Страница:
- Ну кому я теперь нужен без ног? - спрашивал Анисим Иванович у отца. - Одна дорога - в петлю...
Отец успокаивал его, советовал заняться сапожным ремеслом, говорил о помощи какого-то комитета, обещал купить сапожный инструмент.
На другой день он в самом деле принес домой целую кошелку ножей, колодок, деревянных гвоздей и, не раздеваясь, пошел к Анисиму Ивановичу. Я побежал за ним.
- Ну, Анисим, - сказал отец, входя, - веселись, брат, целую фабрику тебе принес.
Он поставил перед Анисимом Ивановичем кошелку и вынул из кармана пачку старых рублей, похожих на тряпки.
- Вот, ешь, пей и сапоги шей, а на горе наплюй. Если всю жизнь горевать, когда же веселиться?
- Спасибо тебе, Егор, - сказал Анисим Иванович. - Только ноги вот не купишь...
- Ничего, Анисим, - отец махнул рукой. - Знаешь, как пословица говорит: "Сам без ног, а смокнет за трех". Ты у нас еще героем будешь. Погоди-ка...
Отец скрылся за дверью, но скоро опять вернулся. Вместе с ним вошел Мося, сапожник с нашей улицы. Что-то пряча за спиной, отец улыбался.
- А я тебе что принес, Анисим... - Он поставил на пол низенькую, на маленьких колесиках тележку... - Коня тебе принес. Гляди, какой рысак!
Анисим Иванович засмущался:
- Да что ты, Егор...
- Ладно, ладно, садись!
Анисим Иванович неловко влез на тележку, отец чуть подтолкнул его, и он покатился.
- Ловко ты придумал, Егор, - сказал Анисим Иванович, повеселев, этак и на базар могу съездить, и в лавку.
- Ну вот... - отец указал на Мосю, - а это я учителя привел. Он тебя своему делу выучит, объяснит, как туфля шьется, как сандаля или, скажем, сапог.
Анисим Иванович сказал дрогнувшим голосом:
- Золотой ты человек, Егор. Душа у тебя теплая.
- Будет... Перехвалишь, на один бок кривой стану.
В землянке наступило неловкое молчание. На плите протяжно завыл голубой, с помятым боком чайник. Отец взглянул на нас с Васькой и весело кивнул:
- Чего стоите рты нараспашку? Нате вам на гостинцы, ступайте гулять. - И отец дал нам новые, пахнущие медью три копейки с царским орлом и рубчиками по краям.
Обнявшись, мы с Васькой выбежали из землянки.
5
На дворе ярко светило солнце. В небесной синеве, сверкая крыльями, кувыркались голуби.
На другой стороне улицы столпились ребята и спорили, кто дальше прыгнет. Илюха гадал, кому прыгать первому. Шлепая то одного, то другого ладонью по груди, он считал:
Цынцы-брынцы, балалайка,
Цынцы-брынцы, заиграй-ка.
Цынцы-брынцы, не хочу.
Цынцы-брынцы, спать хочу.
Цынцы-брынцы, куда едешь?
Цынцы-брынцы, на базар.
Цынцы-брынцы, чего купишь?
Цынцы-брынцы, самовар.
Одноногий чернолицый гречонок Уча прыгнул дальше всех.
- Это не в счет, - горячился Илюха, - ишь хитрый: с костылем и я так прыгну!
Сын конторщика Витька Доктор, прозванный так за свои плюшевые короткие штанишки, перенес палочку-метку дальше и предложил:
- Кто допрыгнет сюда, тот будет царь!
Ни слова не говоря, Васька растолкал ребят, разбежался и прыгнул, да так далеко, что все закричали:
- У-ю-ю!..
- Васька - царь!
Но Васька даже не улыбнулся, кивнул головой, и мы пошли в лавку Мурата покупать гостинцы. В лавке пахло керосином, конфетами, дынями и дегтем. Мы купили на все наши деньги целый кулек вишен, три конфеты и пряник - расписного коня. Мы вышли из лавки счастливые.
На углу улицы печально играла шарманка. Слепой отец Алеши Пупка, босой, в заплатанных штанах, вертел ручку шарманки и хриплым голосом пел:
Судьба играет человеком,
Она изменщица всегда:
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без стыда-а...
Шарманка стояла как инвалид на одной ноге - на палке. Ее облезлые бока отливали перламутром, а низ был отделан бахромой с помпончиками.
Подпевая за стариком, шарманка то свистела по-птичьи, то дудела трубными звуками или начинала тихонько всхлипывать, будто ей самой было жалко человека, которого судьба бросила в бездну без стыда. Красные помпончики чуть покачивались от ветерка, ударялись один о другой, и тогда казалось, будто заунывная, трогающая за душу музыка исходила от них.
Отец Алеши Пупка когда-то работал газожогом в шахте. Мой отец рассказывал, какое это было опасное дело. Углекоп надевал на себя овчинный тулуп, вывернутый наизнанку, обматывал лицо мокрыми тряпками и спускался в шахту. Там, под землей, нужно было поджечь скопившийся газ, а самому упасть в канаву с водой и ждать, пока газ выгорит. Алешкиному отцу не повезло. При взрыве ему выжгло глаза. Когда он вышел из больницы, товарищи сложились и купили ему у персиянина подержанную шарманку вместе с попугаем...
Мы подошли ближе и стали слушать, как поет шарманка.
Сверху на тонкой перекладинке сидел обтрепанный желто-зеленый попугай. Он был прикован за лапку медной цепочкой с кольцом. Спрятав голову под крыло, попугай дремал и, как видно, не слышал ни говора людей, ни звуков шарманки.
Возле шарманщика стоял городовой в белом кителе, с облезлой черной шашкой, свисающей до земли. Оранжевый шнурок от револьвера обвивал его шею. В руках городовой держал по куску кавуна и, вытянув шею, чтобы не закапать китель, хлюпая, грыз то один, то другой кусок. С усов у него текло, к бороде прилипли черные косточки.
Это был известный всему городу полицейский по прозвищу Загребай. Его ненавидели даже собаки.
- Попка-дурак, - забавлялся городовой, тыча в клюв попугая коркой от кавуна.
- Дур-рак, - вдруг отчетливо прокартавил попугай и угрожающе растопырил куцые крылья.
Мы с Васькой разинули рты от удивления - птица говорила по-человечески!
В толпе смеялись, а попугай будто понимал, что именно он рассмешил людей, и повторял как заведенный:
- Дур-рак! Дур-рак!
- Н-но, ты! - пригрозил городовой и сбил попугая арбузной коркой. Птица повисла на цепочке вниз головой и беспомощно хлопала по шарманке зелеными крыльями, пытаясь взлететь.
Городовой наступал на нищего:
- Чему скотину учишь, балда?
Пятясь от полицейского, старик споткнулся и упал, повалив и шарманку. Медяки, звеня, покатились по пыльной земле. Городовой пнул слепого ногой.
- Проваливай! Живо!
В это время мимо проходил отец Абдулки Цыгана, дядя Хусейн. Он работал на доменных печах каталем, возил тяжелые тачки с рудой. Дядя Хусейн, уставший, едва плелся и нес под мышкой охапку дров.
- За что ты человека обидел? - вступился за нищего дядя Хусейн. Думаешь, как тебе селедку прицепили, так можно над людьми издеваться?
- А тебе чего надо, татарин - кошку жарил? - огрызнулся городовой, отряхивая шаровары. - Тоже понимает: "че-ло-век".
- Вот ты-то и не человек, - сказал дядя Хусейн. - Держиморда ты, хрюкало императорское!
Городовой выпучил глаза:
- Чего, чего? Государя императора чернословишь?
Городовой схватил дядю Хусейна за грудки:
- А ну стой!
- Стою. Чего мне бежать? Я правду говорю.
Загребай сунул в рот свисток и, надувшись от натуги, принялся свистеть.
Из-за угла, придерживая на ходу шашку, выбежал городовой, за ним другой, третий. Они схватили дядю Хусейна. Один ударил его по лицу, другой разорвал на нем рубашку.
Дядя Хусейн был коренастый и сильный - в каждом кулаке по пуду. Озлившись, он начал расшвыривать городовых. Но прибежал на помощь еще один, и они поволокли дядю Хусейна в чей-то двор.
Люди бросились к щелкам забора, но Загребай отгонял:
- Разойдись!
Со двора доносились глухие удары, возня и голоса полицейских:
- Под печенки ему, Герасим, под печенки!
Стало жутко. Люди на улице взволнованно зашумели:
- Надо заступиться, ведь убивают человека!
- Поговорите еще... В Сибирь сошлю.
В эту минуту из-за угла, блистая черным лаком, выехала пролетка. В ней сидела барыня в шляпе, а рядом - пристав, одетый в белый мундир с золотыми пуговицами.
Как видно, пристав дал знак, кучер натянул вожжи, и кони остановились, перебирая ногами.
Загребай козырнул приставу:
- Ваш благородь, здесь один мастеровой кричал: "Долой царя!" - и ударил меня по морде.
- Врет он! - зашумели в толпе люди.
- Ваш благородь, истинный бог, правда. - И городовой перекрестился.
Пристав лениво махнул рукой и приказал:
- Арестовать!
- Господин пристав, рабочий не виноват! - кричали люди.
- Я лучше знаю, кто виноват, а кто нет, - ответил пристав, и пролетка покатила.
Городовые выволокли со двора дядю Хусейна. Я взглянул на него и отшатнулся: он был весь в крови, ноги безжизненно волочились по земле...
- Господи, куда же царь смотрит? - сказал высокий худой человек в очках.
- Турку в ухо твой царь смотрит, - ответил старичок и зло сплюнул.
- Так вам и надо, бунтовщикам, - ворчал Загребай. - Только знаете бастовать, а работать вас нету. На войну всех, тогда узнали бы...
- Тебя там и не хватает...
- Молчать!..
На место сборища прискакали двое верховых полицейских. Они завертелись на конях среди толпы, неистово размахивая плетками:
- Разойдись, а то всех в тюрьму!
Люди хмуро стали расходиться. Я тоже отошел.
Один Васька стоял посреди улицы, заложив руки в карманы, и не двигался с места. Лицо у него побледнело от какой-то непонятной решимости.
Сначала полицейские не замечали его, тесня толпу к забору. Потом один из них повернул коня и увидел Ваську.
- Чего стоишь? Кому сказано? Разойдись!
- А я не разойдусь! - упрямо заявил Васька и твердо сжал губы.
Полицейский замахнулся плеткой:
- Уходи!
- Не уйду, здесь наша улица!
- Стебани его, Ермил! - крикнул второй полицейский, натянув повод коня.
- А я все равно не уйду!
Полицейский направил лошадь прямо на Ваську, но она, откинув морду, свернула, задев его грудью.
- Уходи, а то убью! - И он с маху стеганул Ваську плетью по спине, потом второй раз и третий.
Но Васька только глубже засунул руки в карманы и не ушел.
- Ну его к свиньям, Ермил, поехали!
Полицейские ускакали. Васька постоял еще немного, потом не спеша пошел вдоль улицы. В глазах у него стояли слезы. Я шел сзади. Васька остановился, поглядел в ту сторону, куда ускакали полицейские, и проговорил со злостью:
- Ваше благородие - свинья в огороде.
- Вась, пойдем к Алеше Пупку, скажем про отца.
Васька не ответил, но согласился и первым пошел к дому Алеши. Какое-то время мы шли молча. Мне было жалко Ваську.
- Больно, Вась?
- Ни капельки...
- А почему плачешь?
- Кто тебе сказал? И не думаю плакать.
- Я вижу...
- Обидно, - сказал Васька, - за что они дядю Хусейна топтали, ведь он за слепого заступился!..
- Это все Загребай... И правда, хрюкало...
Алешу Пупка мы застали дома. Лицо у него было грустное: только что похоронил попугая. Птицу ему принесли вместе с разбитой шарманкой. Слепого отца тоже люди привели, уложили в постель, и кто-то сказал, что он, наверно, больше не поднимется.
Мы посидели на лавочке, Васька взял Алешу за руку и попросил:
- Покажи тетрадку...
- Какую? - не понял Алеша.
- Ту, что с песнями... Помнишь, ты пел про солдата?
Алеша повел нас в тайный уголок за сараем и под большим секретом показал растрепанную клеенчатую тетрадь, куда были переписаны разные песни: про Ваньку-ключника, про атамана Чуркина, а больше всего про рабочих. Я читал и удивлялся: во многих песнях говорилось про нашу жизнь про дядю Хусейна, про моего отца и даже про нас с Васькой. Но одна песня так мне понравилась, что я запомнил ее слово в слово:
От павших твердынь Порт-Артура,
С кровавых маньчжурских полой,
Калека-солдат истомленный
К семье возвращался своей.
Спешит он жену молодую
И малого сына обнять,
Увидеть любимого брата,
Утешить родимую мать,
Пришел он... В убогом жилище
Ему не узнать ничего:
Другая семья там ютится,
Чужие встречают его.
И стиснуло сердце тревогой:
"Вернулся я, видно, не в срок...
Скажите же мне, ради бога,
Где мать, где жена, где сынок?"
Васька сидел задумчивый и молчал. Теперь я понимал, почему он попросил Алешу показать тетрадку. Ведь это про его отца рассказывала песня, про то, как он пришел с войны без ног. И не мог я оторваться от песни, читал, что было дальше:
"Жена твоя... сядь, отдохни-ка,
Небось твои раны болят".
"Скажите мне правду скорее,
Всю правду!" - "Мужайся, солдат!
Толпа изнуренных рабочих
Решила идти ко дворцу:
Защиты искать с челобитной
К царю, как к родному отцу.
Надев свое лучшее платье,
С толпою пошла и она,
И насмерть зарублена шашкой
Твоя молодая жена".
"Но где же остался мой мальчик?"
"Сынок твой?!. Мужайся, солдат!
Твой сын в Александровском парко
Был пулею с дерева снят".
"Где мать?" - "Помолиться Казанской
Старушка к обедне пошла,
Избита казацкой нагайкой,
До ночи едва дожила".
- Читай, читай. - В голосе Васьки слышалась тоска. Разбирая с трудом Алешины каракули, я продолжал читать по складам:
"Не все еще взято судьбою:
Остался единственный брат,
Моряк и красавец собою...
Где брат мой?" - "Мужайся, солдат!"
"Ужели и брата не стало?
Погиб, знать, в Цусимском бою?"
"О нет, не сложил у Цусимы
Он жизнь молодую свою.
Убит он у Черного моря,
Где их броненосец стоит,
За то, что вступился за правду,
Своим офицером убит".
Вот какая печальная была эта песня. И заканчивалась она хорошими словами:
Ни слова солдат не промолвил,
Лишь к небу он поднял глаза,
Была в них великая клятва
И будущей мести гроза!
И все-таки жалко было Алешу Пупка, и Ваську, и себя самого...
6
Мы возвратились домой, когда на улице уже стемнело.
В землянке тускло светил каганец. Наши отцы, механик Сиротка и Мося о чем-то горячо спорили.
Мы с Васькой легли на скрипящий сундук. На душе было тяжело. Хотелось плакать от обиды за дядю Хусейна. За что его городовые топтали ногами? За что убили Алешиного попугая?
- И твоя правда, и моя правда, и везде правда, и нигде ее нет, услышал я голос Анисима Ивановича. - Почему же нет правды, куда она девалась?
- Кошка съела правду.
- То-то и оно... Вот, скажем, ты, Мося, всю жизнь работаешь, тыщу сапогов сшил, а ходишь босой. Почему?
- Потому, что я еврей.
- Неверно! - Анисим Иванович хлопнул ладонью по столу так, что заколебалось пламя над краем блюдца. - А почему у Бродского на пальцах бриллианты, ведь он тоже еврей? Я русский, а живу как нищий. В чем тут дело?
- Во власти дело, в царе, - сказал мой отец.
Анисим Иванович взял со стола железную ложку и показал Мосе:
- Вот ложка. Кто ее сделал? Мы с тобой, рабочие. А завод англичанину Юзу кто построил? Опять же мы, рабочие. Кто дворцы царские создал? Кто корону царю отлил из золота и разукрасил бриллиантами? Мы, трудящий народ!.. Кто же, выходит, настоящий хозяин России? Царь? Нет, рабочий народ! Почему же он в лохмотьях ходит?
- Об этом и в песне поется, - сказал отец.
Кто одевает всех господ,
А сам и наг и бос живет?
Все мы же, брат рабочий!
- Возьми Егора: идет в сапогах, а след босиком, - продолжал Анисим Иванович. - А колбасник Цыбуля сапожную фабрику имеет. Почему же один беден, а другой богат? А потому, что всегда так было: богатый обкрадывал бедного.
- Царь-батюшка повелел, - вступил в разговор механик Сиротка.
- Царь первый помещик, - добавил отец. - Восемь миллионов десятин земли имеет. У царицы Александры Федоровны одних бриллиантов на десять миллионов рублей. Сколько можно на эти деньги накормить голодных?
- То-то и оно, - отозвался Анисим Иванович. - Вот, к примеру, ведем мы войну. Кому нужно это кровопролитие?
- Богатеям, - ответил отец, - а теперь самое время нажиться на войне.
Анисим Иванович поддержал:
- Именно так. Я там был. Солдаты разуты и безоружны. Один стреляет, а трое ждут, когда этот горемыка примет свой смертный час, чтобы его винтовку взять. Немцы засыпают нас снарядами, а нам прислали на фронт три вагона икон и крестиков. И русский герой солдат идет с этим крестиком против германских пушек. Вот тебе и царь всея Руси!
- Шпионы кругом, - вставил Мося, - генералы - шпионы, министры шпионы. Сама царица - немка, что вы хотите?
- До чего довели Россию! - вздохнул Анисим Иванович. - Земля богата, народ великий. Весь мир этот народ может повести за собой, а вместо того мрет с голоду.
Анисим Иванович помолчал, точно ему трудно было говорить, потом заключил с горечью:
- Так и со мной: ноги были - жил помаленьку, а оторвало, - он развел руками, - что теперь делать? Куда идти? К царю? Так это он и отнял у меня ноги.
Васька уже давно с тревогой прислушивался к речи своего отца, а тут вскочил с сундука и со сжатыми кулаками подбежал к Анисиму Ивановичу:
- Батя, где живет царь? Где его хата?
Васька волновался. Голубые глаза его сверкали. Не дождавшись ответа, он бросился к моему отцу:
- Дядя Егор, где царева хата?
- До бога высоко, до царя далеко, - ответил за отца механик Сиротка.
Анисим Иванович обнял Ваську и погладил его белую нестриженую голову.
- Слушай, сынка, слушай и помни. Я, может, скоро помру, а ты помни: отца твоего царь-собака загубил.
Васька отошел, улегся на сундук и долго лежал с открытыми глазами. Я тоже думал о царе. В голове моей была путаница: тетя Матрена говорит, что царь о нас сердцем болеет, а дядя Хусейн назвал городового императорским хрюкалом. Я всю жизнь мечтал быть царем, а он, оказывается, оторвал у Анисима Ивановича ноги...
За столом становилось все шумнее. Сквозь синий туман махорочного дыма виднелось окно, завешенное старым одеялом.
- Чем так жить дальше, лучше смерть... - горячился Мося.
- Ничего, - возразил отец, - пословица говорит: народ вздохнет поднимется буря.
Разговоры доносились ко мне все глуше, по стенам двигались тени, я закрыл глаза...
Передо мной в миллионах огней сверкала церковь. Тихо играла музыка. На высокой золоченой табуретке сидел царь, а возле него лавочник Мурат. Указывая на меня пальцем, Мурат говорил: "Ваше благородие, господин царь, у этого мальчика нужно оторвать ноги".
Царь молчал. Тогда со скамейки поднялся Анисим Иванович и сказал: "Отдайте Леньке мои ноги".
Я смотрел на Анисима Ивановича и удивлялся: откуда взялись у него ноги?
А Мурат не унимался: "Ваше благородие, господин царь, Ленька у меня в магазине конфеты воровал".
Я хотел сказать, что это было один раз и что я больше не буду, но царь тявкнул и зарычал на Мурата, скаля зубы.
Потом царь уже стал не царь. На троне сидел наш Полкан и яростно лаял.
"Полкан, Полкан!" - позвал я.
Он прыгнул наземь, стал передними лапами мне на грудь и лизнул в лицо. Потом хлопнул по плечу лапой и сказал: "Пошли, сынок".
...Я проснулся. Надо мной стоял отец. Сонный, я сполз с сундука. Анисим Иванович выехал за нами на тележке.
В сенях отец сказал ему:
- Много я тебе не открою, скажу только, что человек этот из наших шахтерских краев, а точнее, из Луганска. Ты ставни и дверь почини, чтобы ни одной щелочки не было. Знай, дело мы начинаем великое. Слова явки помнишь?
- Помню.
- Ну прощевай... Давай руку, сынок.
Мы вышли на улицу. Со стороны Семеновки дул ветерок, доносивший запахи ночной степи. Слева, освещенный заревом, грохотал завод. Где-то среди землянок печально играла гармошка и хриплый голос пел:
У шахтера душа в теле,
А рубашку воши съели,
Пьем мы водку, пьем мы ром,
Завтра по миру пойдем.
В другом конце поселка кто-то надрывно тянул:
А молодого коногона
Несут с разбитой головой...
Мы с отцом спали во дворе под акацией. Глядя на звезды, я снова стал думать о царе. Что, если он заберет на войну моего отца и оторвет ему ноги? Я так испугался, что сунул руку под одеяло и пощупал ноги отца. Он заворочался.
- Пап, а пап, - встревоженно позвал я.
Отец не отозвался. Я потрогал его за плечо.
- Чего тебе? - не открывая глаз, спросил он и повернулся ко мне спиной.
- Слышь, пап... Тебя не возьмут на войну?
- Нет, сынок, спи, - ответил отец и глубоко вздохнул, засыпая.
Я помолчал, но успокоиться не мог:
- Папа, а у тебя царь не оторвет ноги?
- Нет, спи, - глухо пробормотал отец.
Но мне не спалось. Тревога не покидала меня. Прислушиваясь к ночной тишине, я думал и никак не мог понять: почему царя не посадят в мешок и не утопят в ставке, если он отрывает у людей ноги?
В ночной тишине где-то далеко прозвучал паровозный гудок. Неспокойно зашевелился дремавший на ветке воробей.
- Пап, а чего царя не убьют? - спросил я снова.
- Убьют, убьют... спи, - уже еле выговорил отец, и я заснул, успокоенный.
Глава вторая
БОГ
Беснуйтесь, тираны, глумитесь над
нами.
Грозите свирепо тюрьмой,
кандалами,
Мы вольны душою, хоть телом
попраны.
Позор, позор, позор вам, тираны!
1
Поплыли над землей осенние тучи, мокрые, растрепанные. Они так низко нависли над поселком, что цеплялись грязными космами за деревья. Темно и тесно стало жить. Дни и ночи хлестал холодный дождь с ветром.
Как ни помогал мой отец Анисиму Ивановичу, семья их бедствовала. Часто у них не было в доме даже ведра угля, чтобы растопить плиту. Пришлось Васе определиться на работу.
Сначала его не принимали. Мастер и слышать не хотел, чтобы взять на завод такого маленького. Тогда люди посоветовали тете Матрене пойти в церковь к отцу Иоанну. Он продавал года - кому сколько надо. Год стоил три рубля. За девять целковых Ваське выдали святую бумажку, по которой ему вместо одиннадцати сразу стало четырнадцать лет. Тогда его записали в рабочие и даже выдали круглый жестяной номерок с дырочкой и выдавленным числом "733".
Вечером мы собрались возле Васькиной землянки, чтобы в последний раз побыть со своим вожаком. Пришел гречонок Уча, худенький мальчик-калека с черными глазами и горбатым носом, Абдулка Цыган, чей отец, дядя Хусейн, теперь ни за что сидел в тюрьме, и рыжий Илюха, которого все мы недолюбливали. Отец Илюхи работал банщиком. Вся их семья славилась жадностью - камня со двора не выпросишь. Илюха вечно ходил сопливый. Лицо и руки были густо усыпаны веснушками: как будто маляр, балуясь, тряхнул ему в лицо кистью с краской. Ресницы у Илюхи были белые, как у свиньи. Уважали его только за то, что он умел шевелить ушами.
На улице, погруженной во тьму, было тоскливо и пусто. В черном небе мерцали звезды.
Закутавшись в старые ватные пиджаки, мы тесно сгрудились на лавочке, согревая один другого. Рыжий Илюха, глядя на звезды, рассказывал нам, что небо - это терем божий, а звезды - окна в этом терему. Для каждого человека, когда он родится, бог открывает в небе окошко. На подоконник садится ангел со свечой в руке. Когда человек умирает, ангел тушит свечу, закрывает окошко и уходит.
"Интересно, где там мое окошко?" - подумал я, глядя на звезды, а они сверкали, как живые, и то пропадали во тьме, то опять вспыхивали...
- А богово окошко где? - спросил Уча, косясь на Илюху черными, как два жука, хитрыми глазами.
Илюха презрительно хмыкнул:
- Не знаешь? Эх ты, а еще православный! Самое большое окно богово.
- А какое? - спросил Абдулка Цыган, большегубый, коренастый татарчонок.
- Гм, какое... Отгадай!
Абдулка молчал. Мы тоже не знали. Тогда Илюха объяснил:
- Луна, вот какое!
Уча ядовито заметил:
- Значит, днем бог ничего не видит?
- Почему это? - настороженно спросил Илюха.
- Потому что днем луны не бывает.
Илюха громко засмеялся:
- Чудак-рыбак. Зачем луне светить днем, если и так видно? Другое дело - ночью, когда темно и надо светить.
- А сейчас бог видит что-нибудь? - спросил вдруг Васька, сидевший до того в молчаливой задумчивости.
- Сейчас?
- Да.
- А то как же? - поспешно ответил Илюха. - Бог всегда все видит.
- А ведь луны нету, как он видит?
Васька удивил всех. И правда, как же бог видит в темноте, если луны нет?
- Тю, дурной, - возмутился Илюха, - ангелы на небе зачем? Они смотрят и обо всем богу рассказывают. У человека всегда слева ангел, а справа черт с копытами. Ангел от смерти спасает, а черт на грех наводит. Даже когда мы спим, ангелы караулят около подушки. Один раз интересный случай был. Просыпаюсь утром, открыл глаза, гляжу, а он сидит сбоку.
- Кто?
- Тебе ж говорят - ангел. Сидит на табуретке и дремлет. Я ка-ак вскочу, а он захлопал крыльями и улетел.
- Куда? - спросил я, пораженный словами Илюхи.
- "Куда, куда"! Закудыкал. В трубу улетел.
- Там же сажа!
- Ну и что? Он в ставке искупается и опять чистый летит на небо.
- Врешь ты, Илюха, - с досадой проговорил Васька.
Илюха оправдывался:
- В божьем писании так сказано, а я здесь ни при чем. Да ты сам Леньке говорил про рай и про чертей, забыл, да? Забыл?
- Забыл я или не забыл, то мое дело, - хмуро отозвался Васька, - а врать, что живого ангела видел, незачем.
- Могу показать перо от крыла ангела, если не веришь.
- Опять врешь.
- Чтоб я провалился! Когда ангел вылетал в трубу, он зацепился за гвоздик, и перо выпало. Хоть сейчас идем, посмотришь, за иконами у нас лежит.
- То небось петушиное.
- Петушиное, как бы не так!
Ребята примолкли. Видя, что больше никто не возражает, Илюха, глядя в небо, блещущее звездами, продолжал:
- А во-он дорога в рай, видите, где звезды густой полосой тянутся. По этой дороге праведники после смерти идут в рай. Там у ворот стоит святой Петр с золотыми ключами и стерегет. У него на дурницу в рай не проберешься.
- Документы требует? - простодушно спросил Абдулка.
Васька усмехнулся:
- Пачпорт!
- Не пачпорт, а крест на шее, - поправил Илюха. - Если грешник крест будет заржавленный, а у праведника - новенький, сияет, как солнце. Если святой Петр увидит, что грешник хочет незаметно в рай пробраться, то сейчас его за шиворот - и под зад коленкой.
Отец успокаивал его, советовал заняться сапожным ремеслом, говорил о помощи какого-то комитета, обещал купить сапожный инструмент.
На другой день он в самом деле принес домой целую кошелку ножей, колодок, деревянных гвоздей и, не раздеваясь, пошел к Анисиму Ивановичу. Я побежал за ним.
- Ну, Анисим, - сказал отец, входя, - веселись, брат, целую фабрику тебе принес.
Он поставил перед Анисимом Ивановичем кошелку и вынул из кармана пачку старых рублей, похожих на тряпки.
- Вот, ешь, пей и сапоги шей, а на горе наплюй. Если всю жизнь горевать, когда же веселиться?
- Спасибо тебе, Егор, - сказал Анисим Иванович. - Только ноги вот не купишь...
- Ничего, Анисим, - отец махнул рукой. - Знаешь, как пословица говорит: "Сам без ног, а смокнет за трех". Ты у нас еще героем будешь. Погоди-ка...
Отец скрылся за дверью, но скоро опять вернулся. Вместе с ним вошел Мося, сапожник с нашей улицы. Что-то пряча за спиной, отец улыбался.
- А я тебе что принес, Анисим... - Он поставил на пол низенькую, на маленьких колесиках тележку... - Коня тебе принес. Гляди, какой рысак!
Анисим Иванович засмущался:
- Да что ты, Егор...
- Ладно, ладно, садись!
Анисим Иванович неловко влез на тележку, отец чуть подтолкнул его, и он покатился.
- Ловко ты придумал, Егор, - сказал Анисим Иванович, повеселев, этак и на базар могу съездить, и в лавку.
- Ну вот... - отец указал на Мосю, - а это я учителя привел. Он тебя своему делу выучит, объяснит, как туфля шьется, как сандаля или, скажем, сапог.
Анисим Иванович сказал дрогнувшим голосом:
- Золотой ты человек, Егор. Душа у тебя теплая.
- Будет... Перехвалишь, на один бок кривой стану.
В землянке наступило неловкое молчание. На плите протяжно завыл голубой, с помятым боком чайник. Отец взглянул на нас с Васькой и весело кивнул:
- Чего стоите рты нараспашку? Нате вам на гостинцы, ступайте гулять. - И отец дал нам новые, пахнущие медью три копейки с царским орлом и рубчиками по краям.
Обнявшись, мы с Васькой выбежали из землянки.
5
На дворе ярко светило солнце. В небесной синеве, сверкая крыльями, кувыркались голуби.
На другой стороне улицы столпились ребята и спорили, кто дальше прыгнет. Илюха гадал, кому прыгать первому. Шлепая то одного, то другого ладонью по груди, он считал:
Цынцы-брынцы, балалайка,
Цынцы-брынцы, заиграй-ка.
Цынцы-брынцы, не хочу.
Цынцы-брынцы, спать хочу.
Цынцы-брынцы, куда едешь?
Цынцы-брынцы, на базар.
Цынцы-брынцы, чего купишь?
Цынцы-брынцы, самовар.
Одноногий чернолицый гречонок Уча прыгнул дальше всех.
- Это не в счет, - горячился Илюха, - ишь хитрый: с костылем и я так прыгну!
Сын конторщика Витька Доктор, прозванный так за свои плюшевые короткие штанишки, перенес палочку-метку дальше и предложил:
- Кто допрыгнет сюда, тот будет царь!
Ни слова не говоря, Васька растолкал ребят, разбежался и прыгнул, да так далеко, что все закричали:
- У-ю-ю!..
- Васька - царь!
Но Васька даже не улыбнулся, кивнул головой, и мы пошли в лавку Мурата покупать гостинцы. В лавке пахло керосином, конфетами, дынями и дегтем. Мы купили на все наши деньги целый кулек вишен, три конфеты и пряник - расписного коня. Мы вышли из лавки счастливые.
На углу улицы печально играла шарманка. Слепой отец Алеши Пупка, босой, в заплатанных штанах, вертел ручку шарманки и хриплым голосом пел:
Судьба играет человеком,
Она изменщица всегда:
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без стыда-а...
Шарманка стояла как инвалид на одной ноге - на палке. Ее облезлые бока отливали перламутром, а низ был отделан бахромой с помпончиками.
Подпевая за стариком, шарманка то свистела по-птичьи, то дудела трубными звуками или начинала тихонько всхлипывать, будто ей самой было жалко человека, которого судьба бросила в бездну без стыда. Красные помпончики чуть покачивались от ветерка, ударялись один о другой, и тогда казалось, будто заунывная, трогающая за душу музыка исходила от них.
Отец Алеши Пупка когда-то работал газожогом в шахте. Мой отец рассказывал, какое это было опасное дело. Углекоп надевал на себя овчинный тулуп, вывернутый наизнанку, обматывал лицо мокрыми тряпками и спускался в шахту. Там, под землей, нужно было поджечь скопившийся газ, а самому упасть в канаву с водой и ждать, пока газ выгорит. Алешкиному отцу не повезло. При взрыве ему выжгло глаза. Когда он вышел из больницы, товарищи сложились и купили ему у персиянина подержанную шарманку вместе с попугаем...
Мы подошли ближе и стали слушать, как поет шарманка.
Сверху на тонкой перекладинке сидел обтрепанный желто-зеленый попугай. Он был прикован за лапку медной цепочкой с кольцом. Спрятав голову под крыло, попугай дремал и, как видно, не слышал ни говора людей, ни звуков шарманки.
Возле шарманщика стоял городовой в белом кителе, с облезлой черной шашкой, свисающей до земли. Оранжевый шнурок от револьвера обвивал его шею. В руках городовой держал по куску кавуна и, вытянув шею, чтобы не закапать китель, хлюпая, грыз то один, то другой кусок. С усов у него текло, к бороде прилипли черные косточки.
Это был известный всему городу полицейский по прозвищу Загребай. Его ненавидели даже собаки.
- Попка-дурак, - забавлялся городовой, тыча в клюв попугая коркой от кавуна.
- Дур-рак, - вдруг отчетливо прокартавил попугай и угрожающе растопырил куцые крылья.
Мы с Васькой разинули рты от удивления - птица говорила по-человечески!
В толпе смеялись, а попугай будто понимал, что именно он рассмешил людей, и повторял как заведенный:
- Дур-рак! Дур-рак!
- Н-но, ты! - пригрозил городовой и сбил попугая арбузной коркой. Птица повисла на цепочке вниз головой и беспомощно хлопала по шарманке зелеными крыльями, пытаясь взлететь.
Городовой наступал на нищего:
- Чему скотину учишь, балда?
Пятясь от полицейского, старик споткнулся и упал, повалив и шарманку. Медяки, звеня, покатились по пыльной земле. Городовой пнул слепого ногой.
- Проваливай! Живо!
В это время мимо проходил отец Абдулки Цыгана, дядя Хусейн. Он работал на доменных печах каталем, возил тяжелые тачки с рудой. Дядя Хусейн, уставший, едва плелся и нес под мышкой охапку дров.
- За что ты человека обидел? - вступился за нищего дядя Хусейн. Думаешь, как тебе селедку прицепили, так можно над людьми издеваться?
- А тебе чего надо, татарин - кошку жарил? - огрызнулся городовой, отряхивая шаровары. - Тоже понимает: "че-ло-век".
- Вот ты-то и не человек, - сказал дядя Хусейн. - Держиморда ты, хрюкало императорское!
Городовой выпучил глаза:
- Чего, чего? Государя императора чернословишь?
Городовой схватил дядю Хусейна за грудки:
- А ну стой!
- Стою. Чего мне бежать? Я правду говорю.
Загребай сунул в рот свисток и, надувшись от натуги, принялся свистеть.
Из-за угла, придерживая на ходу шашку, выбежал городовой, за ним другой, третий. Они схватили дядю Хусейна. Один ударил его по лицу, другой разорвал на нем рубашку.
Дядя Хусейн был коренастый и сильный - в каждом кулаке по пуду. Озлившись, он начал расшвыривать городовых. Но прибежал на помощь еще один, и они поволокли дядю Хусейна в чей-то двор.
Люди бросились к щелкам забора, но Загребай отгонял:
- Разойдись!
Со двора доносились глухие удары, возня и голоса полицейских:
- Под печенки ему, Герасим, под печенки!
Стало жутко. Люди на улице взволнованно зашумели:
- Надо заступиться, ведь убивают человека!
- Поговорите еще... В Сибирь сошлю.
В эту минуту из-за угла, блистая черным лаком, выехала пролетка. В ней сидела барыня в шляпе, а рядом - пристав, одетый в белый мундир с золотыми пуговицами.
Как видно, пристав дал знак, кучер натянул вожжи, и кони остановились, перебирая ногами.
Загребай козырнул приставу:
- Ваш благородь, здесь один мастеровой кричал: "Долой царя!" - и ударил меня по морде.
- Врет он! - зашумели в толпе люди.
- Ваш благородь, истинный бог, правда. - И городовой перекрестился.
Пристав лениво махнул рукой и приказал:
- Арестовать!
- Господин пристав, рабочий не виноват! - кричали люди.
- Я лучше знаю, кто виноват, а кто нет, - ответил пристав, и пролетка покатила.
Городовые выволокли со двора дядю Хусейна. Я взглянул на него и отшатнулся: он был весь в крови, ноги безжизненно волочились по земле...
- Господи, куда же царь смотрит? - сказал высокий худой человек в очках.
- Турку в ухо твой царь смотрит, - ответил старичок и зло сплюнул.
- Так вам и надо, бунтовщикам, - ворчал Загребай. - Только знаете бастовать, а работать вас нету. На войну всех, тогда узнали бы...
- Тебя там и не хватает...
- Молчать!..
На место сборища прискакали двое верховых полицейских. Они завертелись на конях среди толпы, неистово размахивая плетками:
- Разойдись, а то всех в тюрьму!
Люди хмуро стали расходиться. Я тоже отошел.
Один Васька стоял посреди улицы, заложив руки в карманы, и не двигался с места. Лицо у него побледнело от какой-то непонятной решимости.
Сначала полицейские не замечали его, тесня толпу к забору. Потом один из них повернул коня и увидел Ваську.
- Чего стоишь? Кому сказано? Разойдись!
- А я не разойдусь! - упрямо заявил Васька и твердо сжал губы.
Полицейский замахнулся плеткой:
- Уходи!
- Не уйду, здесь наша улица!
- Стебани его, Ермил! - крикнул второй полицейский, натянув повод коня.
- А я все равно не уйду!
Полицейский направил лошадь прямо на Ваську, но она, откинув морду, свернула, задев его грудью.
- Уходи, а то убью! - И он с маху стеганул Ваську плетью по спине, потом второй раз и третий.
Но Васька только глубже засунул руки в карманы и не ушел.
- Ну его к свиньям, Ермил, поехали!
Полицейские ускакали. Васька постоял еще немного, потом не спеша пошел вдоль улицы. В глазах у него стояли слезы. Я шел сзади. Васька остановился, поглядел в ту сторону, куда ускакали полицейские, и проговорил со злостью:
- Ваше благородие - свинья в огороде.
- Вась, пойдем к Алеше Пупку, скажем про отца.
Васька не ответил, но согласился и первым пошел к дому Алеши. Какое-то время мы шли молча. Мне было жалко Ваську.
- Больно, Вась?
- Ни капельки...
- А почему плачешь?
- Кто тебе сказал? И не думаю плакать.
- Я вижу...
- Обидно, - сказал Васька, - за что они дядю Хусейна топтали, ведь он за слепого заступился!..
- Это все Загребай... И правда, хрюкало...
Алешу Пупка мы застали дома. Лицо у него было грустное: только что похоронил попугая. Птицу ему принесли вместе с разбитой шарманкой. Слепого отца тоже люди привели, уложили в постель, и кто-то сказал, что он, наверно, больше не поднимется.
Мы посидели на лавочке, Васька взял Алешу за руку и попросил:
- Покажи тетрадку...
- Какую? - не понял Алеша.
- Ту, что с песнями... Помнишь, ты пел про солдата?
Алеша повел нас в тайный уголок за сараем и под большим секретом показал растрепанную клеенчатую тетрадь, куда были переписаны разные песни: про Ваньку-ключника, про атамана Чуркина, а больше всего про рабочих. Я читал и удивлялся: во многих песнях говорилось про нашу жизнь про дядю Хусейна, про моего отца и даже про нас с Васькой. Но одна песня так мне понравилась, что я запомнил ее слово в слово:
От павших твердынь Порт-Артура,
С кровавых маньчжурских полой,
Калека-солдат истомленный
К семье возвращался своей.
Спешит он жену молодую
И малого сына обнять,
Увидеть любимого брата,
Утешить родимую мать,
Пришел он... В убогом жилище
Ему не узнать ничего:
Другая семья там ютится,
Чужие встречают его.
И стиснуло сердце тревогой:
"Вернулся я, видно, не в срок...
Скажите же мне, ради бога,
Где мать, где жена, где сынок?"
Васька сидел задумчивый и молчал. Теперь я понимал, почему он попросил Алешу показать тетрадку. Ведь это про его отца рассказывала песня, про то, как он пришел с войны без ног. И не мог я оторваться от песни, читал, что было дальше:
"Жена твоя... сядь, отдохни-ка,
Небось твои раны болят".
"Скажите мне правду скорее,
Всю правду!" - "Мужайся, солдат!
Толпа изнуренных рабочих
Решила идти ко дворцу:
Защиты искать с челобитной
К царю, как к родному отцу.
Надев свое лучшее платье,
С толпою пошла и она,
И насмерть зарублена шашкой
Твоя молодая жена".
"Но где же остался мой мальчик?"
"Сынок твой?!. Мужайся, солдат!
Твой сын в Александровском парко
Был пулею с дерева снят".
"Где мать?" - "Помолиться Казанской
Старушка к обедне пошла,
Избита казацкой нагайкой,
До ночи едва дожила".
- Читай, читай. - В голосе Васьки слышалась тоска. Разбирая с трудом Алешины каракули, я продолжал читать по складам:
"Не все еще взято судьбою:
Остался единственный брат,
Моряк и красавец собою...
Где брат мой?" - "Мужайся, солдат!"
"Ужели и брата не стало?
Погиб, знать, в Цусимском бою?"
"О нет, не сложил у Цусимы
Он жизнь молодую свою.
Убит он у Черного моря,
Где их броненосец стоит,
За то, что вступился за правду,
Своим офицером убит".
Вот какая печальная была эта песня. И заканчивалась она хорошими словами:
Ни слова солдат не промолвил,
Лишь к небу он поднял глаза,
Была в них великая клятва
И будущей мести гроза!
И все-таки жалко было Алешу Пупка, и Ваську, и себя самого...
6
Мы возвратились домой, когда на улице уже стемнело.
В землянке тускло светил каганец. Наши отцы, механик Сиротка и Мося о чем-то горячо спорили.
Мы с Васькой легли на скрипящий сундук. На душе было тяжело. Хотелось плакать от обиды за дядю Хусейна. За что его городовые топтали ногами? За что убили Алешиного попугая?
- И твоя правда, и моя правда, и везде правда, и нигде ее нет, услышал я голос Анисима Ивановича. - Почему же нет правды, куда она девалась?
- Кошка съела правду.
- То-то и оно... Вот, скажем, ты, Мося, всю жизнь работаешь, тыщу сапогов сшил, а ходишь босой. Почему?
- Потому, что я еврей.
- Неверно! - Анисим Иванович хлопнул ладонью по столу так, что заколебалось пламя над краем блюдца. - А почему у Бродского на пальцах бриллианты, ведь он тоже еврей? Я русский, а живу как нищий. В чем тут дело?
- Во власти дело, в царе, - сказал мой отец.
Анисим Иванович взял со стола железную ложку и показал Мосе:
- Вот ложка. Кто ее сделал? Мы с тобой, рабочие. А завод англичанину Юзу кто построил? Опять же мы, рабочие. Кто дворцы царские создал? Кто корону царю отлил из золота и разукрасил бриллиантами? Мы, трудящий народ!.. Кто же, выходит, настоящий хозяин России? Царь? Нет, рабочий народ! Почему же он в лохмотьях ходит?
- Об этом и в песне поется, - сказал отец.
Кто одевает всех господ,
А сам и наг и бос живет?
Все мы же, брат рабочий!
- Возьми Егора: идет в сапогах, а след босиком, - продолжал Анисим Иванович. - А колбасник Цыбуля сапожную фабрику имеет. Почему же один беден, а другой богат? А потому, что всегда так было: богатый обкрадывал бедного.
- Царь-батюшка повелел, - вступил в разговор механик Сиротка.
- Царь первый помещик, - добавил отец. - Восемь миллионов десятин земли имеет. У царицы Александры Федоровны одних бриллиантов на десять миллионов рублей. Сколько можно на эти деньги накормить голодных?
- То-то и оно, - отозвался Анисим Иванович. - Вот, к примеру, ведем мы войну. Кому нужно это кровопролитие?
- Богатеям, - ответил отец, - а теперь самое время нажиться на войне.
Анисим Иванович поддержал:
- Именно так. Я там был. Солдаты разуты и безоружны. Один стреляет, а трое ждут, когда этот горемыка примет свой смертный час, чтобы его винтовку взять. Немцы засыпают нас снарядами, а нам прислали на фронт три вагона икон и крестиков. И русский герой солдат идет с этим крестиком против германских пушек. Вот тебе и царь всея Руси!
- Шпионы кругом, - вставил Мося, - генералы - шпионы, министры шпионы. Сама царица - немка, что вы хотите?
- До чего довели Россию! - вздохнул Анисим Иванович. - Земля богата, народ великий. Весь мир этот народ может повести за собой, а вместо того мрет с голоду.
Анисим Иванович помолчал, точно ему трудно было говорить, потом заключил с горечью:
- Так и со мной: ноги были - жил помаленьку, а оторвало, - он развел руками, - что теперь делать? Куда идти? К царю? Так это он и отнял у меня ноги.
Васька уже давно с тревогой прислушивался к речи своего отца, а тут вскочил с сундука и со сжатыми кулаками подбежал к Анисиму Ивановичу:
- Батя, где живет царь? Где его хата?
Васька волновался. Голубые глаза его сверкали. Не дождавшись ответа, он бросился к моему отцу:
- Дядя Егор, где царева хата?
- До бога высоко, до царя далеко, - ответил за отца механик Сиротка.
Анисим Иванович обнял Ваську и погладил его белую нестриженую голову.
- Слушай, сынка, слушай и помни. Я, может, скоро помру, а ты помни: отца твоего царь-собака загубил.
Васька отошел, улегся на сундук и долго лежал с открытыми глазами. Я тоже думал о царе. В голове моей была путаница: тетя Матрена говорит, что царь о нас сердцем болеет, а дядя Хусейн назвал городового императорским хрюкалом. Я всю жизнь мечтал быть царем, а он, оказывается, оторвал у Анисима Ивановича ноги...
За столом становилось все шумнее. Сквозь синий туман махорочного дыма виднелось окно, завешенное старым одеялом.
- Чем так жить дальше, лучше смерть... - горячился Мося.
- Ничего, - возразил отец, - пословица говорит: народ вздохнет поднимется буря.
Разговоры доносились ко мне все глуше, по стенам двигались тени, я закрыл глаза...
Передо мной в миллионах огней сверкала церковь. Тихо играла музыка. На высокой золоченой табуретке сидел царь, а возле него лавочник Мурат. Указывая на меня пальцем, Мурат говорил: "Ваше благородие, господин царь, у этого мальчика нужно оторвать ноги".
Царь молчал. Тогда со скамейки поднялся Анисим Иванович и сказал: "Отдайте Леньке мои ноги".
Я смотрел на Анисима Ивановича и удивлялся: откуда взялись у него ноги?
А Мурат не унимался: "Ваше благородие, господин царь, Ленька у меня в магазине конфеты воровал".
Я хотел сказать, что это было один раз и что я больше не буду, но царь тявкнул и зарычал на Мурата, скаля зубы.
Потом царь уже стал не царь. На троне сидел наш Полкан и яростно лаял.
"Полкан, Полкан!" - позвал я.
Он прыгнул наземь, стал передними лапами мне на грудь и лизнул в лицо. Потом хлопнул по плечу лапой и сказал: "Пошли, сынок".
...Я проснулся. Надо мной стоял отец. Сонный, я сполз с сундука. Анисим Иванович выехал за нами на тележке.
В сенях отец сказал ему:
- Много я тебе не открою, скажу только, что человек этот из наших шахтерских краев, а точнее, из Луганска. Ты ставни и дверь почини, чтобы ни одной щелочки не было. Знай, дело мы начинаем великое. Слова явки помнишь?
- Помню.
- Ну прощевай... Давай руку, сынок.
Мы вышли на улицу. Со стороны Семеновки дул ветерок, доносивший запахи ночной степи. Слева, освещенный заревом, грохотал завод. Где-то среди землянок печально играла гармошка и хриплый голос пел:
У шахтера душа в теле,
А рубашку воши съели,
Пьем мы водку, пьем мы ром,
Завтра по миру пойдем.
В другом конце поселка кто-то надрывно тянул:
А молодого коногона
Несут с разбитой головой...
Мы с отцом спали во дворе под акацией. Глядя на звезды, я снова стал думать о царе. Что, если он заберет на войну моего отца и оторвет ему ноги? Я так испугался, что сунул руку под одеяло и пощупал ноги отца. Он заворочался.
- Пап, а пап, - встревоженно позвал я.
Отец не отозвался. Я потрогал его за плечо.
- Чего тебе? - не открывая глаз, спросил он и повернулся ко мне спиной.
- Слышь, пап... Тебя не возьмут на войну?
- Нет, сынок, спи, - ответил отец и глубоко вздохнул, засыпая.
Я помолчал, но успокоиться не мог:
- Папа, а у тебя царь не оторвет ноги?
- Нет, спи, - глухо пробормотал отец.
Но мне не спалось. Тревога не покидала меня. Прислушиваясь к ночной тишине, я думал и никак не мог понять: почему царя не посадят в мешок и не утопят в ставке, если он отрывает у людей ноги?
В ночной тишине где-то далеко прозвучал паровозный гудок. Неспокойно зашевелился дремавший на ветке воробей.
- Пап, а чего царя не убьют? - спросил я снова.
- Убьют, убьют... спи, - уже еле выговорил отец, и я заснул, успокоенный.
Глава вторая
БОГ
Беснуйтесь, тираны, глумитесь над
нами.
Грозите свирепо тюрьмой,
кандалами,
Мы вольны душою, хоть телом
попраны.
Позор, позор, позор вам, тираны!
1
Поплыли над землей осенние тучи, мокрые, растрепанные. Они так низко нависли над поселком, что цеплялись грязными космами за деревья. Темно и тесно стало жить. Дни и ночи хлестал холодный дождь с ветром.
Как ни помогал мой отец Анисиму Ивановичу, семья их бедствовала. Часто у них не было в доме даже ведра угля, чтобы растопить плиту. Пришлось Васе определиться на работу.
Сначала его не принимали. Мастер и слышать не хотел, чтобы взять на завод такого маленького. Тогда люди посоветовали тете Матрене пойти в церковь к отцу Иоанну. Он продавал года - кому сколько надо. Год стоил три рубля. За девять целковых Ваське выдали святую бумажку, по которой ему вместо одиннадцати сразу стало четырнадцать лет. Тогда его записали в рабочие и даже выдали круглый жестяной номерок с дырочкой и выдавленным числом "733".
Вечером мы собрались возле Васькиной землянки, чтобы в последний раз побыть со своим вожаком. Пришел гречонок Уча, худенький мальчик-калека с черными глазами и горбатым носом, Абдулка Цыган, чей отец, дядя Хусейн, теперь ни за что сидел в тюрьме, и рыжий Илюха, которого все мы недолюбливали. Отец Илюхи работал банщиком. Вся их семья славилась жадностью - камня со двора не выпросишь. Илюха вечно ходил сопливый. Лицо и руки были густо усыпаны веснушками: как будто маляр, балуясь, тряхнул ему в лицо кистью с краской. Ресницы у Илюхи были белые, как у свиньи. Уважали его только за то, что он умел шевелить ушами.
На улице, погруженной во тьму, было тоскливо и пусто. В черном небе мерцали звезды.
Закутавшись в старые ватные пиджаки, мы тесно сгрудились на лавочке, согревая один другого. Рыжий Илюха, глядя на звезды, рассказывал нам, что небо - это терем божий, а звезды - окна в этом терему. Для каждого человека, когда он родится, бог открывает в небе окошко. На подоконник садится ангел со свечой в руке. Когда человек умирает, ангел тушит свечу, закрывает окошко и уходит.
"Интересно, где там мое окошко?" - подумал я, глядя на звезды, а они сверкали, как живые, и то пропадали во тьме, то опять вспыхивали...
- А богово окошко где? - спросил Уча, косясь на Илюху черными, как два жука, хитрыми глазами.
Илюха презрительно хмыкнул:
- Не знаешь? Эх ты, а еще православный! Самое большое окно богово.
- А какое? - спросил Абдулка Цыган, большегубый, коренастый татарчонок.
- Гм, какое... Отгадай!
Абдулка молчал. Мы тоже не знали. Тогда Илюха объяснил:
- Луна, вот какое!
Уча ядовито заметил:
- Значит, днем бог ничего не видит?
- Почему это? - настороженно спросил Илюха.
- Потому что днем луны не бывает.
Илюха громко засмеялся:
- Чудак-рыбак. Зачем луне светить днем, если и так видно? Другое дело - ночью, когда темно и надо светить.
- А сейчас бог видит что-нибудь? - спросил вдруг Васька, сидевший до того в молчаливой задумчивости.
- Сейчас?
- Да.
- А то как же? - поспешно ответил Илюха. - Бог всегда все видит.
- А ведь луны нету, как он видит?
Васька удивил всех. И правда, как же бог видит в темноте, если луны нет?
- Тю, дурной, - возмутился Илюха, - ангелы на небе зачем? Они смотрят и обо всем богу рассказывают. У человека всегда слева ангел, а справа черт с копытами. Ангел от смерти спасает, а черт на грех наводит. Даже когда мы спим, ангелы караулят около подушки. Один раз интересный случай был. Просыпаюсь утром, открыл глаза, гляжу, а он сидит сбоку.
- Кто?
- Тебе ж говорят - ангел. Сидит на табуретке и дремлет. Я ка-ак вскочу, а он захлопал крыльями и улетел.
- Куда? - спросил я, пораженный словами Илюхи.
- "Куда, куда"! Закудыкал. В трубу улетел.
- Там же сажа!
- Ну и что? Он в ставке искупается и опять чистый летит на небо.
- Врешь ты, Илюха, - с досадой проговорил Васька.
Илюха оправдывался:
- В божьем писании так сказано, а я здесь ни при чем. Да ты сам Леньке говорил про рай и про чертей, забыл, да? Забыл?
- Забыл я или не забыл, то мое дело, - хмуро отозвался Васька, - а врать, что живого ангела видел, незачем.
- Могу показать перо от крыла ангела, если не веришь.
- Опять врешь.
- Чтоб я провалился! Когда ангел вылетал в трубу, он зацепился за гвоздик, и перо выпало. Хоть сейчас идем, посмотришь, за иконами у нас лежит.
- То небось петушиное.
- Петушиное, как бы не так!
Ребята примолкли. Видя, что больше никто не возражает, Илюха, глядя в небо, блещущее звездами, продолжал:
- А во-он дорога в рай, видите, где звезды густой полосой тянутся. По этой дороге праведники после смерти идут в рай. Там у ворот стоит святой Петр с золотыми ключами и стерегет. У него на дурницу в рай не проберешься.
- Документы требует? - простодушно спросил Абдулка.
Васька усмехнулся:
- Пачпорт!
- Не пачпорт, а крест на шее, - поправил Илюха. - Если грешник крест будет заржавленный, а у праведника - новенький, сияет, как солнце. Если святой Петр увидит, что грешник хочет незаметно в рай пробраться, то сейчас его за шиворот - и под зад коленкой.