Страница:
-- А он не умер? -- спросила Маша.
-- Скажешь -- Олдридж! -- засмеялась Ирина. -- Олдриджа
как-то по-другому зовут.
-- Джеймс, -- вспомнила Маша.
-- Может, нашего Йорика и на русский не переводили, --
предположила Ирина.
-- Чего ж тогда он приехал? Сидел бы дома, -- сказала
Люба.
-- Политическое убежище? -- с сомнением предположила
Ирина.
Женщины помолчали. Созревший пудинг остывал на столе,
источая аромат корицы. Младший из рода Демилле посапывал в
коляске, прикрыв тоненькие веки. В окне темнела мокрая
кирпичная стена с грубыми швами кладки. В кухне было сумрачно.
Ровно в пять, памятуя об английской пунктуальности,
женщины собрали принаряженных детей в прихожей, и Ирина
распахнула дверь. Первой с пудингом на блюде вышла Любаша, за
нею -- Ника, катящая коляску с Ваней, следом, парами, --
мальчики, а последними -- Маша с Ириной.
Егорка нажал кнопку звонка.
Открыла им молоденькая девушка, в которой Ирина и Маша, не
без удивления, узнали Шуру, встречавшую их в Доме малютки. Митя
расцвел в улыбке и потянулся к ней. На Шуре было белое
свободное платье до полу, лоб обтягивала белоснежная атласная
косынка с маленьким красным крестиком сестры милосердия. Не
успели женщины обменяться взглядами, как к ним вышел сэр Йорик
в костюме вельможи елизаветинских времен с напудренным париком,
отчего в рядах гостей произошло определенное замешательство.
Дети заулыбались, женщины же настороженно притихли,
подобрались, на лицах изобразился плохо скрытый испуг.
-- Прошу вас, -- Йорик сделал широкий приглашающий жест,
отступая в глубь квартиры.
Пока входили дети, Любаша успела шепнуть Ирине:
-- Слушай, может, он чокнутый?
-- Не должно быть... -- неуверенно отвечала Ирина.
Как бы там ни было, отступать было поздно. Дети занимали
места за круглым столом, руководствуясь указаниями Шуры. Там
уже сидели несколько маленьких мальчиков и девочек, среди
которых Ирина узнала Танечку Вероятнову из соседней квартиры.
На столе стоял канделябр о семи свечах, огромный фарфоровый
чайник и молочник с дымящимися сливками. По кругу располагались
фарфоровые чашечки. Серебряные ложки, щипцы для сахара, конфеты
в нарядных коробках, пирожные -все выглядело красиво и даже
изысканно. Сэр Йорик в парчовом камзоле ожидал, пока усядутся
гости и займет на столе место королевский пудинг.
-- Прошу наливать чай... Нет-нет, сначала сливки, потом
чай, -сказал он, заметив, что Шура перепутала
последовательность.
Она исправила оплошность. Первому налила хозяину, потом
принялась обносить гостей. Сэр Йорик уселся в кресло.
Детишки не забывали говорить "спасибо", вообще вели себя
по-английски воспитанно. Маша сидела с бледным постным лицом,
Любаша прятала глаза -- ей попала смешинка. Шурочка плавно
двигалась по кругу с чайником и молочником в руках.
-- Леди и джентльмены! -- начал сэр Йорик, когда Шурочка,
закончив обносить, уселась с ним рядом. -- Я хочу поздравить
вас с национальным праздником вашего государства, чья
историческая роль в мире неоспорима и весьма велика.
Благодарение Богу, ниспославшему мир и благодать на вашу землю,
любовь и покой в ваши сердца...
Леди и джентльмены слушали старого писателя со вниманием,
следя за его благородными жестами, оборками кружевных манжет,
белоснежным жабо, золотыми нитями парчи, мерно колыхавшимися
буклями. Лишь Любаша со свойственной ей живостью никак не могла
справиться со смешинкой, едва удерживалась от смеха. Она кусала
губы, но в глазах прыгали искры веселья. Рыжий кот Филарет
лежал на письменном столе, как сфинкс, полуприкрыв глаза и
подогнув под себя лапы.
-- Дети мои! Разрешите мне по старой привычке произнести
воскресную проповедь, -- сэр Йорик потянулся к полке и взял в
руки толстую черную книгу. Он раскрыл ее на закладке, водрузил
на нос очки и, оглядев поверх стекол гостей, начал чтение.
"Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное.
Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.
Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.
Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами
Божиими.
Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство
Небесное.
Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески
несправедливо злословить за Меня.
Радуйтесь и веселитесь, ибо велика наша награда на
небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас.
Вы -- соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем
сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве
выбросить ее вон на попрание людям.
Вы -- свет мира. Не может укрыться город, стоящий на верху
горы.
И зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на
подсвечнике, и светит всем в доме.
Так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши
добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного..."
Тихо стало за столом. Сэр Йорик поднялся и, чиркнув
спичкой, зажег семь свечей на подсвечнике. Пламя разбросало по
стенам зыбкие тени, как бы расширило их круг и в то же время
сблизило. Дети сидели, тараща глазенки на пламя, и блеск его в
этих глазах был радостен.
Сэр дворик с улыбкой поклонился.
-- От имени королевы и ее правительства разрешите заверить
вас в искреннем уважении, которое питает моя нация к вашей, и
пожелать нашим народам спокойствия, мира и процветания!
Дети оживились. Упоминание королевы наконец-то прояснило
картину. Это была сказка, игра, домашний театр, который устроил
здесь славный старичок со странным именем Йорик. Руки
потянулись к конфетам, Шурочка взялась за нож, чтобы разрезать
пудинг.
-- Спасибо вам, сэр Йорик, за добрые пожелания нашей
стране и нашему народу, -- тщательно подбирая слова, с
достоинством ответила Ирина.
Сэр Йорик еще раз поклонился, прижав руки к жабо.
-- А вы хохотушка, Любовь Викторовна! -- вдруг воскликнул
он, грозя Любаше пальцем, на что она, наконец, залилась смехом
в голос, окончательно разрядив обстановку.
Потекла оживленная беседа, в которой непостижимым образом
участвовали дети, включая Хуанчика. Лишь Ванечка спал в коляске
да Митя не проронил ни слова; он быстро поедал пирожные, будто
боялся, что их сейчас отберут.
Егорка осмелился напомнить о ночных гостях старика. Ему
хотелось узнать, точно ли они артисты.
-- О да, это большие артисты! -- воскликнул сэр Йорик,
поднимая указательный палец.
Чаепитие продолжалось; пудинг удостоился похвал
англичанина; женщины были на седьмом небе.
Вдруг заплакал Ванечка. Первой к нему поспела Шура. Быстро
и ловко она вынула младенца из коляски, уложила на диван,
распеленала и снова запеленала, найдя запас пеленок в той же
коляске.
-- Кормить пора, -- сказала Любаша, усаживаясь в тени и
расстегивая на груди платье.
Шура поднесла к ней младенца, и Любаша, выпростав грудь,
принялась его кормить. И это не показалось никому неуместным,
потому что семья была в сборе и старый дедушка Йорик уже
готовился запустить руку в кружевных манжетах в сумку, где
лежали надписанные пакетики с подарками для детей.
"...Славно, что мы догадались выпустить щегла. Пусть
полетает по квартире. Он зачах в клетке... Даст Бог, дождемся
весны, отпустим его на волю. А клетку сожжем. Ненавижу клетки!"
"Я люблю тебя".
"Я не верю тебе, но все равно приятно. Ты все придумал,
признайся. Ты выдумщик, сочинитель, обманщик, сам веришь в свои
фантазии. И меня ты сочинил, я вовсе не такая, я обыкновенная и
немножко глупая..."
"Я люблю тебя".
"Ты просто соскучился по женщине. Ты долго трудился, долго
сомневался в одиночестве и принял меня за награду. Ты
насладишься мною и забудешь. Новая мысль поразит тебя и
заставит трудиться..."
"У тебя холодный нос".
"Как у собаки... Ты впустил меня в дом, и я буду преданно
служить, пока ты не выгонишь меня на улицу. Только будь ласков
со мною. Я хочу умереть у твоих ног".
"Ты никогда не умрешь".
"Почему?"
"Потому что теперь ты бессмертна".
"Ах, я забыла... Все, к чему ты прикасаешься, становится
бессмертным. Бедный ты мой! Твое творение отняло у тебя
рассудок. Но я все равно люблю тебя и буду любить вечно".
"Мы теперь вечно будем жить в этой темной комнате со
щеглом, и рог молодой луны будет выглядывать из-за трубы, и
пружинки раскладушки будут петь и пощипывать нас за бока..."
"У тебя было много женщин?"
"Не помню... Но все они были прекрасны и любили меня, а я
любил их, хотя, в сущности, это была одна женщина, менявшая
облик, чтобы мне интересно было ее разглядывать. Потом я уходил
от нее или она покидала меня, чтобы встретиться снова в другом
обличье и начать сначала..."
"Значит, мы тоже расстанемся?"
"Мы не расстанемся никогда".
"Почему?"
"Потому что на этот раз я сотворил тебя из своего ребра".
"Я ничего не знаю о тебе".
"Ты знаешь все. С тех пор, как я начал сочинять, житейское
отпадало от меня. Теперь у меня нет ничего, кроме щегла и
машинки, на которой я играю свою музыку. Остальное я могу
выдумать".
"А можешь ли ты выдумать любовь?"
"Нет, увы... Мне удалось сочинить тебя, а любовь -- это
уже твоя заслуга... Признаться, мне стало скучно в своем
романе, когда даже кот отказался от меня, и я решил создать
юную ученицу, чуткое и милое существо, чтобы оно прочитало то,
что я сочинил, и одобрило бы автора. Но сам не заметил, как
влюбился".
"Это уже было".
"Ты права, все уже было -- и Пигмалион, и Галатея, но что
же поделать, если наши творения обладают для нас такой
притягательной силой?"
"Ты придумал меня такой, как тебе хочется, но я вовсе не
такая. Я обыкновенная женщина, а в этом доме, кстати, оказалась
не по твоей воле, а по обменному ордеру. Сейчас я боюсь -- отец
догадается, что у нас происходит, тогда придется врать и
отпираться. Ты ведь не женишься на мне, тебе не нужен дом, тебе
нужны лишь исписанные листы бумаги. Мне жаль тебя..."
"Почему?"
"Потому что ты не способен любить".
"Смотри, щегол приуныл. Ему хочется обратно в клетку".
"Ты сказал, что всегда любил одну женщину -- ту, которую
вообразил... Но ведь у каждой был свой характер, каждая хотела
стать для тебя неповторимой, у каждой был свой щегол. Они не
понимали только, что любят не тебя, а твое воображение..."
"Но неужели ты это понимаешь?"
"Приходится".
"Я люблю тебя".
"А я -- тебя. Мы оба любим одного человека".
"По-моему, это верх одиночества: выдумать возлюбленную и
привести ее к себе домой, в свой роман..."
"В дом или в роман?"
"Это одно и то же. Ты заметила, что я строю его, нак дом?
Он и есть мой дом. Почему я раньше не придумал тебя? Все лето
сидел один-одинешенек в чужой квартире, с Филаретом..."
"А любительница изящной словесности и котов?"
"Это не считается... Все лето я убегал от героя, а он
настигал меня. Я чувствовал себя измученным, затравленным
реалистом. Не мог вообразить себе молоденькой девушки! Только
здесь, на Безымянной, увидел тебя и понял -- чего мне не
хватало в романе! Ты не представляешь, как я рад!"
"Хочешь серьезно? Ты ужасный трус. Ты говорил нам, что
литература для тебя -- игра. Но ведь и любовь для тебя -- игра!
Ты боишься обнаружить за выдуманной женщиной настоящую. Тебе не
нужна медсестра родильного дома, которая возит каталку с
орущими младенцами. Вот здесь у меня родинка, смотри! Тебе не
нужна эта родинка. А вот здесь -- смотри!
-- шрам от аппендицита. Абсолютно ненужная деталь в твоем романе,
но она -- моя!.."
"Ты не замерзла? Давай я тебя укрою".
"Не трогай меня".
"Сашенька, неужели и ты будешь повторять избитые истины
литературоведов? В мою игру помещается вся жизнь и еще остается
немного места для грустной улыбки. И любовь к тебе помещается
туда, и щегол Вася -- видишь, он встрепенулся и взлетел под
потолок? Нет иной игры, кроме игры в слова. Мы с тобой
существуем только на бумаге, но не делаемся от этого хуже.
Наоборот, здесь мы свободны от случайностей, здесь даже
несущественные детали, вроде щегла, играют роль -- угадай
какую?.. И все это отобрано мною, названо и поставлено в ряд,
потому что я люблю тебя!"
"Тебе не поверят. Так не привыкли. За словами ищут
реальную картину. Никто не поймет -- есть я или меня нет?"
"Первого, кто усомнится в твоей абсолютной,
неправдоподобной реальности, я пригвозжу к стене нашего дома
убийственным словом!"
"Каким?"
"Дурак".
"Это грубо".
"Осел".
"Осел -- хорошо. Вот осел -- это хорошо".
"Вот видишь, ты совершенно живая. Можно, я поцелую тебя
в... Вот сюда".
"Милый, поцелуй свое многоточие".
"Ты иронична. Не пойму только -- сама по себе или мне так
хочется?.. В самом деле, я почти ничего о тебе не знаю. Я знаю
лишь -- зачем ты нужна мне. Но зачем ты нужна себе?"
"Мне сон приснился семь лет назад... Ко мне подошел
мальчик и повел куда-то. Мы шли долго по сухой траве, потом
увидели на холме светлый дом с башенками. Мы вошли туда и
поднялись в башенку. Оттуда было хорошо видно вокруг -- деревья
в поле и какие-то железные колеса. Они быстро вращались,
совершенно бесшумно... А когда я оглянулась, мальчика уже не
было, рядом стояли две женщины. У одной был сверток с грудным
ребенком, а на другой была черная широкополая шляпа с пером.
,,Нас трое, ты не знала?" -- сказала она мне, и тут я поняла,
что это тоже я, и замарашка с ребеночком -- тоже я... Наверное,
это все из-за имени. Меня в семье звали Алей, а в школе
-- Сашей, но я знала про себя, что я -- Шурка. Это же все разные имена,
значит и люди разные! Аля с гонором, строгая, резкая... Саша -- прилежная, как
ученица, рассудительная... А Шура... Меня так детишки только зовут".
"Какие детишки? Грудные?"
"Нет, в Доме малютки. Я туда езжу, присматриваю за нашими
,,отказными". Сейчас многие отказываются от детей. Родит -- и
отказывается... Не нужны им дети, потому что они сами себе не
нужны. Теперь много ненужных себе людей".
"Может быть, они другим нужны?"
"Если себе не нужен, то другим -- и подавно. Потому и
любви нет, я думаю. Сироты рождаются. Я ему пупок перевязываю и
плачу: ,,Еще один сирота появился, бедный ты мой!" Сиротливо
жить стало, ты чувствуешь? Вот и дом твой -- сиротливый... У
тебя дети есть?"
"Есть".
"Значит, и они сироты. А без них и ты сирота... Я тебе сон
не досказала. В том светлом дворце, где я оказалась со своими
сестрицами, было много детей. Они плакали все и тянулись ко
мне. Их чем-то обидели. Построили дом и бросили. Дом без любви
-- это стены одни и крыша. Я потому сестрой милосердия
стала..."
"У тебя милое сердце..."
"Что?"
"Детство вспомнил. Летний сад..."
"Наверное, в каждом из нас -- трое. Любовь их соединяет,
получается один человек. Я соединиться хочу с собою,
превратиться в себя, понимаешь?"
"Отец, сын, дух святой..."
"О чем ты?"
"Сейчас только понял. Ты молодец, Александра".
"Ты опять о словах? Ты столько написал слов..."
"Я строил дом".
"Ты уверен, что построил его правильно?"
"Я старался построить его честно".
"Он тебе нравится?"
"Это сложный вопрос... Когда я начинал его строить, я
почти ненавидел его. Мне казалось, что нет такой силы, которая
заставила бы моих соседей вспомнить -- ради чего они
объединились и стали кооператорами. Я полагал, что требуется
мировой катаклизм, чтобы их проняло. Если бы мы жили где-нибудь
в Мексике! Я описал бы землетрясение, лишил бы их крова, провел
через горе и страдания и, быть может, высек бы искру любви из
их сердец. Но в нашей равнинной местности не бывает
землетрясений, а наводнениями моих сограждан уже не проймешь...
И я швырнул дом в небо вместе с собою, потому что тоже был
кооператором..."
"Постой! Значит, дом, где мы находимся, и дом, описанный в
твоем сочинении, -- одно и то же?!"
"А ты разве не знала?"
"Нет... Когда отец получил обменный ордер, мы, конечно,
удивились. Очень уж странный дом. Но нам никто ничего не
сказал. Я думала, ты выдумал эту историю..."
"Здравствуйте! Я сам летел в нем!"
"Родной мой, но так же не бывает. Разве летают дома?"
"Все! Нам не о чем больше разговаривать".
"Ты обиделся?"
"Спи".
"Нет-нет! Прости меня! Рассказывай дальше!.. Вася, скажи
ему!"
"Ты материалистка".
"А кем же я должна быть, по-твоему? Я каждый день вижу,
как рожают! Ты бы посмотрел хоть раз, сразу стал бы
материалистом!"
"Спи".
"И пожалуйста... Что я такого сказала? Дома, и вправду,
никогда не летали. Во всяком случае, я не наблюдала".
"И Маргарита тоже не летала? И майор Ковалев не терял
носа? И Медный всадник не скакал за Евгением? И Данте не
спускался в ад? И Дон Кихот не воевал с мельницами? И Гулливер
не был в плену у лилипутов? И кот Мурр не писал своих
мемуаров?.."
"Да погоди ты! Какой кот Мурр? Я ничего не понимаю".
"Читать надо больше".
"А читателей ты за меня будешь принимать?"
"Каких?"
"Новорожденных, вот каких!"
"Это довод. Сдаюсь. Твоя работа важнее... Не обижайся, я
ведь люблю тебя. Вот скажи, ты веришь, что мы лежим на этой
раскладушке..."
"...Нам тесно..."
"Щегол сидит на подоконнике, чай остывает на столе...
Веришь?"
"В это не нужно верить. Это есть".
"Значит, есть все, о чем я написал. Я люблю тебя, и это не
менее удивительно, чем летающие дома. Это самое удивительное,
что есть на свете..."
"Если приставить нос к носу, у тебя получается один
большой глаз".
"И у тебя".
"Ты знал это раньше?"
"Знал".
"А я только сейчас узнала".
"Поэтому я тебя люблю".
"...Кто это лает?"
"Чапка, соседская собачка".
"Фоксик желтовато-серой масти?"
"Ну, да. Мы ее разбудили".
"Как интересно! У тебя Завадовские за стенкой?"
"Угу. Слышимость прекрасная".
"А ты раньше знал Завадовских? До перелета?"
"Нет, я их придумал"".
"А за стенкой кто? Прототипы?"
"Какие к черту прототипы! Самые настоящие типы! Вчера
Клара приходила, просила, чтобы я после одиннадцати не стучал
на машинке... Если бы Валентин Борисович не ходил ко мне в
объединение, небось уже подала бы в товарищеский суд!"
"Зря ты устроил им эту встряску. Люди какие были, такие и
остались..."
"А по-моему, они стали добрее..."
"Как же! Добрее!.. Если хочешь знать, они -- никакие, не
злые и не добрые, потому что живут в доме без света, потому что
за окнами одни стены! Ты сам засунул наш дом в расщелину и
хочешь, чтобы мы были в нем счастливы, довольны, обходительны
друг с другом! Бытие определяет сознание, Файнштейн правильно
сказал".
"Положим, это сказал Маркс. Однако мне представляется, что
это относится не ко всем. Есть и другой закон".
"Какой?"
"Бытие определяет небытие".
"Не понимаю".
"Потом поймешь..."
"Жизнь все-таки ужасна".
"Нет, жизнь прекрасна, Сашенька".
"Ты оптимист".
"Увы, наоборот. Оптимист -- это ты. Ты уверена, что жизнь
обязана быть прекрасной, и все время огорчаешься ее
несовершенством. Я же не жду от нее ничего хорошего, я глубокий
пессимист, потому даже незаметные крупицы добра вызывают
радость. Лишь пессимист может быть глубоко радостен".
"Который час?"
"Скоро полночь".
"Мне пора".
"У тебя, как у ведьмы, дела начинаются после полуночи?"
"Ты угадал. Прощай!"
Он остался один и некоторое время лежал на спине, уставясь
в потолок и припоминая интонации любимой, матовый отсвет ее
тела, прохладный кончик носа... Кажется, у него снова
поднималась температура. Роман подплывал к тихой гавани
семейного счастья. Автор мысленно представил себе, как заживет
с Сашенькой, она родит ему дочку, и все начнется сначала...
Пожалуй, что придется писать снова тот же роман!
Эта мысль ему не понравилась. Он спустил ноги с
раскладушки и принялся одеваться.
За стеною у Завадовских мерно гудело, потом раздался бой
настенных часов. Пробило двенадцать. Возлюбленная упорхнула от
сочинителя, как Золушка, за четверть часа до полуночи...
Интересно, что сказал бы милорд? Автор вспомнил о своем
милейшем старике с растроганностью; жаль стало классика,
доживаюшего век в чужой стране за чуждыми занятиями. А ведь он,
поди, не спит, подумал сочинитель. Не сходить ли к нему в
гости, не поведать ли о романе (в обоих смыслах), не получить
ли благословение на брак, в конце концов?
Он оделся во все лучшее, как и подобает жениху, сунул в
петлицу пиджака веточку традесканции и отбыл из квартиры
1 33 навстречу своему счастью.
Дом спал. Приглушенные кирпичными стенами, доносились
отовсюду мирные ночные звуки: посапывания и похрапывания,
монотонный скрип кроватей, тихий разговор, робкое журчание
воды, утекающей из неисправного бачка. Автору показалось, что,
выйдя на лестничную площадку, он вступил в царство
кооперативного сна, который струйка за струйкой просачивался
сквозь щели из квартир, сливаясь в восхитительной грезе о мире
и благоденствии. Неудовлетворенные дневные желания кооператоров
расцветали удивительными красками фантастических видений. В
пространстве плавали сны о моющихся обоях и электронных
задвижках, об импортных гарнитурах и горнолыжных креплениях, о
чашечках, щеточках, подметочках, каблучках и хрустальных
башмачках. Кооператорам снились бывшие возлюбленные, которые в
их объятиях внезапно превращались в грозных жен; им снились
олеандровые рощи и шашлыки по-карски в романтических
предгорьях, где усатый чеченец, блестя кинжалом, свежует
молодого барашка. Иные из самых смелых оказывались во снах за
границею и въезжали в Париж с какой-то упоительной высоты под
музыку композитора Франсиса Лея. Среди приятных снов темными
облачками проплывали и кошмарные: выговоры с занесением,
протечки в ванной, утеря членского билета. Но они не могли
нарушить общей благоприятно-сонной картины.
В ущелье, как всегда по ночам, горели ртутные лампы. Автор
шел в бледных лепестках собственных теней. Светилось лишь одно
окно в первом этаже второго подъезда. Там, за неплотно
сдвинутыми шторами, склонился над письменным столом Игорь
Сергеевич. Бывший майор милиции ставил печати на бланках,
энергично выдыхая на штемпель и притискивая его к бумаге.
Внезапно с противоположной стороны ущелья донесся легкий
цокот копыт, а вслед за тем появилась шагавшая навстречу
сочинителю фигура человека в котелке и пальто, застегнутом
наглухо. Человек свернул к тому же четвертому подъезду, куда
направлялся автор. Они встретились внизу, у дверей лифта, с
глухим гулом спускавшегося сверху.
Незнакомец был лет пятидесяти, с редкой бородой, впалыми
щеками и худым лицом. Глубоко посаженные глаза тревожили
затаенной мукой. Автору показалось, что он знает этого
господина, но вспоминать не было времени. Подоспел лифт и с
шипением распахнул дверцы.
Незнакомец учтиво посторонился, пропуская автора вперед.
Затем зашел сам, повернулся к кнопочному пульту и глухо
спросил:
-- Вам какой?
-- Мне безразлично, -- ответил сочинитель, имея в виду,
что, какую бы кнопку ни нажал попутчик, он либо поедет дальше,
либо выйдет вместе с ним на последнем, девятом этаже.
Незнакомец секунду помедлил, а потом нажал на кнопку,
рядом с которой стояла цифра "12". Лифт тронулся вверх. Автор
вздрогнул от неожиданности, потому как три последних кнопки
пульта, рассчитанного на двенадцать этажей, задействованы
никогда не были. Попытка нажать любую из них не приводила к
движению.
Лифт между тем неторопливо возносился вверх, а незнакомец,
не меняя позы, глядел куда-то вбок в глубокой задумчивости.
Прошла, казалось, вечность, прежде чем лифт остановился и
дверцы, чуть помедлив, разъехались в разные стороны.
Сразу за ними открывался просторный холл, покрытый
темно-вишневым ковром и освещенный бронзовыми светильниками,
висевшими по стенам. У одной из них располагалась вешалка из
оленьих рогов, резная корзина для тростей и зонтов и зеркало в
дубовой раме. Все это автор заметил, еще не выходя из лифта,
когда же вышел вслед за незнакомцем, то увидел справа
распахнутые и тоже дубовые двери, ведущие в полутемное
помещение, похожее при беглом взгляде на театральный зал.
Короче говоря, место, куда попал сочинитель, ничем не
напоминало грязноватую лестничную площадку, украшенную
изречениями на стенах, где обычно останавливался кооперативный
подъемник.
Посреди холла стояла Сашенька, полчаса назад покинувшая
автора. На этот раз она была, будто жрица, в греческой
свободной тунике, перепоясанной золотым ремешком; из-под
нижнего края туники выглядывали ее ступни в сандалиях,
схваченные такими же золочеными ремешками. Лоб Сашеньки
стягивала синяя атласная лента.
Она не показала вида, что знакома с автором, а
почтительно, но с достоинством приняла из рук незнакомца
котелок. Он занял свое место на оленьих рогах, где уже был ряд
головных уборов самого разнообразного вида -- начиная от фески
и кончая небольшим лавровым венком. Незнакомец сам повесил свое
пальто и предстал перед Сашенькой в скромном темном сюртуке и
брюках со штрипками.
Из дверей зала вышел мистер Стерн в парадном камзоле и
напудренном парике. На лице милорда изобразилось одновременно
два чувства -- приветливость и недоумение. Последнее явно
относилось к соавтору. -- Добро пожаловать, Федор Михайлович!
-- милорд подошел к незнакомцу, и они обменялись рукопожатием.
Автор застыл на месте, пораженный, точно молнией,
мгновенной догадкой. Он понял -- с кем поднимался в лифте, и
окаменел, готовый провалиться сквозь вишневый ковер.
-- Проходите, прошу вас... -- милорд указал писателю на
-- Скажешь -- Олдридж! -- засмеялась Ирина. -- Олдриджа
как-то по-другому зовут.
-- Джеймс, -- вспомнила Маша.
-- Может, нашего Йорика и на русский не переводили, --
предположила Ирина.
-- Чего ж тогда он приехал? Сидел бы дома, -- сказала
Люба.
-- Политическое убежище? -- с сомнением предположила
Ирина.
Женщины помолчали. Созревший пудинг остывал на столе,
источая аромат корицы. Младший из рода Демилле посапывал в
коляске, прикрыв тоненькие веки. В окне темнела мокрая
кирпичная стена с грубыми швами кладки. В кухне было сумрачно.
Ровно в пять, памятуя об английской пунктуальности,
женщины собрали принаряженных детей в прихожей, и Ирина
распахнула дверь. Первой с пудингом на блюде вышла Любаша, за
нею -- Ника, катящая коляску с Ваней, следом, парами, --
мальчики, а последними -- Маша с Ириной.
Егорка нажал кнопку звонка.
Открыла им молоденькая девушка, в которой Ирина и Маша, не
без удивления, узнали Шуру, встречавшую их в Доме малютки. Митя
расцвел в улыбке и потянулся к ней. На Шуре было белое
свободное платье до полу, лоб обтягивала белоснежная атласная
косынка с маленьким красным крестиком сестры милосердия. Не
успели женщины обменяться взглядами, как к ним вышел сэр Йорик
в костюме вельможи елизаветинских времен с напудренным париком,
отчего в рядах гостей произошло определенное замешательство.
Дети заулыбались, женщины же настороженно притихли,
подобрались, на лицах изобразился плохо скрытый испуг.
-- Прошу вас, -- Йорик сделал широкий приглашающий жест,
отступая в глубь квартиры.
Пока входили дети, Любаша успела шепнуть Ирине:
-- Слушай, может, он чокнутый?
-- Не должно быть... -- неуверенно отвечала Ирина.
Как бы там ни было, отступать было поздно. Дети занимали
места за круглым столом, руководствуясь указаниями Шуры. Там
уже сидели несколько маленьких мальчиков и девочек, среди
которых Ирина узнала Танечку Вероятнову из соседней квартиры.
На столе стоял канделябр о семи свечах, огромный фарфоровый
чайник и молочник с дымящимися сливками. По кругу располагались
фарфоровые чашечки. Серебряные ложки, щипцы для сахара, конфеты
в нарядных коробках, пирожные -все выглядело красиво и даже
изысканно. Сэр Йорик в парчовом камзоле ожидал, пока усядутся
гости и займет на столе место королевский пудинг.
-- Прошу наливать чай... Нет-нет, сначала сливки, потом
чай, -сказал он, заметив, что Шура перепутала
последовательность.
Она исправила оплошность. Первому налила хозяину, потом
принялась обносить гостей. Сэр Йорик уселся в кресло.
Детишки не забывали говорить "спасибо", вообще вели себя
по-английски воспитанно. Маша сидела с бледным постным лицом,
Любаша прятала глаза -- ей попала смешинка. Шурочка плавно
двигалась по кругу с чайником и молочником в руках.
-- Леди и джентльмены! -- начал сэр Йорик, когда Шурочка,
закончив обносить, уселась с ним рядом. -- Я хочу поздравить
вас с национальным праздником вашего государства, чья
историческая роль в мире неоспорима и весьма велика.
Благодарение Богу, ниспославшему мир и благодать на вашу землю,
любовь и покой в ваши сердца...
Леди и джентльмены слушали старого писателя со вниманием,
следя за его благородными жестами, оборками кружевных манжет,
белоснежным жабо, золотыми нитями парчи, мерно колыхавшимися
буклями. Лишь Любаша со свойственной ей живостью никак не могла
справиться со смешинкой, едва удерживалась от смеха. Она кусала
губы, но в глазах прыгали искры веселья. Рыжий кот Филарет
лежал на письменном столе, как сфинкс, полуприкрыв глаза и
подогнув под себя лапы.
-- Дети мои! Разрешите мне по старой привычке произнести
воскресную проповедь, -- сэр Йорик потянулся к полке и взял в
руки толстую черную книгу. Он раскрыл ее на закладке, водрузил
на нос очки и, оглядев поверх стекол гостей, начал чтение.
"Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное.
Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.
Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.
Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами
Божиими.
Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство
Небесное.
Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески
несправедливо злословить за Меня.
Радуйтесь и веселитесь, ибо велика наша награда на
небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас.
Вы -- соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем
сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве
выбросить ее вон на попрание людям.
Вы -- свет мира. Не может укрыться город, стоящий на верху
горы.
И зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на
подсвечнике, и светит всем в доме.
Так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши
добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного..."
Тихо стало за столом. Сэр Йорик поднялся и, чиркнув
спичкой, зажег семь свечей на подсвечнике. Пламя разбросало по
стенам зыбкие тени, как бы расширило их круг и в то же время
сблизило. Дети сидели, тараща глазенки на пламя, и блеск его в
этих глазах был радостен.
Сэр дворик с улыбкой поклонился.
-- От имени королевы и ее правительства разрешите заверить
вас в искреннем уважении, которое питает моя нация к вашей, и
пожелать нашим народам спокойствия, мира и процветания!
Дети оживились. Упоминание королевы наконец-то прояснило
картину. Это была сказка, игра, домашний театр, который устроил
здесь славный старичок со странным именем Йорик. Руки
потянулись к конфетам, Шурочка взялась за нож, чтобы разрезать
пудинг.
-- Спасибо вам, сэр Йорик, за добрые пожелания нашей
стране и нашему народу, -- тщательно подбирая слова, с
достоинством ответила Ирина.
Сэр Йорик еще раз поклонился, прижав руки к жабо.
-- А вы хохотушка, Любовь Викторовна! -- вдруг воскликнул
он, грозя Любаше пальцем, на что она, наконец, залилась смехом
в голос, окончательно разрядив обстановку.
Потекла оживленная беседа, в которой непостижимым образом
участвовали дети, включая Хуанчика. Лишь Ванечка спал в коляске
да Митя не проронил ни слова; он быстро поедал пирожные, будто
боялся, что их сейчас отберут.
Егорка осмелился напомнить о ночных гостях старика. Ему
хотелось узнать, точно ли они артисты.
-- О да, это большие артисты! -- воскликнул сэр Йорик,
поднимая указательный палец.
Чаепитие продолжалось; пудинг удостоился похвал
англичанина; женщины были на седьмом небе.
Вдруг заплакал Ванечка. Первой к нему поспела Шура. Быстро
и ловко она вынула младенца из коляски, уложила на диван,
распеленала и снова запеленала, найдя запас пеленок в той же
коляске.
-- Кормить пора, -- сказала Любаша, усаживаясь в тени и
расстегивая на груди платье.
Шура поднесла к ней младенца, и Любаша, выпростав грудь,
принялась его кормить. И это не показалось никому неуместным,
потому что семья была в сборе и старый дедушка Йорик уже
готовился запустить руку в кружевных манжетах в сумку, где
лежали надписанные пакетики с подарками для детей.
"...Славно, что мы догадались выпустить щегла. Пусть
полетает по квартире. Он зачах в клетке... Даст Бог, дождемся
весны, отпустим его на волю. А клетку сожжем. Ненавижу клетки!"
"Я люблю тебя".
"Я не верю тебе, но все равно приятно. Ты все придумал,
признайся. Ты выдумщик, сочинитель, обманщик, сам веришь в свои
фантазии. И меня ты сочинил, я вовсе не такая, я обыкновенная и
немножко глупая..."
"Я люблю тебя".
"Ты просто соскучился по женщине. Ты долго трудился, долго
сомневался в одиночестве и принял меня за награду. Ты
насладишься мною и забудешь. Новая мысль поразит тебя и
заставит трудиться..."
"У тебя холодный нос".
"Как у собаки... Ты впустил меня в дом, и я буду преданно
служить, пока ты не выгонишь меня на улицу. Только будь ласков
со мною. Я хочу умереть у твоих ног".
"Ты никогда не умрешь".
"Почему?"
"Потому что теперь ты бессмертна".
"Ах, я забыла... Все, к чему ты прикасаешься, становится
бессмертным. Бедный ты мой! Твое творение отняло у тебя
рассудок. Но я все равно люблю тебя и буду любить вечно".
"Мы теперь вечно будем жить в этой темной комнате со
щеглом, и рог молодой луны будет выглядывать из-за трубы, и
пружинки раскладушки будут петь и пощипывать нас за бока..."
"У тебя было много женщин?"
"Не помню... Но все они были прекрасны и любили меня, а я
любил их, хотя, в сущности, это была одна женщина, менявшая
облик, чтобы мне интересно было ее разглядывать. Потом я уходил
от нее или она покидала меня, чтобы встретиться снова в другом
обличье и начать сначала..."
"Значит, мы тоже расстанемся?"
"Мы не расстанемся никогда".
"Почему?"
"Потому что на этот раз я сотворил тебя из своего ребра".
"Я ничего не знаю о тебе".
"Ты знаешь все. С тех пор, как я начал сочинять, житейское
отпадало от меня. Теперь у меня нет ничего, кроме щегла и
машинки, на которой я играю свою музыку. Остальное я могу
выдумать".
"А можешь ли ты выдумать любовь?"
"Нет, увы... Мне удалось сочинить тебя, а любовь -- это
уже твоя заслуга... Признаться, мне стало скучно в своем
романе, когда даже кот отказался от меня, и я решил создать
юную ученицу, чуткое и милое существо, чтобы оно прочитало то,
что я сочинил, и одобрило бы автора. Но сам не заметил, как
влюбился".
"Это уже было".
"Ты права, все уже было -- и Пигмалион, и Галатея, но что
же поделать, если наши творения обладают для нас такой
притягательной силой?"
"Ты придумал меня такой, как тебе хочется, но я вовсе не
такая. Я обыкновенная женщина, а в этом доме, кстати, оказалась
не по твоей воле, а по обменному ордеру. Сейчас я боюсь -- отец
догадается, что у нас происходит, тогда придется врать и
отпираться. Ты ведь не женишься на мне, тебе не нужен дом, тебе
нужны лишь исписанные листы бумаги. Мне жаль тебя..."
"Почему?"
"Потому что ты не способен любить".
"Смотри, щегол приуныл. Ему хочется обратно в клетку".
"Ты сказал, что всегда любил одну женщину -- ту, которую
вообразил... Но ведь у каждой был свой характер, каждая хотела
стать для тебя неповторимой, у каждой был свой щегол. Они не
понимали только, что любят не тебя, а твое воображение..."
"Но неужели ты это понимаешь?"
"Приходится".
"Я люблю тебя".
"А я -- тебя. Мы оба любим одного человека".
"По-моему, это верх одиночества: выдумать возлюбленную и
привести ее к себе домой, в свой роман..."
"В дом или в роман?"
"Это одно и то же. Ты заметила, что я строю его, нак дом?
Он и есть мой дом. Почему я раньше не придумал тебя? Все лето
сидел один-одинешенек в чужой квартире, с Филаретом..."
"А любительница изящной словесности и котов?"
"Это не считается... Все лето я убегал от героя, а он
настигал меня. Я чувствовал себя измученным, затравленным
реалистом. Не мог вообразить себе молоденькой девушки! Только
здесь, на Безымянной, увидел тебя и понял -- чего мне не
хватало в романе! Ты не представляешь, как я рад!"
"Хочешь серьезно? Ты ужасный трус. Ты говорил нам, что
литература для тебя -- игра. Но ведь и любовь для тебя -- игра!
Ты боишься обнаружить за выдуманной женщиной настоящую. Тебе не
нужна медсестра родильного дома, которая возит каталку с
орущими младенцами. Вот здесь у меня родинка, смотри! Тебе не
нужна эта родинка. А вот здесь -- смотри!
-- шрам от аппендицита. Абсолютно ненужная деталь в твоем романе,
но она -- моя!.."
"Ты не замерзла? Давай я тебя укрою".
"Не трогай меня".
"Сашенька, неужели и ты будешь повторять избитые истины
литературоведов? В мою игру помещается вся жизнь и еще остается
немного места для грустной улыбки. И любовь к тебе помещается
туда, и щегол Вася -- видишь, он встрепенулся и взлетел под
потолок? Нет иной игры, кроме игры в слова. Мы с тобой
существуем только на бумаге, но не делаемся от этого хуже.
Наоборот, здесь мы свободны от случайностей, здесь даже
несущественные детали, вроде щегла, играют роль -- угадай
какую?.. И все это отобрано мною, названо и поставлено в ряд,
потому что я люблю тебя!"
"Тебе не поверят. Так не привыкли. За словами ищут
реальную картину. Никто не поймет -- есть я или меня нет?"
"Первого, кто усомнится в твоей абсолютной,
неправдоподобной реальности, я пригвозжу к стене нашего дома
убийственным словом!"
"Каким?"
"Дурак".
"Это грубо".
"Осел".
"Осел -- хорошо. Вот осел -- это хорошо".
"Вот видишь, ты совершенно живая. Можно, я поцелую тебя
в... Вот сюда".
"Милый, поцелуй свое многоточие".
"Ты иронична. Не пойму только -- сама по себе или мне так
хочется?.. В самом деле, я почти ничего о тебе не знаю. Я знаю
лишь -- зачем ты нужна мне. Но зачем ты нужна себе?"
"Мне сон приснился семь лет назад... Ко мне подошел
мальчик и повел куда-то. Мы шли долго по сухой траве, потом
увидели на холме светлый дом с башенками. Мы вошли туда и
поднялись в башенку. Оттуда было хорошо видно вокруг -- деревья
в поле и какие-то железные колеса. Они быстро вращались,
совершенно бесшумно... А когда я оглянулась, мальчика уже не
было, рядом стояли две женщины. У одной был сверток с грудным
ребенком, а на другой была черная широкополая шляпа с пером.
,,Нас трое, ты не знала?" -- сказала она мне, и тут я поняла,
что это тоже я, и замарашка с ребеночком -- тоже я... Наверное,
это все из-за имени. Меня в семье звали Алей, а в школе
-- Сашей, но я знала про себя, что я -- Шурка. Это же все разные имена,
значит и люди разные! Аля с гонором, строгая, резкая... Саша -- прилежная, как
ученица, рассудительная... А Шура... Меня так детишки только зовут".
"Какие детишки? Грудные?"
"Нет, в Доме малютки. Я туда езжу, присматриваю за нашими
,,отказными". Сейчас многие отказываются от детей. Родит -- и
отказывается... Не нужны им дети, потому что они сами себе не
нужны. Теперь много ненужных себе людей".
"Может быть, они другим нужны?"
"Если себе не нужен, то другим -- и подавно. Потому и
любви нет, я думаю. Сироты рождаются. Я ему пупок перевязываю и
плачу: ,,Еще один сирота появился, бедный ты мой!" Сиротливо
жить стало, ты чувствуешь? Вот и дом твой -- сиротливый... У
тебя дети есть?"
"Есть".
"Значит, и они сироты. А без них и ты сирота... Я тебе сон
не досказала. В том светлом дворце, где я оказалась со своими
сестрицами, было много детей. Они плакали все и тянулись ко
мне. Их чем-то обидели. Построили дом и бросили. Дом без любви
-- это стены одни и крыша. Я потому сестрой милосердия
стала..."
"У тебя милое сердце..."
"Что?"
"Детство вспомнил. Летний сад..."
"Наверное, в каждом из нас -- трое. Любовь их соединяет,
получается один человек. Я соединиться хочу с собою,
превратиться в себя, понимаешь?"
"Отец, сын, дух святой..."
"О чем ты?"
"Сейчас только понял. Ты молодец, Александра".
"Ты опять о словах? Ты столько написал слов..."
"Я строил дом".
"Ты уверен, что построил его правильно?"
"Я старался построить его честно".
"Он тебе нравится?"
"Это сложный вопрос... Когда я начинал его строить, я
почти ненавидел его. Мне казалось, что нет такой силы, которая
заставила бы моих соседей вспомнить -- ради чего они
объединились и стали кооператорами. Я полагал, что требуется
мировой катаклизм, чтобы их проняло. Если бы мы жили где-нибудь
в Мексике! Я описал бы землетрясение, лишил бы их крова, провел
через горе и страдания и, быть может, высек бы искру любви из
их сердец. Но в нашей равнинной местности не бывает
землетрясений, а наводнениями моих сограждан уже не проймешь...
И я швырнул дом в небо вместе с собою, потому что тоже был
кооператором..."
"Постой! Значит, дом, где мы находимся, и дом, описанный в
твоем сочинении, -- одно и то же?!"
"А ты разве не знала?"
"Нет... Когда отец получил обменный ордер, мы, конечно,
удивились. Очень уж странный дом. Но нам никто ничего не
сказал. Я думала, ты выдумал эту историю..."
"Здравствуйте! Я сам летел в нем!"
"Родной мой, но так же не бывает. Разве летают дома?"
"Все! Нам не о чем больше разговаривать".
"Ты обиделся?"
"Спи".
"Нет-нет! Прости меня! Рассказывай дальше!.. Вася, скажи
ему!"
"Ты материалистка".
"А кем же я должна быть, по-твоему? Я каждый день вижу,
как рожают! Ты бы посмотрел хоть раз, сразу стал бы
материалистом!"
"Спи".
"И пожалуйста... Что я такого сказала? Дома, и вправду,
никогда не летали. Во всяком случае, я не наблюдала".
"И Маргарита тоже не летала? И майор Ковалев не терял
носа? И Медный всадник не скакал за Евгением? И Данте не
спускался в ад? И Дон Кихот не воевал с мельницами? И Гулливер
не был в плену у лилипутов? И кот Мурр не писал своих
мемуаров?.."
"Да погоди ты! Какой кот Мурр? Я ничего не понимаю".
"Читать надо больше".
"А читателей ты за меня будешь принимать?"
"Каких?"
"Новорожденных, вот каких!"
"Это довод. Сдаюсь. Твоя работа важнее... Не обижайся, я
ведь люблю тебя. Вот скажи, ты веришь, что мы лежим на этой
раскладушке..."
"...Нам тесно..."
"Щегол сидит на подоконнике, чай остывает на столе...
Веришь?"
"В это не нужно верить. Это есть".
"Значит, есть все, о чем я написал. Я люблю тебя, и это не
менее удивительно, чем летающие дома. Это самое удивительное,
что есть на свете..."
"Если приставить нос к носу, у тебя получается один
большой глаз".
"И у тебя".
"Ты знал это раньше?"
"Знал".
"А я только сейчас узнала".
"Поэтому я тебя люблю".
"...Кто это лает?"
"Чапка, соседская собачка".
"Фоксик желтовато-серой масти?"
"Ну, да. Мы ее разбудили".
"Как интересно! У тебя Завадовские за стенкой?"
"Угу. Слышимость прекрасная".
"А ты раньше знал Завадовских? До перелета?"
"Нет, я их придумал"".
"А за стенкой кто? Прототипы?"
"Какие к черту прототипы! Самые настоящие типы! Вчера
Клара приходила, просила, чтобы я после одиннадцати не стучал
на машинке... Если бы Валентин Борисович не ходил ко мне в
объединение, небось уже подала бы в товарищеский суд!"
"Зря ты устроил им эту встряску. Люди какие были, такие и
остались..."
"А по-моему, они стали добрее..."
"Как же! Добрее!.. Если хочешь знать, они -- никакие, не
злые и не добрые, потому что живут в доме без света, потому что
за окнами одни стены! Ты сам засунул наш дом в расщелину и
хочешь, чтобы мы были в нем счастливы, довольны, обходительны
друг с другом! Бытие определяет сознание, Файнштейн правильно
сказал".
"Положим, это сказал Маркс. Однако мне представляется, что
это относится не ко всем. Есть и другой закон".
"Какой?"
"Бытие определяет небытие".
"Не понимаю".
"Потом поймешь..."
"Жизнь все-таки ужасна".
"Нет, жизнь прекрасна, Сашенька".
"Ты оптимист".
"Увы, наоборот. Оптимист -- это ты. Ты уверена, что жизнь
обязана быть прекрасной, и все время огорчаешься ее
несовершенством. Я же не жду от нее ничего хорошего, я глубокий
пессимист, потому даже незаметные крупицы добра вызывают
радость. Лишь пессимист может быть глубоко радостен".
"Который час?"
"Скоро полночь".
"Мне пора".
"У тебя, как у ведьмы, дела начинаются после полуночи?"
"Ты угадал. Прощай!"
Он остался один и некоторое время лежал на спине, уставясь
в потолок и припоминая интонации любимой, матовый отсвет ее
тела, прохладный кончик носа... Кажется, у него снова
поднималась температура. Роман подплывал к тихой гавани
семейного счастья. Автор мысленно представил себе, как заживет
с Сашенькой, она родит ему дочку, и все начнется сначала...
Пожалуй, что придется писать снова тот же роман!
Эта мысль ему не понравилась. Он спустил ноги с
раскладушки и принялся одеваться.
За стеною у Завадовских мерно гудело, потом раздался бой
настенных часов. Пробило двенадцать. Возлюбленная упорхнула от
сочинителя, как Золушка, за четверть часа до полуночи...
Интересно, что сказал бы милорд? Автор вспомнил о своем
милейшем старике с растроганностью; жаль стало классика,
доживаюшего век в чужой стране за чуждыми занятиями. А ведь он,
поди, не спит, подумал сочинитель. Не сходить ли к нему в
гости, не поведать ли о романе (в обоих смыслах), не получить
ли благословение на брак, в конце концов?
Он оделся во все лучшее, как и подобает жениху, сунул в
петлицу пиджака веточку традесканции и отбыл из квартиры
1 33 навстречу своему счастью.
Дом спал. Приглушенные кирпичными стенами, доносились
отовсюду мирные ночные звуки: посапывания и похрапывания,
монотонный скрип кроватей, тихий разговор, робкое журчание
воды, утекающей из неисправного бачка. Автору показалось, что,
выйдя на лестничную площадку, он вступил в царство
кооперативного сна, который струйка за струйкой просачивался
сквозь щели из квартир, сливаясь в восхитительной грезе о мире
и благоденствии. Неудовлетворенные дневные желания кооператоров
расцветали удивительными красками фантастических видений. В
пространстве плавали сны о моющихся обоях и электронных
задвижках, об импортных гарнитурах и горнолыжных креплениях, о
чашечках, щеточках, подметочках, каблучках и хрустальных
башмачках. Кооператорам снились бывшие возлюбленные, которые в
их объятиях внезапно превращались в грозных жен; им снились
олеандровые рощи и шашлыки по-карски в романтических
предгорьях, где усатый чеченец, блестя кинжалом, свежует
молодого барашка. Иные из самых смелых оказывались во снах за
границею и въезжали в Париж с какой-то упоительной высоты под
музыку композитора Франсиса Лея. Среди приятных снов темными
облачками проплывали и кошмарные: выговоры с занесением,
протечки в ванной, утеря членского билета. Но они не могли
нарушить общей благоприятно-сонной картины.
В ущелье, как всегда по ночам, горели ртутные лампы. Автор
шел в бледных лепестках собственных теней. Светилось лишь одно
окно в первом этаже второго подъезда. Там, за неплотно
сдвинутыми шторами, склонился над письменным столом Игорь
Сергеевич. Бывший майор милиции ставил печати на бланках,
энергично выдыхая на штемпель и притискивая его к бумаге.
Внезапно с противоположной стороны ущелья донесся легкий
цокот копыт, а вслед за тем появилась шагавшая навстречу
сочинителю фигура человека в котелке и пальто, застегнутом
наглухо. Человек свернул к тому же четвертому подъезду, куда
направлялся автор. Они встретились внизу, у дверей лифта, с
глухим гулом спускавшегося сверху.
Незнакомец был лет пятидесяти, с редкой бородой, впалыми
щеками и худым лицом. Глубоко посаженные глаза тревожили
затаенной мукой. Автору показалось, что он знает этого
господина, но вспоминать не было времени. Подоспел лифт и с
шипением распахнул дверцы.
Незнакомец учтиво посторонился, пропуская автора вперед.
Затем зашел сам, повернулся к кнопочному пульту и глухо
спросил:
-- Вам какой?
-- Мне безразлично, -- ответил сочинитель, имея в виду,
что, какую бы кнопку ни нажал попутчик, он либо поедет дальше,
либо выйдет вместе с ним на последнем, девятом этаже.
Незнакомец секунду помедлил, а потом нажал на кнопку,
рядом с которой стояла цифра "12". Лифт тронулся вверх. Автор
вздрогнул от неожиданности, потому как три последних кнопки
пульта, рассчитанного на двенадцать этажей, задействованы
никогда не были. Попытка нажать любую из них не приводила к
движению.
Лифт между тем неторопливо возносился вверх, а незнакомец,
не меняя позы, глядел куда-то вбок в глубокой задумчивости.
Прошла, казалось, вечность, прежде чем лифт остановился и
дверцы, чуть помедлив, разъехались в разные стороны.
Сразу за ними открывался просторный холл, покрытый
темно-вишневым ковром и освещенный бронзовыми светильниками,
висевшими по стенам. У одной из них располагалась вешалка из
оленьих рогов, резная корзина для тростей и зонтов и зеркало в
дубовой раме. Все это автор заметил, еще не выходя из лифта,
когда же вышел вслед за незнакомцем, то увидел справа
распахнутые и тоже дубовые двери, ведущие в полутемное
помещение, похожее при беглом взгляде на театральный зал.
Короче говоря, место, куда попал сочинитель, ничем не
напоминало грязноватую лестничную площадку, украшенную
изречениями на стенах, где обычно останавливался кооперативный
подъемник.
Посреди холла стояла Сашенька, полчаса назад покинувшая
автора. На этот раз она была, будто жрица, в греческой
свободной тунике, перепоясанной золотым ремешком; из-под
нижнего края туники выглядывали ее ступни в сандалиях,
схваченные такими же золочеными ремешками. Лоб Сашеньки
стягивала синяя атласная лента.
Она не показала вида, что знакома с автором, а
почтительно, но с достоинством приняла из рук незнакомца
котелок. Он занял свое место на оленьих рогах, где уже был ряд
головных уборов самого разнообразного вида -- начиная от фески
и кончая небольшим лавровым венком. Незнакомец сам повесил свое
пальто и предстал перед Сашенькой в скромном темном сюртуке и
брюках со штрипками.
Из дверей зала вышел мистер Стерн в парадном камзоле и
напудренном парике. На лице милорда изобразилось одновременно
два чувства -- приветливость и недоумение. Последнее явно
относилось к соавтору. -- Добро пожаловать, Федор Михайлович!
-- милорд подошел к незнакомцу, и они обменялись рукопожатием.
Автор застыл на месте, пораженный, точно молнией,
мгновенной догадкой. Он понял -- с кем поднимался в лифте, и
окаменел, готовый провалиться сквозь вишневый ковер.
-- Проходите, прошу вас... -- милорд указал писателю на