Страница:
- Кто она тебе, что ты как пришибленная в доме? - говорила ей Анна Юрьевна, когда Галины пе было в комнате и когда дети, игравшпе во дворе, не могли ничего слышать. - Правильно говорят: что сестра, что брат одиого поля ягода.
С Галиной Aннa Юрьевна была сдержанна, по с дочерью чувствовала, что можно было говорить ей все, и получалось, что недовольство жпзныо, какое собиралась высказать зятю, высказывала пока что дочери, доводя ее до слез и взвинчивая ее.
- Мама, по ты не права, - пробовала возразить Виталина. - Ты как будто хочешь развести нас.
- Что вас разводить, когда вы и так словно разведенные. Да чтобы я в твон годы... Чтобы мой муж со мной так!.. - выпрямляясь вся, говорила она. Она не считала себя той женщиной, которые всегда и во всем бывают правы, но всякий раз в разговоре, когда конкретное (о чем шла речь) было не в ее пользу, она переводила все на язык общих фраз, выгодных ей; но как только этот язык общих фраз становился против нее, опять возвращалась к конкретному, чтобы доказать свое. - Ему ни дети, ни ты - никто ему не нужен. Ты же сама только что бегала от него, не так разве?
- Прекрати, мама.
- А что изменится? Одна порода, святого-то все равно ничего нет.
- Мама, прекрати, прекрати!
- О господи, на что я потратила с вами жизнь! - И она замолкала и уходила, чтобы через час, вернувшись, снова начать разговор о зяте и его сестре Галине, обвиняя как будто только их, но на самом деле заставляя страдать Виталину с детьми.
Но внешне все в доме оставалось как будто спокойно, даже спокойнее, чем бывало всегда. Галина часами меланхолично лежала на диване в отведенной ей комнате - домашнем кабинете Демептия; у Анны Юрьевны находились дела на кухне, где она теперь пропадала целыми днями, а Виталина, не решавшаяся ничего предпринять до приезда мужа (ни звонком, ни телеграммой она пока не хотела беспокоить его), старалась как можно дольше задерживаться на работе, где легче было забыться ей; даже Сережа и Ростислав, любившие, как все дети, пошуметь и побегать по комнатам, будто переменились и притихли в ожидании чего-то, что, они чувствовали, должно было произойти в доме. Бабушка ласкала их теперь не так, как прежде, а с какой-то будто тревогой, что они уже сироты, брошенные отцом; что-то подобное, онп чувствовали, было и в ласках матери, и от этого передававшегося им предчувствия их будущего сиротства они начинали капризничать, плакать и только сильнее отягощали всем жизнь в доме. Внталпна по вечерам уходила к ним в детскую и до полуночи сидела у их кроваток, оберегая их сон. Глаза ее то наполнялись слезами, то высыхали и бессмысленно останавливались на каком-лпбо предмете, какой она, глядя на него, не видела и не воспринимала. Ее опять волновали те же вопросы (положение нелюбимой жены), какпо однажды уже занимали ее; она как бы шла теперь по второму кругу и чувствовала, что круг был шире, чем прежний, и что еще более неизвестно было, чем должно было закончиться все теперь. Ее мучили сомнения, что Дементий был неверен ей. Ей (с ее понятиями семейной жизни) страшно было признать это, страшно было представить, что Дементий, как и Белянинов, мог так же легко приводить к себе чужих женщин. "Он там один, и все может быть", - думала она. Она не хотела верить этому, но в то же время у нее теперь было больше оснований думать так. "Брат и сестра - одна кровь, одного поля ягода", невольно подпадала она под ход мыслей матери. Затухшие было угольки прежнего недоверия к мужу она раздувала теперь в своей душе этой новой волной сомнений и мучилась и изводила себя; и в этом своем мучительном состоянии, не найдя ничего лучшего (освободиться от этих мучений), отправилась к крестной, чтобы посоветоваться с ней.
- Да как она смеет?! - выслушав все о Галине, возмутилась тетка Евгения. - Как она смеет в чужом доме?! И вы все там не можете урезонить ее? - Несмотря на возражения Виталипы, она решила сейчас же, не откладывая, пойти сама в дом к ним и уладить все. - Я удивляюсь Анне, я удивляюсь ей: столько самомнения, а как до дела, так нет ее. Идем, идем, и никаких разговоров, - продолжала она, беря сумочку и надевая то свое кримпленовое пальто, о котором, как его сшить, еще весной советовалась с Виталиной.
XVI
То соперничество, какое всегда было между Евгенией и Анной как между сестрами, в разное время их жизни то более обострялось, то приглушалось. За Евгенией было ее (когда-то, в прошлом)
богатое замужество, дававшее ей право считать себя интеллигентной, а за Анной Юрьевной - ее ответственная, как она любила подчеркивать, работа в исполкоме, дававшая ей не меньшее право на ту же интеллигентность, но только иного, не барского, а пролетарского, демократического толка; и в соответствии с этим различным пониманием интеллигентности Евгения строила обычно разговор так, что то, о чем она хотела сказать, нужно было додумывать, то есть производить определенную работу мысли, тогда как Анна Юрьевна, не заботясь, будет или не будет затронуто чье-либо самолюбие, говорила прямо, что она думала. Они были как будто либо от разных отцов, либо от разных матерей, как это можно было заключить, глядя на них. Но несмотря на это, казалось бы, явное различие и на их выдуманную ими же самими интеллигентность, рознившую будто бы их, в минуты, когда затрагивались их жизненные интересы (как было теперь), все налетное как бы спадало с них, соперничество отходило на третий план и выдвигались вперед только те родственные чувства, которые всегда и надежно связывали их. Евгения готова была помочь Анне (как и другим своим сестрам), и Анна Юрьевна ответно была готова сделать то же.
С детства заложенное в них большой и дружной, в двенадцать душ, отцовской крестьянской семьей вдруг как бы пробуждалось и начинало действовать в пожилых уже теперь сестрах.
Анна Юрьевна сейчас же поняла, для чего пришла Евгения.
Сестры обнялись и, сказав друг другу те незначительные слова, какими они обычно обменивались при встречах, вошли затем в большую комнату и молча присели, оглядываясь на дверь, за котоРой была Галина. За дверью не было ничего слышно (Галина, видимо, еще не поднималась), хотя наступал как раз тот час вечера, когда она должна была, собравшись, пдти к соседу. Виталина тоже вместе с матерью и крестной была в большой комнате и с тем же выражением ожидания и напряженности, как и они, смотрела на дверь, словно все зло жизни, мешавшее ей быть счастливой, было заключено там, куда смотрела она. "Вот видишь, вот в чем все дело", - сейчас же появлялось в глазах Анны Юрьевны, едва она переводила взгляд на Евгению. "Да, разумеется, я согласна, в своем мы и сами разберемся, но только еще чужого не хватало нам!" - взглядом же отвечала сестре Евгения. В глазах же Виталины хотя как будто и нельзя было прочитать ничего определенного, но в них чувствовалась та же решимость довести все до конца, какую молчаливым видом своим выказывали мать и тетка. Все три женщины (по отношению к той, четвертой, что находилась за дверью) выступали теперь как судьи, разобравшиеся уже во всем и готовые вынести приговор; и приговор этот должен был быть беспощаден в силу тех обстоятельств, что судьи, то есть Анна Юрьевна, Виталина и ее крестная, считали себя каждая посвоему правой и безгрешной перед собой. Для Евгении то, что делала теперь Галпна, было так далеко в прошлом (да и было оправдано гибелью мужа), что она даже не давала себе труда вспомнить, было ли вообще с нею это. Если же и было, то, во всяком случае, как она сейчас же сказала бы, не так, не вызывающе-оскорбительно, а благородно, как всякая женщина наедине с собой думает о своем поступке. Для Анны Юрьевны, тоже жившей без мужа и тоже имевшей, как и Галпна теперь, возможность сделать это же, но не разрешившей себе этого, было особенно невыносимо сознавать, чтобы в ее доме позволялось что-либо подобное; то, что для нее было переступпть черту и представлялось безнравственным и потому невозможным, она видела, было, в сущности, просто, и эта-то простота, то есть упущенная ею самою возможность, сильнее всего задевала ее. "Пошла, вернулась и... ни в одном глазу!" - мысленно повторяла она. Почти то же, что и мать, испытывала Виталина. Всегда признававшая только одну возможную близость с мужчиной супружескую (что было и законно и естественно) и считавшая немыслимой всякую иную, она, как и мать, была поражена тем, как это легко и просто делалось другими; и оттого, что она знала теперь, как это было легко и просто делать, но что она все равно не могла позволить себе этого, она не могла позволить этого и Галине. Ей казалось, что весь узел ее домашних проблем был сосредоточен на Галпне; она видела перед собой только один этот чужеродный и раздражавший ее предмет (как булыжный камень в наборе драгоценных и полудрагоценных камней, прежде красиво и в порядке лежавших перед нею), и ей не терпелось убрать этот предмет (то есть булыжный камень) и восстановить положение.
Но в то время как Анна Юрьевна, Евгения и Впталина - все трое сидели перед дверью, ожидая свою жертву, на которую должны были наброситься, смутно, однако, представляя, как будут делать это, Галпна даже отдаленно не могла предположить, что готовилось ей; заметив, что на дворе начало темнеть, она поднялась с дивана, на котором лежала, и, приятно чувствуя все свое отдохнувшее молодое тело, взяла со стола зеркальце и принялась смотреться в него. Для нее того вопроса, которым так мучились Анна Юрьевна и Впталипа с крестной, - вопроса этого не существовало вообще; после похорон сына (главное же, после того, как Лукин не приехал за ней) она чувствовала себя не нужной никому. Признать за собой вины она не могла, но в том, что она страдала, она находила удовлетворение, позволявшее ей хотя и бессмысленно, но спокойно смотреть на мир вокруг себя. Ей казалось, что она была мученицей, и роль эта не то чтобы нравилась ей, но утешала ее. Как мученица, она послушно за братом прилетела в Тюмень; как мученица, она с безразличием принимала холодное к себе отношение в доме брата; как мученица, она покорно согласилась на все, когда сосед пригласил ее, и допустила к себе с одной только той мыслью, что ей все равно, что в эту минуту было с ней.
Ей не хотелось сопротивляться. Она, казалось, даже не слышала, что говорил ей этот объявившийся на ее пути мужчпна, когда, подняв на руки, пес в спальню; она помнила только его дыхание и его губы на своих губах, щеках, шее и оголенных плечах. Она чувствовала, что была в каких-то властных руках, в каких она еще никогда не бывала прежде; и чувствовала, что это было совсем не то, что было у нее с Лукиным. Лукин теперь казался ей маленьким и бестелесным в сравнении с тем, как она чувствовала Белянинова. И чувство это, как она ни говорила себе, что ей все равно, что с ней, - чувство это снова и снова тянуло ео пойтп к нему.
"Жена... ну и что ж, что жена, - думала она теперь, разглядывая свое округлившееся за эти последние дни и опять похорошевшее лицо, на котором, несмотря на годы, ни в чем еще не проявлялись признаки старости. - Не я пошла, оп позвал". И она, закрыв глаза, невольно представила всю свою первую близость с ним. Она, не замечая того, уже загоралась этой новой для себя возможностью устроиться в жпзпп; она как бы увидела дверь, в которую можно было войти, оставив за спиной тот замкнутый корпдор, по которому она столько лет металась в поисках счастья; и она готовилась ринуться в эту дверь, прикпдывая лишь, сколько и какпх шагов нужно ей сделать до нее.
"У него дом и все в доме, что же мне еще будет надо? - поймала она себя на этой мысли и покраснела оттого, что подумала так. - А какая разница, что у пего есть и чего нет", - затем сказала она и, пристроив на письменном столе Дементия, на котором раздвинуты были все его книги и чертежи, свое зеркальце, принялась расчесывать волосы темп неторопливыми и размеренными движенпямп, какими женщины всегда любят прпхорашпвать себя; и, прихорашпвая, любовалась будто особенной, золотпстои теперь, при зажженном электрическом свете, красотою их. Да, опа все еще была красива, и она знала это; и знала, что могла еще на многое надеяться в жизни. Главным было для нее теперь выбор оружия для достижения цели, и оружием этим, опа бессознательно понимала, было ее теперешнее положение, когда она была в трауре. Оружием ее было нежеланпе ничего, и она видела, что именно этим она и нравилась Беляшшову; и опа надевала на себя теперь все траурное не с тем чувством, что помнила о сыне и печалилась по нему, но с иным что это привлекало его. "Впкептий, да, ничего, звучпо", - думала она, расправляя на плечах черный кружевной шарф, чувствуя сочетание этого шарфа со спадавшими к нему белыми волосами и представляя взгляд, каким он от середины комнаты, когда она войдет, будет смотреть на пес.
Надев свои недорогие серебряные перстни, она еще и еще рач неторопливо оглядела себя; она как будто не спешила, и лицо ео было меланхолично; но вместе с тем ее охватывало желание поторопить события, и она вся жила этим чувством близости и основательности того (и именно теперь, когда она была свободна), что опа называла счастьем.
XVII
Гордая этой душевной работой, которая происходила в ней и заключалась именно в том, чтобы продолжать (при всем желании поторопить события) оставаться равнодушной ко всему, той же походкой, как она в день похорон вся в черном шла за гробом сына, она вошла в большую комнату. В комнате было светло, люстра уже горела, и Галина сейчас же увидела всех трех женщин, рядком сидевших у противоположной стены: Анна Юрьевна и Евгения на диване, а Впталпна - на стуле, приставленном к нему.
Женщины ожидали ее, и Галина сразу же поняла это. Опа настороженно посмотрела на них и улыбнулась той своей защитной улыбкой (когда ей нечего было сказать), какою обычно обезоруживала настроенных против себя.
- Что-нибудь случилось? - спросила она, чувствуя, что надо было все же сказать что-то.
Женщины, еще минуту назад готовые обрушиться на нее, теперь, когда она была перед ними, только молча и неловко смотрел и на нее. То недовольство, какое они, пе видя ее, высказывали о ней (как об отвлеченном предмете), недовольство их было как бы приглушено в них чистым, невинным взглядом Галины. По выражению се лица и по всему виду ее невозможно было даже предположить, чтобы что-то дурное, порочное было в пей. Волосы ее, спадавшие на плечи, были так опрятно причесаны и так естественно все другое было на ней, что при самом придирчивом отношении к пей нельзя было бы сказать о ней, что она принарядилась для кого-то. В ней все казалось простым: и кофточка с наплывными продольными складками, и в меру укороченная и с боковыми разрезами юбка, приоткрывавшая (чуть выше колен) ее красивые в темном капроне ноги, и шарф, лежавший на плечах так, что вотвот должен был упасть и не падал, зажатый оголенными и светлыми (под этим шарфом) руками, а недорогие серебряные перстни на пальцах только усиливали это общее впечатление простоты и естественности. И все это траурное не то чтобы пе выглядело траурным на ней, но просто не могло восприниматься таковым; лицо ее как будто изнутри было озарено каким-то особенным светом жизни, и Евгения первой заметила и поняла причину этого света.
Но вместо того чтобы еще более оскорбиться (что было бы естественно для этой минуты), она только со странным чувством тайной и запоздалой зависти оглядывала ее. "Господи, она еще так молода, так красива и так умеет подать себя", - невольно и не столько подумала, сколько почувствовала это в Галине Евгения.
Она со своим врожденным (в чем опа была убеждена) пониманием красоты и интеллигентности (или, как опа еще толковала это, пониманием хорошего тона, вкуса и хороших манер) уловила ту незримую черту, которая всегда есть между женщиной столичной и женщиной провинциальной. Евгения уловила эту черту не только в умении одеться (просто и со вкусом, так, что самые дорогие провинциальные наряды сейчас же выдают себя), но, главное, уловила ту нравственную свободу, когда все осудительное не только не кажется осудительным, но, напротив, представляется обычным, естественным, житейским. "Я могу пойти к нему и могу позволить себе это, и что тут плохого, что вы посмеете возразить мне?" - читала она в глазах Галины; и она не то чтобы была вполне согласна с ней, но чувствовала себя обезоруженной перед этой убежденной правотой Галины.
Виталина тоже молчала, и ход мыслей ее был почти тот же, что и у крестной. Как ни была она ослеплена ненавистью к Галине, но что-то иное, что возвышалось над этой ненавистью, руководило теперь ею; и этим возвышавшимся было признание того, что Галина умела подать себя. "Вот что нужно мужчинам, им нужен этот эффект", - думала она, невольно сравнивая себя с Галиной и перенося все на Дементия. Она точно так же, как и крестная, уловила эту разделяющую черту, по одну сторону которой была она, Виталина, со своей провинциальной строгостью к себе и порядочностью (и своими еще более провинциальными советчицами - теткой Евгенией и матерью), а по другую - Галина и весь тот заманчивый (как он преподносится иногда в так называемых психологических фильмах, в которых под видом разного рода романтических страстей облагораживается самая беспардонная пошлость или негодяйство) мир кипучей столичной жизни. Она уловила в Галине то, что в обычном толковании должно было означать умение понравиться мужчинам; и хотя это в глазах Виталины было осудительно и она никогда бы не разрешила себе пользоваться таким умением, по вместе с тем она ничего не могла теперь сказать Галине. Простая и убежденная правота ее, по каким-то незримым будто связям передававшаяся Виталине, подавляла и заставляла сидеть молча. Она даже не оглядывалась ни на крестную, ни на мать, а смотрела лишь на Галину как на явление, открывшееся ей.
Анна Юрьевна же молчала потому, что молчали Евгения и Виталина. Почувствовав, что что-то будто переменилось в настроении их (как если бы только что нависавшая грозовая туча, не пролившись дождем, свалилась за горизонт), но пе понимая причины этой перемены в настроении сестры и дочери, она недоуменно и торопливо переводила взгляд от них на Галину и от Галины на них. Простота в одежде Галины не могла обмануть ее. Умение держаться и умение подать себя, что принималось Евгенией как интеллигентность, вызывало у Анны Юрьевны лпшь недоверие, по которому она судила о людях. В ее понимании это было притворством, и она (как она думала теперь) насквозь видела это притворство в Галине. "Только что похоронить сына! - не выходило из ее головы. - Вот пример, вот подарок семье", - переводила она на Демептия. Считавшаяся между сестрами (и особенно Евгенией)
безвольной, не умевшей постоять за себя, она между тем не только не признавала в эти минуты никакой правоты за Галиной, но еще резче (в душе) осуждала ее.
- Вы не хотите сказать мне? - между тем снова проговорила Галина, нарушая тишину и чувствуя (по этому именно молчанию женщин), что случилось что-то, что касалось ее. "Но что может еще произойти кроме того, что произошло? - подумала она, имея в виду смерть сына и разрыв с Лукиным. Ах, мне все равно, что еще может дурного быть для меня". И она, пожав плечами, направилась к выходу, распрямляясь вся под взглядами Анны Юрьевны, Евгении и Виталины.
Ей не только не пришло в голову, что дурным было то, что она собиралась теперь сделать, то есть ее свидание с Беляниновым и близость с ним (почему это, что приносит ей радость, должно быть дурным?), но она искренне удивилась бы, узнав, что это, что было ее личным делом, могло стать предметом для какого-то разговора пли объяснения.
Женщины проводили ее взглядом и еще минуту сидели молча, не зная, что сказать друг другу. Затем Анна Юрьевна подошла к окну и, отогнув занавеску, принялась наблюдать за крыльцом соседского дома.
- Ну вот, пожалуйста, вот полюбуйтесь, - сказала она, обернувшись к Евгении и дочери и приглашая их взглянуть на то, на что смотрела она. Из окна было хорошо видно, как высокий крупный мужчина в белой рубашке с расслабленным галстуком и подтяжками поверх этой рубашки, обняв Галину за талию (точно так же, как накануне и еще накануне), вводил ее в дом.
Когда все трое отошли от окна, всем было неловко оттого, что они подглядывали за чужой жизнью. Евгения не смотрела ни на Анну Юрьевну, ни на Виталину и опускала глаза. Анна Юрьевна тоже что-то суетливо принялась поправлять на себе. У Виталины же было такое чувство, словно она сильнее, чем Галину, ненавидела сейчас мать и крестную за это затеянное ими подглядывание.
"Вечно лезет, куда не нужно, п... в мою жизнь", - подумала она о матери. Она вышла из комнаты и весь вечер занималась с детьми, стараясь отвлечься от мыслей, которые угнетали ее. Главное для нее было не в Галине, а в том, как легко людьми делалось это.
Она переносила все на общую жизнь (и на мужа, которого и без того подозревала в неверности), и у нее опускались руки от бессилия противостоять этому, что в воображении рисовалось ей. "А я мучилась, я-то дура", - говорила она себе, в разбросанности чувств и мыслей не находя прежней и ясной целостности, ради которой она жила; и она, как ей казалось, не хотела теперь никого ни видеть, ни знать - ни мать, ни крестную, ни мужа, который представлялся ей теперь в роли Белянинова, в рубашке и подтяжках вводившего к себе женщин. "А я дура, я-то дура", продолжала она, невольно (и каждую минуту) как бы прислушиваясь к тому, что должно было делаться в соседском доме, где была Галина.
- Приди хоть чаю выпей, - звала ее мать, сидевшая с Евгенией на кухне.
Забывшие о всегдашнем своем соперничестве, сестры говорили в, этот вечер о том, что им было предпринять в связи с поведением Галины; и обе они, как и Виталина, поминутно мысленным взглядом были обращены к соседскому дому. Им не надо было напрягать воображение, чтобы представить, что происходило там; и когда теперь перед глазами их не было предмета их осуждения, то есть Галины, они опять были откровенно возмущены ею.
- И он-то, он тоже хорош, - говорила Евгения, которой все же по впечатлению ее от Галины не хотелось всю вину перекладывать на нее.
- Да что он, что о нем? Разве мы с тобой могли позволить себе такое в наше время? - разомлевшая и подобревшая за чаем, отвечала ей Анна Юрьевна.
Они как будто снова ждали Галину, чтобы высказать ей все свое возмущение ею, но когда она вернулась, только проводили ее взглядом и молча и понимающе затем переглянулись.
Но так ли, иначе ли, а надо было что-то предпринимать, и Евгения на другой день, переговорив только с Анной Юрьевной (и не посоветовавшись с Виталиной), направила в Тобольск телефонограмму, чтобы Дементий срочно выезжал домой.
XVIII
Дементий прилетел сразу же, утренним рейсом, и направился не домой, а в поликлинику (телефонограмма была за подписью Виталины), где намеревался застать ее. Еще более как будто обросший и похудевший за эти дни, пока с Кравчуком и Луганским объезжал трассовые поселки, и во всем том своем таежном виде, то есть в сапогах, свитере и брезентовом плаще с утепленною подстежкой, как было удобно и привычно ему среди строителей, он гулко прошел по коридору к двери, за которой была Виталина, и, не спрашивая, можно пли нельзя войти в нее, решительным толчком, как человек, имеющий позволение на все, открыл ее. "Разместились тут по кабинетам и дергают занятых людей", - было на его лице это давно уже усвоенное им выражение, с каким обычно начальство производственное входит к начальству чиновному, занятому непроизводительным трудом. Он забыл, что входил к жене, а не к чиновному начальству, и только когда увидел Виталину, всю в белом сидевшую за столом и осматривавшую мальчика, которого мать держала на коленях, выражение лица его изменилось, потеплело, он, улыбнувшись, подошел к столу и поднял с пола ложечку, выпавшую из рук Виталины, которой та прижимала язык мальчику.
- Ну здравствуй, - затем сказал он, всем своим заросшим, бородатым лицом наклоняясь к пей, целуя ее в щеку и смущая ее.
- Ты что, ты что, у меня прием, - с ужасом будто, но с той интонацией радости, что он приехал и пришел к ней, какую она не могла скрыть, проговорила Виталииа. - У меня же прием! Вы извините, это мой муж, сказала она женщине, продолжавшей держать на коленях ребенка и с удивлением и возмущением (вместе с мальчиком) смотревшей теперь на Дементия.
- Да, извините, - поддержал жену Дементий, повернувшись к женщине с мальчиком и улыбаясь им так, что на него нельзя было обидеться. - Когда освободишься? - тут же спросил он Виталину.
- До двух, как всегда, а потом на вызовы.
- На вызовы, попроси, пусть подменят, а к двум я приду, жди. - И он так же неожиданно, как появился, вышел от Виталины, оставив ее в растерянно-счастливом состоянии, в каком она давно уже не чувствовала себя.
"Что с него, как мальчик, ничего не понимает", - подумала она, не помня в эту минуту, что она думала о нем вчера; он вроде бы ничего особенного не сказал сейчас ей, ничего особенного не сделал; он и раньше, хотя и редко, так же неожиданно приходил на работу к ней; но вместе с тем в душе Виталины произошло то какое-то неуловимое движение (в то время как Дементий, наклонясь, целовал в щеку ее), по которому она не то чтобы поняла, но точно знала, что он любит ее. "Он неисправим, нет, он всегда был и останется таким", - так будто осуждая, но, в сущности, радуясь тому, что он такой, и оправдывая и прощая его, мысленно проговорила она с улыбкой,, уже не сходившей с ее лица, принялась снова осматривать мальчика.
С Галиной Aннa Юрьевна была сдержанна, по с дочерью чувствовала, что можно было говорить ей все, и получалось, что недовольство жпзныо, какое собиралась высказать зятю, высказывала пока что дочери, доводя ее до слез и взвинчивая ее.
- Мама, по ты не права, - пробовала возразить Виталина. - Ты как будто хочешь развести нас.
- Что вас разводить, когда вы и так словно разведенные. Да чтобы я в твон годы... Чтобы мой муж со мной так!.. - выпрямляясь вся, говорила она. Она не считала себя той женщиной, которые всегда и во всем бывают правы, но всякий раз в разговоре, когда конкретное (о чем шла речь) было не в ее пользу, она переводила все на язык общих фраз, выгодных ей; но как только этот язык общих фраз становился против нее, опять возвращалась к конкретному, чтобы доказать свое. - Ему ни дети, ни ты - никто ему не нужен. Ты же сама только что бегала от него, не так разве?
- Прекрати, мама.
- А что изменится? Одна порода, святого-то все равно ничего нет.
- Мама, прекрати, прекрати!
- О господи, на что я потратила с вами жизнь! - И она замолкала и уходила, чтобы через час, вернувшись, снова начать разговор о зяте и его сестре Галине, обвиняя как будто только их, но на самом деле заставляя страдать Виталину с детьми.
Но внешне все в доме оставалось как будто спокойно, даже спокойнее, чем бывало всегда. Галина часами меланхолично лежала на диване в отведенной ей комнате - домашнем кабинете Демептия; у Анны Юрьевны находились дела на кухне, где она теперь пропадала целыми днями, а Виталина, не решавшаяся ничего предпринять до приезда мужа (ни звонком, ни телеграммой она пока не хотела беспокоить его), старалась как можно дольше задерживаться на работе, где легче было забыться ей; даже Сережа и Ростислав, любившие, как все дети, пошуметь и побегать по комнатам, будто переменились и притихли в ожидании чего-то, что, они чувствовали, должно было произойти в доме. Бабушка ласкала их теперь не так, как прежде, а с какой-то будто тревогой, что они уже сироты, брошенные отцом; что-то подобное, онп чувствовали, было и в ласках матери, и от этого передававшегося им предчувствия их будущего сиротства они начинали капризничать, плакать и только сильнее отягощали всем жизнь в доме. Внталпна по вечерам уходила к ним в детскую и до полуночи сидела у их кроваток, оберегая их сон. Глаза ее то наполнялись слезами, то высыхали и бессмысленно останавливались на каком-лпбо предмете, какой она, глядя на него, не видела и не воспринимала. Ее опять волновали те же вопросы (положение нелюбимой жены), какпо однажды уже занимали ее; она как бы шла теперь по второму кругу и чувствовала, что круг был шире, чем прежний, и что еще более неизвестно было, чем должно было закончиться все теперь. Ее мучили сомнения, что Дементий был неверен ей. Ей (с ее понятиями семейной жизни) страшно было признать это, страшно было представить, что Дементий, как и Белянинов, мог так же легко приводить к себе чужих женщин. "Он там один, и все может быть", - думала она. Она не хотела верить этому, но в то же время у нее теперь было больше оснований думать так. "Брат и сестра - одна кровь, одного поля ягода", невольно подпадала она под ход мыслей матери. Затухшие было угольки прежнего недоверия к мужу она раздувала теперь в своей душе этой новой волной сомнений и мучилась и изводила себя; и в этом своем мучительном состоянии, не найдя ничего лучшего (освободиться от этих мучений), отправилась к крестной, чтобы посоветоваться с ней.
- Да как она смеет?! - выслушав все о Галине, возмутилась тетка Евгения. - Как она смеет в чужом доме?! И вы все там не можете урезонить ее? - Несмотря на возражения Виталипы, она решила сейчас же, не откладывая, пойти сама в дом к ним и уладить все. - Я удивляюсь Анне, я удивляюсь ей: столько самомнения, а как до дела, так нет ее. Идем, идем, и никаких разговоров, - продолжала она, беря сумочку и надевая то свое кримпленовое пальто, о котором, как его сшить, еще весной советовалась с Виталиной.
XVI
То соперничество, какое всегда было между Евгенией и Анной как между сестрами, в разное время их жизни то более обострялось, то приглушалось. За Евгенией было ее (когда-то, в прошлом)
богатое замужество, дававшее ей право считать себя интеллигентной, а за Анной Юрьевной - ее ответственная, как она любила подчеркивать, работа в исполкоме, дававшая ей не меньшее право на ту же интеллигентность, но только иного, не барского, а пролетарского, демократического толка; и в соответствии с этим различным пониманием интеллигентности Евгения строила обычно разговор так, что то, о чем она хотела сказать, нужно было додумывать, то есть производить определенную работу мысли, тогда как Анна Юрьевна, не заботясь, будет или не будет затронуто чье-либо самолюбие, говорила прямо, что она думала. Они были как будто либо от разных отцов, либо от разных матерей, как это можно было заключить, глядя на них. Но несмотря на это, казалось бы, явное различие и на их выдуманную ими же самими интеллигентность, рознившую будто бы их, в минуты, когда затрагивались их жизненные интересы (как было теперь), все налетное как бы спадало с них, соперничество отходило на третий план и выдвигались вперед только те родственные чувства, которые всегда и надежно связывали их. Евгения готова была помочь Анне (как и другим своим сестрам), и Анна Юрьевна ответно была готова сделать то же.
С детства заложенное в них большой и дружной, в двенадцать душ, отцовской крестьянской семьей вдруг как бы пробуждалось и начинало действовать в пожилых уже теперь сестрах.
Анна Юрьевна сейчас же поняла, для чего пришла Евгения.
Сестры обнялись и, сказав друг другу те незначительные слова, какими они обычно обменивались при встречах, вошли затем в большую комнату и молча присели, оглядываясь на дверь, за котоРой была Галина. За дверью не было ничего слышно (Галина, видимо, еще не поднималась), хотя наступал как раз тот час вечера, когда она должна была, собравшись, пдти к соседу. Виталина тоже вместе с матерью и крестной была в большой комнате и с тем же выражением ожидания и напряженности, как и они, смотрела на дверь, словно все зло жизни, мешавшее ей быть счастливой, было заключено там, куда смотрела она. "Вот видишь, вот в чем все дело", - сейчас же появлялось в глазах Анны Юрьевны, едва она переводила взгляд на Евгению. "Да, разумеется, я согласна, в своем мы и сами разберемся, но только еще чужого не хватало нам!" - взглядом же отвечала сестре Евгения. В глазах же Виталины хотя как будто и нельзя было прочитать ничего определенного, но в них чувствовалась та же решимость довести все до конца, какую молчаливым видом своим выказывали мать и тетка. Все три женщины (по отношению к той, четвертой, что находилась за дверью) выступали теперь как судьи, разобравшиеся уже во всем и готовые вынести приговор; и приговор этот должен был быть беспощаден в силу тех обстоятельств, что судьи, то есть Анна Юрьевна, Виталина и ее крестная, считали себя каждая посвоему правой и безгрешной перед собой. Для Евгении то, что делала теперь Галпна, было так далеко в прошлом (да и было оправдано гибелью мужа), что она даже не давала себе труда вспомнить, было ли вообще с нею это. Если же и было, то, во всяком случае, как она сейчас же сказала бы, не так, не вызывающе-оскорбительно, а благородно, как всякая женщина наедине с собой думает о своем поступке. Для Анны Юрьевны, тоже жившей без мужа и тоже имевшей, как и Галпна теперь, возможность сделать это же, но не разрешившей себе этого, было особенно невыносимо сознавать, чтобы в ее доме позволялось что-либо подобное; то, что для нее было переступпть черту и представлялось безнравственным и потому невозможным, она видела, было, в сущности, просто, и эта-то простота, то есть упущенная ею самою возможность, сильнее всего задевала ее. "Пошла, вернулась и... ни в одном глазу!" - мысленно повторяла она. Почти то же, что и мать, испытывала Виталина. Всегда признававшая только одну возможную близость с мужчиной супружескую (что было и законно и естественно) и считавшая немыслимой всякую иную, она, как и мать, была поражена тем, как это легко и просто делалось другими; и оттого, что она знала теперь, как это было легко и просто делать, но что она все равно не могла позволить себе этого, она не могла позволить этого и Галине. Ей казалось, что весь узел ее домашних проблем был сосредоточен на Галпне; она видела перед собой только один этот чужеродный и раздражавший ее предмет (как булыжный камень в наборе драгоценных и полудрагоценных камней, прежде красиво и в порядке лежавших перед нею), и ей не терпелось убрать этот предмет (то есть булыжный камень) и восстановить положение.
Но в то время как Анна Юрьевна, Евгения и Впталина - все трое сидели перед дверью, ожидая свою жертву, на которую должны были наброситься, смутно, однако, представляя, как будут делать это, Галпна даже отдаленно не могла предположить, что готовилось ей; заметив, что на дворе начало темнеть, она поднялась с дивана, на котором лежала, и, приятно чувствуя все свое отдохнувшее молодое тело, взяла со стола зеркальце и принялась смотреться в него. Для нее того вопроса, которым так мучились Анна Юрьевна и Впталипа с крестной, - вопроса этого не существовало вообще; после похорон сына (главное же, после того, как Лукин не приехал за ней) она чувствовала себя не нужной никому. Признать за собой вины она не могла, но в том, что она страдала, она находила удовлетворение, позволявшее ей хотя и бессмысленно, но спокойно смотреть на мир вокруг себя. Ей казалось, что она была мученицей, и роль эта не то чтобы нравилась ей, но утешала ее. Как мученица, она послушно за братом прилетела в Тюмень; как мученица, она с безразличием принимала холодное к себе отношение в доме брата; как мученица, она покорно согласилась на все, когда сосед пригласил ее, и допустила к себе с одной только той мыслью, что ей все равно, что в эту минуту было с ней.
Ей не хотелось сопротивляться. Она, казалось, даже не слышала, что говорил ей этот объявившийся на ее пути мужчпна, когда, подняв на руки, пес в спальню; она помнила только его дыхание и его губы на своих губах, щеках, шее и оголенных плечах. Она чувствовала, что была в каких-то властных руках, в каких она еще никогда не бывала прежде; и чувствовала, что это было совсем не то, что было у нее с Лукиным. Лукин теперь казался ей маленьким и бестелесным в сравнении с тем, как она чувствовала Белянинова. И чувство это, как она ни говорила себе, что ей все равно, что с ней, - чувство это снова и снова тянуло ео пойтп к нему.
"Жена... ну и что ж, что жена, - думала она теперь, разглядывая свое округлившееся за эти последние дни и опять похорошевшее лицо, на котором, несмотря на годы, ни в чем еще не проявлялись признаки старости. - Не я пошла, оп позвал". И она, закрыв глаза, невольно представила всю свою первую близость с ним. Она, не замечая того, уже загоралась этой новой для себя возможностью устроиться в жпзпп; она как бы увидела дверь, в которую можно было войти, оставив за спиной тот замкнутый корпдор, по которому она столько лет металась в поисках счастья; и она готовилась ринуться в эту дверь, прикпдывая лишь, сколько и какпх шагов нужно ей сделать до нее.
"У него дом и все в доме, что же мне еще будет надо? - поймала она себя на этой мысли и покраснела оттого, что подумала так. - А какая разница, что у пего есть и чего нет", - затем сказала она и, пристроив на письменном столе Дементия, на котором раздвинуты были все его книги и чертежи, свое зеркальце, принялась расчесывать волосы темп неторопливыми и размеренными движенпямп, какими женщины всегда любят прпхорашпвать себя; и, прихорашпвая, любовалась будто особенной, золотпстои теперь, при зажженном электрическом свете, красотою их. Да, опа все еще была красива, и она знала это; и знала, что могла еще на многое надеяться в жизни. Главным было для нее теперь выбор оружия для достижения цели, и оружием этим, опа бессознательно понимала, было ее теперешнее положение, когда она была в трауре. Оружием ее было нежеланпе ничего, и она видела, что именно этим она и нравилась Беляшшову; и опа надевала на себя теперь все траурное не с тем чувством, что помнила о сыне и печалилась по нему, но с иным что это привлекало его. "Впкептий, да, ничего, звучпо", - думала она, расправляя на плечах черный кружевной шарф, чувствуя сочетание этого шарфа со спадавшими к нему белыми волосами и представляя взгляд, каким он от середины комнаты, когда она войдет, будет смотреть на пес.
Надев свои недорогие серебряные перстни, она еще и еще рач неторопливо оглядела себя; она как будто не спешила, и лицо ео было меланхолично; но вместе с тем ее охватывало желание поторопить события, и она вся жила этим чувством близости и основательности того (и именно теперь, когда она была свободна), что опа называла счастьем.
XVII
Гордая этой душевной работой, которая происходила в ней и заключалась именно в том, чтобы продолжать (при всем желании поторопить события) оставаться равнодушной ко всему, той же походкой, как она в день похорон вся в черном шла за гробом сына, она вошла в большую комнату. В комнате было светло, люстра уже горела, и Галина сейчас же увидела всех трех женщин, рядком сидевших у противоположной стены: Анна Юрьевна и Евгения на диване, а Впталпна - на стуле, приставленном к нему.
Женщины ожидали ее, и Галина сразу же поняла это. Опа настороженно посмотрела на них и улыбнулась той своей защитной улыбкой (когда ей нечего было сказать), какою обычно обезоруживала настроенных против себя.
- Что-нибудь случилось? - спросила она, чувствуя, что надо было все же сказать что-то.
Женщины, еще минуту назад готовые обрушиться на нее, теперь, когда она была перед ними, только молча и неловко смотрел и на нее. То недовольство, какое они, пе видя ее, высказывали о ней (как об отвлеченном предмете), недовольство их было как бы приглушено в них чистым, невинным взглядом Галины. По выражению се лица и по всему виду ее невозможно было даже предположить, чтобы что-то дурное, порочное было в пей. Волосы ее, спадавшие на плечи, были так опрятно причесаны и так естественно все другое было на ней, что при самом придирчивом отношении к пей нельзя было бы сказать о ней, что она принарядилась для кого-то. В ней все казалось простым: и кофточка с наплывными продольными складками, и в меру укороченная и с боковыми разрезами юбка, приоткрывавшая (чуть выше колен) ее красивые в темном капроне ноги, и шарф, лежавший на плечах так, что вотвот должен был упасть и не падал, зажатый оголенными и светлыми (под этим шарфом) руками, а недорогие серебряные перстни на пальцах только усиливали это общее впечатление простоты и естественности. И все это траурное не то чтобы пе выглядело траурным на ней, но просто не могло восприниматься таковым; лицо ее как будто изнутри было озарено каким-то особенным светом жизни, и Евгения первой заметила и поняла причину этого света.
Но вместо того чтобы еще более оскорбиться (что было бы естественно для этой минуты), она только со странным чувством тайной и запоздалой зависти оглядывала ее. "Господи, она еще так молода, так красива и так умеет подать себя", - невольно и не столько подумала, сколько почувствовала это в Галине Евгения.
Она со своим врожденным (в чем опа была убеждена) пониманием красоты и интеллигентности (или, как опа еще толковала это, пониманием хорошего тона, вкуса и хороших манер) уловила ту незримую черту, которая всегда есть между женщиной столичной и женщиной провинциальной. Евгения уловила эту черту не только в умении одеться (просто и со вкусом, так, что самые дорогие провинциальные наряды сейчас же выдают себя), но, главное, уловила ту нравственную свободу, когда все осудительное не только не кажется осудительным, но, напротив, представляется обычным, естественным, житейским. "Я могу пойти к нему и могу позволить себе это, и что тут плохого, что вы посмеете возразить мне?" - читала она в глазах Галины; и она не то чтобы была вполне согласна с ней, но чувствовала себя обезоруженной перед этой убежденной правотой Галины.
Виталина тоже молчала, и ход мыслей ее был почти тот же, что и у крестной. Как ни была она ослеплена ненавистью к Галине, но что-то иное, что возвышалось над этой ненавистью, руководило теперь ею; и этим возвышавшимся было признание того, что Галина умела подать себя. "Вот что нужно мужчинам, им нужен этот эффект", - думала она, невольно сравнивая себя с Галиной и перенося все на Дементия. Она точно так же, как и крестная, уловила эту разделяющую черту, по одну сторону которой была она, Виталина, со своей провинциальной строгостью к себе и порядочностью (и своими еще более провинциальными советчицами - теткой Евгенией и матерью), а по другую - Галина и весь тот заманчивый (как он преподносится иногда в так называемых психологических фильмах, в которых под видом разного рода романтических страстей облагораживается самая беспардонная пошлость или негодяйство) мир кипучей столичной жизни. Она уловила в Галине то, что в обычном толковании должно было означать умение понравиться мужчинам; и хотя это в глазах Виталины было осудительно и она никогда бы не разрешила себе пользоваться таким умением, по вместе с тем она ничего не могла теперь сказать Галине. Простая и убежденная правота ее, по каким-то незримым будто связям передававшаяся Виталине, подавляла и заставляла сидеть молча. Она даже не оглядывалась ни на крестную, ни на мать, а смотрела лишь на Галину как на явление, открывшееся ей.
Анна Юрьевна же молчала потому, что молчали Евгения и Виталина. Почувствовав, что что-то будто переменилось в настроении их (как если бы только что нависавшая грозовая туча, не пролившись дождем, свалилась за горизонт), но пе понимая причины этой перемены в настроении сестры и дочери, она недоуменно и торопливо переводила взгляд от них на Галину и от Галины на них. Простота в одежде Галины не могла обмануть ее. Умение держаться и умение подать себя, что принималось Евгенией как интеллигентность, вызывало у Анны Юрьевны лпшь недоверие, по которому она судила о людях. В ее понимании это было притворством, и она (как она думала теперь) насквозь видела это притворство в Галине. "Только что похоронить сына! - не выходило из ее головы. - Вот пример, вот подарок семье", - переводила она на Демептия. Считавшаяся между сестрами (и особенно Евгенией)
безвольной, не умевшей постоять за себя, она между тем не только не признавала в эти минуты никакой правоты за Галиной, но еще резче (в душе) осуждала ее.
- Вы не хотите сказать мне? - между тем снова проговорила Галина, нарушая тишину и чувствуя (по этому именно молчанию женщин), что случилось что-то, что касалось ее. "Но что может еще произойти кроме того, что произошло? - подумала она, имея в виду смерть сына и разрыв с Лукиным. Ах, мне все равно, что еще может дурного быть для меня". И она, пожав плечами, направилась к выходу, распрямляясь вся под взглядами Анны Юрьевны, Евгении и Виталины.
Ей не только не пришло в голову, что дурным было то, что она собиралась теперь сделать, то есть ее свидание с Беляниновым и близость с ним (почему это, что приносит ей радость, должно быть дурным?), но она искренне удивилась бы, узнав, что это, что было ее личным делом, могло стать предметом для какого-то разговора пли объяснения.
Женщины проводили ее взглядом и еще минуту сидели молча, не зная, что сказать друг другу. Затем Анна Юрьевна подошла к окну и, отогнув занавеску, принялась наблюдать за крыльцом соседского дома.
- Ну вот, пожалуйста, вот полюбуйтесь, - сказала она, обернувшись к Евгении и дочери и приглашая их взглянуть на то, на что смотрела она. Из окна было хорошо видно, как высокий крупный мужчина в белой рубашке с расслабленным галстуком и подтяжками поверх этой рубашки, обняв Галину за талию (точно так же, как накануне и еще накануне), вводил ее в дом.
Когда все трое отошли от окна, всем было неловко оттого, что они подглядывали за чужой жизнью. Евгения не смотрела ни на Анну Юрьевну, ни на Виталину и опускала глаза. Анна Юрьевна тоже что-то суетливо принялась поправлять на себе. У Виталины же было такое чувство, словно она сильнее, чем Галину, ненавидела сейчас мать и крестную за это затеянное ими подглядывание.
"Вечно лезет, куда не нужно, п... в мою жизнь", - подумала она о матери. Она вышла из комнаты и весь вечер занималась с детьми, стараясь отвлечься от мыслей, которые угнетали ее. Главное для нее было не в Галине, а в том, как легко людьми делалось это.
Она переносила все на общую жизнь (и на мужа, которого и без того подозревала в неверности), и у нее опускались руки от бессилия противостоять этому, что в воображении рисовалось ей. "А я мучилась, я-то дура", - говорила она себе, в разбросанности чувств и мыслей не находя прежней и ясной целостности, ради которой она жила; и она, как ей казалось, не хотела теперь никого ни видеть, ни знать - ни мать, ни крестную, ни мужа, который представлялся ей теперь в роли Белянинова, в рубашке и подтяжках вводившего к себе женщин. "А я дура, я-то дура", продолжала она, невольно (и каждую минуту) как бы прислушиваясь к тому, что должно было делаться в соседском доме, где была Галина.
- Приди хоть чаю выпей, - звала ее мать, сидевшая с Евгенией на кухне.
Забывшие о всегдашнем своем соперничестве, сестры говорили в, этот вечер о том, что им было предпринять в связи с поведением Галины; и обе они, как и Виталина, поминутно мысленным взглядом были обращены к соседскому дому. Им не надо было напрягать воображение, чтобы представить, что происходило там; и когда теперь перед глазами их не было предмета их осуждения, то есть Галины, они опять были откровенно возмущены ею.
- И он-то, он тоже хорош, - говорила Евгения, которой все же по впечатлению ее от Галины не хотелось всю вину перекладывать на нее.
- Да что он, что о нем? Разве мы с тобой могли позволить себе такое в наше время? - разомлевшая и подобревшая за чаем, отвечала ей Анна Юрьевна.
Они как будто снова ждали Галину, чтобы высказать ей все свое возмущение ею, но когда она вернулась, только проводили ее взглядом и молча и понимающе затем переглянулись.
Но так ли, иначе ли, а надо было что-то предпринимать, и Евгения на другой день, переговорив только с Анной Юрьевной (и не посоветовавшись с Виталиной), направила в Тобольск телефонограмму, чтобы Дементий срочно выезжал домой.
XVIII
Дементий прилетел сразу же, утренним рейсом, и направился не домой, а в поликлинику (телефонограмма была за подписью Виталины), где намеревался застать ее. Еще более как будто обросший и похудевший за эти дни, пока с Кравчуком и Луганским объезжал трассовые поселки, и во всем том своем таежном виде, то есть в сапогах, свитере и брезентовом плаще с утепленною подстежкой, как было удобно и привычно ему среди строителей, он гулко прошел по коридору к двери, за которой была Виталина, и, не спрашивая, можно пли нельзя войти в нее, решительным толчком, как человек, имеющий позволение на все, открыл ее. "Разместились тут по кабинетам и дергают занятых людей", - было на его лице это давно уже усвоенное им выражение, с каким обычно начальство производственное входит к начальству чиновному, занятому непроизводительным трудом. Он забыл, что входил к жене, а не к чиновному начальству, и только когда увидел Виталину, всю в белом сидевшую за столом и осматривавшую мальчика, которого мать держала на коленях, выражение лица его изменилось, потеплело, он, улыбнувшись, подошел к столу и поднял с пола ложечку, выпавшую из рук Виталины, которой та прижимала язык мальчику.
- Ну здравствуй, - затем сказал он, всем своим заросшим, бородатым лицом наклоняясь к пей, целуя ее в щеку и смущая ее.
- Ты что, ты что, у меня прием, - с ужасом будто, но с той интонацией радости, что он приехал и пришел к ней, какую она не могла скрыть, проговорила Виталииа. - У меня же прием! Вы извините, это мой муж, сказала она женщине, продолжавшей держать на коленях ребенка и с удивлением и возмущением (вместе с мальчиком) смотревшей теперь на Дементия.
- Да, извините, - поддержал жену Дементий, повернувшись к женщине с мальчиком и улыбаясь им так, что на него нельзя было обидеться. - Когда освободишься? - тут же спросил он Виталину.
- До двух, как всегда, а потом на вызовы.
- На вызовы, попроси, пусть подменят, а к двум я приду, жди. - И он так же неожиданно, как появился, вышел от Виталины, оставив ее в растерянно-счастливом состоянии, в каком она давно уже не чувствовала себя.
"Что с него, как мальчик, ничего не понимает", - подумала она, не помня в эту минуту, что она думала о нем вчера; он вроде бы ничего особенного не сказал сейчас ей, ничего особенного не сделал; он и раньше, хотя и редко, так же неожиданно приходил на работу к ней; но вместе с тем в душе Виталины произошло то какое-то неуловимое движение (в то время как Дементий, наклонясь, целовал в щеку ее), по которому она не то чтобы поняла, но точно знала, что он любит ее. "Он неисправим, нет, он всегда был и останется таким", - так будто осуждая, но, в сущности, радуясь тому, что он такой, и оправдывая и прощая его, мысленно проговорила она с улыбкой,, уже не сходившей с ее лица, принялась снова осматривать мальчика.