Мне кажется, что многие свои статьи Розанов писал с ощущением гроссмейстера, с раздражением слядящего за игрой двух дилетантов. Время от времени неумелые ходы ему так надоедали, что он не выдерживал и ходил сам. То за черных, то за красных. Может быть, поэтому он и не лгал. Ишь, чего захотели, чтобы сам (!) Розанов для вас еще и выкаблучивался, передергивал факты, обманывал, лебезил перед вами. Слишком много чести!
   «Если… я в большинстве (даже всегда, мне кажется) писал искренне, то это не по любви к правде, которой у меня не только не было, но „и представить себе не мог“, – а по небрежности. Небрежность – мой отрицательный пафос. Солгать – для чего надо еще „выдумывать“ и „сводить концы с концами“, „строить“ – труднее, чем „сказать то, что есть“. И я просто клал на бумагу, что есть: что и образует всю мою правдивость. Она натуральная, но она не нравственная. „Так расту“: „и если вам не нравится, то и не смотрите“. Поэтому мне часто же казалось (и может быть так и есть), что я самый правдивый и искренний писатель…»
   Конечно, так и есть. Розанов совершенно правдив, и противоречивость его газетных статей это и есть лучшее доказательство его искренности. Ему было просто не интересно подводить свои взгляды под общий знаменатель.
   Николай Бердяев сказал, что Розанов один из величайших русских писателей, но «испорченный газетами». Насколько верно это определение?
   Интересно, а почему Розанов писал фельетоны? Из-за денег? Не только. Для читающей публики? Маловероятное:
   «Ах, добрый читатель, я уже давно пишу „без читателя“, – просто потому что нравится.» («Уединенное»)
   Значит, ему в определенной степени нравилось писать и газетные статьи. Да и статьи ли это? В общем, да. Но в них есть не только Розанов-публицист, но и Розанов– поэт. Первый – на виду, второй – скрыт. Но он есть. С другой стороны, лучшие работы Розанова – «Уединенное», «Опавшие листья» – проникнуты глубоким лиризмом, но есть в них много и «газетного».
   Эта раздвоенность порождает у многих и двойственное отношение к Розанову. Если упреки во внешней противоречивости стиля и отдельных суждений легко снимаются просто при более глубоком знакомстве с его творчеством, то ощущение внутренней противоречивости его мировоззрения (разноуровневость) при этом лишь усиливается. Многие серьезные философы и исследователи творчества Розанова считали, что Розанов скорее поэт, а не философ, а в тех местах, где он не поэт, он идеолог, и это вообще наименее ценная часть его творчества. Как раз такой точки зрения видимо и придерживался Бердяев. Однако Розанов как раз философ, и причем философ, творчество которого, в отличие от творчества того же Бердяева, было «внутренне стройным и цельным». Поэтому наивно полагать, что существуют два легко отделимых друг от друга Розанова. Розанов един. И глотать его нужно целиком. Он писал:
   «Моя душа сплетена из грязи, низости и грусти… Это – золотые рыбки, „играющие на солнце“, но помещенные в аквариуме, наполненном навозной жижицей. И не задыхаются. Даже „тем паче“… Не правдоподобно. И однако – так.»
   И только попробуйте подойти к Розанову с прощающей улыбкой: «Рыбок выловим и вымоем, а жижу выплеснем». Тут не будем даже говорить, что разделение на «жижу» и «рыбок» у каждого свое – не в этом дело, а в том, что золотые рыбки розановских мыслей очень странные существа. В чистой воде они погибают, а на сковородке формальной логики – испаряются. Попробуйте очистить Розанова от ругательств, от нелепостей, от ошибок, от скабрезностей, глупостей и анекдотов, и Розанов испарится, исчезнет. Ведь это человек, который свой быт сделал философией, а философию – бытом. «Не правдоподобно. И однако – так.»
   Мандельштам как-то сказал, что «у Розанова анархическое отношение ко всему решительно, но не к языку». Меня очень удивляет эта фраза. Как это относясь анархически ко всему решительно, он не пренебрегал каким-то языком, «стилем». Вернее будет сказать, что даже к языку Розанов не относился анархически. Розанов был прежде всего мыслителем, мыслителем «с замечательно стройным и цельным творчеством». И вот с этого, с высшего, философского уровня розановских произведений видно, что никаких противоречий у Розанова нет. Наоборот, это удивительно стройная философская система, легко организующая и структурирующая его творчество.
   С этой точки зрения его произведения можно разделить на три группы:
   1) Публицистические работы. Это преимущественно газетные статьи, часть которых объединена в сборники (например «Семейный вопрос в России» – это сборник статей о реформе законодательства о разводах; «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» – сборник статей о деле Бейлиса; «Война 1914 года и русское возрождение» – сборник статей о первой мировой войне и т. д.)
   2) Работы, посвященные серьезной разработке какого-либо одного мировоззренческоо вопроса («Темный лик», «Люди лунного света», «Около церковных стен», «Легенда о великом инквизиторе» и т. д.) Большинство этих работ тоже является сборниками статей, ранее помещенных в философских и литературных журналах.
   3) Работы, образующие ядро розановской философии. В сущности, это одна большая книга, состоящая примерно из 1000 «листьев». Каждый лист имеет свой размер: от афоризма до небольшой статьи. Прямой связи между листьями нет; в первых книгах нет даже точной хронологической последовательности. Книги эти: «Уединенное», «Опавшие листья» и «Опавшие листья. Короб второй». (Кроме того, множество поздних листьев не опубликовано.) Сюда же примыкает «Апокалипсис нашего времени», но он стоит по отношению к трилогии несколько особняком (бОльшая связь отдельных частей, качественно иная эпоха и т. д.)
   В целом «листья» легко разбивабтся на несколько основных тем: религия, бытовые зарисовки, история и политика, литература, биография Розанова и его высказывания о своем творчестве, эротика, национализм и еврейский вопрос. Однако практически ни один лист не замыкается на какой-либо одной теме. Все они связаны общими ассоциациями.
   Поясню это на примере. Вот один из листьев Розанова:
   «В террор можно и влюбиться и возненавидеть до глубины души, – и притом с оттенком „на неделе семь пятниц“, без всякой неискренности. Есть вещи, в себе диалектические, высвечивающие (сами) и одним светом и другим, кажущиеся с одной стороны – так, а с другой – иначе. Мы, люди, страшно несчастны в своих суждениях перед этими диалектическими вещами, ибо страшно бессильны. „Бог взял концы вещей и связал в узел, – неразвязываемый“. Распутать невозможно, а разрубить – все умрет. И приходится говорить – „синее, белое, красное“. Ибо все – есть. Никто не осудит „письма Морозова из Шлиссельбурга“ (в „Вестнике Европы“), но его „Гроза в буре“ нелепа и претенциозна. Хороша Геся Гельфман – но кровавая Фрумкина мне органически противна, как и тыкающий себя от злости вилкой Бердягин. Все это – чахоточные, с чахоткой в нервах. Ипполиты (из „Идиота“ Достоевского). Нет гармонии души, нет величия. Нет „благообразия“, скажу термином старца из „Подростка“, нет „наряда“ (одежды праздничной), скажу словами С.М.Соловьева, историка.»
   Основная мысль прослеживается довольно ясно. Здесь речь идет о так называемой «революционной романтике». Розанов показывает, что никакой романтики-то и нет. Есть злоба, есть «нервишки», истерика. А следовательно, у людей «делающих революцию» нет каких-либо твердых убеждений, твердой жизненной позиции. Нет опоры в жизни – того, что придавало бы спокойную уверенность в своей правоте. Вместо этого истерические взвизги. Для кого? Прежде всего – для себя, для собственного взвинчивания. Это – попытка обрести какую-то самоуверенность, ощущение обоснованности и закономерности своих претензий.
   Таким образом, это «историко-политический» листок. Однако не только. Речь тут идет о литературе, и о религии. А самое главное, Розанов здесь дает характеристику и обоснование своего стиля и метода философствования.
   Для Розанова характерен философский импрессионизм. Мир слишком сложен, чтобы его было возможно уложить в какую-либо готовую схему. Человек для этого слишком бессилен. И вот, чтобы не разрушить целостность мира, не дать ему умереть, распасться на ряд сегментов, Розанов разбивает на сегменты саму систему. И через это уничтожение системы, через свой импрессионизм, ему удается все-таки создать целостное и гармоничное мировоззрение. А следовательно, и новую систему.
   Как филолог об этом хорошо сказал Виктор Шкловский:
   «(„Уединенное“) было героической попыткой уйти из литературы, „сказаться без слов, без формы“, – и книга вышла прекрасной, потому что создала новую литературу, новую форму.»
   Сам процитированный «лист» служит хорошей иллюстрацией розановского метода. Сначала Василий Васильевич заявляет, что к террору можно относиться по-разному: можно им восторгаться, можно и ненавидеть. Далее идет характерный для Розанова скачок: от кибальчичей и фрумкиных он переходит к проблеме человеческого мировосприятия. Далее его мысль снова обращается к российским буреглашатаям. Блеснув на солнце чешуей, золотая рыбка розановской мысли снова погружается в навоз газетного фельетона. Но не надолго. Иллюстрировав конкретными примерами свое отношение к «основному вопросу философии», Розанов внезапно делает фундаментальное обобщение о чертах психологии отечественного нигилизма. Из философского афоризма, Геси Мироновны Гельфман и какого-то «Бердягина с вилкой» мы пришли к Достоевскому, к уровну Достоевского. Уже само по себе это парадоксально. И читатель уже не замечает тут явного логического противоречия. Ведь сначала Розанов говорит, что восхищение и ненависть по отношению к террору одинаково оправданы и равно имеют право на существование. Но последняя фраза кричит об обратном. Восхищаться некем и нечем. Везде одни зияющие высоты озлобленной психопатии. Получается, что Розанов доказывает плюрализм своей философии и одновременно убеждает нас в обратном. В чем же тут дело? Да очень просто. Картина импрессиониста состоит из определенного количества четко различимых мазков, но это вовсе не значит, что она распадается на отдельные световые пятна. Наоборот, эта манера письма придает композиции картины особую целостность: тонкую, живую, светящуюся изнутри. Так Розанов высказал массу суждений о Боге – от грубо атеистических до глубоко религиозных. Но стоит задать себе простой вопрос: «Верил ли он в Бога?» И сразу станет ясно, что да, верил, и верил искренне, всем сердцем. Внезапно все религиозные листья смешиваются в мозгу в одну картину, удивительно прозрачную и теплую. И она живая, тут совершенно нет ощущения «нарисованности». Нет здесь и надрыва, противоречий. Все стройно и ясно. И вся розановская трилогия удивительно стройная и ясная книга.
   Более того, вообще все произведения Розанова образуют единую философскую систему. Так же как листья трилогии сливаются в книгу, точно так же все другие работы Розанова образуют «розановский мир», по своей сути стройный и упорядоченный. Если трилогия является сердцевиной его философии, третьим уровнем, то второй уровень – это ветви, развивающие отдельные стороны его системы, а публицистические работы – это отдельные веточки и листья, сами по себе друг с другом не связанные, но в розановском мире вполне понятные и закономерные (первый уровень).
   Существует «французский» и «английский» тип парков. Первый – это господство рассудочной геометрии. Такой парк красив с птичьего полета; гулять же вдоль колючей проволоки живой изгороди и вышек кипарисов довольно противно. Английский парк похож на естественный ландшафт: там груда камней, здесь ручей, лужайка, холмы. Но все это расставила чья-то невидимая и умная рука. Это тоже система, но умная, скрытая, не давящая и насилующая человека, а созвучная и гармоничная ему, крайне тонко и нежно организующая человеческую душу, подчинающая ее своей музыке… И такова система Розанова.
   Розанова обвиняли в «литературном хулиганстве» и в «неуважении к читателю». Но, пожалуй, это наиболее демократичный и деликатный русский писатель. Он совершенно «не давит» на читателя. И его «расхлябанность» это и есть проявление глубочайшего уважения к людям.
   Гегель сказал, что он пишет так, чтобы его идеи были понятны любой посредственности. Но это стремление к объяснению на пальцах привело его к философскому графоманству. Гегелевскую «Энциклопедию философских наук» просто не интересно читать. Розанов же всегда интересен. И причина этого в том, что он всегда писал прежде всего для себя, а не для других, то есть и к другим относился так же, как к самому себе. Чтобы понять Гегеля, нужно понять его систему, чтобы понять Розанова. нужно понять себя. Но понять себя, познать себя, невозможно. И, в конечном счете, Розанов, как сказал бы Евгений Замятин, «иксов». Это большой «икс» русской философии.
   Эта загадочность Розанова сближает его с Шестовым, человеком тоже «иксовым». Но если Розанов это «+х», то Шестов «-х». Тайна Шестова мрачная. Тайна Розанова таинственная и сладкая. Шестов умен. Когда читаешь его, то упиваешься игрой ума. Но постоянно возникает некое напряжение. Кажется, что скоро начнется гроза: нависают тучи, затихает ветер, в воздухе начинается какое-то странное свечение. Но дождя все нет. В сущности, Шестов, как и все евреи, бесплоден. Чтение поднимает вашу мысль на высочайший интеллектуальный уровень. Но и только. Он разрушает, но ничего не дает взамен. Сначала это, правда, потрясает, но постепенно приедается и начинает раздражать. Шестов проникает в душу, но он холоден. В сущности, это гениальный литературный критик, виртуоз экзегетики. Ему нужен «текст» и все его работы это есть талмудическое толкование какого-нибудь произведения. Шестову нужна плотная среда, иначе нигилизм начинает распирать его изнутри.
   Соврешенно другое впечатление оставляет Розанов. Его хорошо думать, продумывать. Томик Розанова может лежать на столе. Можно каждый день на выбор читать два-три места и думать, думать. Часто он пишет о страшных и безысходных вещах, но в целом все у него уравновешено. Это теплый грибной дождик. Бредешь под ним по тропинкам, листья шуршат под ногами и мысли растут в голове как грибы. Чтение Розанова это творческий акт. Он оплодотворяет. Недаром он сказал:
   «Дураки, мои книги замешаны не на воде, не на крови даже, а на семени человеческом.»
   Выше я цитировал отрывок из статьи Розанова о Пушкине. Вот еще место оттуда же:
   "Если что не идет к Пушкину, то это стих Лермонтова о себе:
 
Я знал одной лишь думы власть
Одну, но пламенную страсть…
 
   Напротив, Пушкина можно определить лишь отрицательно, то есть отвечая «нет!», «нет!» и «нет!» – на попытку указать в нем одну господствующую думу, или постоянно одно и то же, не рассеиваемое, настроение… Однако, не только поверхностно, но и плоско было бы думать о нем, что он страдал и, так сказать, тонул в какой-то любвеобильности, в вечном пылании положительными чувствами. Эта бенедиктовщина души также была совершенно исключена из его настроения. Нет, – он был серьезен, был вдумчив; ходя по Саду Божию – он не издал ни одного «аха», но как бы вторично, в уме и поэтическом даре, он насаждал его, повторяя дело рук Божиих… Но уже выходили не вещи, а идеи о вещах, – не цветок, но песня о цветке, однако покрывающая глубиною и красотою всю полноту его сложного строения. Так получился «Пушкин», эти «семь томов» обильно комментируемых созданий, где мы находим своеобразный и замкнутый, совершенно закругленный «мир», как космос, как «украшенное творение Божие». Можно Пушкиным питаться и можно им одним пропитаться всю жизнь. Попробуйте жить Гоголем, попробуйте жить Лермонтовым: вы будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом… Через немного времени вы почувствуете ужасную удушаемость себя, как в комнате с закрытыми окнами и насыщенной ароматом сильно пахучих цветов, и броситесь к двери с криком: «простора! воздуха!..» У Пушкина – все двери открыты, да и нет дверей, потому что нет стен, нет самой комнаты: это в точности сад, где вы не устаете… Пушкин был – всемирное внимание, всемирная вдумчивость."
   Подставьте сюда вместо «Пушкин» – «Розанов», и вы получите суть «розановщины». Мир Розанова «замкнут», то есть совершенно самодостаточен. Он «закруглен», то есть у него нет ощутимой границы. Поэтому он бесконечен. Бесконечен и вечен. Розанов жив. Это неверно, что «он умер 5 февраля 1919 года в Сергиевом Посаде». Розанов не мог умереть, я знаю. Розанов будет жить, пока будет жива Россия. А Россия не погибла.
   Розанов сказал:
   «Когда народ оканчивает свое существование – формальная сторона всех им создаваемых вещей приближается к своему завершению.» «Совершенные формы есть преимущества падающих эпох.»
   Но можно ли философию Розанова считать законченной формой? Что же это за законченная форма, когда «нет стен», «нет самой комнаты»? Разве Розанов это конец? Его философия бесконечна и, следовательно, принципиально «незавершаема». В своем последнем письме, написанном за три месяца до смерти, он говорил, что ужасный конец, который переживает его родина, есть вместе с тем предвестие новой, неведомой жизни. Может быть, ощущение этой своей «незаконченности» и есть причина того странного света, который чудился Розанову в будущем России, будущем несомненно страшном и темном…
   29. 10.1983 – 26.08.1984
   (вторая редакция: 28.01 – 31.01.1988)

«БЕСКОНЕЧНЫЙ ТУПИК»
(ИСХОДНЫЙ ТЕКСТ)

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПУБЛИКАЦИИ В ЖУРНАЛЕ «КОНТИНЕНТ»

   Печатаемая здесь часть «Бесконечного тупика» не входит в основной текст моего произведения. Думаю, что эту часть вообще не следовало бы публиковать. «Галковскоман» увидит здесь «творческую лабораторию мастера», нормальный читатель – ненужное дублирование основного текста, перегруженность цитатами, искусственную композицию, в данном случае не вполне оправданную и вызванную, с одной стороны, обстоятельствами места и времени написания (цитируемые источники были тогда малодоступны), а с другой стороны – моим психологическим состоянием «непризнанности». В последнем и заключена самая главная ошибка – неправильный тон. Тон этой части – тон 50-летнего профессора, вещающего с кафедры. Но мне было не 50, а 24. Я был не профессором университета, а молодым неудачником, который, чтобы не попасть в армию, симулировал психическое заболевание, а чтобы его не выгнали с вечернего отделения университета за тунеядство – подделывал справки о работе грузчиком на заводе музыкальных инструментов. Вообще само по себе положение 24-летнего профессора смешно, ведь после «престарелого тенора», «молодой философ» – самый смешной тип самца.
   В заключение хочу отметить, что это моя последняя публикация в российской периодике. «Чтоб ты сдох» – это общая тональность 9/10 критических оценок моего творчества. В силу ряда причин в настоящее время я не могу выполнить настоятельную просьбу советских литераторов. Максимум, что я могу для них сделать – это навсегда отказаться от публикаций в местной прессе. Поскольку советские и постсоветские издательства объявили мне бойкот, свои произведения я буду публиковать методом самиздата. Читатели, которым интересно мое творчество, могут писать по адресу…
   Д. Галковский
   9 сентября 1994 г.
   Внимание! Настоящий текст содержит отсылки к соответствующим «примечаниям» гипертекста, но в самом гипертексте нет обратных отсылок к «Основной части». «Основная часть» писалась гораздо раньше и является монотекстом, ориентированным на простое чтение. Таким образом, поставленные здесь ссылки имеют скорее литературоведческое значение и «нормальному читателю» ими лучше не пользоваться.
   Пишущий о Розанове постоянно находится перед соблазном двух крайностей: крайности «отстранения» и крайности «растворения». (1)
   В первом случае, в случае рационального анализа, возникает своеобразное «мимоговорение». Сегменты розановского мира произвольно выдираются и служат удобным материалом для «конструктивного исследования». При этом первоначальная тема, например, «Розанов и атеизм», мало-помалу трансформируется в тему «Атеизм Розанова» или, соответственно, «Религиозность Розанова». Крайний субъективизм нашего мыслителя становится некой самостоятельной сущностью, а следовательно – фикцией. Споря не с Розановым, а с мнением Розанова по тому или иному поводу, автор постоянно промахивается. То, что ему кажется сутью розановской философии, оказывается лишь ее смутной проекцией на экран «объективного мира», проекцией, правда, легко поддающейся схематическому разложению, но, увы, имеющей весьма отдаленное отношение к истине. «Честный» исследователь Розанова рабски следует за сиюминутной данностью, не понимая внутренней подоплеки его творчества. Это непонимание приводит к ощущению кажущейся спонтанности и абсолютной непредсказуемости розановского мышления. Кажется, что Розанов специально «доводит» своих читателей. Тогда его оппоненты либо опускают руки, либо безнадежно соскальзывают в унылую ругань. Всякий знакомый с критическими статьями о Розанове легко найдет тому соответствующие примеры.
   Вторая крайность – это полное и безоговорочное принятие мира Розанова. При этом теряется какая-либо точка отсчета, и автор включается в восхитительную словесную игру. Однако, в результате вместо критического анализа перед нами оказывается ослабленный вариант того же Розанова. Кроме того, здесь нарушается чистота индивидуального восприятия текста, возникает ощущение своеобразной ревности.
   Тончайшая паутинка философской системы «Опавших листьев» требует очень бережного и деликатного отношения. «Отстранение» приводит к тому, что ее просто не замечают и, давно уже порвав, все ворочаются носорожьей тушей: «Где же тут Розанов, где тут философия? Система? Ничего нет. А значит и не было!» Во втором случае, случае «растворения», конечно же критик запутывается в паутине розановской иронии. Паутинка дрожит, расплывается перед глазами, и ничего не слышно кроме заунывного мушиного жужжания. И опять вроде бы нет никакого Розанова. Есть писатель, фантазер, выдумщик, но никак не мыслитель…
   А ведь до сего дня это, может быть, вообще единственный чисто русский философ, заложивший фундамент национального мышления и создавший благодаря этому прекрасную возможность для еще одной трансформации русского сознания.
   Конечно, это звучит очень сильно, и как всякое сильное суждение требует сильного доказательства. Но как доказать это? Уже тот факт, что подобное суждение выглядит парадоксальным, доказывает, что явных и бесспорных доказательств этому быть не может. Не может быть этих доказательств и потому, что произведения Розанова – неподходящий материал для такого рода авантюр. Доказательство – это постройка, а постройка – это все то же неуклюжее «отстранение».
   И все же можно попробовать… не доказать, нет, а нащупать неуловимую сущность розановщины, бесплотную структуру ее паутинок-мыслей.
   Мандельштам писал в статье «О природе слова»:
   "Мне кажется, Розанов всю жизнь шарил в мягкой пустоте, стараясь нащупать, где же стены русской культуры (2) … он не мог жить без стен, без Акрополя. Все кругом подается, все рыхло, мягко и податливо. Но мы хотим жить исторически, в нас заложена неодолимая потребность найти твердый орешек Кремля, Акрополя, все равно как бы ни называлось это ядро, государством или обществом. Жажда орешка и какой бы то ни было символизирующей этот орешек стены определяет всю судьбу Розанова и окончательно снимает с него обвинение в беспринципности и анархичности".
   В Мандельштаме есть что-то мучительно неуловимое. Его неожиданные слова столь же неожиданно складываются в нечто с нетерпением давно ожидаемое. Образ мыслителя, шарившего в мягкой пустоте в поисках твердой основы, – это более чем символ, это суть Розанова и даже шире – символ необходимого отношения к самому Розанову. Нам необходимо где-то в неуловимой и незримой глубине нащупать внутренний смысл философии этого человека и через это – внутренний смысл нашего существования. Сделать это неимоверно трудно, и утешать в начале этого пути может лишь одно: у каждой нации есть свой Акрополь. Следовательно, должен он быть и у русских.
* * *
   Русский язык. В какой степени русский язык может быть материалом для построения философской системы? Ответ прост: «В никакой.» Это принципиально «нефилософский» язык. Русский язык мним. Он постоянно раздваивается, «двусмыслится», неуловимо перетекает из одной формы в другую, мнится. Слово «мнится», мерцающее своей субъективностью и бесплотной неистинностью, есть самое русское слово. Мнимость как сомнительное мнение есть символ смутной призмы русской культуры и постоянной русской смуты. Сама манера письменной фиксации русской речи весьма сомнительна. Для русского человека характерно пристрастие к запятым. Ему очень важно как-то структурировать свою речь, разбить ее на ряд соподчиненных элементов. Но одновременно он органически неспособен на короткие фразы. Предложения все тянутся и тянутся, нанизываясь придаточными, причастными и деепричастными оборотами, вводными словами, словосочетаниями и предложениями. Как бы в ужасе перед этим разрастающимся потоком слов русский сыплет пригоршнями знаки препинания, но это, в свою очередь, лишь запутывает обрывки мыслей в безобразный лохматый узел.