Почему мы не знаем фабрики, где всех этих людей делали — всех этих Лупандиных… Шапиро… всех, кто мог, зная, что перед ним человек неповинный, таскать его за бороду и плевать в лицо?
   М. К. Поливанов (внук философа Г. Шпета) сообщает о закорючке вместо подписи Шпета. «И никакого сходства, кроме краткости» (см.: М. К. Поливанов. Очерк биографии Г. Г. Шпета // Лица: Биографический альманах. 1. М.; СПб: Феникс, 1992, с. 37). Насчет подписи Матвея Петровича Люша усомнилась. Экспертиза подтвердила: да, это он подписал, его подпись.
   Он? Может быть, он, то есть его рука. Но был ли он тогда — он… «Это был не я», — как написал Самойлов.
   Карпов, Лупандин, Готлиб умели производить только одно: врагов народа. Выброси их из Большого Дома, и ни серп, ни молот не удостоится их рук.
   Это были винтики осатанелой бюрократической машины. Вооруженные против невиноватых и невооруженных. Отчего и для чего осатанела машина? Этого мне не дано понять до сих пор. Да, были и до 37-го года Соловки, угрозы, расстрелы, а иногда и битье. Но ежовщина была машиной — мертвой и притом осатанелой. Думаю, если арестованный сопротивлялся долго — следователь приходил в искреннее, не по приказу, осатанение. И применял новый прием: «конвейер» или «стойку». Распухшие ноги, лопающиеся вены, вываливающийся язык.
   Сопротивлялись ли? Да. И даже иногда победоносно. Так, например, Н. А. Заболоцкий. Закрывал изнутри камеру кроватью:
   «Как только я очнулся… первой мыслью моей было: защищаться! Защищаться, не дать убить себя этим людям или, по крайней мере, не отдать свою жизнь даром! В камере стояла тяжелая железная койка. Я подтащил ее к решетчатой двери и подпер ее спинкой дверную ручку. Чтобы ручка не соскочила со спинки, я прикрутил ее полотенцем… За этим занятием я был застигнут своими мучителями… Чтобы справиться со мною, им пришлось подтащить к двери пожарный шланг и привести его в действие. Струя воды под сильным напором ударила в меня и обожгла тело. Меня загнали этой струей в угол и, после долгих усилий, вломились в камеру целой толпой…» (Н. Заболоцкий. История моего заключения // Серебряный век. М., 1990, с. 663).
   Заболоцкий попал на десять дней в тюремную больницу для умалишенных, вернулся и продолжил сопротивление. Но и у него мелькает: «не помню», «галлюцинации», «я впал в забытье» и пр.
   М. П. Бронштейн дал свою подпись. В какой момент забытья или галлюцинации? Судя по дате ареста и дате, когда он подписал смертную казнь себе, он сопротивлялся — долго. Она не совсем похожа на его подпись, но даже если это он, то это уже все равно не совсем он или даже совсем не он.
СМУТНЫЙ, НО ВАЖНЫЙ НАБРОСОК ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЙ ГЛАВЫ ВСЕЙ КНИГИ
   Какая же это фантастика? Без полета, безо всякой выдумки, без новизны, без всякой пищи для воображения? Фантастикой не назовешь. Убогий набор одних и тех же преступлений — шпионаж, вредительство, участие в террористической организации. Повторяется, как узор на обоях, в миллионах обвинительных актов.
   Машинопись с опечатками, переписанная руками безграмотных машинисток, сочинение — чье? Даже попросту ахинеей не назовешь, потому что ахинея похожа на бред, а бредят люди разнообразно. Скорее штампованная ахинея. Самое мучительное в ней для обвиняемого — конечно, список друзей и знакомых, а иногда и не друзей и не знакомых, которых подследственный подписью своею подвергал той же муке. «Друзей с собой на плаху весть / Над гробом слышать их проклятья». Где ему было знать, чье имя выбивают из него, чтобы арестовать, а чье — впрок. Так, например, от Мити потребовали насчет Френкеля, который был будто бы главным в организации, но Френкеля не арестовали, а Бронштейна убили. Ахинея! Но тоже штампованная, потому что, например, поэт С. Д. Спасский арестован по делу поэта Н. Тихонова, а Н. Тихонов, к счастью, арестован не был.
   Я не знаю, в каком состоянии был его мозг, когда он подписал штампованную ахинею, ведущую одних на свободу, других в лагерь, а его самого — единственного в этой организации — на расстрел.
   Матвей Петрович Бронштейн был убит 18 февраля 1938 года, в подвале Большого Дома. Погребен — насколько я могу судить на основе сопоставления дат — под Ленинградом, близ станции Левашово, на пустыре, где в 1989 году обнаружены были останки тех, кого убивали от июля 1937 до самого «ленинградского дела» 1953-го.
* * *
   В рабочих тетрадях Лидии Чуковской есть такой набросок:
 
    12/III 95
   Левашово (От Димы). 2 км от ст. Левашово
 
   Забор — тот же.
   Похоронены 42 тысячи человек. Одних привозили мертвыми, других живыми — и стреляли там. Называлось это место «Полигон для учебных стрельбищ», поэтому никто не удивлялся стрельбе.
   Стоит крест. Стоит католическая часовня… Есть дорожки, и живут сторожа.
   Родные прикалывают к деревьям записки с именами и датами жизни расстрелянных… Вход открытый.
   Время — сталинский террор. 37–38 и 49.
* * *
   В «деле» среди многих писем от крупных физиков в защиту Бронштейна есть письмо (от руки) во время хлопот о реабилитации. Письмо написано 6 августа, в день ареста Бронштейна, но девятнадцать лет спустя:
   «…в его лице советская физика потеряла одного из наиболее талантливых своих представителей, а его научно-популярные книги принадлежат к лучшим имеющимся в мировой литературе.
   Я убежден, что это мнение разделяется всеми нашими физиками.
    6 августа 1956Герой социалистического труда
   Академик Л. Ландау».

ПРИЛОЖЕНИЕ
Стихотворения, посвященные М. П. Бронштейну

***

 
М.
…А то во сне придет и сядет
Тихонько за столом моим.
Страницы бережно разгладит
Узорным ножиком своим.
Себе навстречу улыбнется.
То к полкам книжным подойдет,
То снова над столом нагнется,
Очки протрет, перо возьмет…
И я проснусь, похолодею,
В пустую брошенная тьму.
Никак тебя не одолею —
Сердцебиенье не уйму.
 
   1938

* * *

 
Ты шел мимо нашего дома,
И лампа горела в окне.
Ты шел мимо нашего дома
И думал, сквозь тьму, обо мне.
 
 
Но воздух, меж нами текущий,
И лампа, и стены, и ночь,
И воздух, меж нами текущий,
Тебе не хотели помочь.
И я ничего не слыхала.
 
 
Минуты неспешно идут.
Сна нету… Но я не слыхала —
Тебя мимо дома ведут.
 
   15—20 января 1939

* * *

 
Я знаю, ты убит. А я еще жива.
Освобождения не наступили сроки.
Я жить осуждена. Седая голова
И пеплом старости подернутые щеки.
 
   1 марта—16 апреля 1939

* * *

 
М.
Консервы на углу давали.
Мальчишки путались в ногах.
Неправду рупоры орали.
Пыль оседала на губах.
 
 
Я шла к Неве припомнить ночи,
Проплаканные у реки.
Твоей гробнице глянуть в очи,
Измерить глубину тоски.
 
 
О, как сегодня глубока,
Моя река, моя тоска!
 
   1939

* * *

 
Я пустынной Москвою
Прохожу одиноко.
Вспоминаю и жду.
Мы любили с тобою
Чаши, полные света,
Что в Охотном ряду.
 
 
Нас игрушечный поезд
Увозил в подземелье,
Где веселая тьма.
Ах, игрушечный поезд!
Обещал ты веселье.
Оказалось — тюрьма.
 
   Июнь 1939

***

 
На таком пути, пути высоком,
Зорком, щедром — счастью не бывать…
И ему, не будучи пророком,
Можно было гибель предсказать.
Но, казалось, он вот-вот увидит
То, что увидать он послан был.
На простор с добычей славной выйдет
И у ног положит и расскажет…
 
 
Нет, под мертвой пулей мертвый ляжет,
Чтоб не видел и не говорил.
 
   1940

* * *

 
М.
Быть может, эта береза
Из милого выросла тела.
Так нежно она лепетала
Над бедной моей головой.
Быть может, босая девчонка
Твоими глазами глядела,
Когда, надышавшись морем,
Я возвращалась домой.
По эту сторону смерти,
Рукою держась за сердце,
По эту сторону смерти
Я вести торжественной жду.
Я слышу памяти шорох,
Я слышу цоканье белок.
Такая бывает ясность
Сознания — только в бреду.
 
   1940 Ольгино

ОТВЕТ

 
Л. А.
Неправда, не застлан слезами!
В слезах обостряется взгляд.
И зорче мы видим глазами,
Когда на них слезы горят.
Не стану ни слушать, ни спорить.
Живи в темноте — но не смей
Бессмысленным словом позорить
Заплаканной правды моей.
А впрочем, она не заметит,
Поешь ли ты иль не поешь.
Спокойным забвением встретит
Твою громогласную ложь.
 
   1940

* * *

 
Нам слово гибель, узкое и злое,
Привычней слов: письмо, береза, дом.
Оно свое, оно как хлеб родное —
Ведь запросто мы с гибелью живем.
Надеешься еще? Оставь, не лги.
Возлюбленный погиб, Париж погиб.
 
   1940

* * *

 
И теми глазами,
Которые видели море, Сенат и тебя, —
Устало слежу за горами, песками, орлами,
За розовыми, пышно взбитыми облаками.
 
 
Чужбина.
 
 
Ну что ж, поживем, ничего не любя.
 
   3 ноября 1941
   Эшелон Казань — Ташкент

* * *

 
…А те, кого я так любила,
Кем молодость моя цвела, —
Всех деловитая могила
По очереди прибрала.
Я к ним хочу, к моим убитым.
Их голоса во мне звучат.
На пустырях тайком зарытым
Рукой бесстрастной палача.
И к ним, в боях под Ленинградом
Наш грех искавшим искупить.
Я к ним хочу. Я с ними рядом
Достойна голову сложить.
 
   6—7 февраля 1942 Ташкент

БЕССМЕРТИЕ

 
М.
1
И снова карточка твоя
Колдует на столе.
Как долго дружен ты со мной,
Ты, отданный земле.
 
 
Уж сколько раз звала я смерть
В холодное жилье.
Но мне мешает умереть
Бессмертие твое.
2
Ты нищих шлешь, но и они немеют.
Молчат под окнами, молчанием казня.
И о тебе мне рассказать не смеют,
И молча хлеба просят у меня.
3
Но пока я туда не войду,
Я покоя нигде не найду.
 
 
А когда я войду туда —
Вся из камня войду, изо льда, —
 
 
Твой фонарик, тот, заводной,
Ключик твой от двери входной,
 
 
Тень от тени твоей, луч луча —
Под кровавой пятой сургуча.
 
   Июнь 1943

В ТИФУ

 
«И твердые ласточки круглых бровей…»
Не надо. Не надо. Не надо.
«Сказать, что они отлежались в своей…»
Какая от слез прохлада!
Какая отрада — сквозь лютый зной
Схватиться за слово поэта,
Чтоб строки на север вели за собой
К могиле, затерянной где-то.
 
   1942–1943

Ташкент
ОТРЫВКИ ИЗ ПОЭМЫ

 
Они тогда еще живыми были,
Те мальчики, те сверстники мои.
Их навсегда еще не разбудили.
По улицам немым не провели.
И мы тогда еще живыми были.
Не вдовами, не совами в ночи.
Тогда еще нас не приворожили
Бессонных окон желтые лучи.
Мы, кажется, тогда живыми были…
Но что же ты? о чем ты? замолчи.
Пиши о детстве, если ты не хочешь
Свихнуть с ума. Не то смотри — вот-вот
Подпрыгнешь ты, заблеешь, захохочешь,
Заплачешь в голос и махнешь в пролет.
Лицом в слезах о каменные плиты,
Как, помнишь, Гаршин — бедный, дорогой, —
Не камнями, но казнями убитый, —
Лицом в слезах о камни мостовой.
Пиши о детстве. «Ковш душевной глуби»
Прижми к губам и медленно тяни
Сквозь немотой обугленные губы
Студеные, все в невских льдинках, дни.
…………………….
Паркеты скрипят под ногою.
В Италию я не вошла.
Не веришь за окнами зною,
Такая в Испании мгла.
В коричневой тьме инквизиций
Угрюмый покоится зал.
Мадонны одной бледнолицей
Меня удержали глаза.
 
 
Ей даже воздух тронуть больно.
Бровям печали не поднять.
Я отодвинулась невольно —
Мир от нее не заслонять.
 
 
Опущены глаза, но видят:
Дорогу видят, воронье,
Людей, которые обидят
Упрямца милого ее.
В бессонном сне ей снятся, снятся
Следы в пыли и вой камней.
Ей тоже, кажется, семнадцать,
Не больше, кажется, чем мне, —
Но в тьме такое разглядела,
Такое видит впереди,
Что сына худенькое тело
Не смеет прижимать к груди.
Над сыном цепенеют пальцы —
Любимого нельзя спасти, —
Напрасно худенькое тельце
Ты станешь прижимать к груди.
 
 
Расслышала ль она молчанье
Ночей — там, у ворот тюрьмы, —
Где в тайном чаянье прощанья
Год молча простояли мы?
Машины каждую минуту
Сворачивали от моста,
И кто-то прошептал кому-то:
«Опять сюда. Опять сюда».
 
 
Сюда… И, нас пронзив огнями,
Бесшумно замедляет ход…
Не ты, не ты ли вместе с нами
Молчала около ворот?
Она томится без названья,
Та гибель, та немая ночь…
И бомбам не взорвать молчанья!
Молчать невмочь и петь невмочь.
 
 
Я помню осенью на Каме
Почтовый ящик над рекой,
С облупленными боками,
Весь вылинявший такой,
И вдруг старуха закрестилась
И перед ним на мостовой
В пыль на колени опустилась —
Она ему, ему молилась,
Письма просила у него.
 
 
И я готова помолиться
И ящику, и небесам,
И тополям, и вольным птицам,
И мертвых светлым голосам —
О жизни мальчика родного,
Увиденного в раннем сне,
Младенце-Слово, Боге-Слово…
В какой сейчас он стороне?
Не он ли там, вдоль стен из глины,
Бредет, все голоден, все бос?
Хлебнуть от мутных вод чужбины
Ему сегодня довелось.
Но я не верю, я не знаю,
Не верю в крест, не верю в меч.
К тебе я руки простираю,
О человеческая речь!
Вот он бредет, усталый мальчик…
О чем заводит песню он?
Что, если б этот мальчик-с-пальчик
К спасенью был приговорен?
 
   1943–1944
   Ташкент — Москва — Ленинград — Москва

* * *

 
Мы расскажем, мы еще расскажем,
Мы возьмем и эту высоту,
Перед тем как мы в могилу ляжем,
Обо всем, что совершилось тут.
 
 
И черный струп воспоминанья
С души без боли упадет,
И самой немоты названье,
Ликуя, рот произнесет.
 
   1944

* * *

 
Среди площадной и растленной —
Из всех рупоров, наизусть!..
Ты вправду бываешь надменной,
Лишенная голоса грусть.
Беззвучна — а громче салюта.
Ты жизнь обняла, как вода, —
Глубокой печали минута,
Пока я жива — навсегда.
 
   Март 1945

* * *

 
С тех пор как я живу ничья
В суровом вихре лет, —
Легко струится жизнь моя,
Но жизни больше нет.
Она осталась за чертой
Далекой той весны,
Улыбки той и песни той,
Что в прах превращены.
 
   Май 1945

* * *

 
Теперь я старше и ученей стала
И прятаться умею от тоски.
А может, и она слегка устала,
И ей за мной гоняться не с руки.
Как бы там ни было, мы разминулись с нею,
И я о том, конечно, не жалею.
 
 
Но было что-то доблестное в ней,
Пронзительное что-то и живое,
Как зыбкой ночью очерк кораблей…
Сказать попроще — что-то молодое.
 
 
Теперь она ушла и горе увела.
Но горе было все, чем я жива была.
 
   Июнь 1945

* * *

 
Мне б вырваться хотелось из себя
И кем-нибудь другим оборотиться.
Чтоб я — хотя б на миг один! — была не я,
А камень, или куст, или синица.
Ведь куст не помнит города того,
Бездымных труб из моего окошка.
Он вообще не помнит ничего.
От памяти я отдохну немножко.
А там опять — в постылый, мертвый путь.
Иду, иду, иду — а все на месте.
Никак за угол тот не завернуть,
Где страшные меня настигли вести.
 
   Февраль 1946

* * *

 
Какую я очередь выстояла —
Припомнить и то тяжело,
Какой холодиной неистовою
Мне бедные руки свело.
Какими пустынными стонами
Сквозь шум городской он пророс,
Далекими, смутно-знакомыми, —
Бензином пропахший мороз!
Какие там мысли обронены
И ветром гудят в проводах.
Какие там судьбы схоронены
В широких безмолвных снегах.
 
   1947

НАД КНИГАМИ

 
Каюсь, я уже чужой судьбою —
Вымышленной — не могу дышать.
О тебе, и обо мне с тобою,
И о тех, кто был тогда с тобою,
Прежде, чем я сделаюсь землею,
Вместе с вами сделаюсь землею,
Мне б хотелось книгу прочитать.
 
   1947

* * *

 
Я не посмею называть любовью
Ту злую боль, что сердце мне сверлит.
Но буква «М», вся налитая кровью,
Не о метро, а о тебе твердит.
И семафора капельки кровавы.
И дальний стон мне чудится во сне.
Так вот они, любви причуды и забавы!
И белый день — твой белый лик в окне.
 
   1947

* * *

 
Мы опять повстречались, деревья и снег!
Я люблю вас, пушистые ветки.
Одиночество — словно родной человек.
На сугробах колючки и метки.
Мы с тобою еще помолчим, тишина!
Белым снегом умоемся, совесть!
По следам разберемся, про что там она —
Пережитого вьюжная повесть.
 
   1971

РАССВЕТ

 
М.
1
Уже разведены мосты.
Мы не расстанемся с тобою.
Мы вместе, вместе — я и ты,
Сведенные навек судьбою.
Мосты разъяты над водой,
Как изваяния разлуки.
Над нашей, над твоей судьбой
Нева заламывает руки.
А мы соединяем их.
И в суверенном королевстве
Скрепляем обручальный стих
Блаженным шепотом о детстве.
Отшатывались тени зла,
Кривлялись где-то там, за дверью.
А я была, а я была
Полна доверия к доверью.
Сквозь шепот проступил рассвет,
С рассветом проступило братство.
Вот почему сквозь столько лет,
Сквозь столько слез — не нарыдаться.
Рассветной сырости струя.
Рассветный дальний зуд трамвая.
И спящая рука твоя,
Еще моя, еще живая.
2
Куда они бросили тело твое? В люк?
Где расстреливали? В подвале?
Слышал ли ты звук
Выстрела? Нет, едва ли.
Выстрел в затылок милосерд:
Вдребезги память.
Вспомнил ли ты тот рассвет? Нет.
Торопился падать.
 
   1940–1979

МУЗЫКА

 
М.
1
Я музыкой жива. Она сестра разлуки.
Последний взмах — нет, не смычка, платка.
В последний раз расставшиеся руки,
И окна, тронувшиеся без звонка.
И пауза — во всю длину перрона
(Светлым-светло, а не видать ни зги).
И у покачивающегося вагона
Карениной предсмертные шаги.
1979–1981
2
Отмыкай мою душу скрипичным ключом. Где же флейты?
Паровозных гудков заглуши несмолкающий вой.
Никогда не поверю, хоть режь ты меня, хоть убей ты,
Никогда не поверю, что мертвый ты, а не живой.
Вынимай мою душу из мрака сырого колодца.
(Вот и скрипка вступила, и труб неподкупная медь.)
Выручай мою душу — за нее еще стоит бороться,
За нее еще стоит, владея смычком, умереть.
 
   1981

СВЕРСТНИКУ

 
С каждой новой могилой
Не смиренье, а бунт.
Неужели, мой милый,
И тебя погребут?
Четко так молоточки
Бьют по шляпкам гвоздей.
Жизни точные точки
И твоей, и моей.
Мы ведь сверстники, братство
И седин, и годин.
Нам пора собираться:
Год рожденья один.
Помнишь детское детство?
Школа. Вместе домой.
Помнишь город в наследство —
Мой и твой, твой и мой?
Мерли кони и люди,
Глад и мор, мор и глад.
От кронштадтских орудий
В окнах стекла дрожат.
Тем и кончилось детство.
Ну а юность — тюрьмой.
Изуверством и зверством
Зрелость — тридцать седьмой.
Необъятный, беззвучный,
Нескончаемый год.
Он всю жизнь, безотлучный,
В нашей жизни живет.
Наши раны омыла
Свежей кровью война.
Грохотала и выла,
Хохотала она.
 
 
… О чистые слезы разлуки
На грязном вагонном стекле.
О добрые, мертвые руки
На зимней, промерзшей земле…
 
 
«Замороженный ад» —
Город-морг, Ленинград.
 
 
Помнишь смерть вурдалака —
И рыданья вослед?
Ты, конечно, не плакал.
Ну и я — тоже нет.
Мы ведь сверстники, братья.
Я да ты, ты да я.
Поколенью объятья
Открывает земля.
Поколенью повинных —
Поголовно и сплошь.
Поколенью невинных —
Ложь и кровь, кровь и ложь.
Поколенью забытых
(Опечатанный след).
Кто там кличет забитых?
Нет и не было! Нет!
 
 
Четко бьют молоточки.
Указанья четки:
 
 
«У кого там цветочки?
Эй, давайте венки!»
В строй вступает могила.
Все приемлет земля.
Непонятно, мой милый,
Это ты или я.
 
   Март — апрель 1984