Потом она обернулась ко мне. Взяла у меня повестку и вынула из ящика толстую канцелярскую книгу и бланк с черной каймой: «Свидетельство о смерти».
   Начала что-то выписывать из книги на бланк круглым крупным почерком. Пока она писала, я слушала про стекло и одновременно ее разговор с татарином-дворником. По-видимому, он пришел заявить о скоропостижной смерти какой-то их общей знакомой, жилицы этого дома.
   — Такие полненькие, такие из себя солидненькие, самостоятельные, — говорила девушка, аккуратно выводя буквы, — и вдруг… Я их днями на нашем дворе видела.
   Потом мне, тыча пером в какую-то графу в раскрытой книге:
   — Распишитесь в получении, гражданка. Справку я решилась прочитать только во дворе, выйдя на мороз и оставшись одна.
   Дата смерти: 18 февраля 38 г.
   Причина: прочеркнуто. Длинная изогнутая дуга.
   Место: прочеркнуто.
   О, где же и получать справки об убитом, как не перед портретом убийцы! Под какую музыку и поминать убитого, как не под равнодушное бормотание казенного радио! Не Шопена же, не Бетховена для него заводить!
   Второй документ я получила в мае того же года в Военной коллегии Верховного Суда. Жаль, не из рук самого товарища Ульриха. Очереди в приемной почти не было — так, человек одиннадцать женщин. Портрета Сталина тоже не было — ни в приемной, ни в кабинете. Справки выдавал майор с приличествующим случаю сочувствием на лице.
   Этот документ тоже привожу целиком:
   «Военная Коллегия Форма № 30 Верховного Суда Союза ССР „15“ мая 1957 г.
   № 4н-028603/56
   Москва,
   ул. Воровского, д. 13
 
   СПРАВКА
   Дело по обвинению БРОНШТЕЙНА Матвея Петровича, до ареста — 1 августа 1937 года — научный сотрудник Ленинградского физико-технического института, пересмотрено Военной коллегией Верховного Суда СССР 9мая 1957 года.
   Приговор Военной коллегии от 18 февраля 1938 года в отношении Бронштейна М. П. по вновь открывшимся обстоятельствам отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено.
   БРОНШТЕЙН М. П. реабилитирован посмертно.
   Председательствующий Судебного состава Военной коллегии Верховного Суда СССР
   Полковник юстиции Б. Цырлинский»
   И тут они не могут не лгать.
   Вместо признания собственной вины, они пишут: «реабилитировать по вновь открывшимся обстоятельствам». Мне известно лишь одно «вновь открывшееся обстоятельство» — смерть Сталина.
   Сопоставление документов, в которых дата «смерти» и дата приговора совпали, доказывает, что Митя был расстрелян непосредственно после приговора. Сразу.
   «Человек — это память и воля», — написано у Давида Самойлова. Собственную Митину память и собственную Митину волю и Митино будущее 18 февраля 38-го года убили. Меня и мою память — нет. Крупицами своей памяти под напором воли пытаюсь я заполнить пустоты — прочерки! — казенных справок. Это не жизнеописание М. П. Бронштейна и даже не казнеописание. Это слабая попытка сохранить хотя бы тень его тени. Восстановить — если не его образ, то хотя бы свое воспоминание о нем. Хотя бы сны. В Ленинграде, в 1938 году, я писала:
 
…А то во сне придет и сядет
Тихонько за столом моим.
Страницы бережно разгладит
Узорным ножиком своим.
Себе навстречу улыбнется.
То к полкам книжным подойдет,
То снова над столом нагнется,
Очки протрет, перо возьмет…
И я проснусь, похолодею,
В пустую брошенная тьму.
Никак тебя не одолею —
Сердцебиенье не уйму.
 
   В Ташкенте, в 1943 году, мечтая о возвращении в Ленинград:
 
Но пока я туда не войду,
Я покоя нигде не найду.
А когда я войду туда —
Вся из камня войду, изо льда —
Твой фонарик, тот, заводной,
Ключик твой от двери входной,
 
 
Тень от тени твоей, луч луча —
Под кровавой пятой сургуча.
 
   Ни фонарика, ни ключа. Тень от тени, тусклый луч памяти — вот то немногое, что найдет читатель в этой книге.
   1980–1985 Переделкино

1993–1994

   Обнищала за тридцатилетие сталинского правления страна, обнищала. Уничтожение крестьянства, природных богатств, лесов и пастбищ, чистых рек и прозрачных лесов.
   Обнищала трудовыми людьми: людьми труда. В том числе и трудящейся интеллигенцией. Обнищала духом.
   Единственное, чем она обогатилась, — это гласностью и некоторыми свидетельствами о годах террора — свидетельствами печатными и устными.
   Когда я писала свою книгу — никакой надежды на ее напечатание не было. Во-первых, до гласности еще было далеко. Во-вторых, в январе 1974 года я была исключена из Союза писателей и на 16 лет приговорена к публичному молчанию. Не только все мои книги были приговорены к несуществованию, но и самое имя.
   Теперь другое время. Теперь сталинщину позволено разоблачать, в том числе и пору ежовщины. И аграновщины. И бериевщины. И ульриховщины. И вышинсковщины (не знаю, как склонять эту фамилию).
   В 1973 году за границей появилась лиро-эпическая проза Солженицына — «Архипелаг ГУЛаг». За границей. Здесь чтение ее каралось тюрьмой… Появились истязающие читателя рассказы Шаламова. «Реквием» Ахматовой.
   Теперь — в девяностых годах — никто их не мешает читать. Пожалуйста, сограждане, читайте!
   Но странное дело — мало кого они просветили. Напротив, находятся даже охотники возобновить партию, которая по плечи в крови. С оговорками, конечно. Да, при Сталине были «ошибки». (Объяснялись будто бы ложными доносами.) Митино убийство так и осталось неразоблаченным.
   А я опять о ежовщине.
2
   За время гласности появились десятки и сотни воспоминаний и документов о том, что происходило в застенках — по всему Советскому Союзу — с начала 36-го по конец 38-го года.
   Их так много, что я остановлюсь лишь на некоторых…
   21/III 94 г.
 
    [Здесь авторская рукопись обрывается. — Е. Чуковская]

Елена Чуковская
ПОСЛЕ КОНЦА

   Работа над книгой, начавшаяся в 1980 году, длилась в течение шестнадцати лет — до самой кончины Лидии Корнеевны в феврале 1996-го. И не была завершена.
   Первоначальное название было — «Прочерк». В дневниках Лидии Корнеевны присутствует и еще одно название — «Митина книга».
   В основном книга была написана в 1981–1983 годах, когда и думать нельзя было об ее печатании.
   Привожу выписки из дневниковых записей Лидии Чуковской о работе над этой рукописью.
    4 августа 84.«Прочерк» — самая мне дорогая книга — никому не будет нравиться. Потому что она не от искусства.
 
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба. [25]
 
    26 апреля 87, воскресенье.Очень важные сведения получены мною за эти дни по радио — не то по Би-Би-Си не то по Голосу! — прочли воспоминания Заболоцкого, подробнейшие, о том, как его истязали на следствии. Я непременно, непременно должна взять их в «Прочерк» — в Приложение или в текст — не знаю. Следователя, который истязал Заболоцкого, звали Лупандин… [26]
 
    30/I вторник. [1990].Вчера читала в «Огоньке» о судьбе Королева. Он погибал и был избиваем и сломлен точно тогда же, когда и Митя, — его взяли в сентябре, Митю в августе 37-го. Его выпустили в 39-м, когда Митю уже убили. Нет, Королева не выпустили в 39-м, а перевели на шарашку. (Как и Митю бы.) Но не в этом дело. А там подробно описаны 1) пыточные инструменты в письменных столах у следователей; 2) деятельность Ульриха. Очень потянуло сделать из этого комментарий к «Прочерку». [27]
 
    6/VIII 91.Самая соленая соль — дело Олейникова. Донской казак, здоровый мужчина во цвете лет, сдался на 18-й день… Чем же его добили? Конвейер, стойка? Похоронен он там же, где Митя, на Левашевском кладбище. И Сережа [Безбородов] — тоже сдавшийся богатырь, мощный полярник! И он там же… И оба они— по делу Жукова, хотя не имели к Жукову ни малейшего отношения… (Как и Шура, которая тоже шла по делу Жукова. [28])
   Да, интересно, что на Маршака, которого он терпеть не мог, НМО [Николай Макарович Олейников] показаний не дал. Вот под каким предлогом: «Я с Маршаком в ссоре, не встречаюсь с ним и потому ничего о нем сказать не могу». Очень благородно. Разумеется, не это спасло С. Я. [Маршака] — с какого-то дня его из Детиздатского дела изъяли (по слухам, он или кто-то мощный написал о нем Молотову, а Светлана Молотова любила его стихи). Но во всяком случае НМО проявил большое благородство.
 
    9/Х1. 93.Не знаю, в силах ли я буду (даже если подготовлюсь) написать «Прочерк». Ведь это моя автобиография, а надо, чтобы была Митина…
   План, композиция «Прочерка» внутри меня ворочается ежедневно и еженощно. С потоком новых сведений надо найти и новую форму, не подменяя при этом сознания 30-х годов сознанием 90-х.
 
    9 октября 94.… ночами читаю в «Вопросах истории» историю Кронштадтского восстания, которой интересуюсь всю жизнь, из интереса к которой, собственно, попала в тюрьму и ссылку. Во весь рост видны подлость большевиков и благородство кронштадтцев (основного ядра). И еще одна сущая мелочь. Из представленных документов видно, как грамотны были тогдашние писаря и канцеляристы. Все ответы восставших — все их ответы на допросах — изложены вполне грамотно!
 
    10/Х 94.Читаю исторический журнал о Кронштадте. Море крови и океан лжи. Беспристрастное признание власти, что это бунтовал не генерал Козловский, не шпионы, не с. р. [эсеры] и анархисты, а матросы, побывавшие в деревне, — бунтовали против продотрядов и пр.
 
    25 ноября 95.Мы с Финой [29]эти дни работали: разбирали последнюю, и самую трудную, папку: «Трагедия Ленинградского Детиздата»… И я так вспомнила эту трагедию, как никогда еще не вспоминала… И какое там внезапно нашлось изумительное по богатству мысли и художественному исполнению письмо от Ал[ексея] Ив[ановича] Пантелеева о том, что такое для прозаика звуковая сторона прозы и каковы были тиски цензуры, в которых все мы тогда корчились. Так он весь мне вспомнился — со щедростью души, с юмором, с необычайным художественным даром…
* * *
   Кроме потока публикаций в газетах и журналах начала 90-х годов, непосредственно касающихся судеб поколения автора «Прочерка», друзей ее юности, произошло еще несколько событий. Главное из них — возможность для Лидии Корнеевны ознакомиться с делом М. П. Бронштейна. Суть «Дела М. П. Бронштейна» прекрасно изложена историком физики, одним из авторов монографии о М. П. Бронштейне Геннадием Ефимовичем Гореликом, [30]который также знакомился с этими документами.
   Привожу его конспект прочитанного:
   «Архивная папка начинается ордером на арест, выданным в Ленинграде 1 августа 1937 года. Арестовали Матвея Петровича в Киеве, в доме его родителей. В тюрьме у него изъяли путевку в Кисловодск, мыльницу, зубную пасту, шнурки… И „ как особо опасного преступника“ направили „ особым конвоем в отдельном купе вагонзака в г. Ленинград, в распоряжение УНКВД по Ленинградской области“.
   Согласно казенным листам, на первом допросе 2 октября он не признал предъявленные ему обвинения. Он еще не знал, что уже с 1930 года состоял в контрреволюционной организации за освобождение интеллигенции, целью которой было „ свержение Советской власти и установление такого политического строя, при котором интеллигенция участвовала бы в управлении государством наравне с другими слоями населения, по примеру стран Запада“.
   Для признания потребовалось семь дней и семь ночей. Семисуточного „конвейера“ — непрерывного допроса стоя — хватало, как правило, на признание любой придуманной следователем вины.
   Обвинительное заключение от 24 января 1938 года приписало его к „ фашистской террористической организации, возникшей в 1930—32 г. г. по инициативе германских разведывательных органов, ставившей своей целью свержение Советской власти и установление на территории СССР фашистской диктатуры“, которая помимо прочего вредила еще и „в области разведки недр и водного хозяйства СССР“.
   Военная коллегия Верховного Суда заседала 18 февраля 1938 года. Заседала двадцать минут — с 8. 40 до 9 часов.
   Приговор — „ расстрел, с конфискаций всего, лично ему принадлежащего, имущества“ — подлежал немедленному исполнению. К делу подшита справка о приведении приговора в исполнение». [31]
 
   В дневнике Лидии Корнеевны сохранилось описание ее поездки в приемную КГБ для знакомства с «делом»:
 
    19 июля 1990, четверг.Вяч[еслав] Вас[ильевич] [Черкинский], как обещал, позвонил ровно в 3 часа в понедельник минута в минуту: могу ли я приехать? Я отвечала: «Могу».
   Назначены мы были к четырем.
   С Люшей мы еще дома условились, какие вопросы станем задавать, если нам не дадут дело в руки, если Вяч[еслав] Вас[ильевич] будет держать папку в руках сам, а нам позволит только задавать вопросы.
   Подъехали наконец. Красивая вывеска «Приемная КГБ. Работает круглосуточно».
   Я забыла написать, что Вяч[еслав] Вас[ильевич] нас предупредил: никакие документы не нужны; если спросят, куда идем — назвать его фамилию.
   Вахтер — молодой — спросил. Мы назвали и вошли. Помещение с низкими креслами. Сели — народу немного. И сразу нам навстречу пришел он. Мы его узнали в один миг. Когда здоровались, я протянула ему руку (машинально), Люша — нет. Военная вы правка под модным, серым, с топорщимися плечами, костюмом. Костюм сшит плохо. Поступь начальника. Он повел нас какими-то коридорами — узкие, красная дорожка, частые повороты. Отворил перед нами дверь.
   Крошечный кабинет. Стол — не письменный. Вокруг стола четыре стула, одно кресло. В углу круглая небольшая вешалка. Свету очень много — две большие лампы дневного света на потолке. Окно — или одна стенка? — плотно занавешены. Воздуха никакого.
   Он протянул мне папку. Мы с Люшей сблизили стулья, стали читать вместе. Он сидел напротив (стол довольно узок) и не спускал глаз с нас обеих, особенно с меня. Отвечал на мои вопросы, глядя на меня, а на Люшины — на нее не глядя.
   И вот передо мною — Митино дело. Картонная, исчирканная по переплету папка средней набитости.
   Как описать то, что мы обе прочли?
   Убийство с заранее обдуманным намерением.
   Бумаги (начиная с ордера на арест и кончая актом о приведении приговора в исполнение). «Предварительной разработки» — то есть до следствия — нет. Спрашиваю почему? (Люша раскрыла блокнот и пишет номера листов, даты, подписи следователей.) Он: «В Ленинграде, перед войной, многое жгли. А „предварительные разработки“ всегда».
   Многое жгли и вообще — это плохо приведенный в порядок хаос. Бумажки об обыске в Ленинграде и аресте в Киеве подшиты с перепутанными датами. Беспорядок — то киевская бумажка, то еще ленинградская, опять киевская, потом ленинградская — при обыске, т. е. более ранняя.
   Бумажки все говорят об аресте «особо опасного преступника». Из Киева в Ленинград «конвоировать в особом купе». В Киеве расписки при аресте, затем особо о принятии куда-то, потом расписка об отправке. Подписи бандитов всюду неразборчивы или без инициалов. Карпов, Лупандин, Шапиро (я знаю от Специалиста, [32]что Шапиро-Дайховский — расстрелян, Лупандин же дожил до 1977 года в качестве «пенсионера союзного значения» и с наградами).
   Что изъято при обыске? У нас на Загородном, где все кидали и рвали, оказывается, был изъят — профсоюзный билет Иваненко (?) и еще что-то, а в Киеве — аккредитив на 1000 р. И какие-то 270 наличными. В Киеве Митя взял с собой в тюрьму из дому мыло, зубную щетку и какой-то флакон. Этот документ о вещах как и о деньгах почему-то не подписан… Затем расписка Ленинградской тюрьмы, что он в тюрьму зачислен. Затем вшит конверт, на котором надпись: «Фотографии».
   Начальник: «Вот, Л. К., засуньте руку — убедитесь он пустой». Засовываю — пустой.
   Затем Митиной рукою заполненная анкета: где работал и перечислены все члены семьи. (Я, жена, обозначена как домохозяйка — потому что уже выгнана из редакции. Митя, наверно, думал, что это для меня самое безопасное.) Написано все Митиным обыкновенным почерком. Затем подшиты три допроса на специальных бланках… (Неужели их было всего три за семь месяцев?) Первый — из подшитых — только через полтора месяца после ареста… Там Митя заявляет, что виновным себя не признает… Изложение рукою следователя — и подпись Митина.
   Далее идут еще два допроса и чудовищное обвинительное заключение. С каждым допросом — и особенно в заключении — вина растет. Начинается (на основе показаний Круткова) — что-то вроде контрреволюционной пропаганды — кончается — в обвинительном заключении — уже подготовкой террористических актов против деятелей партии и правительства, и, конечно, вредительскими действиями (почему-то в водном хозяйстве), и связью с фашистской разведкой.
   Затем — заседание выездной сессии Военной коллегии Верховного Суда — 18 февраля 1938 года. Длится оно 20 м. Митя признается во всех своих преступлениях, не отказывается от своих показаний и просит о снисхождении.
   Последняя бумажка — очень маленькая — о приведении приговора в исполнение. Тут подпись расстрельщика неразборчива, и, когда Люша стала переписывать «акт», начальник на нее гаркнул: «Вам разрешили ознакомиться с делом, а вы его всего переписали».
   Арестован был Митя на основе показаний Круткова и Козырева. В показаниях Козырева звучит подлинный Митин голос. В 1966 году он где-то каялся, что оговорил многих.
   Да, еще: некоторые места внизу срезаны ножницами. Все листы пронумерованы заново…
   С той минуты, как человек попадает к этим изысканным и грубым палачам — его поведение непредсказуемо. Побои. Бессонницы… Что мы знаем? Возникает своя тактика… Думает, что если назвать Френкеля — его! такого знаменитого! — все равно не возьмут?.. Думает, что если назвать меня домохозяйкой, а не литератором, — это защита?.. Мы, с воли, не знаем ничего. Я знаю, что Митя до конца был благороден и чист.
   Вот какие события. Вот какая встреча моя с Митей через 53 года разлуки. Я виновата кругом (не успела предупредить; не так, не там хлопотала), поделом мне и мука.
* * *
   Привожу и свою запись, сделанную после визита в приемную КГБ.
 
    17 июля 90, утро.Были на Кузнецком 16 июля с 16.00 по 19.00. Приехали за 7 минут. В приемной разные люди.
   Вдруг как нож в масло с военной выправкой входит явный военный в штатском. «Славные ребята из железных ворот ГПУ», «Молодчики каленые». Пока он прошел от двери к вахтеру, у меня мелькнуло: это он, главное — не подать руки (как жандарму). Действительно, он устремился к маме, улыбка, любезность. Мать встала навстречу, пожала руку. Я сделала вид, что гляжу вбок. Он, по-моему, все понял и дальше все любезности и обращения адресовал только к Л. К., которая тоже с ним говорила приветливо.
   Начал с того, что ей протянул папку «вот — знакомьтесь». Я все смотрела и писала полустоя из-за плеча. Со мною был корректен, но насторожен. На вопросы отвечал. Я возмущалась, что не могу разобрать фамилии, почему неразборчивы подписи сотрудников НКВД на документах, почему нигде нет их инициалов. Он иногда фамилии мне называл или говорил, что они дальше есть в «деле». Но пристально смотрел за всем, что я писала, поэтому я предупреждала: «Этот абзац я спишу, это важно для истории». И писала под его пристально-вежливым взглядом. Писала, в общем-то, долго. Мать в это время ему рассказывала, как шел обыск, зачем-то назвала одного из начальников НКВД — Шапиро-Дайховского (о котором уже знала от Димы Юрасова).
   Когда я дошла до листа 50 — Акт об убийстве (приведение приговора в исполнение) В. В. — вдруг взъярился. До этого терпел.
   — Вам нужно ознакомиться, а вы переписываете дело. — Рявкнул.
   Я тут же струсила, напряжение, скорость и внимание нужны, впереди еще 40 листов. И я не глядя перевернула этот акт, белую небольшую типографскую бумажку (единственную не прочла во всем деле). За этим шла реабилитация. Тут у меня уже внимание и собранность как-то переломились. Многие документы — письма физиков в защиту Матвея Петровича — есть в архиве Л. К. Показания Козырева о недозволенных методах следствия я побоялась списывать, т. к. одновременно читала все вслух маме (она не могла читать слепую густую машинку), а я не могла читать ей одно, а писать в это же время другое, не осилила, сегодня записала этот абзац по памяти.
   (Козырев говорит, что Готлиб применял к нему недозволенные методы следствия, не давал спать, заставлял стоять сутками, избивал, и он оговорил неповинных людей.)
   В конце был разговор с В. В.:
   — Вы понимаете, что я буду писать отчет об этой встрече. Какие у вас вопросы.
   Я сказала, что в деле нет никаких документов о судьбе следственной группы, и я бы хотела о них узнать.
   Он (корректно-враждебно): Для этого надо послать новый запрос в Ленинград, это дело ленинградское. Если вы настаиваете на том, чтоб такой запрос оформить, пусть Л. К. напишет заявление.
   Л. К.: У меня нет времени и сил на это, много другой работы.
   Я: Вы понимаете, как важно выяснить судьбы этих людей, ведь они и определяли десятилетиями судьбы нашего общества. Их расстрелы без суда ничего не дают. Их надо назвать и осудить публично (тема его не увлекла). Он начал говорить, как сейчас трудно в КГБ, им не доверяют, сказал две фразы, потом: ну, это отдельный разговор, и не продолжил.
   Еще из бесед с ним. Язык суконный, «новояз», несколько дежурных фраз, из них наиболее часто: «поймите меня правильно» и «навскидку».
   «Поймите меня правильно, знакомство с делом не должно превращаться в изготовление дубликата».
   «Поймите меня правильно, это наш порядок» (когда я спросила про какую-то печать 39-го года).
   «Поймите меня правильно, я не могу вам запретить рассказывать о деле, но…» (что «но», я не запомнила). Впрочем, надо отдать ему должное, он не призывал ни к «неразглашению», ни к лояльности.
   Я несколько раз, будучи все же в ярости от читаемого, когда читала про то, что Матвей Петрович был идеологом террора, а В. В. примирительно сказал, что он понимает, что террора не было, — не сдержалась:
   — Почему не было? Начался с 17-го года.
   И еще что-то такое у меня вырвалось, так что тема о перестройке и улучшении работы нашего гестапо, которую он было начал, развития не получила.
   Дружелюбно проводил нас до дверей по мерзкому казенному коридору с коврами, дверьми, столами. Пока мы сидели в комнатушке, за стеной шла жизнь, чихали. Не то подслушивали (вряд ли), не то выслушивали чьи-нибудь доносы или терпеливо утирали чьи-нибудь поздние слезы. Но людей не видно в этом кощеевом царстве, и кабинет, где мы были, совершенно пуст — без следа даже казенной жизни. Стол, стулья, шкаф — всё! Папку с делом он принес с собой под мышкой в кожаном бюваре.
   Уже дома я подумала, что своей стальной походкой, с папкой, он пришел из соседнего здания, с Лубянки, где, может быть, кого-нибудь допрашивал. Да и бьют там наверняка как раньше, хоть и не тех!
   Да, на прощанье, уже как бы познакомясь, я все же подала ему руку, так как изобразить незнакомство было трудно. Интеллигентская мягкотелость, «потому что не волк я по крови своей».
   Хотя у нас надо быть волком.
   Впервые в жизни по пути домой я сказала маме: понимаю тех, кто сломя голову бежит из страны. «Быть пусту месту сему». Никого и ничего тут уже не спасти. Все прогнило, заражено, разложено. «Все высвистано, прособачено».
   И еще я сказала: «Вот и хорошо, что Матвея Петровича расстреляли. А то продолжали бы мучить в лагере или заставили бы на шарашке изобретать что-нибудь для военных надобностей».
* * *
   Еще вспомнила: допроса в «деле» всего три, два напечатаны на машинке, под последним подпись явно не Матвея Петровича. Неузнаваема и не похожа на предыдущие. Я спросила В. В. — а проводили ли при реабилитации экспертизу подписи?
   Он (невозмутимо): Зачем, ведь очевидно, что дело фальсифицировано.
   Однако узнаваемая подпись только на первом допросе, где он виновным себя не признал.
   А дальше. Это как? Было всего два допроса, никаких очных ставок, и он все это сам на себя наговорил и подписался? Похоже, что было по Твардовскому:
 
Это вроде как машина
Скорой помощи идет,
Сама режет, сама колет
Сама помощь подает.
 
   То есть сперва четко написали показания, позволяющие дать расстрельную статью (которые, кстати, стоят уже в ордере на арест, предъявленном на Украине), потом сами подписали свою версию, [33]сработанную для расстрела, потом расстреляли.
   Остался один неясный вопрос: кто, почему и зачем решил расстрелять именно его? То ли он на самом деле уперся на следствии и это месть за тюремное поведение, то ли это чья-то месть за дотюремное поведение.
   И еще впечатление. Дело, которое мы видели, было подготовлено для показа Л. К.
   В правом углу страницы были аккуратно пронумерованы свежим цветным карандашом.
   Часть листов обстрижена. Очевидно, срезаны резолюции инстанций на письмах физиков в защиту Матвея Петровича.
   Фотография, сделанная в тюрьме, вынута.
   Допросов всего три (вряд ли).
   Листы перепутаны начиная с декабря 1937 года, есть и другие перестановки.
   Сегодня я сказала маме: рабская психология из нас не вытравлена. Почему мы поддались этому поднадзорному сидению? Почему не заявили просьбы встретиться еще раз и скопировать дословно все три протокола допроса, обвинительное заключение и показания Козырева? Дали навязать себе их покрикивания и их правила игры.