Страница:
Изяслав ездил по Киеву, плакал прилюдно, собирал на трапезы дружину, боярство, лучших мужей, велел пускать туда и гуляк, и бедноту, дабы разносили они по всему городу его слова, жаловался на Долгорукого: "Если бы он пришел лишь с сыновьями, то какая ему волость по душе, ту и взял бы. А он привел на меня диких половцев и врагов моих Ольговичей, потому-то и хочу биться!"
И пока плакал, да подкармливал своих приближенных, да снова плакал и упрекал Юрия за его дружбу с половцами, сам тайком послал к неуемным половецким ханам одного из четверых Никол, а именно Безухого, пустив перед тем слух о тяжкой немочи боярина, и объявил розыски своего приближенного лекаря Дулеба, который единственный только и мог спасти верного боярина.
О половцах речь должна быть особой.
Никто не знал, откуда пришли половцы, а было это еще при сыновьях Ярослава Мудрого. Они вытеснили печенегов, еще более диких, чем сами половцы, заняли их степи, не смирились перед русскими князьями, как это сделали торки и черные клобуки, которым киевский князь отвел земли вдоль реки Рось и пустил до самой Припяти, так что с одной стороны Киев словно бы охранялся городом Торческом, а с другой - Чернобылем. Половцы не хотели оседать на земле. Вся их жизнь была сплошным бегством, они меняли небо и землю, траву и ветер, в то же время не изменялись сами. На землю, куда приходили, смотрели как на свою собственность, и для тех, кто там рождался, становилась она на более или менее длительное время отчизной. Гнали впереди себя огромное множество рогатого и мелкого скота, но главная их забота и старание сосредоточены были на лошадях. Привыкшие с детства ездить верхом, они считали унизительным для себя ходить пешком, часто садились на коней боком, по-женски, и так сидя вели речь о делах, размышляли, спорили, продавали, покупали, пили, ели, спали, склонившись на узкую шею своего скакуна, и видели во снах новые земли, новое небо, новые травы, новые ветры. Самым счастливым считался тот, кто погибал в битве, их победам радовались даже звери и птицы, волки выбегали из буераков и, задирая морду к небу, счастливо завывали, орлы и желтоногие птицы радостно кричали в честь победы, половецким богом была лишь сила, ей поклонялись, ей приносили жертвы, сладчайшей из которых была опять-таки победа, потому что поражение покрывало позором все племя и весь народ, счастливы были глаза, не видевшие поражения, счастливы уши, не слыхавшие о нем, жены половецкие при поражении убивали беглецов, в груди которых сердца дрожали вдвое сильнее, чем в груди храбрых, резали стариков, удушали новорожденных, бросали их под конские копыта и закалывались сами. Песни пели о земле, о конях, об утренних звездах и смерти воинов, а больше ни о чем не пели. Обращались в песне от имени мертвых героев к воронью и орлам: ешь, орел, мою юность, насыщайся моим мужеством, твое крыло вырастет от этого на локоть, а когти - на пядь.
Владимир Мономах всю свою жизнь бился с половцами, хотел покорить их, прибрать к рукам, рассеять, потому и прозван он был грозою половцев, он и в самом деле запер их в их стойбищах, они боялись одного лишь имени Мономаха, однако после смерти князя снова поднялись племена, взялись за свое, содрогалась земля под копытами коней, горели села и города от набегов. Мономах замирился с двумя коленами половецких ханов Гиргеня и Осеня, породнился с племенем Гиргеневым, взяв сыну Юрию в жены внучку половецкого хана, тогда как Олег черниговский своему сыну Святославу взял внучку Осеневу. Позднее, когда хана Гиргеня отравили волжские булгары, Юрий ходил мстить за своего родича, и это был единственный поход, в котором он прибег к разрушениям, пожарам и несправедливости, хотя, говоря откровенно, виновен в том был не Юрий, а его дикие родичи, сопровождавшие его в походе. С тех пор Долгорукий очень осмотрительно приглашал половцев, когда же такое случалось, он ставил непременное условие ханам: удерживать воинов своих от грабежей и насилий.
Но не все половцы были благосклонны к Юрию. Те из них, которые вели свой род от ханов Итларя и Китана, коварно убитых Мономахом в Переяславе, враждебно относились к русским князьям, подстрекали и другие племена, где были ханы Товлий, Изай, Бокмыш, Осалук, Седвак.
К ним и метнулся Никола Безухий с драгоценными дарами от киевских бояр и с просьбой ударить неожиданно на торков и черных клобуков на Роси, ибо те все еще колебались - посылать ли подмогу Изяславу или же ждать Долгорукого и перейти на службу к нему, как старшему князю в роду Мономаха, а значит, и самому надежному.
Безухий шептал ханам, что князь киевский не станет защищать своих диких подданных, а Долгорукий не успеет прийти на подмогу, потому-то половецкие воины могут насладиться там вдоволь и взять добычу, тогда как князья будут стоять друг против друга да похваляться.
Ханы подмигивали узкими глазами, покачивали головами, любовались подарками, молчали, - они сразу смекнули, что этот безухий не ждет от них речи, ибо все равно ничего не услышит, даже если они заговорят с ним. Его дело - говорить, передавать веления, просьбы, уговоры; правда, наставляя ладони, он словно старался прислушиваться, но предпочитал слышать не слова, а дикий клекот на берегах Роси. И вот тогда, когда безухий боярин еще сидел в смердящем степном стане и лакомился конской печенкой, собранные воедино из нескольских диких племен воины ударили на черных клобуков, налетели как ветер, сожгли, разрушили, ограбили и исчезли, неуловимые, безнаказанные, преступные, неведомо какой злой силой брошенные на мирных людей, бывших, собственно, их единокровными братьями.
Не время было искать виновного, к тому же нашлись подосланные для этого люди, которые своевременно шепнули, что повинен в том Долгорукий, он должен был бы позаботиться о своих будущих союзниках и подданных, если же он этого не сделал, то и выступать нужно не за него, а супротив него, и тогда хан черных клобуков Кунтувдий повел своих всадников к Изяславу.
Некому было растолковать черным клобукам, что возле Долгорукого были вовсе не те половецкие ханы, которые учинили нападение на торков и черных клобуков. Сюда набегали Товлий, Бокмыш и Седвак, а с Долгоруким шли Билюк, Калотан, Корязь, Темир-Хозей.
Для Изяслава оставалось после этого самое трудное: киевляне. Каждый раз бывало так, что одни гнали его из Киева за добычей, а других он должен был уговаривать, чтобы поддержали силой княжескую дружину, пошли полком, и уже тут приходилось князю земно кланяться простому люду, выслушивать все те огорчительные слова, которые должны были бы слушать также бояре и иереи, но они выставляли князя впереди себя, будто щит, прикрывались им от голоса народа - потому-то и получилось, что князь был бит с двух сторон, словно туго натянутый барабан, и каждый старался ударить сильнее, чтобы громче был звук, чтобы чувствительнее был удар.
Миру киевский князь казался дерзким, добычливым, ловким, удачливым и в делах внутренних, и в сношениях с чужими землями, на самом же деле он давно уже не был таким, он стал жалким прислужником боярским, но прикрывалось это внешне весьма умело. Изяслав ходил в походы, кровью супротивников заливал рвы городов и орошал ею поля, он начинал новый поход, не успев закончить предыдущий, и все это творилось якобы во имя Киева, для Киева, а тем временем Киев давно уже вышел из-под власти Изяслава, он отдан был в руки Войтишича и четырех Никол, которые вершили свои дела за спиной у князя, а то и просто у него на глазах.
Теперь бояре снова выставляли вперед Изяслава, он должен был отогнать опасного Долгорукого, отстоять Киевский стол для себя, а Киев для них, до сих пор это удавалось, потому что как-то так получалось, что за Киев князь воевал вдали от города, прямой опасности еще не было во времена княжения Изяслава, киевляне либо уговаривали его идти с княжеской дружиной, либо просто вынуждали делать это силком, как было во времена похода на Суздальщину, из киевлян легко удавалось сколотить дружину, послав по городу зазывал, расставив умело на вече между людом боярских подпевал и крикунов, но все это годилось когда-то, еще даже вчера, а не сегодня, когда зловещее слово "Долгорукий" звучало и на княжеской Горе и на Подоле, на пустых торговищах и в храмах, среди непокорных и среди самых забитых. Сытый люд не способен к сопротивлению. Только голодный и битый постоянно готов взбунтоваться. Поэтому нужно было хорошенько кормить люд, хоть это и дорого обходится. Но Долгорукий выбрал именно тот год, когда в Киеве голодали, когда торговища великого города опустели, когда в княжеских житницах, о которых Изяслав за эти два лета не имел времени позаботиться, зерна осталось разве лишь для мышей, и вот теперь киевскому князю надобно было созывать вече и просить киевлян идти полком против суздальского князя, угрожавшего уже Переяславу, а стало быть, и Киеву.
Уже прибыл из Луцка младший брат Изяслава Владимир, отосланный туда старшим братом из прихоти весьма бессмысленной, с Владимиром приехал и высокоученый боярин Петр Бориславович, от которого всегда можно было услышать мудрый совет.
Петр привел князю слова Бернара Клервосского, неистового аббата, который потрясал всю Европу, выгоняя своими проповедями зажиревших королей во второй крестовый поход: "Действуйте согласно с положением, которое вы занимаете, согласно с достоинством, которое вас украшает, согласно с той властью, которую вы получили".
Изяслав велел открыть княжеские житницы, раздавать киевлянам хлеб, варить пиво, разводить на торговищах костры и зажаривать целых вепрей и быков, дабы люди забыли о голоде, дабы показалось им, будто возвратились времена князя Владимира, который прежде всего заботился о том, чтобы его киевляне были накормлены и напоены, были довольными и спокойными. Петрило пустил среди людей своих лазутчиков и доносчиков, они метались между киевлянами изо дня в день, но ничего утешительного не приносили. Даже самые голодные, насыщаясь хлебами Изяслава, все едино говорили только о Долгоруком. Такова неблагодарность людская!
Тогда Изяслав разослал по Киеву биричей и подвойских, скликать люд на великое вече возле Софии. Со времен Ярослава Мудрого собирались здесь князь и боярин, иерей и купец, воин и смерд. Площадь перед собором задумана была Ярославом так, чтобы вместился на ней весь Киев, одновременно предусмотрено было и то, чтобы не смешивалось здесь грешное с праведным, черный люд с мужами лучшими, мудрый князь предвидел и утвердил на все времена порядок и течение веча, для чего определил, кто где должен стоять, кто за кем должен подавать голос и кому какой голос принадлежит.
Потому-то великий князь никогда не должен быть опускаться на землю, на которой стояли все простые грешные люди, - он возносился над киевлянами, пребывая в соборной каменной опасани, показываясь, в зависимости от потребности - больше или меньше, в прорези - ветрогоне, так что виден он был не всем, а лишь тем, кто удостоен был этого благодаря своему положению. По правую руку от него в опасани становились князья меньшие, послы от земель своих и чужестранных, митрополит и епископы. По левую руку держались мужья лучшие, тысяцкие, воеводы, бояре. Будучи почти незаметными за толстыми каменными стенами, они видели всех на площади и могли даже угадывать, кто и что кричит, кто согласен с княжеской волей, а кто проявляет непокорность и крамолу, могли даже подавать знаки своим людям, умело расставленным во всех концах площади для надлежащего направления веча.
Два дня метались по Киеву биричи и подвойские Изяслава. Затем настал день веча, когда князь со всеми, кому надлежало быть рядом с ним по правую и левую руку, с утра ехал в Софию, он ставил впереди себя дружину и ждал, пока площадь заполнится народом, чтобы появиться над всеми среди каменных ветрогонов опасани, будто бог из тучи, молвить свое слово, выразить свою волю и убедиться в поддержке всего Киева, поддержке добровольной и щедрой.
Изяслав прибыл в Софию, принял благословение от митрополита Климента, поздоровался с боярством и лучшими мужами, пустил растроганную слезу из золотушных глаз, склонившись в почтительном поклоне перед Войтишичем, который появился позже всех, проклиная свою старость, жару и бесчестье, которым угрожает Киеву Долгорукий, ведя на святой город свои суздальские орды и ватаги.
Все готово было для веча, кроме... самих киевлян.
Они не шли. Появились горлодеры и крикуны боярские, встали каждый в отведенном для него месте в разных концах площади, торчали бессмысленно и позорно, а киевляне не шли. Изяслав перебрасывался словом то с митрополитом, то с Войтишичем, то с игуменом Ананией, то с четырьмя Николами, торжественно-задумчивыми для такого высокого случая, еще никто не отваживался обратить внимание на то, что происходит на площади перед Софией, еще ждали, еще надеялись, а уже солнце выкатывалось из-за Днепра, уже ударило ослепительно по киевским зеленым холмам, уже светило так, что и слепой мог увидеть: вечевая площадь пуста и безлюдна, на ней торчали одни лишь болваны, заблаговременно расставленные Петрилой; они должны были бы затеряться среди людей, спрятаться в толчее, стать незаметными исполнителями высшей воли, возбудителями той ярости, в которой утрачивается здравый смысл, забываются потребности, зато буйно расцветает то, что мило сердцу князя и его подручных.
- Кто такие? - разъяренно воскликнул Изяслав, пренебрежительно окидывая взором торчавших на площади людей, а поскольку неизвестно было, к кому обращен его вопрос, то ответил тысяцкий, которому надлежало во всем вершить княжескую волю в этом городе:
- Люди Петрилы, княже.
- Петрило где?
Петрило протиснулся из-за боярства, почтительно поклонился великому князю, глаза у него блестели собачьей преданностью, в них уже не было той надменности и злобы, с которыми он взирал на всех, кого считал ниже себя.
- Киевляне где? - спросил у него Изяслав.
- Надлежало бы тут быть, княже.
- Спрашиваю, где? - рявкнул князь, наливаясь кровью, от злости у него покраснело лицо, шея и глаза.
- Дозволь, княже, пригоню сюда всех.
- Откуда пригонишь?
- Приметы указывают...
- Киевляне где, спрашиваю!
- Не иначе как возле Туровой божницы...
Слово "Турова божница" после Ярославова сына Изяслава не мог теперь слышать ни один князь киевский, ни один воевода, ни один боярин.
- А будь оно проклято! - потихоньку заворчал Войтишич, сгоняя с широкого своего лица равнодушную ласковость, которой прикрывался всегда, как прикрывались скуратом скоморохи.
- Послать дружину и пригнать их всех сюда! - закричали четыре Николы, выдвигаясь друг перед другом на глаза князю. - А кто не покорится - в Днепр его!
Изяслав захлопал больными глазами, не зная, кого слушать, что делать. В походе неизмеримо лучше. Там дружина всегда хочет одного и того же: биться, побеждать, добывать! Там нет колебаний, исчезают сомнения, нет нужды слушать советчиков, там идешь вперед, пробиваешься, проламываешься, там все ясно и определено заранее.
А тут? Кого слушать? И как спастись от окончательного презрения и осмеяния со стороны киевлян, которые собрались где-то у подножия Киева, не захотели подниматься на Гору, не пришли в Софию, к главе Киева, а тянули князя вниз, на Подол, затопленный водою, занесенный песками, голодный, ободранный, обнищавший, но независимый.
Князь посмотрел на митрополита. Умудренный науками Климент на молчаливый вопрос Изяслава пробормотал слова Иллариона, вознесенного некогда Ярославом Мудрым от простого пресвитера до митрополита всей земли Русской: "Не сливаю разделения и не разделяю единство, соединяются без смешения и разделяются нераздельно".
Четыре Николы недоуменно сверкали желтыми глазами, с открытой неприязнью поглядывая на митрополита, которому не могли забыть слов одного из писаний, где он укорял всех тех, кто добивается славы и знатности, присоединяя дом к дому, село к селу, набирая для себя бортей и сенокосов, изгоев и сябров, подневольных хватая, а вольных прибирая к рукам силком.
Тогда князь обратил свой взгляд на Петра Бориславовича, который стоял с боярами, но выделялся среди них своей холеной чистотой и умным спокойствием, излучавшимся из его огромных черных глаз.
Петр махнул своей короткой рукой, словно бы показывая Изяславу, с какими глупцами приходится ему стоять рядом.
- Власть поддерживается точно так же, как и добывается, княже, сказал Петр Бориславович спокойно, - насильством или добровольностью. Ты не применял никакого насильства, когда шел в Киев, сами же киевляне призвали тебя из Переяслава, люб ты их сердцам, то как же можешь прибегать к деяниям, чуждым и неприсущим тебе? Прислушайся к мудрым словам митрополита Климента.
- Меч - вот вся мудрость. Будь оно проклято! - пробормотал Войтишич. - Вспомни, княже, как покорял дружину Ростислава и показывал это всем киевлянам, согнанным к Днепру. Покажи теперь киевлянам, как умеешь покорять и их самих, будь оно проклято на этом и на том свете, как мне на старости приходится бедствовать в таком глупом деле...
При этом Войтишич развел руками, прижав локти к бокам, закрыл глаза и стоял вот так некоторое время, словно бы показывая, что уже ничего больше не ждет от такого нерешительного князя, из-за чего готов покинуть его уже и не условно, как провозгласил это два года назад, а по-настоящему, покинуть так, как умел издавна это делать, перескакивая от более слабого к сильному, выбирая именно тот момент, который решал спор между двумя князьями, точно улавливая своей коварно-мстительной душой, где сила, где перевес, где выгода.
Изяслав слишком хорошо знал, что обозначает такое разведение рук и прищуривание глаз Войтишича, чтобы ждать, пока случится то, что могло случиться. Киевляне покинули князя, теперь покинут его бояре, с кем же он тогда будет?
- По коням! - крикнул Изяслав. - И все на Подол!
Все было не так, все поломалось с самого начала, не вышло так, как выходило у старого Ярослава, как вышло еще и на том вече, когда Войтишичу и Петриле удалось расшевелить киевлян криками об убийстве князя Игоря, а затем под эти крики и всеобщую разъяренность учинить убийство, которое теперь вечным позором повисло на имени Изяслава, и он должен смывать этот позор новой и новой кровью, быть может даже кровью своего стрыя, родного брата собственного отца.
Если бы киевляне пришли к Софии, где застали бы вознесенного над ними князя с митрополитом, с князьями, воеводами, боярами, застали бы дружину во всеоружии, застали бы, сами того не ведая, готовый крик из глоток подкупленных крикунов. Но киевляне собрались возле Туровой божницы, они запрудили все Подольское торговище, они заполнили берега Почайны и Днепра, втянули в свой водоворот всех прибывших купцов, своих и чужих, озабоченных и просто зевак, которых неутолимое любопытство всегда гонит туда, где должно что-нибудь случиться. Торговый люд смешался здесь с людом рабочим, сегодня все было забыто, никто не дошел до своей работы, никто не взялся за свое дело, каждый был тут так, как застала его общая потребность: кузнец с молотом, дровосек с топором, водонос с коромыслом, косарь с косой, кто должен был идти на сенокос, был с граблями или вилами, кто изготовлялся запрячь волов, стоял с ярмом, тот, кто хотел продать железную цепь, так и держал цепь в руках, возница стоял возле нового воза, предназначенного на продажу, а каменолом, который привез в тяжелой гапке серый камень с Припяти, хитро посматривал на столпотворение киевское, дескать, подходи, бери, кому нужно, - люд собрался мирный, но опытный глаз воина тотчас подмечал, что все эти молоты, вилы, косы, топоры, цепи, рожны, веревки, камни, - все эти простые и повседневные приспособления для жизни будничной могут стать страшнейшим оружием, ибо в ход пойдет не один топор и не одна коса, а сотни да тысячи, а к тому же еще прибавится гнев тысяч людей, каждый из которых зажигается собственным огнем, а не так, как княжеская дружина - лишь гневом своего князя.
Изяслав обладал опытным глазом воина. Он тотчас же смекнул: бросить дружину в этот водоворот - значит, не иметь ни дружины, ни киевлян. Все утонет в крови, погибнет в резне, не уцелеет здесь ничто. Тогда хоть дикий половец, хоть Долгорукий, а то и малое дитя - приходи и бери Киев голыми руками.
Князь думал и решал быстро. Боярской воле не суперечил: двинулся дружиной на Подол, дабы разметать бунтующих и непокорных. Следовательно, теперь бояре от него не отвернутся, ибо сегодня послушал их. Теперь надобно склонить на свою сторону и киевлян, успокоить это безбрежное море страстей, недоверия, подозрительности и неблагодарности. Неблагодарность черного люда ударила Изяслава в самое сердце. Он помнил об отворенных княжьих житницах, перед глазами у него возникли бесконечно длинные столы по всему Киеву, за которыми обжирался кто хотел, задымили прямо в золотушные глаза огромные костры, на которых зажаривались вепри и туры, так почему же на его щедрость отвечают такой неблагодарностью? Князь даже заплакал, остановил коня перед толпой, которая не расступилась, не проявляла ни малейшего намерения пропустить князя к Туровой божнице, где бы он мог расставить свою дружину и приближенных людей в надлежащем порядке, ибо порядок вокруг князя сразу же рождает порядок и спокойствие также и в сердцах всего люда.
- Дети мои! - всхлипнул Изяслав, и это зрелище плачущего князя впереди закованной железом жестоколицей дружины сначала удивило и даже рассмешило киевлян, послышались возгласы:
- Ты смотри!
- Плачет!
- Князь плачет?
- Да не плачет - ревет!
- Хнычет!
Но Изяслав знал, чем донять простого человека, он еще пустил две струйки из покрасневших глаз, снова пробормотал:
- Дети мои!
Это уже не только удивило, но и тронуло киевлян, шум и выкрики постепенно затихли, торговище успокоилось, так бывает всегда на вече после того, как каждый пытается перекричать своего соседа и всех, кто есть вокруг, а затем, обессилев и поняв, что уже и не ведает, о чем вопить дальше, остается с раскрытым ртом, но без речи и без ветра, как говорят, а тем временем люди, заблаговременно расставленные князем и его подручными, бросают в толпу именно то слово, которое зажигает людей и ведет их, куда нужно князю, даже вопреки их собственной воле и намерениям. Так должно было бы случиться и здесь, только слово напутственное шло бы уже не от подосланных горлопанов, а от самого великого князя, который съехал с недостижимой своей Горы к милым его сердцу киевлянам, расплакался перед ними, и они, в знак благодарности, затихли, чтобы услышать слово Изяслава.
- Дети мои! - воскликнул князь. - Идет на меня стрый мой Гюргий с суздальцами и ведет с собою половцев поганых. Терпимо ли такое? Ежели бы Гюргий пришел лишь со своими сыновьями, то какая волость ему мила, ту и взял бы, но ведь привел на меня половцев и врагов наших Ольговичей, а потому хочу биться, а вас, дети мои, кличу с собой. Имею силу, так почему бы должен был мириться с Гюргием? Пойдите и вы со мною, милые мои киевляне!
Вече не откликнулось на слова княжеские, не вызвали они ни поддержки, ни сопротивления, молчание залегло над торговищем, тихо было до самого берега днепровского, казалось даже, что слышен плеск волн и постукивание лодок борт о борт, затем где-то в середине толпы заплакал ребенок, и словно бы от этого плача возникло движение в толпе, вытянувшееся змеей в направлении к князю и его дружине; видно стало, кто-то пробирается вперед, еще малость - и перед князем очутился его приближенный лекарь Дулеб с княжеской золотой гривной на шее - знаком неприкосновенности, с дерзостью в глазах и таким уверенным спокойствием, разлитым во всей его фигуре, что князь даже натянул поводья своего коня так, будто изготовлялся пятиться от этого человека, которому надлежало бы давно уже сидеть в смердящем темном порубе, а не возмущать здесь люд, прикрываясь княжеской золотой гривной.
- Мирись, княже! - сказал Дулеб будто и негромко, но так отчетливо, что его услышали в отдаленнейших концах торговища.
- Ты кто? - наливаясь гневом, крикнул Изяслав.
- Разве не узнал? Лекарь твой приближенный Дулеб.
- Он от Гюргия, от Долгой Руки! - обращаясь к вечу, крикнул Изяслав.
- Мирись, княже, с Юрием! - твердо повторил Дулеб.
- Он предатель! - снова крикнул князь.
- Мы не идем! - сказал Дулеб.
- Взять его! - велел Изяслав, с трудом сдерживаясь от искушения крикнуть, как кричали четыре Николы: "В Днепр его!" - но вокруг Дулеба встало несколько сот великанов, у каждого из которых в руке была либо дубина, либо молот на длинной ручке, либо самодельное копье, и уже словно бы все торговище выдохнуло одной грудью:
- Отступись, княже!
Тогда князь махнул рукой, поворачивая дружину, и погнал коня от своей неудачи, от позора, а может, и от поражения. Для собственного утешения бормотал себе в золотистый ус: "Пойдут те, которые пойдут. Пойдут те, которые пойдут..."
С братом Владимиром, с сыновьями Мстиславом и Ярополком, с боярами и дружиной Изяслав в тот же день вышел из Киева и возле Витачева встретился с братом своим Ростиславом, который приплыл на лодьях из Смоленска, ведя с собой большое войско. За день прибыли черниговские князья и черные клобуки хана Кунтувдия. Изяслав никогда еще не имел под рукой такого множества войска, поэтому он без колебаний переправился через Днепр и смело пошел в Переяслав, к которому уже приблизился Юрий.
И пока плакал, да подкармливал своих приближенных, да снова плакал и упрекал Юрия за его дружбу с половцами, сам тайком послал к неуемным половецким ханам одного из четверых Никол, а именно Безухого, пустив перед тем слух о тяжкой немочи боярина, и объявил розыски своего приближенного лекаря Дулеба, который единственный только и мог спасти верного боярина.
О половцах речь должна быть особой.
Никто не знал, откуда пришли половцы, а было это еще при сыновьях Ярослава Мудрого. Они вытеснили печенегов, еще более диких, чем сами половцы, заняли их степи, не смирились перед русскими князьями, как это сделали торки и черные клобуки, которым киевский князь отвел земли вдоль реки Рось и пустил до самой Припяти, так что с одной стороны Киев словно бы охранялся городом Торческом, а с другой - Чернобылем. Половцы не хотели оседать на земле. Вся их жизнь была сплошным бегством, они меняли небо и землю, траву и ветер, в то же время не изменялись сами. На землю, куда приходили, смотрели как на свою собственность, и для тех, кто там рождался, становилась она на более или менее длительное время отчизной. Гнали впереди себя огромное множество рогатого и мелкого скота, но главная их забота и старание сосредоточены были на лошадях. Привыкшие с детства ездить верхом, они считали унизительным для себя ходить пешком, часто садились на коней боком, по-женски, и так сидя вели речь о делах, размышляли, спорили, продавали, покупали, пили, ели, спали, склонившись на узкую шею своего скакуна, и видели во снах новые земли, новое небо, новые травы, новые ветры. Самым счастливым считался тот, кто погибал в битве, их победам радовались даже звери и птицы, волки выбегали из буераков и, задирая морду к небу, счастливо завывали, орлы и желтоногие птицы радостно кричали в честь победы, половецким богом была лишь сила, ей поклонялись, ей приносили жертвы, сладчайшей из которых была опять-таки победа, потому что поражение покрывало позором все племя и весь народ, счастливы были глаза, не видевшие поражения, счастливы уши, не слыхавшие о нем, жены половецкие при поражении убивали беглецов, в груди которых сердца дрожали вдвое сильнее, чем в груди храбрых, резали стариков, удушали новорожденных, бросали их под конские копыта и закалывались сами. Песни пели о земле, о конях, об утренних звездах и смерти воинов, а больше ни о чем не пели. Обращались в песне от имени мертвых героев к воронью и орлам: ешь, орел, мою юность, насыщайся моим мужеством, твое крыло вырастет от этого на локоть, а когти - на пядь.
Владимир Мономах всю свою жизнь бился с половцами, хотел покорить их, прибрать к рукам, рассеять, потому и прозван он был грозою половцев, он и в самом деле запер их в их стойбищах, они боялись одного лишь имени Мономаха, однако после смерти князя снова поднялись племена, взялись за свое, содрогалась земля под копытами коней, горели села и города от набегов. Мономах замирился с двумя коленами половецких ханов Гиргеня и Осеня, породнился с племенем Гиргеневым, взяв сыну Юрию в жены внучку половецкого хана, тогда как Олег черниговский своему сыну Святославу взял внучку Осеневу. Позднее, когда хана Гиргеня отравили волжские булгары, Юрий ходил мстить за своего родича, и это был единственный поход, в котором он прибег к разрушениям, пожарам и несправедливости, хотя, говоря откровенно, виновен в том был не Юрий, а его дикие родичи, сопровождавшие его в походе. С тех пор Долгорукий очень осмотрительно приглашал половцев, когда же такое случалось, он ставил непременное условие ханам: удерживать воинов своих от грабежей и насилий.
Но не все половцы были благосклонны к Юрию. Те из них, которые вели свой род от ханов Итларя и Китана, коварно убитых Мономахом в Переяславе, враждебно относились к русским князьям, подстрекали и другие племена, где были ханы Товлий, Изай, Бокмыш, Осалук, Седвак.
К ним и метнулся Никола Безухий с драгоценными дарами от киевских бояр и с просьбой ударить неожиданно на торков и черных клобуков на Роси, ибо те все еще колебались - посылать ли подмогу Изяславу или же ждать Долгорукого и перейти на службу к нему, как старшему князю в роду Мономаха, а значит, и самому надежному.
Безухий шептал ханам, что князь киевский не станет защищать своих диких подданных, а Долгорукий не успеет прийти на подмогу, потому-то половецкие воины могут насладиться там вдоволь и взять добычу, тогда как князья будут стоять друг против друга да похваляться.
Ханы подмигивали узкими глазами, покачивали головами, любовались подарками, молчали, - они сразу смекнули, что этот безухий не ждет от них речи, ибо все равно ничего не услышит, даже если они заговорят с ним. Его дело - говорить, передавать веления, просьбы, уговоры; правда, наставляя ладони, он словно старался прислушиваться, но предпочитал слышать не слова, а дикий клекот на берегах Роси. И вот тогда, когда безухий боярин еще сидел в смердящем степном стане и лакомился конской печенкой, собранные воедино из нескольских диких племен воины ударили на черных клобуков, налетели как ветер, сожгли, разрушили, ограбили и исчезли, неуловимые, безнаказанные, преступные, неведомо какой злой силой брошенные на мирных людей, бывших, собственно, их единокровными братьями.
Не время было искать виновного, к тому же нашлись подосланные для этого люди, которые своевременно шепнули, что повинен в том Долгорукий, он должен был бы позаботиться о своих будущих союзниках и подданных, если же он этого не сделал, то и выступать нужно не за него, а супротив него, и тогда хан черных клобуков Кунтувдий повел своих всадников к Изяславу.
Некому было растолковать черным клобукам, что возле Долгорукого были вовсе не те половецкие ханы, которые учинили нападение на торков и черных клобуков. Сюда набегали Товлий, Бокмыш и Седвак, а с Долгоруким шли Билюк, Калотан, Корязь, Темир-Хозей.
Для Изяслава оставалось после этого самое трудное: киевляне. Каждый раз бывало так, что одни гнали его из Киева за добычей, а других он должен был уговаривать, чтобы поддержали силой княжескую дружину, пошли полком, и уже тут приходилось князю земно кланяться простому люду, выслушивать все те огорчительные слова, которые должны были бы слушать также бояре и иереи, но они выставляли князя впереди себя, будто щит, прикрывались им от голоса народа - потому-то и получилось, что князь был бит с двух сторон, словно туго натянутый барабан, и каждый старался ударить сильнее, чтобы громче был звук, чтобы чувствительнее был удар.
Миру киевский князь казался дерзким, добычливым, ловким, удачливым и в делах внутренних, и в сношениях с чужими землями, на самом же деле он давно уже не был таким, он стал жалким прислужником боярским, но прикрывалось это внешне весьма умело. Изяслав ходил в походы, кровью супротивников заливал рвы городов и орошал ею поля, он начинал новый поход, не успев закончить предыдущий, и все это творилось якобы во имя Киева, для Киева, а тем временем Киев давно уже вышел из-под власти Изяслава, он отдан был в руки Войтишича и четырех Никол, которые вершили свои дела за спиной у князя, а то и просто у него на глазах.
Теперь бояре снова выставляли вперед Изяслава, он должен был отогнать опасного Долгорукого, отстоять Киевский стол для себя, а Киев для них, до сих пор это удавалось, потому что как-то так получалось, что за Киев князь воевал вдали от города, прямой опасности еще не было во времена княжения Изяслава, киевляне либо уговаривали его идти с княжеской дружиной, либо просто вынуждали делать это силком, как было во времена похода на Суздальщину, из киевлян легко удавалось сколотить дружину, послав по городу зазывал, расставив умело на вече между людом боярских подпевал и крикунов, но все это годилось когда-то, еще даже вчера, а не сегодня, когда зловещее слово "Долгорукий" звучало и на княжеской Горе и на Подоле, на пустых торговищах и в храмах, среди непокорных и среди самых забитых. Сытый люд не способен к сопротивлению. Только голодный и битый постоянно готов взбунтоваться. Поэтому нужно было хорошенько кормить люд, хоть это и дорого обходится. Но Долгорукий выбрал именно тот год, когда в Киеве голодали, когда торговища великого города опустели, когда в княжеских житницах, о которых Изяслав за эти два лета не имел времени позаботиться, зерна осталось разве лишь для мышей, и вот теперь киевскому князю надобно было созывать вече и просить киевлян идти полком против суздальского князя, угрожавшего уже Переяславу, а стало быть, и Киеву.
Уже прибыл из Луцка младший брат Изяслава Владимир, отосланный туда старшим братом из прихоти весьма бессмысленной, с Владимиром приехал и высокоученый боярин Петр Бориславович, от которого всегда можно было услышать мудрый совет.
Петр привел князю слова Бернара Клервосского, неистового аббата, который потрясал всю Европу, выгоняя своими проповедями зажиревших королей во второй крестовый поход: "Действуйте согласно с положением, которое вы занимаете, согласно с достоинством, которое вас украшает, согласно с той властью, которую вы получили".
Изяслав велел открыть княжеские житницы, раздавать киевлянам хлеб, варить пиво, разводить на торговищах костры и зажаривать целых вепрей и быков, дабы люди забыли о голоде, дабы показалось им, будто возвратились времена князя Владимира, который прежде всего заботился о том, чтобы его киевляне были накормлены и напоены, были довольными и спокойными. Петрило пустил среди людей своих лазутчиков и доносчиков, они метались между киевлянами изо дня в день, но ничего утешительного не приносили. Даже самые голодные, насыщаясь хлебами Изяслава, все едино говорили только о Долгоруком. Такова неблагодарность людская!
Тогда Изяслав разослал по Киеву биричей и подвойских, скликать люд на великое вече возле Софии. Со времен Ярослава Мудрого собирались здесь князь и боярин, иерей и купец, воин и смерд. Площадь перед собором задумана была Ярославом так, чтобы вместился на ней весь Киев, одновременно предусмотрено было и то, чтобы не смешивалось здесь грешное с праведным, черный люд с мужами лучшими, мудрый князь предвидел и утвердил на все времена порядок и течение веча, для чего определил, кто где должен стоять, кто за кем должен подавать голос и кому какой голос принадлежит.
Потому-то великий князь никогда не должен быть опускаться на землю, на которой стояли все простые грешные люди, - он возносился над киевлянами, пребывая в соборной каменной опасани, показываясь, в зависимости от потребности - больше или меньше, в прорези - ветрогоне, так что виден он был не всем, а лишь тем, кто удостоен был этого благодаря своему положению. По правую руку от него в опасани становились князья меньшие, послы от земель своих и чужестранных, митрополит и епископы. По левую руку держались мужья лучшие, тысяцкие, воеводы, бояре. Будучи почти незаметными за толстыми каменными стенами, они видели всех на площади и могли даже угадывать, кто и что кричит, кто согласен с княжеской волей, а кто проявляет непокорность и крамолу, могли даже подавать знаки своим людям, умело расставленным во всех концах площади для надлежащего направления веча.
Два дня метались по Киеву биричи и подвойские Изяслава. Затем настал день веча, когда князь со всеми, кому надлежало быть рядом с ним по правую и левую руку, с утра ехал в Софию, он ставил впереди себя дружину и ждал, пока площадь заполнится народом, чтобы появиться над всеми среди каменных ветрогонов опасани, будто бог из тучи, молвить свое слово, выразить свою волю и убедиться в поддержке всего Киева, поддержке добровольной и щедрой.
Изяслав прибыл в Софию, принял благословение от митрополита Климента, поздоровался с боярством и лучшими мужами, пустил растроганную слезу из золотушных глаз, склонившись в почтительном поклоне перед Войтишичем, который появился позже всех, проклиная свою старость, жару и бесчестье, которым угрожает Киеву Долгорукий, ведя на святой город свои суздальские орды и ватаги.
Все готово было для веча, кроме... самих киевлян.
Они не шли. Появились горлодеры и крикуны боярские, встали каждый в отведенном для него месте в разных концах площади, торчали бессмысленно и позорно, а киевляне не шли. Изяслав перебрасывался словом то с митрополитом, то с Войтишичем, то с игуменом Ананией, то с четырьмя Николами, торжественно-задумчивыми для такого высокого случая, еще никто не отваживался обратить внимание на то, что происходит на площади перед Софией, еще ждали, еще надеялись, а уже солнце выкатывалось из-за Днепра, уже ударило ослепительно по киевским зеленым холмам, уже светило так, что и слепой мог увидеть: вечевая площадь пуста и безлюдна, на ней торчали одни лишь болваны, заблаговременно расставленные Петрилой; они должны были бы затеряться среди людей, спрятаться в толчее, стать незаметными исполнителями высшей воли, возбудителями той ярости, в которой утрачивается здравый смысл, забываются потребности, зато буйно расцветает то, что мило сердцу князя и его подручных.
- Кто такие? - разъяренно воскликнул Изяслав, пренебрежительно окидывая взором торчавших на площади людей, а поскольку неизвестно было, к кому обращен его вопрос, то ответил тысяцкий, которому надлежало во всем вершить княжескую волю в этом городе:
- Люди Петрилы, княже.
- Петрило где?
Петрило протиснулся из-за боярства, почтительно поклонился великому князю, глаза у него блестели собачьей преданностью, в них уже не было той надменности и злобы, с которыми он взирал на всех, кого считал ниже себя.
- Киевляне где? - спросил у него Изяслав.
- Надлежало бы тут быть, княже.
- Спрашиваю, где? - рявкнул князь, наливаясь кровью, от злости у него покраснело лицо, шея и глаза.
- Дозволь, княже, пригоню сюда всех.
- Откуда пригонишь?
- Приметы указывают...
- Киевляне где, спрашиваю!
- Не иначе как возле Туровой божницы...
Слово "Турова божница" после Ярославова сына Изяслава не мог теперь слышать ни один князь киевский, ни один воевода, ни один боярин.
- А будь оно проклято! - потихоньку заворчал Войтишич, сгоняя с широкого своего лица равнодушную ласковость, которой прикрывался всегда, как прикрывались скуратом скоморохи.
- Послать дружину и пригнать их всех сюда! - закричали четыре Николы, выдвигаясь друг перед другом на глаза князю. - А кто не покорится - в Днепр его!
Изяслав захлопал больными глазами, не зная, кого слушать, что делать. В походе неизмеримо лучше. Там дружина всегда хочет одного и того же: биться, побеждать, добывать! Там нет колебаний, исчезают сомнения, нет нужды слушать советчиков, там идешь вперед, пробиваешься, проламываешься, там все ясно и определено заранее.
А тут? Кого слушать? И как спастись от окончательного презрения и осмеяния со стороны киевлян, которые собрались где-то у подножия Киева, не захотели подниматься на Гору, не пришли в Софию, к главе Киева, а тянули князя вниз, на Подол, затопленный водою, занесенный песками, голодный, ободранный, обнищавший, но независимый.
Князь посмотрел на митрополита. Умудренный науками Климент на молчаливый вопрос Изяслава пробормотал слова Иллариона, вознесенного некогда Ярославом Мудрым от простого пресвитера до митрополита всей земли Русской: "Не сливаю разделения и не разделяю единство, соединяются без смешения и разделяются нераздельно".
Четыре Николы недоуменно сверкали желтыми глазами, с открытой неприязнью поглядывая на митрополита, которому не могли забыть слов одного из писаний, где он укорял всех тех, кто добивается славы и знатности, присоединяя дом к дому, село к селу, набирая для себя бортей и сенокосов, изгоев и сябров, подневольных хватая, а вольных прибирая к рукам силком.
Тогда князь обратил свой взгляд на Петра Бориславовича, который стоял с боярами, но выделялся среди них своей холеной чистотой и умным спокойствием, излучавшимся из его огромных черных глаз.
Петр махнул своей короткой рукой, словно бы показывая Изяславу, с какими глупцами приходится ему стоять рядом.
- Власть поддерживается точно так же, как и добывается, княже, сказал Петр Бориславович спокойно, - насильством или добровольностью. Ты не применял никакого насильства, когда шел в Киев, сами же киевляне призвали тебя из Переяслава, люб ты их сердцам, то как же можешь прибегать к деяниям, чуждым и неприсущим тебе? Прислушайся к мудрым словам митрополита Климента.
- Меч - вот вся мудрость. Будь оно проклято! - пробормотал Войтишич. - Вспомни, княже, как покорял дружину Ростислава и показывал это всем киевлянам, согнанным к Днепру. Покажи теперь киевлянам, как умеешь покорять и их самих, будь оно проклято на этом и на том свете, как мне на старости приходится бедствовать в таком глупом деле...
При этом Войтишич развел руками, прижав локти к бокам, закрыл глаза и стоял вот так некоторое время, словно бы показывая, что уже ничего больше не ждет от такого нерешительного князя, из-за чего готов покинуть его уже и не условно, как провозгласил это два года назад, а по-настоящему, покинуть так, как умел издавна это делать, перескакивая от более слабого к сильному, выбирая именно тот момент, который решал спор между двумя князьями, точно улавливая своей коварно-мстительной душой, где сила, где перевес, где выгода.
Изяслав слишком хорошо знал, что обозначает такое разведение рук и прищуривание глаз Войтишича, чтобы ждать, пока случится то, что могло случиться. Киевляне покинули князя, теперь покинут его бояре, с кем же он тогда будет?
- По коням! - крикнул Изяслав. - И все на Подол!
Все было не так, все поломалось с самого начала, не вышло так, как выходило у старого Ярослава, как вышло еще и на том вече, когда Войтишичу и Петриле удалось расшевелить киевлян криками об убийстве князя Игоря, а затем под эти крики и всеобщую разъяренность учинить убийство, которое теперь вечным позором повисло на имени Изяслава, и он должен смывать этот позор новой и новой кровью, быть может даже кровью своего стрыя, родного брата собственного отца.
Если бы киевляне пришли к Софии, где застали бы вознесенного над ними князя с митрополитом, с князьями, воеводами, боярами, застали бы дружину во всеоружии, застали бы, сами того не ведая, готовый крик из глоток подкупленных крикунов. Но киевляне собрались возле Туровой божницы, они запрудили все Подольское торговище, они заполнили берега Почайны и Днепра, втянули в свой водоворот всех прибывших купцов, своих и чужих, озабоченных и просто зевак, которых неутолимое любопытство всегда гонит туда, где должно что-нибудь случиться. Торговый люд смешался здесь с людом рабочим, сегодня все было забыто, никто не дошел до своей работы, никто не взялся за свое дело, каждый был тут так, как застала его общая потребность: кузнец с молотом, дровосек с топором, водонос с коромыслом, косарь с косой, кто должен был идти на сенокос, был с граблями или вилами, кто изготовлялся запрячь волов, стоял с ярмом, тот, кто хотел продать железную цепь, так и держал цепь в руках, возница стоял возле нового воза, предназначенного на продажу, а каменолом, который привез в тяжелой гапке серый камень с Припяти, хитро посматривал на столпотворение киевское, дескать, подходи, бери, кому нужно, - люд собрался мирный, но опытный глаз воина тотчас подмечал, что все эти молоты, вилы, косы, топоры, цепи, рожны, веревки, камни, - все эти простые и повседневные приспособления для жизни будничной могут стать страшнейшим оружием, ибо в ход пойдет не один топор и не одна коса, а сотни да тысячи, а к тому же еще прибавится гнев тысяч людей, каждый из которых зажигается собственным огнем, а не так, как княжеская дружина - лишь гневом своего князя.
Изяслав обладал опытным глазом воина. Он тотчас же смекнул: бросить дружину в этот водоворот - значит, не иметь ни дружины, ни киевлян. Все утонет в крови, погибнет в резне, не уцелеет здесь ничто. Тогда хоть дикий половец, хоть Долгорукий, а то и малое дитя - приходи и бери Киев голыми руками.
Князь думал и решал быстро. Боярской воле не суперечил: двинулся дружиной на Подол, дабы разметать бунтующих и непокорных. Следовательно, теперь бояре от него не отвернутся, ибо сегодня послушал их. Теперь надобно склонить на свою сторону и киевлян, успокоить это безбрежное море страстей, недоверия, подозрительности и неблагодарности. Неблагодарность черного люда ударила Изяслава в самое сердце. Он помнил об отворенных княжьих житницах, перед глазами у него возникли бесконечно длинные столы по всему Киеву, за которыми обжирался кто хотел, задымили прямо в золотушные глаза огромные костры, на которых зажаривались вепри и туры, так почему же на его щедрость отвечают такой неблагодарностью? Князь даже заплакал, остановил коня перед толпой, которая не расступилась, не проявляла ни малейшего намерения пропустить князя к Туровой божнице, где бы он мог расставить свою дружину и приближенных людей в надлежащем порядке, ибо порядок вокруг князя сразу же рождает порядок и спокойствие также и в сердцах всего люда.
- Дети мои! - всхлипнул Изяслав, и это зрелище плачущего князя впереди закованной железом жестоколицей дружины сначала удивило и даже рассмешило киевлян, послышались возгласы:
- Ты смотри!
- Плачет!
- Князь плачет?
- Да не плачет - ревет!
- Хнычет!
Но Изяслав знал, чем донять простого человека, он еще пустил две струйки из покрасневших глаз, снова пробормотал:
- Дети мои!
Это уже не только удивило, но и тронуло киевлян, шум и выкрики постепенно затихли, торговище успокоилось, так бывает всегда на вече после того, как каждый пытается перекричать своего соседа и всех, кто есть вокруг, а затем, обессилев и поняв, что уже и не ведает, о чем вопить дальше, остается с раскрытым ртом, но без речи и без ветра, как говорят, а тем временем люди, заблаговременно расставленные князем и его подручными, бросают в толпу именно то слово, которое зажигает людей и ведет их, куда нужно князю, даже вопреки их собственной воле и намерениям. Так должно было бы случиться и здесь, только слово напутственное шло бы уже не от подосланных горлопанов, а от самого великого князя, который съехал с недостижимой своей Горы к милым его сердцу киевлянам, расплакался перед ними, и они, в знак благодарности, затихли, чтобы услышать слово Изяслава.
- Дети мои! - воскликнул князь. - Идет на меня стрый мой Гюргий с суздальцами и ведет с собою половцев поганых. Терпимо ли такое? Ежели бы Гюргий пришел лишь со своими сыновьями, то какая волость ему мила, ту и взял бы, но ведь привел на меня половцев и врагов наших Ольговичей, а потому хочу биться, а вас, дети мои, кличу с собой. Имею силу, так почему бы должен был мириться с Гюргием? Пойдите и вы со мною, милые мои киевляне!
Вече не откликнулось на слова княжеские, не вызвали они ни поддержки, ни сопротивления, молчание залегло над торговищем, тихо было до самого берега днепровского, казалось даже, что слышен плеск волн и постукивание лодок борт о борт, затем где-то в середине толпы заплакал ребенок, и словно бы от этого плача возникло движение в толпе, вытянувшееся змеей в направлении к князю и его дружине; видно стало, кто-то пробирается вперед, еще малость - и перед князем очутился его приближенный лекарь Дулеб с княжеской золотой гривной на шее - знаком неприкосновенности, с дерзостью в глазах и таким уверенным спокойствием, разлитым во всей его фигуре, что князь даже натянул поводья своего коня так, будто изготовлялся пятиться от этого человека, которому надлежало бы давно уже сидеть в смердящем темном порубе, а не возмущать здесь люд, прикрываясь княжеской золотой гривной.
- Мирись, княже! - сказал Дулеб будто и негромко, но так отчетливо, что его услышали в отдаленнейших концах торговища.
- Ты кто? - наливаясь гневом, крикнул Изяслав.
- Разве не узнал? Лекарь твой приближенный Дулеб.
- Он от Гюргия, от Долгой Руки! - обращаясь к вечу, крикнул Изяслав.
- Мирись, княже, с Юрием! - твердо повторил Дулеб.
- Он предатель! - снова крикнул князь.
- Мы не идем! - сказал Дулеб.
- Взять его! - велел Изяслав, с трудом сдерживаясь от искушения крикнуть, как кричали четыре Николы: "В Днепр его!" - но вокруг Дулеба встало несколько сот великанов, у каждого из которых в руке была либо дубина, либо молот на длинной ручке, либо самодельное копье, и уже словно бы все торговище выдохнуло одной грудью:
- Отступись, княже!
Тогда князь махнул рукой, поворачивая дружину, и погнал коня от своей неудачи, от позора, а может, и от поражения. Для собственного утешения бормотал себе в золотистый ус: "Пойдут те, которые пойдут. Пойдут те, которые пойдут..."
С братом Владимиром, с сыновьями Мстиславом и Ярополком, с боярами и дружиной Изяслав в тот же день вышел из Киева и возле Витачева встретился с братом своим Ростиславом, который приплыл на лодьях из Смоленска, ведя с собой большое войско. За день прибыли черниговские князья и черные клобуки хана Кунтувдия. Изяслав никогда еще не имел под рукой такого множества войска, поэтому он без колебаний переправился через Днепр и смело пошел в Переяслав, к которому уже приблизился Юрий.