотя и не так откровенно, зато намного язвительней. Вот Иваница из любви к своему товарищу сделал последнюю попытку для утверждения Дулебовых обвинений, а что из этого вышло?
   Иван Берладник не отгораживался двором, не уединялся, не обосабливался от своих берладников. У него были точно такие же, внешне неброские палаты, длинные-предлинные, только и того, что была у него не одна палата, а несколько, и все они были соединены между собою переходом для удобства. Ближе к городскому валу стояли хозяйственные пристройки: конюшни для коней, клети для зерна и припасов, кузницы, столярни, поварни, скорняжные хижины и множество других, больших я меньших, хозяйственных пристроек, где что-то пекли и варили, шили, строгали, ковали, смолили, вялили, сушили, потому что берладники не хотели быть ни от кого зависимыми: весь припас для себя готовили сами, нужных же людей было вдоволь, потому что сбежались отовсюду в эти края не какие-нибудь там бездельники, а, судя по всему, те, кто знает себе цену и не может допустить притеснения, насмешки, издевательства, несправедливости. Такими же людьми, ведомо, прежде всего во все времена были те, кто имел в руках то или иное ремесло.
   Но Берладник не стал показывать князьям свое хозяйство, не хвалился им, проехал мимо. Свобода требует величия, поэтому он должен был избрать величественный способ жизни, придерживаясь его во всем: в поведении, в речи, в одежде, в умении принять и простого беглеца, и великого князя суздальского. Сразу же повел гостей в палату, построенную ради такого случая, внешне словно бы такую же, как и все сооружения в этом берладницком городе, но изнутри богато разукрашенную резьбою; палата была высокой, просторной, светлой, душисто-теплой. Дерево тут открывало перед человеком свою душу, то ласково-мягкую, то сурово-неприступную, то певуче-ласковую, то причудливо-таинственную, то буйно-хвастливую. Для дубовых матиц достаточно было нескольких сильных прикосновений резца - и уже достигалось неожиданное сочетание легкости и прочности, зато окна оторочены были светлыми узорами деревянной резьбы, отчего в палате становилось словно бы светлее и всегда царила радость, на светло-желтых стенах то тут, то там прикреплено было - то ли для украшения, то ли для какой-то неопределенной до поры до времени надобности - несколько резных полочек, а между ними было повешено по нескольку ярчайших образцов дорогого оружия, вперемежку с тяжелыми золотыми цепями, подобные которым вряд ли где-нибудь можно было увидеть не только простолюдину, а и князю.
   В огромной каменной печи гудело пламя, в резных деревянных подсвечниках горели толстые восковые свечи, хотя в палате, благодаря большим окнам, света было достаточно; длинный стол посредине, застланный белой скатертью, был уже заставлен драгоценной посудой, стоило лишь хлопнуть в ладоши - и отроки начнут приносить яства и напитки, а певцы примутся величать гостей.
   - Живешь, княже, - потирая с холоду руки, хмыкнул Долгорукий.
   - Живу, - в тон ему ответил Берладник, и трудно было понять послушно ли он отвечает или с насмешкой. - Есть тут еще и для гостей покои. Для каждого - отдельные. Окромя ваших отроков, приставлю своих людей. Дабы гости ни в чем не чувствовали неудобств.
   - А я? - крутнулась возле огня княжна Ольга, рассыпая медные отблески своих волос. - Мне тоже будут прислуживать твои косматые берладники, князь Иван?
   - Для тебя, княжна, приставлена женщина. Невысокородная, к сожалению, поелику имеем тут лишь простых. Боярынь не держим. Берладники не выносят боярского духу.
   - А княжеского? - взглянул на него князь Андрей.
   - Ежели считать меня князем, получается, князей еще терпят.
   - Ты - доподлиннейший князь! - воскликнула Ольга. - От самого Ярослава Мудрого твой род.
   - Наш род тоже от Ярослава, - напомнил ей Андрей.
   Когда расположились за столом и отроки Долгорукого вперемежку с берладниками принялись подавать яства и напитки, Дулеб спросил вроде бы одновременно и Берладника и Долгорукого:
   - А как же Кузьма?
   - Не надобно торопиться, лекарь, - успокоил его Долгорукий. Переночуем у князя Ивана, а уж назавтра возьмемся и за Кузьму.
   - Он вельми неприветливо обошелся с Иваницей. Боюсь, удерет.
   - Отсюда никто не удирает. Удирают сюда, - улыбнулся Берладник, но тотчас же и согнал улыбку с лица. - Да и зачем вам Кузьма? Не нужно его трогать. Негоже.
   - Должны допросить его, - Дулеб стиснул губы. - Для того ехали сюда.
   - Думал: в гости ехали, - беззаботно промолвил Берладник. - Ко мне лишь в гости. Искать здесь не следует ничего. Тут все заканчивается. Никто ничего не ищет, кроме воли. Но ведь для вас воля не существует, вы люди так или иначе подвластные - ты, лекарь, служению своему то у князей, то у бояр, то немощному люду, а князья подвластны своему положению, державным потребностям. Получается, на волю вам надеяться не следует, и искать ее для себя даже среди берладников - пустое дело. Стало быть, вы для меня лишь гости, а гость всегда - всего дороже.
   - Позволь, княже, слово? - поклонился Долгорукому его чашник, и даже Дулеб не удержался от улыбки, зная, что предстоящее слово чашника будет в который раз уж - "конским".
   - Вот, княже Иван, мой чашник Громило, - обратился Юрий к Берладнику. - Хоть прозвище дали ему не вельми ласковое, но человек он почтительный, к тому же и мудрый. Послушаем его.
   - Говори, - разрешил Берладник.
   - Слово мое будет кратким, - начал чашник, прозванный Громилой, хотя на самом деле не было в нем ничего грозного. - Вот живут себе на вольной воле дикие кони тарпаны. Ловить их труднее, чем любого другого зверя. Разве что выроешь яму и прикроешь ее ветками да травой так, что и сам забудешь, где эта яма, и тарпан упадет туда ночью, потому что днем он все равно заметит и не побежит в западню. Ну, поймаешь ты его таким способом, а что поймал? Оболочку тарпана, тело его. Дух же вольный, непреоборимый, непокоренный, не сдастся тебе ни за что. Пойманный тобой тарпан либо не будет брать корма и подохнет с голоду, либо разобьется насмерть, когда попытаешься запрячь его или закрыть в конюшню. Потому что вольный дух его не может покориться. Ну, так. Как-то раз были пойманы двое жеребят тарпановых. Видно, еще не имели они вольной души, не выросла она у них, потому что сосали молоко от простых кобыл, брали корм, выросли в неволе, приученные ходить в упряжке с кобылой. А потом попытались запрячь их самих. И мигом ощутили они волю, родилась она в их душах тарпаньих, принес им тарпаний бог великую силу непокорности, ударили они в телегу копытами, разбили ее, изорвали на себе сбрую и скрылись в степи.
   Так и люди. Одни рождены для вечной упряжки, другие же - вольны от всего, и никому не дано их покорить, никогда и ничем. За вольных людей берладников выпьем мы и за тебя, княже! Будь здоров!
   - Будь здоров, будь здоров! - зазвучали выкрики, а Долгорукий, отхлебывая пиво, сказал Громиле:
   - Переметнулся к берладникам, чашник? Да только ведь в прорубь надобно лезть! Разве это воля? Ты знаешь басенку про тарпанов, а я тоже знаю басенку и тоже про коней. Замешано там колдовство, однако это ничего. Случилось это в одной земле, в какой именно - о том смолчим. Когда коней выгоняли на пастбище, они, как только, бывало, выйдут на луг, бегут в одну сторону, на восток, и становятся невидимыми. Ищи не ищи, все равно не найдешь. Так за лето во всей земле пропали все кони. Кроме тех, которых не выгоняли на пастбище, а держали привязанными у желоба. Ну, так что же станешь делать? Попытаешься раскрыть колдовство или же просто не станешь отвязывать коней от желоба?
   - Колдовство простое, - сказал Берладннк, - воля.
   - Но она неуловима, как те кони, которые стали невидимыми. Ты, княже Иван, прежде чем стать князем вольным, тоже имел свою власть, а когда она показалась тебе малой и незначительной, ты пожелал увеличить ее, очутившись в Галиче на месте своего стрыя Владимирка. Было такое? Захотелось большего желоба?
   - Было, да не так. Хотя, по правде говоря, начиналось именно так. Начиналось с ненасытности. Потому и побежал в Галич по первому зову боярства. Но когда увидел, в какую кабалу вскочил, испугался. Хотели они властного князя заменить мягким и уступчивым. Думали так: молодой да гожий, - будет как воск в их руках. Будет думать о развлечениях, будет слушать и подчиняться во всем, потому как человек - раб своих прихотей и заблуждений. Испугался тогда я вельми, и не стрыя своего с его полком испугался, а боярства и своего прислужничества. Для отвода глаз малость побился с Владимирком, а потом вырвался и от него, и от галицких бояр, и от всего света и помчался на Дунай, на Днепр.
   - Сказывали, будто твой стяг под Галичем упал, потому и бежала твоя дружина, оставив тебя одного, - сказал князь Андрей.
   - Стяг? - Берладник засмеялся. - Стяг мог и упасть, княже. Ибо тогда дул ветер, а человек, несший стяг, был пожилой, у него не хватило сил воткнуть древко глубже, вот ветер и повалил. Мог повалить. А может, я сам вырвал этот стяг и понес сквозь полк Владимирка, стремясь вырваться на свободу. Такое тоже могло быть, княже. В битве всегда все перепутано. Не верь тем, которые рассказывают после битвы. Самые честные и правдивые гибнут. Они уже ничего рассказать не смогут.
   - Неужели и в той битве на тебе была такая же одежда? - спросил князь Андрей.
   - Для битвы тоже имею обыкновение надевать красное, потому как вои должны знать, где их князь. Сегодня же оделся в красное и сидел там между прорубями, чтобы тем, кто ныряет, видно было, куда выныривать. Сквозь лед красное светится довольно ясно.
   - Ужели пробовал сам? - полюбопытствовал Долгорукий. - Смотрел когда-нибудь сквозь лед?
   - Не заставляю своих людей делать то, чего не делал сам. Люди соответственно становятся тверже или изнеживаются не словом, а примером.
   - Это покуда ты молод, - вздохнул Долгорукий. - В молодости все доступно человеку. А вот идут лета, и все, кажется, уже позади, в прошлом, а душа жаждет лишь того, что должно быть.
   - Главнейшее же - всегда впереди, княже Юрий! - Берладник смотрел одновременно и на Долгорукого, и на Ольгу, которая не сводила с князя Ивана глаз и, казалось, боялась пропустить хотя бы одно его слово. - Знаю твою жизнь и знаю, что никогда не жалел ты ничего, отдавая все высокому служению, многим бы надлежало брать с тебя пример. Настоящий человек должен уметь делиться всем своим. Не делятся ничем лишь нищие душой. Это уже конец всему. Дальше некуда. Тут все кончается. Заплесневелая корка хлеба и золотая монета - все едино. Никому не передается, никакой пользы миру. Во все века вставало перед людьми: кто должен управлять миром мудрецы или воины? У одних нет силы, другие лишены разума. Поэтому надобно выбирать щедрых душой.
   - Щедроты должны иметь меру, - заметил князь Андрей. - Меру же устанавливает бог.
   - Высшая сила! - молодо воскликнул Берладник. - Много наслышан про высшую силу, но верю все-таки в силу людскую. Она владеет всем, что есть на земле.
   - Заметь, княже, - вмешался Дулеб, - что сила может быть добрая и злая.
   - Знаю это вельми хорошо.
   - И когда размышляешь о справедливости и воле, то должен бы всячески не допускать к себе силы злой.
   - На что-то намекаешь, лекарь?
   - Имею в виду то, ради чего сюда добирался. Мы с Иваницей тоже выказывали силу и упорство, преодолевая расстояния, подвергались опасности. Князь Юрий сочувственно отнесся к нашему делу, хотя нужно сказать сразу, мы не были справедливы к нему самому; собственно, и не знали князя Юрия, верили только наговору, а слухи, известно, не милуют никого. Сюда приехали уже и не из упрямства своего киевского, а лишь из уважения к князю Юрию. Доказать не свою правоту, а свою неправоту. Для этого должны были найти Кузьму, сына дружинника Емца, и допросить его. По счастливому случаю он сам попался нам на глаза, но вот ты не хочешь, чтобы мы...
   - Ты хочешь бросить этого человека в его прошлое?
   - На короткое время для блага общего дела.
   - Не могу этого допустить.
   - Но почему же?
   - Потому что у нас, может, единственное место на земле, где умирает минувшее.
   - Минувшее нужно помнить хотя бы во всех его дуростях, - заметил спокойно Долгорукий, - дабы не повторять их снова.
   Дулеб ответил обоим князьям одновременно:
   - Прошлое никогда не умирает. В этом ужас, но в этом и радость также.
   - Мы не вспоминаем про то, что было. Благодаря этому не ведаем ужасов. Радости же признаем лишь те, которые ждут нас впереди. Тут никого не спрашивают о прошлом. Каждый человек, пришедший сюда, волен от расспросов, над ним не довлеют ни грехи, ни проклятия, ничего.
   - А ежели приходят к тебе убийцы?
   - Могу спросить тебя, лекарь: а кто не убийца на этом свете? Вот ты можешь похвалиться, что никогда не убил человека?
   - Я лекарь. Лечу - не убиваю.
   - А разве ни один из тех, кого лечил, не умер?
   - Умирают неизбежно все люди.
   - Но из твоих больных умирали? Ты был, говорено мне, лекарем приближенным моего деда Володаря в Перемышле. А разве князь Володарь не умер? Ты скажешь - не убивал. Но и не предотвратил смерти. Бросил его в труднейшую минуту жизни. Вот и принадлежишь к убийцам. Князь Юрий за всю свою жизнь ни разу не приказывал убивать человека, этого не могут поставить ему в вину даже самые яростные его враги. Но на его глазах убит московский боярин Кучка, и уже пошел зловещий слух: Долгорукий - убийца.
   - С огорчением и душевной болью должен сказать тебе, что прибыл я из Киева тоже лишь для того, чтобы обвинить князя Юрия в убийстве, которое учинено в Киеве над князем Игорем Ольговичем.
   - И что же ответил тебе князь Юрий? Он не плюнул тебе в бороду?!
   - Тот, кто спрашивает, должен быть готов к ответам неожиданным, неприятным также. Князь Андрей показал нам, какие могут быть справедливые последствия несправедливостей. Но не князь Юрий, который должен был бы обидеться первым и более всего. Наоборот, он сделал все, чтобы помочь мне установить истину. Удивляюсь, почему не делаешь этого ты...
   - Для меня истина - это покой и мир среди моих людей. Мир в их изболевшихся душах, лекарь. А ради мира, как известно, можно пожертвовать даже истиной. Мы изгоняем из берладников за трусость, за измену, за выдачу тайны, за непомерное хвастовство, за издевательства над людьми и скотиной, но еще никого не упрекали мы за его прошлое. Никого не расспрашивали, иначе мы погибнем, не будет того, что называется берладничеством и что должно означать лишь свободолюбие, мужество, терпение, силу, храбрость, щедрость и мудрость. Но ты открыл мне свое лихое намерение безвинно обвинить князя Юрия. И это меняет дело. Нарушать обычай мы не можем даже в таком неожиданно тяжком случае, но могли бы согласиться на такое. Позовем этого Кузьму на трапезу и спросим у него, захочет ли он удовлетворить твое любопытство, лекарь. Ты, лекарь, похож на одного бывшего попа, прибежавшего к берладникам и на все их насмешки относительно ада говорившего так: "Может, вы и не верите, что будете кипеть в смоле на том свете, но я был бы очень рад, если бы вы мне сказали, чего же вы там ждете?" Так и ты. Еще не получив согласия человека отвечать тебе, уже хочешь слышать от него только лишь правду.
   - К тому же, заметь, княже, всю правду, - сказал Дулеб.
   - Говорить нужно всегда только правду, но не обязательно всю правду, - засмеялся князь Юрий и неожиданно вспомнил о своем: - А спеть нам сегодня удастся? Вацьо?
   И песня родилась тотчас же, подхваченная суздальцами и берладниками, песня про войско, которое шло и порядка не нашло, а с горы, с долу ветерок повевал. Дунай высыхал, зельем зарастал, зельем-трепетом, всяким цветом, дивное зверье зелье поедает, зелье поедает седой оленец, на том оленце пятьдесят рожков, пятьдесят рожков, один тарелец. На том тарельце славный молодец, на гуслях играет, ладно запевает...
   Пока пели, пришел Кузьма. Обсохший, согревшийся, отчего не стал приветливее и привлекательнее.
   - Садись, - сказал ему Берладник. - Выпьешь чего-нибудь?
   - Ежели нальют, выпью.
   - Была у тебя стычка здесь? Разбоя не терпим.
   - А, прилип вон тот, из Киева, я и показал ему!
   - Знаешь, кто тут за столом?
   - Тебя знаю - хватит мне.
   - Мало. Тут великий князь суздальский Юрий, да сын его князь Андрей, да дочь княжна Ольга...
   - Знаешь вельми хорошо, княже Иван, что все другие князья, кроме тебя, для нас ни к чему.
   - Погладить бы тебя против шерсти! - не удержался князь Андрей.
   - А у меня после оспы и шерсть не растет. О мою рожу только исцарапаешься, княже.
   - Постыдился бы княжны, Кузьма, - сурово взглянул на него Берладник. - Или у тебя в душе уже ничего святого и не осталось?
   - Сам имеешь сестру, - напомнил ему Дулеб.
   - Моя сестра, тебе нет до нее дела.
   - Лекарь киевский хотел бы с тобой поговорить, я позвал тебя, чтобы спросить, согласен ли ты? - Поведение Кузьмы не нравилось Берладнику, видно было, что киевский беглец нарочно заводит перебранку; тут могли бы помочь спокойствие и достоинство, а уж достоинства у Берладника было больше, чем у Кузьмы злости.
   - С одним уже поговорил, - буркнул Кузьма.
   - Не выказывай упрямства. Упрямые - чаще всего слабохарактерные. А ты человек сильный. Говори, согласен или нет? Насильно заставлять тебя никто не будет.
   - Это для тебя? - спросил Кузьма, сердито окидывая взглядом всех, кроме Берладника.
   - Для меня тоже.
   - А о чем говорить мне с ним?
   - Он спросит.
   Кузьма долго сопел молча, яростно сверкал белками, наконец равнодушно махнул рукой:
   - Пускай спрашивает. Только бы тот чтоб не лез!
   - За Иваницу прости, - сказал спокойно Дулеб. - Нехорошо вышло. Это самоуправство.
   - Он свое схватил.
   - Кузьмой называешься?
   - Разве не слыхал?
   - Спрашивать буду я, а ты будешь отвечать.
   - Это уж, как захочу. Ты слыхал ведь наш уговор с князем Иваном? Иль глухой?
   Дулеб терпеливо переносил обиду.
   - Отец твой - дружинник Емец. Слепой, у воеводы Войтишича служит. Верно?
   - Ну, верно.
   - Сестра Ойка.
   - Не трожь сестры.
   - Расскажи, когда и как ты выехал из Киева.
   - Сел на коня, да и поехал.
   - Не на коня. У тебя было два коня.
   - Ну, два.
   - Когда выехал?
   - Разве вспомнишь? Было тепло. Вот и все.
   - Знаешь про убийство князя Игоря?
   - Так ему и надо.
   Дулеб чувствовал, что спрашивает не так и не о том, что нужно. Он так много раз мысленно представлял себе течение событий в тот августовский день в Киеве, что они уже ему словно бы надоели, что ли, он как-то утратил вкус к расспросам, все ему опостылело еще с той минуты, когда они допросили Сильку. И ничего из этого допроса не вышло. Теперь подтверждалась для него та истина, что человек, который постоянно направляет мысль в одну сторону, менее всего способен показать события так, как они происходили на самом деле. Собственно, Дулеб и не допрашивал Кузьму, не ловил его на неправде, как это пытался сделать Иваница, - он просто сам подсказывал ему ответы, все больше и больше удивляясь самому себе и в то же время будучи не в состоянии что-либо поделать с собой.
   - Сказано о тебе, что ты убил князя Игоря, - неожиданно для всех, а более всего для самого себя сказал Дулеб.
   - Го-го! - коротко хохотнул Кузьма.
   - А помогал тебе монах Силька, хорошо ведомый тебе.
   - Го-го! - снова последовало в ответ.
   - И вот ты должен доказать, что не убивал, если не чувствуешь себя виноватым.
   - Го-го!
   - Послушай моего совета, лекарь, - заметил, улыбаясь, Берладник. Сначала слушай обвиненного обоими ушами. Когда же станешь обвинять его, то и тогда слушай его хотя бы одним ухом, не только свой голос.