кто подъезжал теперь к Дому Дружбы, понимали это и участием своим в торжествах как раз и намеревались выразить эту общую волю.
   Только что введенный в состав Комитета (по тому правилу, о котором в народе говорят: деньги к деньгам, слава к славе), Кирилл Старцев был впервые на подобном заседании, и как новичок, боящийся опоздать, но еще больше боящийся прийти раньше, чем принято, пришел в то время, когда до начала оставалось около получаса и фойе лишь наполнялось народом. Вокруг Старцева, в то время как он осматривался возле себя, раздавались приветственные голоса, слышались хлопки рук, объятия, и по всему заполненному торжественно одетыми людьми пространству от колонн и окон с одной стороны до колонн и окон с другой шел всегдашний кулуарный разговор, из которого, если внимательней прислушаться к нему, всегда можно сделать более точный вывод о настроении общества, чем по речам, которые затем этими же людьми будут произноситься с трибуны.
   - Вы хотите... относительно европейской жизни и нашей? - сейчас же услышал Старцев, едва подошел к первой (на пути его)
   группе людей, окруживших известного дипломата. - Главная ошибка состоит в том, что мы сравниваем жизнь людей определенного круга, то есть людей обеспеченных, с которыми встречаемся за границей, с жизнью нашего простого народа, и потому сравнение такое всегда будет не в нашу пользу. - Это был Кудасов, говоривший, как всегда, с той уверенностью, что никто не может знать больше, чем знает он. После недавнего визита генерала Шарля де Голля в Москву, памятного для Кудасова тем, что он был в группе сопровождавших (от советской стороны) французского президента, он выезжал снова в Париж, и теперь, вернувшись и приступив к чтению лекции в Институте международных отношений, был в том превосходном настроении (в том состоянии отрепетированности ума, как нож, только что заточенный для разделки мяса), как он обычно чувствовал себя, возвращаясь из-за рубежа.
   В светлом, не по московскому шаблону костюме, с гладкою прической, веснушчатым лицом и крупными на круглой голове ушами, особенно заметными от прплизанности волос, Кудасов выглядел так, что невольно привлекал внимание. К нему подходили и те, кто знал его, и те, кто не знал, чтобы послушать, о чем рассказывает дипломат, и присмотреться к той его особенной - Christian Dior, - как будто усвоенной в Париже манере держаться и произносить слова, ударяя на каждом из них.
   - Да, именно, сравниваем несравнимое и не даем себе труда подумать, говорил он, поворачиваясь своим открытым лицом то к одному, то к другому и не скрывая того удовлетворения, что ему приятно было быть здесь. Ему нравился этот бывший морозовский особняк тем, что все в нем сохранялось под старину - и гардины, и люстры, и мебель - и было, казалось, пропитано какою-то будто основательностью жизни, которую Кудасов видел в непременной связи времен, событий и поколений. Привыкший к определенного рода встречам и причислявший себя не к тем, кто принужден идти в середине колонны, а к тем, кому выпала честь возглавлять ее, он особенно ценил это чувство основательности и всегда с охотою приходил сюда, где собирались самые различные форумы в защиту мира, то есть делалось то важное государственное дело, которое, по мнению Кудасова, нельзя было уложить только в понятие "дипломатическое"; слова, произносившиеся здесь, были выражением чувств двухсоттридцатимиллионного советского народа, и с этим должны были считаться правительства и народы других стран.
   Но для Кирилла Старцева не совсем понятно было то, о чем говорил дипломат, и он, чуть постояв и послушав, перешел к другой группе людей, где обсуждались последние события во Вьетнаме.
   - Конечно, какая же это война, это истребление, - говорил тот, что был в центре, и подтверждал, как видно, только что сказанное до него. - По мирным объектам, по дамбам!
   Кто-то заметил:
   - Малой кровью.
   - Для себя. А чужую - рекой.
   - А что вы хотите? Вся их история и политика в этом: для себя за счет других.
   В следующей группе людей, к которой подошел Старцев, он услышал:
   - То, что они делают у себя, это в конце концов их дело. Если народ может терпеть эту их пресловутую "культурную революцию"...
   - Которая, если хотите, теперь узаконена, - вставил кто-то, ссылаясь на только что опубликованное сообщение, в котором говорилось, что на открывшемся 1 сентября 1966 года в Пекине Пленуме ЦК КПК, на котором председательствовал Мао Цзэдун, было принято постановление о так называемой великой пролетарской культурной революции, суть которой, как показало время, состояла в том, чтобы руками несмышленой молодежи, вооруженной цитатниками и дубинками, разгромить те партийные силы в стране, которые выступали за социалистическое развитие и не были согласны с великодержавным курсом Мао. Методы же, которыми проводилась "культурная революция", были страшными.
   Крупнейшие государственные деятели, ученые, писатели подвергались самым изощренным публичным унижениям, их вешали, отрубали им головы или направляли на трудовое перевоспитание, что было равнозначно каторге. Улицы всех крупнейших городов Китая вновь и вновь оклеивались дацзыбао (призывными листовками), в которых хунвейбины (та самая бесчинствующая молодежь) требовали новых разоблачений и жертв. Эти недоучившиеся студенты и школьники, которым взамен учебников выдавали цитатники Мао, разрешавшие им все, тысячной толпой, как стадо, пробегали по своим жертвам, и на мостовой после их ног оставались лишь распластанные в крови трупы, вокруг которых затем разводились костры и сжигались книги. Об этом рассказывали очевидцы, приезжавшие из Китая; об этом писали газеты, сравнивая то, что происходило там, с памятными для человечества годами, когда в Германии к власти приходил фашизм; об этом читал, слышал и знал Кирилл Старцев и потому с особенным интересом вслушивался теперь в то, что говорилось возле него.
   - Они компрометируют все наше коммунистическое движение.
   - Нет, коммунистическое движение скомпрометировать нельзя, - возразил человек, которого называли Николаем Николаевичем и о котором Кирилл Старцев точно так же ничего не знал и принял его за дипломата. - Можно изменить этому движению, отколоться от него, но... скомпрометировать нельзя. Я вижу другую опасность во всем этом деле. Распространение маоизма как очередного безумия. Молодежь, она везде молодежь, ее можно направить на любое дело, и в этом отношении маоизм, проникающий в Европу, опасен и страшен. Он может породить массовый, безотчетный, юношеский, - уточнил он, - терроризм.
   - Да, из детей можно вырастить и созидателей и убийц.
   - Вот именно! - воскликнул Кошелев, тогда как Кириллу Старцеву еще прежде него хотелось сказать это.
   XIII
   Но в это время через фойе шли члены президиума, и всем надо было потесниться, чтобы пропустить их. Старцев был оттеснен к колонне, и оттуда, приподнимаясь (из-за плеч и голов) на носках и так, чтобы не привлечь к себе внимания, смотрел на тех, кто проходил теперь мимо и был предметом общего и невольного любопытства. Чуть опережая других, с веселым, открытым и добрым русским лицом шагал председатель Советского Комитета защиты мира поэт Николай Тихонов. Ему было под семьдесят, по по общему виду его, как он держался, и по живости движений, как шел, взмахивая руками, нельзя было ему дать этих лет, и Старцев, никогда прежде не видевший его, а только читавший книги, - Старцев не сразу, несмотря на реплики, раздававшиеся вокруг: "Тихонов-то! Молодец, как держится!" поверил, что это был тот самый известный поэт, перенесший блокаду Ленинграда.
   "Что же в нем поэтического? - подумал он, полагая по тому распространенному, особенно среди этого слоя интеллигенции, к которому принадлежал Старцев, обывательскому мнению, что поэт непременно должен чем-то внешне отличаться от обыкновенных людей, что сейчас же сказало бы всем, что он поэт, в то время как Тихонов, напротив, всем видом своим как бы говорил, что он не отделяет себя от других. - А эти, что с ним, кто они?" И Старцев перевел взгляд на секретаря Комитета, шедшего с папкой в руке, и на двух других, шагавших тут же, один из которых был академик Федоров, известный тем, что участвовал в знаменитом папанинском дрейфе, а второй - политический обозреватель "Правды"
   Жуков. Они о чем-то говорили между собой, что занимало их, и Старцев внимательно и со спины проводил их взглядом.
   Едва прошли эти, как по фойе вновь, словно холодок, прокатилось волнение, и Старцев, только что освободившийся от тесноты, в которой был, увидел шедших как будто прямо на него военных. Это были прославленные советские полководцы, герои войны, и заметнее всех среди них возвышалась статная еще фигура маршала Конева. И маршал и генералы вдруг остановились, чтобы пропустить кого-то, и этим, кого они пропускали (и кто сейчас же был узнан всеми), была Николаева-Терешкова. Все обернулись на нее, и ей надо было быть естественной под взглядами этих людей, для которых всякая малейшая фальшь (если она не своя) всегда чувствительна и которые никому еще (кроме самих себя) не прощали этой фальши. Естественность для Николаевой-Терешковой была в том, чтобы не выказать своего стеснения, и она, не вполне еще привыкшая к почестям, какие оказывались ей как первой женщине-космонавту, и не успевшая еще как следует (и, может быть, к лучшему) освоиться с той вновь теперь входившей в моду светской галантностью, когда все немедленно встают и расступаются перед женщиной, она чуть приостановилась, будто желая подчеркнуть, что видит и признательна маршалу, и, улыбнувшись на его улыбку и невольно и естественно как бы даря эту улыбку всем, кто смотрел на нее, шагнула в освободившееся пространство и, не оборачиваясь уже ни на кого, как показалось Старцеву, прошла в комнату для президиума. Но Кирилл, как он рассказывал потом, успел все же заметить, что лицо у нее было молодым и было красивым, что укороченно-красиво были подстрижены у нее волосы и что в.наряде, как она была одета, было что-то и от строгого вкуса, и от кокетливости, без которой любая женщина суха и неинтересна; он успел разглядеть в ней ту женственность, которая невольно и сейчас же привлекла его, и он долго затем, когда спины военных уже заслонили ее, продолжал смотреть в ту сторону, где шла она.
   Затем появились несколько министров, вокруг которых сейчас же заговорили, и появился патриарх Алексий в белой накидке на голове и с массивным золотым крестом над нею, сопровождаемый служителем, который тоже был в накидке с крестом, только меньшим; подходили еще ученые, художники, артисты, которых легко можно было отличить по одежде, и разные другие деятели, несоможно во время заседания встать и незаметно, не тревожа соседей, выйти из зала. Кудасову не хотелось проходить вперед, он искал место поскромнее, и в то время, как осматривался вокруг себя, увидел бритую голову профессора Лусо, которая глянцевито сияла в свете висевшей над рядами хрустальной люстры. "Ага, вот к кому", - подумал Кудасов и направился к профессору, с которым со времени того застолья, когда отмечалось шестидесятилетие его, ни разу не виделся и чувствовал, что надо было посидеть и поговорить с ним.
   - Свободно? - спросил он, привычно поздоровавшись с профессором и кивнув на свободное возле него место.
   - Разумеется, - с готовностью отозвался Игорь Константинович, радостно возбуждаясь при виде друга-дипломата, знакомством и связью с которым он дорожил и при случае, как было теперь, не прочь был перед всеми показать их. - Каков же ты был, каков был, - затем сказал он, как только Кудасов устроился возле него. - В ложе, и... с кем! - Ему казалось, что приятнее всего было сейчас напомнить Кудасову о Большом театре. - Смотрелся, н-ну, скажу тебе, смотрелся, - говорил он, словно в тот вечер точно так же, как это представлялось Игорю Константиновичу теперь, главным действующим лицом был не де Голль, а Кудасов.
   - О-о, так давно, - протянул Кудасов.
   - Ну-ну! - Что надо было понимать не просто как несогласие, но как признание известной (дипломатической) скромности друга.
   Они еще перебросились несколькими фразами, в то время как в президиуме тоже все заполнилось людьми и заседание началось.
   Оно проводилось, как подумал Кудасов, слушая докладчика, в поддержку той Декларации об укреплении мира и безопасности в Европе, которая была подписана 5 июля 1966 года государствами - участниками Варшавского Договора, то есть представителями Болгарии, Венгрии, Германской Демократической Республики, Польши, Румынии, Советского Союза и Чехословакии (документ этот публиковался в печати), и в поддержку резолюции, которая была принята на собрании представителей общественности Москвы по поводу американской агрессии во Вьетнаме (собрание проходило в Кремлевском Дворце съездов, и Кудасов был хорошо осведомлен о нем). Как дипломат, он более чем кто-либо другой в зале понимал, насколько важно было теперь всякое мероприятие в защиту мира (важно в помощь тем усилиям, которые прилагались дипломатией); но, может быть, как раз потому, что все, что говорилось с трибуны, было известно ему, внимание его рассеивалось, и, вместо того чтобы слушать, он начинал думать о вещах посторонних, которые в последнее время все чаще занимали его.
   Он видел (теперь, когда должен был полностью перейти на преподавательскую работу), что новая жизнь его, московская, оседлая, как он с иронией говорил о ней, не была столь же наполненной событиями, как дипломатическая. Он продолжал еще следить, как складывались политические и иные отношения между мненно имевшие, как думал о них Старцев, заслуги перед народом и государством. Он видел их впервые, и то чувство значимости, что был теперь как бы равным среди них, всех этих влиятельных, сильных, облеченных доверием и властью людей, - чувство значимости, что и он теперь приобщен к власти, шевельнувшееся было в нем, когда только поднимался в фойе, целиком захватывало его.
   В то время как для Кудасова сила собравшихся здесь заключалась в том, что они, имея за собой мнение двухсоттридцатимиллионного советского народа, могли заставить считаться с этим мнением правительства и народы других стран, то есть в то время как Кудасов переносил все в сферу международных отношений, Старцев, только что познавший радость и выгоды служебного продвижения и смотревший на мир еще сквозь призму этого продвижения, видел силу этих же людей в другом, что онп более, чем на внешние, влияли на обстоятельства внутренней жизни. "Да, они могут все", думал он, переходя по фойе от одной группы людей к другой и прислушиваясь к их разговорам. Любивший всегда встать впереди, где бы ни появлялся, и умевший, как он сам думал о себе, подойти к любому и заговорить с ним, Старцев был теперь сдержан и лишь присматривался, смутно пока еще сознавая, что люди эти в будущем могут пригодиться ему. "Да, да, они могут все", - повторял он, чувствуя, однако, неловкость оттого, что все как будто видят, что он новичок и не имеет знакомых. Он искал, чем бы занять себя, чтобы сравняться со всеми, и сейчас же и с радостью двинулся навстречу знакомому из Комитета ветеранов войны, как только увидел его.
   - Ну так как жизнь? - спросил он, подойдя и пожав своему знакомому руку. - Как дома? Как на службе? - И так как на эту любезность, он понимал, можно было ответить, а можно и не отвечать, торопливо начал искать, на что бы еще перевести разговор.
   Для себя просить ему было нечего, но он вспомнил, что обещал Сергею Ивановичу подыскать должность при Комитете ветеранов, и здесь, казалось Старцеву, было самое время поговорить об этом, - Да, - сказал он, - у меня дело к тебе. - И стал рассказывать о Сергее Ивановиче, чтобы похлопотать за него. Это было некстати и неинтересно тому, кому он говорил: но для Старцева очевидным было только, что он был теперь как все, и занят и делал дело; и он старался лишь продлпть это свое состояние занятости. Разумеется, человек заслуженный, - говорил он, - полковник в отставке.
   XIV
   Как и на всяком совещании перед открытием, когда начали входить в зал, одни сразу же устремились к передним рядам, среди которых был и Старцев, чтобы занять места перед трибуной и быть на виду у президиума, другие столпились у последних, где было свое преимущество и при желании, если понадобится кому, странами, оценивать и выдвигать прогнозы, чего и с какой стороны (в смысле нападок на миролюбивую политику Советского Союза) в ближайшее время надо ожидать; но вся эта привычная деятельность ума была, в сущности, уже бессмысленной для пего, потому что соображения, какие он высказывал, носили только консультативный характер. Он чувствовал, что под многолетней службой его подводилась черта, как она подводится под деятельностью каждого человека, когда иссякают возможности его активной жизни; и как он пи убеждал себя, что всякая пора жизни по-своему хороша и значительна и что надо только привыкнуть к ней, по привыкнуть к тому, что ты лишен главных своих интересов, он чувствовал, было нельзя, и он не мог не думать об этом. Он как бы стоял перед дверью, которая вела в старость; но до двери было еще расстояние, которое предлагалось (именно на преподавательской работе) пройти ему, и он заставлял себя смотреть на это расстояние и не смотреть на дверь. Он заставлял себя готовиться к лекциям, и то, что читал, было как будто интересно и нужно студентам; но сам он не только не испытывал удовлетворения от этого своего нового занятия (как всякий практик, переведенный в теоретики), но понимал лишь, что это было совсем не тем делом, каким надо было заниматься ему. "Я смогу научить их тому, что было, а кто научит тому, что будет?" - говорил он себе, словно доводом этим можно было оправдать что-то. Его не устраивала перспектива такой жизни, и он с любопытством, будто хотел уяснить что-то, поглядывал на Лусо.
   - Да, хотел спросить тебя, - наклоняясь к нему и стараясь как можно тише, чтобы не помешать другим слушать докладчика, проговорил Кудасов, задавая, однако, не тот вопрос, о котором думал, а другой, возникший сейчас же по ходу, пока наклонялся. - Как ты относишься к новейшим открытиям?
   - К каким? В каком смысле? - спросил Игорь Константинович, для которого вопрос этот был и неожиданным, и странным, и удивил его.
   - Используешь в лекциях?
   - Смотря какие открытия. А так - есть программа.
   - И за ней, как за китайской стеной?
   - А ты как хотел? Чтобы каждый свое? Только разреши.
   - Не складывается ли у тебя впечатление, что мы пишем и печатаем массу умных вещей, но все это ложится на полки, а жизнь, как она вращалась, так и вращается.
   - Я не понимаю тебя, - сказал Игорь Константинович. - Но так было всегда, - затем добавил он.
   - А жизнь постоянно должна получать ускорение. - Но досказать свою мысль Кудасов уже не смог. Сидевший впереди мужчина, внимательно, как видно, слушавший докладчика, повернулся и с таким укором посмотрел на Кудасова и Лусо, что им неловко было уже после этого продолжать разговор. - Хорошо, потом, - только еще проговорил Кудасов и, поняв по доносившимся от трибуны словам, что докладчик еще только на середине своей речи и закончит не скоро, опять погрузился в размышления.
   Вопрос об ускорении жизни был его давним и излюбленным вопросом и заключался не в том, чтобы догнать Европу или Америку, как это ставилось в официальных инстанциях; из опыта своих дипломатических общений он знал, что по высказываниям, как мы понимали жизнь и какой хотели бы видеть ее (и какой хотело бы видеть ее все человечество, для себя добавлял он), мы были впереди, и без определенной доли лжи, предвзятости и подтасовки понятий нельзя было противостоять нам; но между высказываниями и воплощением этих высказываний, как это казалось Кудасову, чувствовался разрыв, который с точки зрения жизни был, очевидно, и объясним и естествен, но с точки зрения Кудасова, как он понимал все, был недопустим и вреден. Ему казалось, что идеи, должные давать ускорение жизни, иногда отрывались и уходили вперед настолько, что их не было видно и они забывались; и все, что должно было двигаться за ними, стояло на месте. Издалека (из Парижа), откуда он наблюдал это, он полагал, что нужно было лишь осознать, что проблема такая есть, чтобы решить ее; но, столкнувшись в институте с тем упорным консерватизмом, который всегда так удивительно живуч бывает в преподавательских кругах, он почувствовал, что все гораздо серьезнее и имеет свои корни. "Но если так обстоит дело в среде ученых, то каково же все должно быть в промышленности, в сельском хозяйстве и во всех других сферах жизни?" - думал он. Он как бы интуитивно нащупывал ту проблему расхождение между словом и делом, - на которую затем будет обращено внимание всех людей; но он был первым, кто начинал понимать это, и с озабоченностью хозяина, после долгой отлучки вернувшегося домой и нашедшего, что не все в нем соответствовало теперь тому, как должно быть (хотя ничего не передвигалось с тех пор, как он, уезжая, видел все), именно с озабоченностью хозяина обдумывал, как переставить и устроить все; и он поглядывал на Лусо с тем чувством, будто в нем видел теперь своего противника. "Влез в костюм - и кажется уже, что другого и лучшего нет, вот в чем дело, а мы ждем ускорения", - думал он, адресуя эти слова Лусо.
   - Послушай, как ты считаешь? - точно так же неожиданно, как только что сделал это Кудасов, спросил Игорь Константинович, наклонившись к нему. - Я думаю, правильно, что рядом с именами Сталина, Рузвельта и Черчилля называют сейчас имя де Голля. Историю подправлять нельзя, и он заслуживает этого.
   - Как деятель войны?
   - Да, как фигура того периода.
   - А по-моему, тот период нельзя связывать только с этими именами.
   - Но де Голль!
   - А что де Голль?
   И разговор их опять был прерван мужчиной, сидевшим впереди них.
   XV
   - Какой нетерпимый. Ты не знаешь, кто он? - спросил Кудасов, как только был объявлен перерыв и он вместе с Лусо вышел в фойе.
   - Этот, что оглядывался?
   - Да.
   - Не знаю, - ответил Лусо. И в то время как отвечал, увидел человека (среди выходивших из зала), который был неприятен ему. Человек этот поздоровался и прошел дальше, и Лусо, словно бы .оправдываясь перед Кудасовым за нехорошие мысли об этом человеке, пренебрежительно сказал о нем: - Некий Кошелев, адвокат.
   - А что он?
   - Ты понимаешь... - И Лусо, хотя везде в фойе было много народу, взяв под руку Кудасова, отвел его в сторону от того места, где стояли. - Ты понимаешь, - снова проговорил он, подбирая слова, чтобы объяснить, не роняя престижа института, в чем было дело. И он затем коротко, сбивчиво и невнятно (как он сам представлял себе это) рассказал о деле Арсения.
   - Да, история, - Кудасов покачал головой. - А Кошелев что же, оправдать берется?
   - Оправдать - не знаю, а коллектив взбудоражил.
   - Оправдать убийство нельзя. Оправдать убийцу значит обвинить общество.
   - А общество в данном случае?..
   - Все мы, - с усмешкою подтвердил Кудасов.
   - А спрос? С меня?
   - Если все пороки общества ты добровольно возьмешь на себя, - сказал Кудасов, не убирая усмешки с лица и незаметно для себя опять входя в то свое состояние отрепетированностн ума (в каком он пришел сюда), когда более начинал следить не за сутью, а за формой, как лучше подать мысль. Ты думаешь, он копает под тебя? У тебя есть основание так полагать? - И в то время как Лусо не мог вразумительно ответить на это, Кудасов заметил: Всякий адвокат, если он не враг себе, не станет выворачивать нижнее белье руководства на обозрение всем. Коллектив виноват, в нем зло и пороки. И смело, и убедительно, и красиво, да и всегда мы так делали и будем делать. Посмотри-ка, посмотри, - затем СЕхазал он, заставляя профессора повернуться и посмотреть туда, куда смотрели все и где патриарх Алексий разговаривал с Николаевой-Терешковой. - Как считаешь, о чем? - чтобы переменить разговор, спросил он.
   Но разговор их и без того не мог быть продолжен, потому что сначала к Кудасову подошли знакомые дипломаты и он представил их профессору Лусо, затем уже к Лусо подошли его знакомые, которых он представил Кудасову, и тот общий интерес, каким были захвачены все, то есть интерес к тем событиям, о которых с новейшими фактами об американской агрессии во Вьетнаме было рассказано в докладе, - интерес этот захватил и Кудасова и Лусо. Ожидалось, что выступит кто-то из бойцов самообороны Вьетнама, гостивших в эти дни (по приглашению комсомола) в Москве, и всеми оживленно комментировалось это предстоящее выступление; ожидалось, что на трибуну поднимется патриарх Алексий, и говорилось (в связи с этим) о слоге, как Алексий всегда произносил свои речи, и по всему фойе стоял тот обычный гул веселого и умного разговора, начиненного остротами (как это всегда бывало в обществах), что нельзя было не включиться в него; нельзя было не почувствовать и той театральной торжественности, которая исходила от колонн и хрустальной люстры, и .только не было традиционного движения по кругу, как это происходит в театрах между актами. Большинство оставалось там, где застал их разговор, а прохаживались лишь те - от группы к группе, - кому хотелось услышать что-нибудь такое, что всегда интересно бывает услышать от людей, занимающих положение. Для Кудасова же интерес был только в том, чтобы вести разговор, и так как создать вокруг себя группу слушающих на этот раз не удалось ему, он взял Лусо под руку и принялся ходить с ним вдоль колонн. Он чувствовал себя виноватым перед другом-профессором (за высказывание по делу Арсения, какое позволил себе) и чувствовал, что надо было исправить положение; но исправить можно было только умным-ж изящным разговором, и Кудасов невольно вернулся к той своей теме - ускорению жизни, - о которой только что говорил в зале. Но начал не с того конкретного, с чем столкнулся у себя в институте; конкретное слишком связывало и было приземленным, и он принялся рассуждать обо всем так и с той вольностью предположений и выводов, как он видел эту проблему из Парижа и судил о возможности решить ее.