509] Разгневанный король приказал своим войскам вступить в пролом и занять Псков. Но русские воины не давали неприятелю прорваться в город. Вместе с воинами-мирянами сражались монахи – бывшие дети боярские. С помощью бога и псковских святых они выбили врагов из города. Псковские жены помогали мужьям втаскивать в город брошенные литовские орудия.
   Первый приступ кончился неудачей, но государевы бояре и воеводы напоминали псковичам, что это еще только первый «день плача и веселия и храбрости и мужества» (с. 78); предстоят новые сражения. Не сумев взять Псков прямой осадой, Стефан бросил за городские стены на стреле послание, предлагая сдать «град без всякия крови» и грозя в противном случае «горькими разными смертьми». Псковичи ответили королю тем же способом, заявляя, что ни «един от малоумных во граде Пскове» не примет этого совета, и предлагая королю готовиться «на брань» (с. 82–84). Король стал делать многочисленные подкопы под городские стены; псковичи узнали об этих подкопах от пойманных «языков», но не могли определить их расположения. Псковичи молились Дмитрию Солунскому, чью икону литовские гайдуки «по взбешенному своему обычаю» повредили камнями. И святой сотворил чудо: из королевского войска в Псков бежал «бывый преж руский», полоцкий стрелец Игнаш, и сообщил русским воеводам, где заложен подкоп. Русские прорыли подземный ход и взорвали подкоп неприятеля.
   Не удался и последний штурм города – по льду реки Великой. Король ушел от Пскова, оставив вместо себя своего канцлера (Замойского). Не надеясь справиться с псковским воеводой Иваном Петровичем Шуйским в честном бою, канцлер прибег к вероломству – подослал Шуйскому ларец, уверяя, что в нем находится «казна». Но хитрость не удалась. Шуйский приказал мастеру открыть ларец подальше от воеводской избы, и там был обнаружен порох с «самопальным залпом огненным» (с. 96). Канцлер «со всею силою» отошел от Пскова; осада была снята, и закрытые ворота города открылись.
   По своей стилистике «Повесть о прихождении Стефана Батория» во многом напоминает такие памятники исторического повествования XVI в., как «Степенная книга» и «Казанская история». Здесь также употребляются искусственные этикетные формулы («высокогорделивый» Баторий и «гордонапорная» Литва), риторические обороты-обращения к действующим лицам, к читателю и т. д.
   Но при всей своей традиционности «Повесть о прихождении Стефана Батория», как и другие памятники исторического повествования, испытала некоторое влияние беллетристики. Автор повести, псковский «зограф» (иконописец) Василий, знал переводные памятники XV в. – «Александрию» и «Стефанит и Ихнилат» (с. 50, 68, 91, 99–100).
   Говоря о повестях XVI в., следует иметь в виду одно обстоятельство: наряду с легендарной и исторической повестью в этот период появляется и такой вид повествования, который явно не укладывался в рамки известных до того времени жанров. Это – светская публицистическая повесть, посвященная актуальным и животрепещущим проблемам и почти не отличимая от публицистических произведений, написанных в иной (например, в эпистолярной) форме. Именно поэтому публицистические повести требуют особого рассмотрения.

5. Публицистика

   В Древней Руси не было специального термина для определения публицистики – как и не было его и для беллетристики; границы публицистического жанра, которые мы можем наметить, конечно, весьма условны. Публицистический характер имели, прежде всего, сочинения, провозглашавшие идеологию Русского государства как преемника величайших мировых монархий, – послание (или несколько посланий) старца псковского Елеазарова монастыря Филофея о «Москве – третьем Риме» и «Послание о Мономаховом венце» бывшего тверского иерарха Спиридона-Саввы; «Послание» Спиридона было затем переработано в официальное «Сказание о князьях Владимирских». Публицистические черты обнаруживали многие памятники исторического повествования (например, «Казанская история») и легендарные повести («Повесть о белом клобуке» и др.). Своеобразное место в литературе XVI в. занимал и «Домострой» – назидательно-публицистический памятник, «поучение и наказание всякому православному христианину», развивающее традицию переводных проповеднических сборников («Измарагд», «Златоуст»). Первоначальная редакция этого памятника, возникшая, по-видимому, еще до середины XVI в., включала в себя весьма живые сценки, например рассказ о бабах-своднях, соблазняющих замужних «государынь»;[ 510] однако в более поздней редакции, связанной с именем одного из виднейших деятелей «избранной рады» Сильвестра, сцены были выпущены. Так же сложен был и характер «Стоглава» – собрания официальных постановлений Стоглавого собора 1551 г., в состав которого входили послания публицистического характера.
   И все-таки важнейшие публицистические памятники XVI в. имели специфику, отличающую их от других памятников. Как правило, они были памятниками полемическими, направленными против конкретных противников и отстаивающими определенные политические и идеологические позиции.
 
    Иосиф Волоцкий. В этом отношении прообразом публицистики XVI в. была «Книга на новгородских еретиков» («Просветитель») Иосифа Волоцкого, составленная в самом начале этого века и имевшая большое влияние на ряд публицистов последующего времени (например, на Ивана Грозного). Иосиф Волоцкий оставил не только «Просветитель», но и ряд публицистических посланий и слов, направленных против его оппонентов из церковной (нестяжателей) или из светской среды. Некоторые из этих посланий чрезвычайно интересны как литературные памятники, например послание окольничему Борису Кутузову, в котором Иосиф ярко и весьма выразительно обличал удельного князя Федора Волоцкого, притеснявшего и грабившего Иосифов монастырь. «А християн почал грабити городскых и сельскых, как почал княжити, не точию богатых, но и убогих», – писал Иосиф о князе Федоре и далее рассказывал весьма выразительную историю о вдове «доброго торгового человека», у которой князь пытками выманил все имущество. Иосиф Волоцкий бил челом о несчастной вдове, но князь ограничился тем, что «ехав в город послал ей от обеда пять оладей, а на завтрея четыре оладьи, а денег не отдал ни одное. Ино и дети и внучата и ныне по дворам волочатся».[ 511]
 
    Даниил, митрополит. Публицистическую традицию Иосифа Волоцкого продолжал его преемник по игуменству в Волоколамском монастыре Даниил – впоследствии митрополит всея Руси. В отличие от Иосифа Даниил имел дело с уже поверженными противниками; сочинения его носили поэтому скорее назидательный, чем чисто полемический характер. Не чуждался Даниил и бытовой сатиры. В одном из своих поучений он рисовал, например, образ щеголя, угождающего «блудницам»: «Ризы изменяеши, хотение уставляеши, сапогы велми червлены и малы зело, якоже и ногам твоим велику нужу терпети от тесноты съгнетения их, сице блистаеши, сице скачеши, сице рыгаеши и рзаеши, уподобляяся жребцу… Власы же твои не точию бритвою и с плотию отъемлеши, но и щипцем ис корени исторзати и ищипати не стыдишеся, женам позавидев, мужеское свое лицо на женское претворяеши».[ 512]
 
    Вассиан Патрикеев и нестяжатели. Наиболее талантливым оппонентом иосифлян (Иосифа Волоцкого и Даниила) был в первой четверти XVI в. Вассиан Патрикеев, князь, насильственно постриженный Иваном III в монахи и ставший основоположником движения «нестяжателей» – противников монастырского землевладения. Движение нестяжателей, которому уделяли немалое внимание исследователи конца XIX – начала XX в., получило в историографии одностороннюю и, пожалуй, преувеличенную оценку. Либеральные славянофилы 70–80-х гг. XIX в., видевшие в нестяжателях своих исторических предков, считали их «русскими гуманистами-реформаторами в самом благородном значении этого слова», стоявшими «выше Лютера и Кальвина и других западных реформаторов».[ 513] Действительная роль нестяжателей была куда более скромной. Учитель Вассиана Нил Сорский был, как мы уже отмечали, близок к греческим исихастам XIV в.: основным предметом его интересов было нравственное усовершенствование монахов, достигаемое путем «безмолвного» жительства в скитах. Вопросы общественной жизни мало интересовали Нила: его высказывания против «стяжания от чужих трудов» не имели конкретного характера и едва ли отличались от аналогичных высказываний Иосифа Волоцкого.[ 514] Только в конце своей жизни, в 1503 г., Нил косвенно обнаружил свои позиции в практических вопросах, поддержав Ивана III, предложившего секуляризовать монастырские земли; однако никакого теоретического обоснования этого поступка Нил не оставил. Совсем иной характер имела деятельность Вассиана Патрикеева. Вассиан был прежде всего публицистом и политическим деятелем – борьба из-за церковных земель представляла собою действительно одну из важнейших тем его творчества. Однако и нестяжательское движение XVI в., возглавляемое Вассианом, никак не может считаться движением реформационным. При большом различии европейских реформационных движений XV–XVI вв. все они отличались одним обязательным свойством: критическим отношением к послебиблейскому «преданию» и основанным на этом «предании» институтам, и в первую очередь к монашеству. Между тем нестяжатели (в отличие от их современников – еретиков) не только никогда не отрицали института монашества, но стремились укрепить и усовершенствовать этот институт. Совершенно не свойственно было нестяжателям (вопреки мнению некоторых историков) и критическое отношение к святоотеческой литературе.[ 515] Не были нестяжатели, наконец, и сторонниками веротерпимости и противниками наказания еретиков. Лишь после разгрома еретиков в начале XVI в., когда по требованию Иосифа начались массовые репрессии не только против убежденных вольнодумцев, но и против их действительных или мнимых попутчиков, Вассиан заявил, что раскаявшиеся еретики заслуживают снисхождения, и выступил против массовых смертных казней. В ответ на заявление Иосифа, утверждавшего, что «грешника или еретика руками убити или молитвою – едино есть», Вассиан (писавший от имени «кирилловских старцев») язвительно спрашивал: «И ты, господин Иосифе, почто не испытавши своей святости? Не связя Касиана архимандрита (осужденного за ересь, – Я. Л.) своею манатиею, донеле же бы он сгорел, а ты в пламени его связана дръжал! И мы б тя, яко единого из трех отрок, ис пламени изшедша, приняли!».[ 516]
   Сарказм присущ и полемике князя-инока с митрополитом Даниилом, подвергшим Вассиана церковному суду. В ответ на упрек Даниила Вассиану, что он не признает святым Макария Калязинского и других недавно канонизированных официальной церковью чудотворцев, Патрикеев замечал: «Яз его знал, простой был человек; а будет ся чюдотворец, ино как вам любо с ним – чюдотворец ли сей будет, не чюдотворец ли». Даниил возразил на это, что святые могут обретаться повсюду – среди царей, архиереев, свободных и рабов. «Ино, господине, ведает бог да ты и со своими чюдотворцы», – ответил Вассиан.[ 517]
   Но для публицистического творчества Вассиана характерен не только сарказм. В спорах со своими противниками он прибегал и к высокой патетике, например, в тех случаях, когда обвинял «стяжательное» духовенство в корыстолюбии и угнетении «убогой братии» – крестьян: «Господь повелевает: И даждь я нищим», – писал Вассиан, противопоставляя этой евангельской заповеди действительное поведение землевладельцев, налагающих на крестьян «лесть на лесть и лихву на лихву» и изгоняющих несостоятельных должников с женами и детьми, «коровку их и лошадку отъемше».[ 518]
 
    Максим Грек. Темы, поднятые Вассианом Патрикеевым, привлекали и других публицистов XVI в. – уже упомянутого выше Ермолая-Еразма, Максима Грека, неизвестного автора «Беседы Валаамских чудотворцев», Ивана Пересветова. Из этих публицистов ближе всех к Вассиану был Максим Грек. Мы уже упоминали о прошлом этого ученого монаха, когда-то близкого к итальянским гуманистам, но затем вернувшегося в лоно православия и отрекшегося от «еллинских мудрствований» (см. ранее, с. 238).[ 519] Приехав на Русь и овладев русским языком, Максим принял участие в спорах между иосифлянами и нестяжателями, решительно поддержав последних. Среди публицистических сочинений, написанных Максимом на Руси, были «Повесть страшна и достопамятна и о совершенном иноческом жительстве» (в которой автор противопоставляет русским монахам, пекущимся о «стяжаниях», добродетельную жизнь латинских монахов картезианцев и своего учителя Савонаролы), «Беседа ума с душой», «Слово о покаянии» и «Стязание любостяжательного с нестяжательным». Здесь он описывал, в частности, тяжкое положение крестьян, которых монастыри за долги сгоняли с их земель, а иногда и наоборот – задерживали, требуя отработки и выплаты «установленного оброка» и не считаясь с «бесчисленными трудами и потами и страданиями», понесенными во время «бедного его жития» на монастырской земле.[ 520]
   Темы описаний Максима во многом напоминали темы Вассиана, но литературная манера обоих публицистов оказывалась несходной. Максиму не свойствен лаконизм саркастических реплик Вассиана, не свойственна и его бытовая конкретность (ср. у Вассиана: «коровка и лошадка»). Язык Максима – книжный, литературный, это не разговорная речь, а чужой язык, изученный греческим монахом уже в зрелом возрасте: для него характерны пространные периоды, сложные синтаксические обороты.
 
    Иван Пересветов. Наиболее радикальным из известных нам публицистов XVI в. был Иван Пересветов. Сочинения этого автора дошли до нас только в списках XVII в., но в царском архиве XVI в. (судя по Описи) хранился какой-то «черный список Ивашки Пересветова».[ 521] Выше мы уже упоминали о смелых воззрениях этого писателя, осуждавшего всякое «закабаление» и ставившего «правду» выше «веры».
   Пересветов – довольно загадочная фигура; даже его историческая реальность вызывала сомнения. Некоторые авторы (начиная с Карамзина) считали, что произведения, подписанные именем Пересветова, были сочинены уже после опричнины – с целью оправдать политику Грозного. Однако сведения, которые сообщает о себе Пересветов в сочинениях, не содержат анахронизмов и исторических несообразностей и подтверждаются рядом источников. Приехавший на Русь в конце 30-х гг. XVI в. (из Польши, Венгрии и Молдавии), Пересветов застал еще время «боярского правления» и стал решительным противником «вельмож». Ренессансная вера в человека самого по себе, вне сословий и корпораций, сказалась в сочинениях Пересветова в полной мере. Обличению «ленивых богатин» и прославлению бедных, но храбрых «воинников» посвящены все его сочинения, сведенные (возможно, еще самим автором) в единый комплекс. В состав этого комплекса входили произведения самых различных жанров – послания-челобитные царю, предсказания «философов и дохтуров латинских» о славном будущем Ивана IV и несколько сочинений повествовательного типа. Произведения Пересветова, имевшие эпистолярную форму, – «Малая» и «Большая челобитная», – резко различались по своему характеру. «Малая челобитная» строилась как подлинная челобитная – это было ходатайство Пересветова царю о разрешении ему возобновить ту мастерскую щитов, которую Пересветов должен был устроить еще в 30-х гг., но не смог из-за неурядиц в период «боярского правления». В связи с этим ходатайством Пересветов сообщал о своей службе в Венгрии: сперва в войске турецкого ставленника Яна Заполи, затем в армии его противника Фердинанда I Габсбурга. «Большая челобитная» только по форме была челобитной; по существу это публицистический трактат, в котором Пересветов предлагал Ивану IV ввести важнейшие политические преобразования (создание регулярного войска «юнаков», отмена наместнического управления, уничтожение кабальной зависимости, создание «судебных книг», завоевание Казани). Идеи, сходные с «Большой челобитной», высказывались в двух повествовательных сочинениях Пересветова – «Сказании о Магмете-салтане» и «Сказании о царе Константине»; наряду с ними в свод сочинений Пересветова были включены еще «Сказание о книгах», два «Предсказания философов и докторов» Ивану IV и «Повесть о Царьграде» XV в., немного переделанная Пересветовым и использованная им в качестве вступления к своду.[ 522]
   Каково же было литературное значение сказаний Пересветова? Исследователи уже обращали внимание на идейное сходство пересветовских сочинений («Сказания о Магмете-салтане», «Большой челобитной») с «Повестью о Дракуле».[ 523] Как и автор «Повести о Дракуле», Пересветов верил в великие достоинства «грозной» власти и ее способность искоренять «зло»: «А немочно царю без грозы быти; как конь под царем без узды, тако и царство без грозы» (с. 153). Однако идейная близость сказаний Пересветова и «Повести о Дракуле» еще больше подчеркивает различие между ними как памятниками литературы. Если в «Повести о Дракуле» построение сюжета и образ ее главного персонажа носили двойственный характер и допускали различные толкования, то Пересветов прямо обращался к читателю с изложением своих взглядов – не только в «Большой челобитной», но и в «Сказании о Магмете» и «Сказании о Константине». В этом отношении он следовал большинству памятников XVI в.: прямолинейные построения и обильные объяснения «от автора» были, как мы знаем, свойственны в ту эпоху даже произведениям повествовательного жанра, подобным «Повести о Динаре» и «Повести о Евстратии».
   Пересветов недаром предварил сборник своих сочинений «Повестью о Царьграде»: размышления о причинах завоевания Царьграда турками были одной из излюбленных тем русской публицистики второй половины XV и XVI в. Характерной особенностью рассуждений Пересветова по этому вопросу было сугубо светское решение этой темы: Царьград погиб из-за «вельмож» Константиновых, «ленивых богатых», которые «укоротили» царя «от воинства» (сделали его кротким, разорвали его связь с «воинниками»), установили неправый суд, подорвали мощь государства. Резко отрицательный взгляд Пересветова на царскую «кротость» решительно противостоял взглядам таких идеологов, как Максим Грек, утверждавший, что византийские цари погубили свою державу тем, что «хищаху неправедне имения подручников, презираху свои боляры», и противопоставивший такой «гордости» царей «к подручникам кротость». В противоположность Константину Магмет, согласно Пересветову, хотя и был «кровопивцем и нехристем» (впрочем, Пересветов приписывал ему намерение перейти в христианство), сумел установить в своем царстве «правду», «добровольную» службу (вместо «порабощения») и справедливый суд (с. 151–161).
   Совершенно светская по своему характеру публицистика Пересветова обнаруживала явное влияние фольклора и устной речи. Афоризмы Пересветова строились как поговорки: «…как конь… без узды, тако и царство без грозы» (с. 153), «Царь кроток и смирен на царстве своем, и царство его оскудеет… Царь на царстве грозен и мудр – царство его ширеет» (с. 167), «Правда богу сердечная радость» (с. 153), «Бог не веру любит – правду» (с. 181), «Хотя и богатырь обогатеет, и он обленивеет», «Воинника держати, как сокола чредити, и всегда ему сердце веселити» (с. 175). Обнаруживаются в сочинениях Пересветова и некоторые карнавально-скоморошеские черты, своеобразный мрачный юмор (также сближающий его сочинения с «Повестью о Дракуле»). «А просудится судия, ино им пишется таковая смерть по уставу Магометову – возведет его высоко, да пьхнет его взашей надол, да речет тако: Не умел еси в доброй славе быти, а верно государю служити», – рассказывается в «Большой челобитной» (с. 174). Аналогичный рассказ содержится и в «Сказании о Магмете». Когда Магмет узнал, что судьи его судят «по посулом» (за взятки), он им «в том вины не учинил, только их велел жиных одирати. Да рек тако: „Естьли оне обростут опять телом, ино им вина та отдастъся“. А кожи их велел проделати и бумагою велел набити, и написать велел на кожах их: Без таковыя грозы не мочно в царство правды ввести» (с. 153).
   Историческая судьба призывов Пересветова оказалась парадоксальной. Программа этого публициста, ставившего «правду» выше «веры» и осуждавшего всякое «закабаление», не могла быть и не была принята самодержавной властью. Единственное свидетельство о Пересветове, находящееся вне его сочинений, – упоминание о его «черном списке» в царском архиве – говорит, по-видимому, о том, что, как и близкий к нему по взглядам свободомыслящий сын боярский Башкин, Пересветов подвергся каким-то репрессиям.[ 524] Но высказанная им идея царской «грозы» получила в XVI в. реальный и весьма конкретный смысл. Как и идеи «Повести о Дракуле», призывы Пересветова осуществились совсем не так, как предполагал их автор.
 
    Иван Грозный. Мы не знаем, читал ли молодой царь Иван Васильевич, к которому обращался Пересветов, его сочинения или «Повесть о Дракуле»: широкого распространения при нем эти памятники, во всяком случае, не получили. Мы не знаем также, с какого времени появилось историческое прозвище Ивана IV – «Грозный». Однако слова апостола Павла о том, что «царь бо несть боязнь делом благим, но злым» и носит меч «в месть убо злодеем, в похвалу же добродеем»,[ 525] стали действительно любимой идеей этого государственного деятеля, бывшего и одним из наиболее выдающихся русских публицистов XVI в.
   Иван IV был одной из наиболее зловещих фигур в истории России. Тиранские черты Грозного сказались и в его творчестве: нагромождение многочисленных обвинений против своих противников, постоянно нагнетаемое в ходе этих обвинений «самовозбуждение» – все это весьма типично для повелителя, диктующего безгласным секретарям и не встречающего с их стороны ничего, кроме обязательного восхищения. Многократное повторение одних и тех же мыслей – черта, которую замечал в своих творениях и сам царь, оправдывая ее, как и все свои недостатки, злодейством своих противников. «Речеши ли убо, яко едино слово обращая, пишу?» – заявлял он Курбскому. «Понеже бо есть вина и главизна всем делом вашего злобеснаго умышления» (с. 21).
   Но Иван IV был не только деспотом, но и довольно образованным для своего времени и не лишенным таланта писателем: младшие современники именовали его «мужем чюднаго разсужения»,[ 526] а историки сравнивали с Нероном – «артистом» на троне.
   Иван IV выступал в различных жанрах литературы: до нас дошли его «речи» («прение» с протестантским проповедником Яном Рокитой и беседы с иностранными дипломатами Поссевино, Джеромом Баусом и другими); вероятно, Ивану IV принадлежит и памятник церковной литературы – канон «Ангелу Грозному», подписанный именем «Парфения Уродивого».[ 527] Но основной жанр, в котором выступал Иван IV, – эпистолярный. До нас дошли и полемические послания царя, в числе которых – прославленное письмо Курбскому, и его многочисленные дипломатические грамоты. Но и в последних (сохранившихся в «Посольских делах» XVI в.) постоянно присутствует полемика (например, в посланиях шведскому королю Юхану III, Стефану Баторию, в однотипных посланиях от имени бояр, посланных Сигизмунду II Августу, и т. д.) и обнаруживаются черты его своеобразного стиля (Грозный, по-видимому, не писал, а диктовал свои сочинения): живой спор с противником, обильные риторические вопросы, издевательское пародирование аргументов оппонента и вместе с тем нередкие обращения к его рассудку («…ты бы сам себе поразсудил»). Эти индивидуальные черты, встречающиеся в самых различных произведениях Ивана IV, служат наилучшим доказательством его действительного авторства. Указанные особенности в равной степени характерны и для ранних (50-е гг.) и для поздних (80-е гг.) посланий царя, а между тем мы не можем назвать ни одного близкого к Грозному человека, который сохранил бы милость царя в течение всего этого срока.[ 528]
   Роль Ивана IV в истории русской литературы была сложной и противоречивой. Выученик иосифлян, поддержавший решения Стоглавого собора против «глумотворцев» и «смехотворцев», более всех ответственный за изоляцию «Русского царства» от внешних литературных влияний, царь был вместе с тем не лишен интереса к светскому искусству. Исследователи уже отмечали влияние на него «народно-праздничных площадных форм».[ 529] Курбский прямо обвинял царя в пристрастии к скоморошеским «играм» (рассказывая в связи с этим о трагической судьбе князя Репнина, отказавшегося плясать по приказу царя «с скоморохами в машкарах»).[ 530] Признавался в этой склонности и сам царь, уверявший, что он допускает «игры» из снисхождения к «немощи человеческой» и привычкам народа (с. 16). «Скоморошеские» вкусы Грозного сказались и в ряде его произведений – например, в послании польскому наместнику в Ливонии Полубенскому, которого царь сравнивал с «дудой», «пищалью» и другими скоморошескими инструментами и высмеивал совсем на шутовской лад.[