Итак, на Руси стала известна – хотя и распространенная в ограниченном числе списков и доступная сравнительно узкому кругу образованных книжников – значительная масса византийского литературного наследия, что уже само по себе давало право говорить о приобщении Руси к европейской литературе самого высокого уровня. Но если бы все ограничилось переносом византийской и южнославянской литературы на русскую почву, едва ли можно было бы говорить о существовании собственно древнерусской литературы. Образованность еще не есть культура и тем более – творчество. Между эрудированным школяром и ученым большая разница: первый лишь учится, второй созидает сам, опираясь на достижения своих предшественников. С русской культурой уже в первые века ее существования дело обстояло именно так: небольшой круг образованных писателей был творческим и по-своему талантливым.
   Начать хотя бы с того, что в течение XI в. сформировался богатый и выразительный древнерусский литературный язык. Это был не старославянский (древнеболгарский) язык, механически перенесенный на новую почву (подобно латинскому языку в странах средневековой Европы), и не прежний восточнославянский язык: вместе со становлением литературы создавался и новый литературный язык со сложным взаимоотношением старославянских и восточнославянских элементов. Он то выступал в форме нейтрального литературного койне, то раскрывал благодаря своему генетическому разноязычию богатые возможности жанрово-стилистических нюансов.[ 95]
   Нечто подобное происходило и в литературе. Дело не в том, что в течение XI–XII вв. на русской почве появляются свои образцы торжественного «слова» и церковного поучения, жития и патериковой новеллы, краткой хроники и летописного повествования, а в том, что в ведущих литературных жанрах древнерусские книжники выступают отнюдь не подражателями, с ученической добросовестностью копирующими чужие образцы: и «Житие Феодосия», и «Чтение» и «Сказание» о Борисе и Глебе отличаются индивидуальным почерком, смелыми и осознанными нарушениями агиографических канонов, что свидетельствует о высоком мастерстве и незаурядном таланте их создателей. «Повесть временных лет» также не напоминает византийскую хронику, особенно «Хронику Амартола», безусловно ею использованную. Русская летопись выработала свои оригинальные формы повествования, свои принципы сочетания хроникального материала и сюжетного рассказа, свой способ изложения событий в рамках хронологической канвы. Даже древнерусские переводчики находили возможности творческого соревнования с автором оригинала и во всяком случае свободно воспроизводили не только язык, но и стилистические особенности подлинника.[ 96] На русской почве были созданы свои, новые жанры, и в результате образовалась своя, самобытная жанровая система, существенно отличавшаяся как от византийской, так и от болгарской.
   Итак, возвращаясь к приведенному выше сопоставлению, мы должны будем уподобить древнерусскую литературу рассматриваемого периода талантливому ученику, уже покинувшему стены университета и успешно состязающемуся в творчестве со своими прежними наставниками.

Литература периода феодальной раздробленности
XII – первой четверти XIII века

1. Общая характеристика

   Начало XII в. для литературы древнего Киева было временем значительных достижений – развитие киевского летописания венчает «Повесть временных лет», а «Поучение» Владимира Мономаха свидетельствует о том, какого высокого уровня достигала образованность и начитанность русских «книжных людей» в эти годы.
   Но наступивший XII век был для Киева временем тревожным и неблагополучным. После смерти великого князя киевского Мстислава Владимировича (сына Владимира Мономаха), последовавшей в 1132 г., начались феодальные раздоры, почти не прекращалась борьба за обладание великокняжеским столом, южнорусские земли страдали от половецких набегов, в 1169 г. Киев был разгромлен войсками Андрея Боголюбского, словом, в Южной Руси настало время, когда, по словам автора «Слова о полку Игореве»: «… начяша князи про малое „се великое“ млъвити, а сами на себе крамолу ковати, а погании со всех стран прихождаху с победами на землю Рускую». Все это не могло способствовать успешному развитию литературы и книжного дела, и не случайно, видимо, если не считать летописания и «Киево-Печерского патерика» (использовавшегося, впрочем, легенды и предания, создававшиеся еще в XI в.), мы не знаем ни одного литературного памятника, созданного в течение рассматриваемого столетия на Киевской земле.
   Но если говорить о Руси в целом, то картина предстанет совершенно иной. XII век – это время бурного расцвета удельных княжеств, и прежде всего их столиц и центров, таких городов как Владимир, Суздаль, Смоленск, Полоцк, Галич. Надежным показателем этого процесса является архитектура: именно во второй половине XII в. создается ряд выдающихся памятников зодчества. Это церковь Бориса и Глеба в Смоленске (построена в 1145–1146 гг.), Преображенский собор в Переяславле-Залесском (1152–1157), собор Спасо-Ефросиниевского монастыря в Полоцке (около 1159 г.), Успенский собор во Владимире (1158–1160), церковь Покрова на Нерли (1165), собор Михаила Архангела в Смоленске (1191–1194), церковь Рождества Богородицы во Владимире (1192–1195), Дмитриевский собор во Владимире (1193–1197) и т. д. Здесь упомянуты только некоторые (при этом сохранившиеся до нашего времени) памятники древнерусского зодчества XII в., не названы памятники архитектуры Киева и Новгорода, но, даже несмотря на эту избирательность, перечень свидетельствует об интенсивном развитии культуры и искусства на западе и северо-востоке Руси.
   Иногда именно архитектурные памятники позволяют прийти к важным суждениям о межнациональных культурных связях, сообщают нам о круге известных в то время литературных сюжетов. Ценные сведения можно извлечь, например, из анализа скульптурного декора церкви Дмитриевского собора во Владимире. Как установлено Г. К. Вагнером, рельефы на стенах собора представляют собой сложную композицию, иллюстрирующую «представления русских людей о значении сильных царей, о сложности мироустройства, о величии и красоте мира, а также о происходящей в нем борьбе противоречивых сил».[ 97] Особый интерес представляют реминисценции античных мифологических сюжетов в рельефах собора: среди них имеется изображение Александра Македонского, возносимого на небо на грифонах,[ 98] подвигов Геракла (истребление стимфалийских птиц, бой с лернейской гидрой и немейским львом). Однако, по мнению исследователей, перед нами не самостоятельная интерпретация литературных источников, а подражание изображениям, распространенным в романской мелкой пластике.[ 99]
   Тот факт, что «Слово о полку Игореве» было создано (как полагает большинство исследователей) в Черниговской земле, творчество епископа Кирилла протекало в малозаметном, даже по масштабам того времени, Турове, а Климент, епископ Смоленска, мог так свободно рассуждать о предметах высокой учености, – несомненные свидетельства роста новых культурных центров. Высокое мастерство и литературная эрудиция, которыми отмечены все выдающиеся памятники литературы XII в., свидетельствуют, что их авторы были знакомы с широким кругом памятников переводной и оригинальной литературы. К сожалению, недостаток источников не позволяет нам локализировать и уточнить хронологию многих важнейших фактов литературной и культурной жизни Руси кануна монголо-татарского нашествия. Нам известно, однако, о существовании в середине XIII в. колоссального хронографического свода, включавшего в свой состав «Александрию», «Историю Иудейской войны» Иосифа Флавия, первые книги «Хроники Иоанна Малалы», извлечения из «Хроники Георгия Амартола», полный текст нескольких библейских книг.[ 100] До нас дошел «Успенский сборник» рубежа XII–XIII вв., состав которого заставляет нас предположить существование обширного литературного «фонда», из которого по воле заказчика были избраны памятники, включенные в сборник.[ 101] То, что значительную часть его составляют тексты, входившие в майскую и июньскую «Минеи Четьи»,[ 102] позволяет допустить существование полного комплекса годовой минеи, что уже само по себе представляло бы обширную антологию памятников агиографической и церковно-учительной литературы. Мы не можем пока точно датировать время перевода многих произведений, которые встречаются впервые в списках XIV–XV вв., по языковым данным ученые склонны относить их к числу переводов домонгольской поры, и, быть может, значительная доля этих переводов также падает на XII в. Наконец, любопытно упомянуть дошедшие до нас рукописи XII – начала XIII в., сам перечень их (в него включены только наиболее значительные – фолианты, содержащие не менее сотни пергаменных листов) достаточно показателен: он свидетельствует о широте и разнообразии памятников, находившихся в обращении на Руси XII в. От этого времени уцелели списки Ефремовской кормчей книги, «Лествицы» Иоанна Лествичника, Евангелия учительного Константина Болгарского, сборник с житиями Нифонта Констанцского и Федора Студита, Пандекты Никона Черногорца, «Слово об антихристе» Ипполита, папы римского, «Устав Студийский», «Златоструй», «Богословие» Иоанна Дамаскина, Пролог, упоминавшийся ранее «Успенский сборник», не говоря уже о многочисленных списках евангелия, апостола, служебных миней, стихирарей и других книг, применявшихся при богослужении.[ 103]
   Словом, если XI век был временем становления древнерусской литературы, по преимуществу в Киеве и Новгороде, то в XII в. возникают новые литературные центры в различных областях Руси, создаются местные литературные школы.

2. Летописание XII – первой трети XIII века

   «Повесть временных лет», излагавшая русскую историю от времени Кия, Щека и Хорива до начала XII в., нашла свое продолжение в летописных сводах, составлявшихся в Киеве, Переяславле-Русском,[ 104] Новгороде, а начиная с середины XII в. – в Галицко-Волынской Руси, в Чернигове, Ростове и Владимире Суздальском.
   Южнорусское летописание XII в. дошло до нас по преимуществу в составе так называемой Киевской летописи – великокняжеского летописного свода, доведенного до 1199 г. и отредактированного, как полагают, выдубицким игуменом Моисеем.[ 105] Состав Киевской летописи довольно сложен: в ее основе лежат собственно киевские великокняжеские своды, дополненные извлечениями из летописи, ведшейся в Переяславле-Русском, из летописца черниговского князя Игоря Святославича (героя «Слова о полку Игореве»), семейной хроники Ростиславичей (потомков князя Ростислава Мстиславича – внука Владимира Мономаха), состоявшей по преимуществу из некрологических характеристик представителей этой княжеской ветви, и других источников.
   Киевское летописание в значительной мере утратило широкий, общерусский взгляд на события современности, присущий «Повести временных лет»: эта летопись – скорее хроника деяний киевских князей и их политических партнеров или противников. Повествуя о событиях современности, Киевская летопись утратила и другую привлекательную черту «Повести временных лет» – связь с историческим эпосом и, соответственно, черты эпического стиля. По большей части мы находим в Киевской летописи погодные записи – то краткие, лаконичные, то подробные, скрупулезно излагающие перипетии военной или дипломатической жизни, но при этом остающиеся лишь информацией, не перерастающей в подлинно сюжетное повествование. Сюжетных рассказов в Киевской летописи немного: это так называемые «повести о княжеских преступлениях» (рассказ об убийстве Игоря Ольговича под 1147 г., рассказ о клятвопреступлении Владимирки Галицкого под 1140–1150 гг., повесть о убиении Андрея Боголюбского)[ 106] и повесть о походе Игоря Святославича на половцев в 1185 г.
   Киевская летопись, особенно в своей второй части (начиная со статей 40-х гг. XII в.), – наглядный пример торжества стиля монументального историзма, зарождение которого мы наблюдали еще в «Повести временных лет» (см. ранее, с. 43). И киевский, и черниговский летописцы, и составитель хроники Ростиславичей часто приводят пространные некрологические характеристики, постоянно употребляют традиционные речевые клише при описании битв или каких-либо значительных моментов в жизни князя.[ 107]
   Начиная с середины XII в. все более заметной становится роль в общерусских делах Владимиро-Суздальского княжества. Юрий Долгорукий дважды (1149–1150, 1155–1157) добивается киевского стола, в 1169 г. Киев был взят и разгромлен войсками Андрея Боголюбского – сына и преемника Юрия. Военно-политическая активность не могла не отразиться на идеологической жизни Владимиро-Суздальского княжества, и на смену кратким записям, ведшимся, как полагают, уже с начала XII в. в Ростове и Владимире и фиксировавшим наиболее значительные исторические события, приходят летописные своды. Исследователи реконструируют Владимирские своды 1175 г., 1189–1193 гг. и созданный на их основе княжеский свод начала XIII в. (1212).[ 108] Своды конца XII в. сохранились в составе Лаврентьевской летописи, а свод 1212 г. – в Радзивиловской и Московско-Академической летописях,[ 109] а также в «Летописце Переяславля-Суздальского».[ 110] Владимирское летописание преследовало цель утвердить авторитет своего княжества и обосновать его претензии на политическую и церковную гегемонию во всей Руси. Именно поэтому владимирские своды не ограничивались описанием местных событий, а представляли широкую картину истории всей Русской земли; южнорусские события излагались в основном по летописям Переяславля-Южного, с которым у владимирских князей были прочные политические связи.
   Для владимирских летописных сводов конца XII в. характерна стилистическая манера, отвечающая идеологической направленности владимиро-суздальского летописания: летописцы постоянно украшают свое повествование нравоучительными и благочестивыми рассуждениями, подчеркивая этим, что их княжество находится под покровительством патрональной иконы – Владимирской божьей матери и что именно «владимирцы» «прославлены богом по всей земли за их правду». Владимирские князья в изображении летописцев исполнены мудрости, справедливости и благочестия; некрологические характеристики их торжественно помпезны, пересыпаны цитатами из священного писания.
   Несколько иной характер имеет свод 1212 г.: его составитель, как отметил Д. С. Лихачев, «систематически исправлял стиль предшествующего летописания, стремясь избавиться от излишних архаизмов и церковнославянизмов в лексике». Свод 1212 г. был иллюстрирован многочисленными миниатюрами. Все это, по мнению Д. С. Лихачева, свидетельствует о стремлении великого князя владимирского (инициатора создания свода) «придать своему летописанию торжественность, парадность и вместе с тем доступность для понимания людей, не искушенных в церковной книжности».[ 111]
   Совершенно иной характер имеет новгородское летописание. Как полагают исследователи, новгородское летописание, ведшееся еще с XI в., после антикняжеского переворота 1136 г. претерпело существенное изменение. По поручению новгородского епископа Нифонта из летописи была изъята начальная часть «Повести временных лет» третьей редакции (до статьи 1074 г.) и заменена текстом «Начального свода», а оставшаяся часть Повести существенно сокращена. Причина этой замены, как полагает Д. С. Лихачев, была в том, что именно «Начальный свод» открывался предисловием, содержавшим осуждение князей, разоряющих Русскую землю поборами, упрекавшим их в «несытстве» и алчности. Этот тон предисловия как нельзя более подходил к политической ситуации тех лет, когда князь Всеволод Мстиславич был изгнан и Новгород стал городской республикой (князья отныне приглашались вечем и роль их в управлении городом была существенно ограничена).[ 112] Новгородское летописание – особенно летописание XII в. – отличается от южнорусского стилистической безыскусственностью (здесь мы совершенно не встретим черт стиля монументального историзма), естественно сочетающейся с простотой и «демократичностью» содержания. Летописцы по преимуществу говорят о местных, новгородских событиях, редко упоминая о событиях в других русских княжествах. Даже о небесных знамениях, стихийных бедствиях, голоде – событиях и явлениях, как правило дававших средневековым хронистам повод к мистическим рассуждениям, – новгородская летопись пишет по-деловому, суховато, избегая рассуждений и толкований.[ 113]
   В новгородской летописи XII – начала XIII в. почти нет подробных рассказов: обстоятельно повествуется лишь о знаменательных событиях 1136–1137 гг., когда был изгнан князь Всеволод. В статью 1204 г. вставлена пространная повесть о взятии Константинополя крестоносцами. В остальной своей части новгородская летопись состоит из кратких погодных записей.
   Новгородское летописание остается в течение долгого времени обособленным от летописания общерусского, и лишь в XV в. новгородские летописи используются при составлении общерусского летописного свода (см. далее, с. 194).
* * *
   Рассмотрим теперь несколько повестей, вошедших в летописные своды XII – начала XIII в.
   «Повесть о убийстве Андрея Боголюбского» известна в двух версиях – пространной (в составе Ипатьевской летописи) и краткой (в Лаврентьевской летописи).[ 114] Пространная версия Повести открывается похвалой Андрею – «благоверному и христолюбивому» князю и описанием созданного им храма Богородицы в Боголюбове.[ 115] Затем летописец вновь возвращается к характеристике князя, который, по его словам, «не помрачи ума своего пьяньствомь, и кормитель бяшеть черньцемь и черницам», и «всяк обычаи добронравен имеяшеть», и «всею добродетелью бе украшен» (стб. 583). Этот восторженный панегирик помогает резче оттенить всю кощунственность злодеяния убийц. И не случайно заканчивается он весьма показательной параллелью – Андрей сравнивается с Борисом и Глебом, «братома благоумныма, святыма страстотерпцема вьследовал еси», – восклицает летописец (стб. 584). Как и князья-мученики, Андрей «вражное убийство слышав напереде», но, как и они, лишь «духом разгореся божественным» и не пытается предотвратить покушение. Однако перейдя к рассказу о самом убийстве, автор Повести вносит в повествование несколько живых черт, и из иконописных контуров злодеев и их жертвы начинает проступать живая плоть человеческих характеров; заговорщик Яким, оказывается, решился на преступление после того, как Андрей казнил его брата: Яким боится теперь за собственную жизнь, и именно это, а не наущение дьявола, толкает его в ряды заговорщиков. Убийц, проникших в княжеский дворец, охватывает страх; по пути к княжеской опочивальне они заходят в «медушу» (кладовую), пьют там, надеясь, что хмель придаст им больше смелости и подавит угрызения совести. Андрей Боголюбский в отличие от Бориса и Глеба, безропотно принявших смерть, яростно сопротивляется, и заговорщикам удается одолеть его только потому, что князь безоружен – его меч был заранее украден. Дальнейшие события развертываются так же, как и «Житии Бориса и Глеба» (возможно, рассказчик подражал этому классическому образцу): хотя князю нанесены «копийные язвы», он остается жив, «в оторопе» выскакивает из ложницы и прячется в сенях. Узнав об этом, заговорщики возвращаются и снова нападают на князя. Однако он успевает произнести в предсмертные минуты пространную молитву. Эта ситуация напоминает нам рассказ о смерти Бориса и Глеба. Бориса также убивают в три приема (см. выше, с. 55), Борис и Глеб точно так же на глазах своих убийц успевают обратиться к богу с пространными молитвами.
   Далее в «Повести об Андрее Боголюбском» обращает на себя внимание совершенно «реалистический» эпизод: один из приближенных князя – Кузьмище – упрекает заговорщика Амбала: «Помнишь ли, жидовине, вь которых порътех пришел бяшеть, ты ныне в оксамите стоиши, а князь наг лежить», – подчеркивая тем самым черную неблагодарность княжеского фаворита (стб. 590). Этот диалог сопровождается, между прочим, интересной деталью, Кузьмище просит: «Молю ти ся, сверьзи ми что любо!». Амбал сбрасывает ковер и корзно (накидку, плащ). Из предыдущего рассказа мы знаем, что тело князя было брошено «в огород», где его и нашел Кузьмище. То, что Амбал в ответ на слова Кузьмищи «сверг» ковер и корзно, позволяет допустить, что диалог происходил между Амбалом, стоявшим на возвышении (быть может, на крыльце), и Кузьмищем, стоявшим внизу, на земле. Если эта догадка верна и в диалоге отразилось живое припоминание, как именно стояли в тот момент его участники, то перед нами надежное свидетельство в пользу гипотезы, согласно которой рассказ Кузьмищи Киянина был использован автором «Повести о убийстве Андрея Боголюбского». Сочетание двух версий, – собственно летописной (отразившейся в Лаврентьевской летописи) и рассказа со слов очевидца и породило сочетание агиографических трафаретов и живых, «реалистических» деталей, присущее версии Ипатьевской летописи.
   Особым психологизмом, довольно редким в летописании XII в., отмечен и рассказ Ипатьевской летописи о походе Игоря Святославича на половцев, особенно то место его, где повествуется о колебаниях Игоря: принять или отвергнуть предложение о побеге из плена.[ 116]
   Из летописных повестей рассматриваемого периода заслуживает упоминания также «Повесть о взятии Царьграда крестоносцами в 1204 г.».[ 117] Она была написана либо очевидцем событий, либо со слов очевидца. Ее автор прекрасно осведомлен обо всех деталях внутриполитической борьбы в Византии, о ее взаимоотношениях с «латинским» Западом, ему известна легендарная версия о бегстве Алексея Ангела («Исаковича») из Константинополя на корабле, в бочке с двойным дном и т. д. Автор сочетает в себе зрелый историзм в оценке событий, наблюдательность путешественника (он подробно описывает царьградские святыни, разграбленные или разрушенные крестоносцами) с незаурядным мастерством рассказчика. В XV в. Повесть была включена в общерусские летописные своды и во вторую редакцию «Еллинского летописца» (см. далее, с. 156).
   Итак, традиции древнейшего киевского летописания в XII в. получили дальнейшее развитие: совершенствовался стиль летописного повествования, в летопись включались (или для летописи создавались) сюжетные рассказы о важнейших событиях русской и византийской истории, и летописание, таким образом, по-прежнему занимало место одного из ведущих жанров древнерусской литературы, являлось подлинной школой светского сюжетного повествования.
 

3. Торжественное красноречие XII века. Климент Смолятич и Кирилл Туровский

   Говоря о высоком уровне торжественного красноречия XII в., мы можем опираться по преимуществу на творчество Кирилла Туровского, произведения которого – в какой-то своей части – дошли до нашего времени. Но нельзя не согласиться с убеждением Н. К. Никольского, что «наша древняя литература была значительно богаче памятниками, сравнительно с тем, сколько их сохранилось доныне; что в рядах авторов тогда числились имена, о которых доселе ничего не было известно; что литературная работа не прерывалась на Руси в половине XII века, как полагали нередко доселе».[ 118] Одним из оснований для этого вывода послужило предпринятое Н. К. Никольским исследование творчества Климента Смолятича. Наши сведения о Клименте весьма ограниченны: он был родом из Смоленска, подвизался в Зарубском монастыре под Киевом; в 1146 г. ставший великим князем киевским Изяслав Мстиславич предложил кандидатуру Климента на митрополичью кафедру. Однако попытка поставить русского митрополита без благословения Константинополя встретила противодействие среди некоторых русских иерархов, и хотя в 1147 г. поставление все же состоялось, положение Климента было непрочным. После смерти своего покровителя в 1154 г. Климент вынужден был оставить митрополичий престол (хотя, возможно, короткое время вновь занимал его в 1158 г.).
   О творчестве Климента мы знаем чрезвычайно мало: бесспорно принадлежащим ему можно считать лишь начало «Послания Фоме прозвитеру». Но летопись восторженно говорит о Клименте: «…и бысть книжник и философь так, якоже в Руской земли не бяшеть».[ 119] Можно объяснять эту восторженную характеристику Климента тем, что сообщение принадлежит сочувственно относившемуся к нему летописцу Изяслава Мстиславича,[ 120] а в слове «философ» видеть указание на то, что Климент учился в Константинополе,[ 121] но об эрудиции и образованности митрополита свидетельствует прежде всего сам текст дошедшего до нас Послания. Поводом для его написания явилось, видимо, следующее обстоятельство. Климент, переписываясь со смоленским князем Ростиславом, чем-то задел пресвитера Фому. Тот в свою очередь обратился к Клименту с укоризненным посланием, обвиняя митрополита в тщеславии и стремлении представить себя «философом» и в том, что Климент пишет «от Омира, и от Аристоля [Аристотеля], и от Платона, иже во елиньскых нырех славне беша». Это послание Климент прочитал публично перед князем и его окружением и обратился к Фоме с ответным посланием, которое и дошло до нас. Однако неясно, что представляет собой вторая часть Послания, содержащая различные философские и богословско-догматические вопросы и ответы на них: были ли все эти вопросы и ответы приведены в самом Послании Климента как иллюстрация отстаиваемого им приема «приточного» толкования священного писания или же эта часть Послания – результат последующего комментирования текста Климента (на что указывает, возможно, упоминание в заголовке «Афанасия мниха»). Сам жанр «вопросов-ответов» был весьма популярен в Киевской Руси.