"Почти не встречается еврея, который не обладал бы каким-нибудь талантом: но не ищите среди них гения. Ведь Спиноза, которым они все хвалятся, был подражателем Декарта. А гений не подражаем и не подражает… Евреи и сильны своим Богом и обессилены им. Все они точно шатаются: велик Бог, но свой, даже пророк, даже Моисей, не являет той громады личного и свободного "я", какая присуща иногда бывает нееврею. Около Канта, Декарта и Лейбница все евреи-мыслители – какие-то «часовщики-починщики». Около сверкания Шекспира что такое евреи-писатели, от Гейне до Айзмана? В самой свободе их никогда не появится великолепия Бакунина. «Ширь» и «удаль» и – еврей: несовместимы".
   И т. д.
   Через несколько лет в «Египетской марке» у Осипа Мандельштама проскочила следующая фраза:
   «Сначала Парнок забежал к часовщику. Тот сидел горбатым Спинозой и глядел в свое иудейское стеклышко на пружинных козявок».
   Шарм возникшей аналогии очевиден. Часовщик Мандельштам скрыто цитирует фразу о часовщике Мандельштаме. Цитаты накладываются друг на друга и, включаясь собственно в текст статьи, образуют новый, магический смысл. И суть этого смысла – обвинение в адрес самого автора, то есть меня. Ибо что же такое все мои мысли, как не топтание около Розанова, около Набокова и даже Бердяева? Размышляя подобным образом читатель может натолкнуться на фразу о том, что русская интеллигенция XIX века в сущности страшно хотела стать в положение евреев, а поскольку «мечты сбываются», то я и оказался в положении еврея, изгоя, лишенного родины, всеми гонимого и презираемого и цепляющегося за интеллектуальное ремесленничество, чтобы сохранить остатки внутренней духовной жизни. Я бесплоден. Я талантливое ничтожество, даже не ерунда с художеством, а ерунда в художестве (929). И даже хуже. У меня нет родины, нет твердой опоры в жизни, нет Кремля, Акрополя. Евреи еще до воссоздания своей родины могли мечтать об Израиле, а тут Родина-Уродина, Израиль, которому не нужен иудаизм, да и сами евреи не нужны, не нужны как евреи. Как русский я не нужен. Вообще, я и сказал, что мы живем в эпоху сумерек, в эпоху конца творческого периода. Поэтому я осужден на еврейство (931).
   И так далее. Это лишь один виток черной критики. Пластинку можно было бы крутить дальше. Но при ее раскручивании происходит разрушение вообще каких-либо точек зрения на мою личность. Как сказал М.Бахтин (935):
   «О герое „Записок из подполья“ нам буквально нечего сказать, чего он не знал бы уже сам: его типичность для своего времени и для своего социального круга, трезвое психологическое и даже психопатологическое определение его внутреннего облика, характериологическая категория его сознания, его комизм и его трагизм, все возможные моральные определения его личности и т. п., все это он, по замыслу Достоевского (кстати, не „по замыслу“, а просто по характеру мышления самого автора), отлично знает сам и упорно и мучительно рассасывает все эти определения изнутри…»
   Мандельштам писал в статье «О природе слова»:
   «Мне кажется, Розанов всю жизнь шарил в мягкой пустоте, стараясь нащупать, где же стены русской культуры… он не мог жить без стен, без Акрополя. Все кругом подается, все рыхло, мягко и податливо. Но мы хотим жить исторически, в нас заложена неодолимая потребность найти твердый орешек Кремля, Акрополя…»
   Там же Мандельштам говорил, что русский язык – язык особый, эллинистический:
   "В силу целого ряда исторических условий, живые силы эллинской культуры, уступив запад латинским влияниям и ненадолго загащиваясь в бездетной Византии, устремились в лоно русской речи, сообщив ей самоуверенную тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения, и поэтому русский язык стал именно звучащей и говорящей плотью … Жизнь языка в русской исторической действительности перевешивает все другие факты полнотою явления, полнотой бытия, представляющего только недостижимый предел для всех прочих явлений русской жизни".
   Мандельштам был русскоязычным поэтом, но не был русским человеком. И отсюда допустил грубейшую ошибку (939), придав русскому слову номиналистическое значение. Мандельштам писал:
   «Онемение двух, трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти. Отлучение от языка равносильно для нас отлучению от истории. Поэтому совершенно верно, что русская история идет по краешку, по бережку, над обрывом, и готова каждую минуту сорваться в нигилизм, то есть в отлучение от слова».
   Мандельштам не понимает подозрительности своей прозаической речи. С одной стороны, русские-де живут словом, с другой – эта жизнь почему-то может прекратиться на «два-три поколения». Мандельштам очень чуток, но слеп, он идет по краешку, по бережку, употребляет правильные слова, но эти слова складываются у него в неправильные предложения. Осип Эмильевич пишет далее:
   «Из современных русских писателей живее всех эту опасность почувствовал Розанов и вся его жизнь прошла в борьбе за сохранение связи со словом…»
   Это-то верно, но зачем же Розанову надо было цепляться за слово, если русские жили в словесном мире? Розанов боролся за сохранение связи со словом, так как чувствовал всю парадоксальную бесплотность и ирреальность, а вовсе не номинализм (ощущение реальности слова как такового) русского языка.
   Розанов писал:
   "Что же я скажу (на том свете) Богу о том, что Он послал меня увидеть?
   Скажу ли, что мир, Им сотворенный, прекрасен?
   Нет.
   Что же я скажу?
   Бог увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но Он ничего не услышит от меня".
   Христос не Иегова, и русский Христос – не Христос немецкий. Русские никогда не разговаривают с Богом. О самом – не говорят.
   Мандельштам писал:
   «У нас нет Акрополя. Наша культура до сих пор блуждает и не находит своих стен. Зато каждое слово словаря Даля есть орешек, маленького Кремля, крылатая крепость номинализма, оснащенная эллинским духом на неутомимую борьбу с бесформенной стихией, небытием, отовсюду угрожающим нашей истории».
   Мандельштам честно жил в нашем словесном мире и сетовал на его рыхлость и податливость, на отсутствие в нем «талмудической ограды». При этом он не подозревал (и не мог подозревать) о другом, внесловесном бытии русских. Так что этот человек прав, когда говорит: «У нас нет Акрополя». У вас, то есть у русскоязычного еврейства, действительно Акрополя нет.
   У нас есть Акрополь. Наш Акрополь – это бесформенная стихия, небытие нашей души. Наша культура вечно блуждает и будет блуждать, так как не находит и не найдет своих границ, своих стен. В этом бессмертие России. Бессмертие Израиля в вечной форме. Бессмертие России в вечной бесформенности, в вечной открытости. Россия – это великая мнимость мировой истории. Внешне – спонтанные скачки, внутренне – единая основа. Разные формы для одного содержания. Легкость трансформации и в конечном счете – неистинность, так как русские глубже не в слове, а в молчании. Для них характерно созерцательное отношение к миру. И именно из-за созерцательности – деятельность, так как равнодушие и отстранение от этого мира приводит к его овнешнению: мир – материал, бесформенный и безликий. Таким же материалом является и язык. Поэтому, русский язык не номиналистичен, а реалистичен. Он обладает самостоятельным существованием. Но это не самостоятельность духа, а самостоятельность неодухотворенной формы. В этом смысле Мандельштам прав: «Каждое слово Даля есть орешек Акрополя».
   Русская история бесцельна – это тупик. Русская история бесцельна – это бесконечность. Всякая культура конечна. Но русская будет существовать, как и еврейская – всегда. Она будет погибать и возрождаться вновь как феникс. (941) Из этого бесконечного тупика не уйти и индивидуальному сознанию:
   "Национальность для каждой нации есть рок ее, судьба ее: может быть, даже и черная. Судьба в ее силе. "От Судьбы не уйдешь": и из «оков народа» тоже не уйдешь". («Опавшие листья»)
   У Мандельштама был другой рок, и он Розанова совершенно не понял. Подошел очень близко, очень, но не понял, не почувствовал. Розанов действительно «шарил в мягкой пустоте, стараясь нащупать, где же стены русской культуры». И он эти стены нашел. Точнее не нашел. Оказалось, что у русской культуры никаких стен нет.
   Сила Розанова в разрушении стен, в разрушении убеждений (это русских-то «убеждений»). Розанов гусеницей прогрызает словесную перегородку между читателем и писателем, между вашей мыслью и вашей душой.
   "Что, однако, для себя я хотел бы во влиянии? Психологичности. Вот этой ввинченности мысли в душу человеческую, – и рассыпчатости, разрыхленности их собственной души (то есть у читателя). На «образ мыслей» я нисколько не хотел бы влиять; «на убеждения», – даже «и не подумаю». Тут мое глубокое «все равно». Я сам убеждения менял, как перчатки, и гораздо больше интересовался калошами (крепки ли), чем убеждениями (своими и чужими)". («Опавшие листья»)
   Там же:
   "Будет ли хорошо, если я получу влияние? Думаю – да …"Мое влияние" было бы в расширении души человеческой, в том, что "дышит всем " душа, что она "вбирает в себя все ". Что душа была бы нежнее, чтобы у нее было большое ухо, большие ноздри. Я хочу, чтобы люди «все цветы нюхали»… И больше, в сущности, ничего не хочу:
 
И царства все сокрушатся,
И всем мирам она грозит
 
   (о смерти). Если так, то что остается человеку, что остается бедному человеку, как не нюхать цветы в поле. Понюхал. Умер. И – могила".
* * *
   Изложение подошло к концу. (943) Что мне сказать напоследок? «Бесконечный тупик» есть прямая линия моей мысли, проведенная около предполагаемого, но невидимого зияния пространства – около розановской России. Если интуитивно линия проведена достаточно близко от угольно черного центра, то независимо от моей воли прямая искривится, прогнется и медленно упадет в исходную точку. Мое относительно сухое и отстраненное изложение окажется в сущности иррациональным и алогичным. Именно коэффициент кривизны моего мышления даст туманное и неустойчивое, но истинное переживание (947) неведомого зияния. Если же провести несколько таких прямых, то в результате будут очерчены контуры нашего словесного мира.
   Закругленность, эллипс моих рассуждений никуда не ведет, но движение по эллипсу бесконечно и, согласно законам небесной механики, предполагает наличие некоей центральной тайны – Истины. Саму же истину понять нельзя. Истина открывается мертвым (Платон). Однажды попавшие туда, в черную дыру истины небытия, обратно не возвращаются. Не возвращаются, но явно куда-то попадают, во что-то падают. Во что? Ответить на этот вопрос нельзя. Вокруг него можно только обернуться и, кажется, жизнь человека и есть такое все более и более сужающееся вращение вокруг пленительно притягивающей нас тайны…
   Из «Опавших листьев»:
   "Я пролетал около тем, но не летел на темы.
   Самый полет – вот моя жизнь. Темы – «как во сне».
   Одна, другая… много… и все забыл. Забуду к могиле.
   На том свете будут без тем.
   Бог меня спросит:
   – Что же ты сделал?
   – Ничего". (949)
   22. 09.1984-16.04.1985

ПРИМЕЧАНИЯ К «БЕСКОНЕЧНОМУ ТУПИКУ»

1

   Примечание к с.1 «Бесконечного тупика»
   Пишущий о Розанове постоянно находится перед соблазном двух крайностей: крайности «отстранения» и крайности «растворения».
   Что ж, начало в высшей степени классическое. Это классическая «гегелевская триада». Есть некий сакральный текст – Розанов. Имеются и определённые толкования этого текста. Толкования эти – неправильные. Часть их – еретически уклоняется в опасное мудрствование и непозволительные новшества. Другая часть – начётнически подходит к животворному источнику и догматически подменяет дух учения его буквой. Нам же необходимо отказаться от этих пагубных соблазнов и дать каноническое решение «розановского вопроса».
   Итак, начало «Бесконечного тупика», повторяю, классическое. Зато продолжение – экстравагантное. В процессе изложения выясняется, что автор постоянно рвёт «паутину розановщины», но всё же не вырывается из неё, а, чувствуя пустоту «отстранения», сразу же испуганно зарывается в обрывки розановских мыслей, их лоскутки, и в них как-то теряется, запутывается, «растворяется». Изложение превращается в ряд последовательно сменяющихся «отстранений» и «растворений». Отличие от предыдущих исследователей Розанова тут только в том, что я иду на эти отстранения и растворения почти сознательно, с заведомым ожиданием неизбежных срывов и просчётов. Ведь иначе нельзя, выхода нет. Мы, как сказал сам Розанов, не можем вырваться из-под власти национального рока. Национальность это и есть «бесконечный тупик». Мучительность Розанова в его абсолютной национальности, а следовательно – в безмерности. Либо его опыт для вас объективен и тогда возможен формальный, но бессодержательный анализ, либо он субъективен и тогда платой за содержание будет самовыворачивание. Последнее уводит от Розанова, Розанов подменяется вами. Но я хочу говорить о Розанове, а не о себе, в нём, в его идеальной актуализации национального опыта разгадка и моего «я». Тогда маятник качается снова в сторону «отстранения» – попытки выскочить за край национального мира. Но человек при этом выскакивает и за пределы своего «я». И почувствовав это – снова хватается за ускользающую реальность «Уединённого». Это качание реальности (субъективация – обезличивание) мучительно. Розанов – такой близкий, родной – ускользает. «Обознатушки-перепрятушки».

2

   Примечание к с.2 «Бесконечного тупика»
   «Розанов всю жизнь шарил в мягкой пустоте, стараясь нащупать, где же стены русской культуры» (О.Мандельштам).
   Тут Мандельштам совершенно прав. Он точно уловил слабинку. У каждой нации должна быть рациональная сказка, охватывающая плотным кольцом все стороны быта и изгибающая их по направлению к центральному мифу. Именно у евреев, при первобытной наивности центральной мифологемы, есть очень прочная, крепкая сказка – талмудическая ограда. У русских никакой ограды не было. Отсюда ущербная беззащитность русской культуры.
   Розанов никогда никого не спасал, никого не учил и не воспитывал. Но именно ему, как-то походя, незаметно, удалось построить ограду. Ему единственному. Славянофилы разлетелись в слезливом прекраснодушии, Леонтьев прочертил носком сапога верно, но слишком крикливо и оригинально, слишком сердито и неоконченно. Не закруглённо. Что не удалось Леонтьеву, декадентствующему славянофилу, то не далось и славянофильствующим декадентам вроде Мережковского. А Розанов дал Домострой ХХ века. (3) Правда, ему было неинтересно его развивать – чувствовал ненужность. Тогда. А вот я подниму. Мне нужно было высветлить реальность новой сказкой, новой актуализацией русского мифа. И я искал для этого наиболее здоровую основу. И нашёл её в Розанове. В нем гармонизируется и наполняется смыслом наше бытие.
   Это не совсем ясно, но постепенно слова нальются соком смысла.

3

   Примечание к №2
   Розанов дал Домострой ХХ века.
   Он писал:
   «В собственной душе я хожу как в саду Божьем. И рассматриваю, что в ней растёт, с какой-то отчуждённостью. Самой душе своей – я чужой. Кто же я? Мне только ясно, что много „я“ в „я“ и опять в „я“. И самое внутреннее смотрит на остальное с задумчивостью и без участия».
   Судьба Розанова это пример и опыт максимального осуществления русской личности и способ её существования в мире: распускания, но не погашения в окружающем ничто. Он распустил свой логос, и тот повис в реальности гигантской паутиной национального мифа. Дешифровать его, разъять извне нельзя, но можно воспроизвести изнутри, повторить расово идентичный опыт.
   Эта книга, имеющая трехпорядковую структуру, и является такой попыткой, а следовательно, и попыткой создания вывернутого, специально приспособленного для восприятия другими внутреннего мира. Мир этот принадлежит некоему конкретному человеку, со всеми его слабостями и комплексами, и одновременно безмерному вневременному логосу. Далее в тексте свое личностное начало я буду именовать «Одиноковым».
   Опыт свободного ассоциативного мышления по отношению к творчеству Розанова вторичен и поэтому обладает рядом особенностей: сжатостью во времени, большей пространственной плавностью и мягкостью, а главное, гораздо большей рациональностью. Рациональность эта заключается прежде всего во вторичном упорядочении ассоциаций и создании максимально плотной смысловой переплетённости, порождающей антропоморфность фантазий (то есть явный мифологизм). Текст превращается в личность или, точнее, в целую группу личностей, находящихся в драматическом взаимодействии. Иными словами, в отличие от Розанова миф Одинокова гораздо более порождён, то есть более приемлем и адаптирован к восприятию.
   Конкретно рационализация свободного мышления достигается трояким образом. Во-первых, фиксацией темы (II частью «Бесконечного тупика» и собственно произведениями Розанова). Во-вторых, фиксацией схемы ассоциаций (см. схему в конце книги). И в-третьих, фиксацией ассоциативных полей (см. тематические и именные указатели).

4

   Примечание к с.3 «Бесконечного тупика»
   мысль, изречённая по-русски, – иррациональна
   Может показаться, что особенности русского мышления – кругообразность, спохватываемость (судорожное и внезапное оправдание), оборачиваемость, сбываемость, заглушечность и т. д. – есть просто следствие неразвитости вербального бытия, и таким образом все эти свойства вполне выразимы в терминах формальной логики – как названия логических ошибок. Но по сути это будет неверно, так как речь идёт совсем о другом – не о формальной, а о содержательной (субъективной) логике. Функционирование формальной логики определяется правилами и аксиомами, механизм же содержательной логики определяется субъективными задачами психики данного индивидуума. Действительно, при помощи ряда логических операций можно формализовать технологию национального мышления, но что определяет саму эту форму, например, интенсивность и субъективную потребность в постоянном и немотивированном оправдании? Что определяет тональность и изгиб именно этих, а не иных форм оправдания?

5

   Примечание к с.4 «Бесконечного тупика»
   язык, где смещены сами понятия добра и зла
   То есть «зло» это добро, а «добро» – зло. Что изменилось? Понять ничего нельзя. Вл.Соловьёв написал «Оправдание добра». Но выше и глубже добра ничего нет и, следовательно, оправдывать, защищать его нечем. Взять теократическую утопию Соловьёва, изложенную в том же «Оправдании», да и поменять там добро и зло местами. То есть заполнить пустые формы теократии противоположным смыслом. И ничего не изменится. Сам текст останется совершенно тем же, но прочитываться будет «по-новоязовски». Следовательно, добро и зло это конвенция. Изменена конвенция, названо зло добром, а добро – злом, и всё, и конец. Ничего не докажешь.

6

   Примечание к с.5 «Бесконечного тупика»
   «Пятаков писал: „Хорошо, что органы НКВД разоблачили эту банду“… Правильно, подсудимый Пятаков, хорошо» (А.Я.Вышинский).
   Это злорадная переворачиваемость русского языка и русской истории. Русский язык – оборотень. (9) Его оборачиваемость – это оборачиваемость ловушки для глухарей. На крышку накрошен вкусный пряник, но, стоит только сесть на краешек, как крышка с пугающей лёгкостью переворачивается и светлый простор превращается в тёмную коробку, в невесомость несомости на кухню и довольное хихиканье, слышимое сквозь последний мрак.
   В вологодской ссылке философ-марксист Богданов, будучи психиатром по профессии, все выспрашивал у Бердяева о его здоровье, самочувствии и т. д. Богданову казалось, что склонность к идеалистической философии есть симптом психического расстройства. Англичанину или французу такая наивность может быть и сошла с рук. Но Россия это страна, где всё сбывается, всё договаривается до конца и получает нелепо элементарное завершение. Впоследствии Богданов сошёл с ума и попал в психиатрическую больницу. Но этим его история не кончается. Поскольку Россия это страна, где всё сбывается, причем сбывается с переворачивающейся злорадностью, постольку Богданову удалось осуществить и шизофренический бред своего больного воображения. Он стал в советское время директором Института переливания крови, стратегической целью которого было дело оживления всего человечества (и для начала, как первый этап, – умерших вождей). Для этого в институте ставились садистские опыты по прямому переливанию детской крови. По имеющимся сведениям сам Богданов и умер от сеанса таких переливаний.
   Вдумаемся в идеальное злорадство и идеальную лёгкость этой судьбы. Вдумаемся и вообще в судьбу русских фантазий, где «Сон» упорно превращается в «Нос».
   «Философия и шпионаж, философия и вредительство, философия и убийство – как гений и злодейство – две вещи несовместные! (21) Я не знаю других примеров – это первый в истории пример того, как шпион и убийца орудует философией как толчёным стеклом, чтобы запорошить своей жертве глаза перед тем, как размозжить ей голову разбойничьим кистенём!»
   Сказано это о другом большевике, о Николае Бухарине. Но не нужно недооценивать возможностей нашего языка. Фраза о «гении и злодействе» произнесена все тем же тов. Вышинским, в обвинительной речи на последнем московском процессе.
   Зачем же это нужно было договаривать, какой неслыханный замысел предопределяет эту хрестоматийную разжёванность исторических событий, когда подлец перед смертью должен ещё отчётливо крикнуть в зрительный зал: «Я – подлец», – так, чтобы и дураку всё ясно было? Набоков сказал, что всем сознательным действиям советской власти присущ оттенок басенной морали. В самом деле, до какой элементарной назидательности должна была дойти отечественная история, чтобы на том же процессе тот же Вышинский зачитал приговор не только своим товарищам по партии, но и самому себе: «Как видно из акта, находящегося в томе 6 на листе дела 17, при аресте Розенгольца у него был обнаружен в заднем кармане брюк зашитый в материю маленький кусочек сухого хлеба, завернутый в отрывок газеты, и в этом кусочке хлеба листок с рукописной записью, который оказался при осмотре записью молитвы. Я хочу просить суд разрешить мне огласить некоторые места этого текста так называемой молитвы и просить Розенгольца дать по этому поводу свои объяснения. Вот этот текст: „Да воскреснет Бог и расточатся врази Его и да бежит от лица Его всё ненавидящее Его, яко исчезает дым да исчезнет, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут бесы от лица любящих Бога…“ Русская история любит договаривать. До конца. Носители идеи отрицания идей сами себя отрекли (и отреклись перед смертью). Сами старательно себя разоблачили и убили. И на последнем процессе, заканчивающим ПРОЦЕСС, прочли сами себе отходную. Невероятно! Само собой, „естественным подбором“ этого получиться не могло.
   Набоков писал о «художественной совести» природы, которая, «не довольствуясь тем, что из сложенной бабочки каллимы делает удивительное подобие сухого листа с жилками и стебельком, кроме того, на этом „осеннем“ крыле прибавляет сверхштатное воспроизведение тех дырочек, которые проедают именно в таких листьях жучьи личинки».
   И далее Набоков заметил:
   «Естественный подбор» в грубом смысле Дарвина не может служить объяснением постоянно встречающегося математически невероятного совпадения хотя бы только трёх факторов подражания в одном существе – формы, окраски и поведения (т. е. костюма, грима и мимики); с другой же стороны, и «борьба за существование» ни при чём, так как подчас защитная уловка доведена до такой точки художественной изощрённости, которая находится далеко за пределами того, что способен оценить мозг гипотетического врага – птицы, что ли, или ящерицы: обманывать, значит, некого, кроме разве начинающего натуралиста».
   По крайней мере некоторым звеньям природы присущ эстетизм. Русской истории эстетизм присущ в высшей степени. Даже в период краха, распада. Это эстетизм и артистизм, что Вышинский сказал, точнее проговорился тогда (для кого, он сам не знал).
   Такой же эстетизм характерен и для индивидуальной, частной судьбы русского человека, этой, по выражению Розанова, «ерунды с художеством».