1024] Праздная и злобная помещица, жадный и подлый приказчик, обманщица гадалка, наконец, добрые, но покорные крестьяне – все эти образы были взяты писателем не из книг, а из самой действительности, именно «с натуры». Благополучная развязка, необходимая в жанре комической оперы, не снижает социальной сатирической направленности пьесы.
   Деспотизм, в какой бы форме он ни проявлялся, неизменно оказывается одним из главных врагов Крылова. Пробуя свои силы в высоком жанре, драматург пишет трагедию «Филомела» (1786), во многом следующую традициям Сумарокова. Однако высокий пафос был чужд природе крыловского дарования: ему более свойственно не клеймить порок, а высмеивать, «издевкой править нрав». Поэтому закономерно, что Крылов оставляет высокий жанр и вновь обращается к комедии и комической опере. Комедийное дарование Крылова с блеском раскрывается в пьесах 1780-х гг.: «Бешеная семья» (1786), «Сочинитель в прихожей» (1786), «Проказники» (1787, 1788). Крылов выступил здесь как драматург, прекрасно владеющий искусством фарса, связанным прежде всего с традициями народного театра. Смешные ситуации, переодевания, остроумное развитие интриги, живая образная речь персонажей, игра слов – все это придавало крыловским пьесам подлинную веселость. Однако, как справедливо замечает П. Н. Берков, ранние комедии Крылова были далеки от чисто «развлекательного» направления.[ 1025] Они затрагивали очень серьезные и важные вопросы русской общественной жизни того времени: стрелы крыловской сатиры метили в первую очередь в тех, кто считал себя вне критики, занимая привилегированное положение, кто мог смотреть свысока на незнатного и небогатого сочинителя. В комедиях Крылова 1780-х гг. звучал дерзкий вызов современной писателю литературе, по преимуществу дворянской. Дело, разумеется, было не только в личных, полемически заостренных выпадах автора «Проказников» против Я. Б. Княжнина и его жены, дочери А. П. Сумарокова.[ 1026]
   Крылов остро чувствовал, как далека от реальной действительности современная ему литература, какое резкое несоответствие обнаруживается между настоящей жизнью и вымышленным, условным миром, миром, существующим только в воображении писателей. «Возвышенные» чувства Рифмохвата к «женщине золотого века» мгновенно исчезают, когда выясняется, что дама его сердца всего-навсего простая служанка. Он гордится своим дворянским правом носить шпагу и униженно раболепствует перед влиятельными лицами. Рифмокрад, восхищающийся Расином, оказывается пошлым глупцом в обыденной жизни. Тянислов, подыскивая литературные аналогии своему поведению, размышляет: «Я еще нигде не читал, чтоб любовниц уводили, а увозят так много, например Парис Елену». Слуга Иван отрезвляюще замечает на это: «Экой сударь, человек! да я не о Борисе с Олёной говорю, а о нашей барышне. Вам надобно их догонять поскорее» (1, 328). Поступки и речи крыловских персонажей, имеющие свою логику, оказываются смешны и нелепы с точки зрения здравого смысла. События предстают, таким образом, одновременно в нескольких ракурсах: все зависит от того, чьими глазами на них смотреть. Утрируя то, что достойно осмеяния, Крылов стремится отвратить читателя и зрителя от ложных и предвзятых мнений.
   Эту просветительскую программу писатель продолжает осуществлять и в прозаических жанрах, к которым он обращается в конце 1780-х гг. и как переводчик, и как оригинальный автор. Первыми выступлениями Крылова-прозаика исследователи считают сатирические этюды, опубликованные в журнале «Утренние часы» (1788): «Роднябар», «Модные торговки», письмо к издателю с описанием приемной знатного барина. Темы и образы этих этюдов непосредственно соотносятся с отдельными главами крыловского журнала «Почта духов» (1789).
   Дискуссионный вопрос о принадлежности Крылову всего текста «Почты духов» получил новое освещение благодаря исследованию М. В. Разумовской, установившей, что двадцать три письма (из сорока восьми, составляющих «Почту духов») являются переводами из сочинений французского просветителя Ж.-Б. д’Аржана «Кабалистические письма» (1737–1741) и «Еврейские письма» (1736–1737).[ 1027]
   Несомненное воздействие на Крылова оказало и знакомство с творчеством таких французских просветителей, как Вольтер и Мерсье. И. Г. Рахманинов, переводивший их сочинения на русский язык, не только был дружен с молодым издателем, но и, по свидетельству мемуариста, давал ему материалы.[ 1028] Крылова привлекли наиболее острые, смелые в политическом отношении главы книги Л.-С. Мерсье «Мой спальный колпак», в частности тот же самый «философический сон», который мог послужить одним из источников главы «Спасская полесть» в «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищева.[ 1029]
   Журнал Крылова неразрывно связан и с русской сатирической литературной традицией. Корреспонденты «Почты духов» (арабский философ Маликульмульк, гномы, сильфы и другие) оказываются заняты обсуждением вопросов, насущных для русской общественной жизни конца XVIII в. По заглавию и внешним приемам крыловский журнал соотносится с «Адской почтой» (1769) Ф. А. Эмина, переизданной в 1788 г. По своей проблематике и характеру сатиры «Почта духов» тесно связана с традициями Новикова и Фонвизина.
   Как и его предшественники, Крылов соединяет сатиру с нравоучением, остроумно используя возможности «периодического сочинения»: он по-своему компонует главы из произведений д’Аржана, перемежая их письмами собственного сочинения и несколько изменяя функции духов, ведущих переписку. Письма гномов, а также ондина Бореида и Астарота, содержащие преимущественно сатирические зарисовки быта и нравов, чередуются с философическими письмами сильфов, Эмпедокла и Маликульмулька, представляющими собой чаще всего своеобразные моралистические трактаты. Обе группы писем тесно связаны между собой не сюжетно, а идейно-тематически. Забавные истории, повествуемые Зором и Буристоном, оказываются своеобразными иллюстрациями к отвлеченным рассуждениям корреспондентов-философов. Нравственные сентенции в свою очередь обобщают рассказы гномов. На смену друг другу приходят разные жанровые формы, и их выбор во многом зависит от того, какие именно сферы общественной жизни затрагиваются в каждом конкретном случае.
   Так, XIV письмо, написанное от имени Выспрепара и посвященное теме государя, напоминает по жанру «восточную» повесть. Крылов подробно останавливается на изображении окружающих государя вельмож. Притязания каждого из трех придворных, стремящихся занять главные государственные посты, не столько дерзки, сколько нелепы и комичны: один просит чести держать стремя у ноги государя, другой просит поручить ему заботу о белье и чистоте тела государя, третий хочет стать его хлебником. «Философическое» письмо неожиданно соприкасается с миром сатирической народной сказки, высмеивающей жадных и глупых бояр. Юный Могол, не искушенный в вопросах придворной дипломатии, наивно спрашивает: «Не лучше ли бы было, чтоб конюх поддерживал стремя у моего седла, чтоб комнатный мой служитель имел смотрение за моим бельем и чтоб тот человек, который умеет печь столь хорошие хлебы, был непосредственно моим хлебником?» (1, 254). Образ юного Могола, не имеющий аналогий ни у д’Аржана, ни у Мерсье, ни у Радищева, важен для понимания позиции Крылова как писателя-просветителя. Могол – это не идеальный образ государя, но и не его антипод (наиболее распространенные типы государя в литературе Просвещения). Юный Могол, еще не начинавший царствовать, выступает в роли «естественного человека», которому кажутся дики и непонятны те законы и правила, которыми принято руководствоваться в окружающем его обществе.
   Во многом аналогичную функцию имеют в «Почте духов» и сами духи – «носители нормальной точки зрения».[ 1030] Здесь существует как бы два мира, причем мир реальный, земной с «нормальной точки зрения» представляется нелепым, фантастическим, так как отношения между живущими в нем людьми абсурдны. Гном Буристон наивно удивляется, наблюдая обычные сцены на улице большого города: «Пожалуйте, растолкуйте мне это странное обыкновение: для чего здесь множество лошадей возят на себе одного человека, который, как я вижу, сам очень изрядно ходит; а, напротив того, тяжелый камень тащат столько людей, сколько числом и лошадей поднять его едва в силах?» (1, 152–153). Этот простодушный вопрос – квинтэссенция просветительской теории естественного равенства. Существующие социальные отношения противоречат логике, здравому смыслу, разумному и гуманному началу. Но прямо говорит об этом лишь тот, над кем не тяготеет груз предрассудков, кто не связан всеобщей системой обмана и лжи.
   Одной из важнейших тем «Почты духов» становится разоблачение словесного маскарада, прикрывающего истинную суть социальных отношений. Так же, как в жанре сатирического словаря, использованном Чулковым, Новиковым, Фонвизиным, Крылов стремится вернуть словам их настоящее значение. О подлинном содержании многих понятий люди забывают или делают вид, что забывают, и оперируют этими понятиями, вкладывая в них совсем иное содержание. Замечательно, что в письмах, представляющих собой перевод отдельных глав книги д’Аржана, к словам «наш век» Крылов добавляет эпитет «просвещенный», подчеркивающий сарказм соответствующих фраз.[ 1031] Эта система лжи опутывает все сферы общественной жизни (о чем свидетельствуют письма как гномов, так и сильфов) и основывается, в конечном счете, на насилии. В XXXIV письме Прозерпина откровенно разъясняет Плутону, на чем держится самовластие: «Отними только свободу и смелость у теней: после того хотя переодень весь ад в шутовские платья, заставь философов писать негодные песенки, весталок их петь, а героев плясать и ты увидишь, что они все с таким усердием то будут исполнять, как будто бы родились для сего» (1, 189).
   Достойными преемниками «Почты духов» оказались последующие издания, предпринятые Крыловым совместно с А. И. Клушиным и П. А. Плавильщиковым: «Зритель» (1792) и «Санкт-Петербургский Меркурий» (1793). Характеризуя журнальную деятельность Крылова, П. Н. Берков справедливо отметил: «Крылов не только продолжал традиции сатирической литературы XVIII в., в частности журналистики 1769–1774 гг., но и поднял новые важные вопросы, дав свежие оригинальные решения некоторых из них».[ 1032]
   Выступая в «Зрителе» и «Санкт-Петербургском Меркурии» как один из сотрудников, Крылов создает небольшие по объему произведения, в которых развиваются многие идеи и темы «Почты духов». Тема государя, затронутая в письме о юном Моголе, получает новое художественное решение в повести «Каиб» – одном из наиболее замечательных сочинений молодого Крылова. Самодержавный властитель Каиб – это тиран, государь, уже развращенный властью и окружающей его системой лжи. Оценка качеств и дел Каиба дается на языке, бытующем среди придворных льстецов: жестокость и нетерпимость правителя предстают как его «миролюбие», высокомерие – как «скромность», тщеславие – как «человеколюбие» и т. д. Воспроизводя и утрируя эту систему ложных понятий, Крылов постоянно соотносит ее с трезвой нелицеприятной оценкой событий и людей. Повествование с самого начала ведется в двух планах: описание экзотической обстановки и восточной роскоши Каибова дворца перемежается постоянными отступлениями и намеками, связанными с конкретными обстоятельствами современной Крылову петербургской жизни. Пародийный смысл повести оказывается многозначным: высмеиваются не только официальные хвалебные жанры (ода, похвальная речь), но и самый жанр «восточной» повести, точнее говоря, ее «развлекательная» разновидность. Пристрастие к сказкам, которые «приятно обманывают», – черта, характерная и для злобной помещицы Новомодовой, и для пресыщенного властью Каиба. Рассказы о чудесном и волшебном оказываются составной частью той системы лжи, на которой зиждется тираническая власть. Литературная пародия приобретает, таким образом, острый социально-общественный смысл. Нравственное перерождение Каиба и благополучный конец повести – это очередной обман, в который может поверить только читатель, не понявший авторского сарказма.
   Пародийное начало проявляется и в повести «Ночи» и, особенно ярко, в сатирических «похвальных речах» Крылова: «Речь, говоренная повесою в собрании дураков», «Похвальная речь в память моему дедушке», «Похвальная речь Ермалафиду» и др. Чем усерднее и красноречивее похвала, тем беспощаднее ирония писателя, прибегающего к хорошо испытанному им приему: ораторы последовательно меняют местами истинные и ложные понятия. Браня старые «варварские времена», когда науки процветали, «повеса» восхваляет современное «модное просвещение». «Разумнейший помещик» Звениголов любит книги, «как моровую язву», и приводит крестьян «в такое состояние, что им нечем было засевать поля» (1, 344). Сочинения «великого человека» Ермалафида оказываются подобными пузырям.
   В этих пародийных речах отчетливо прослеживается положительная программа Крылова: он выступает как сторонник Просвещения, как писатель, защищающий интересы трудовых масс, обличающий паразитизм и бесчеловечность крепостников.
   В этих сочинениях, а также в театрально-критических статьях, опубликованных в «Санкт-Петербургском Меркурии», Крылов обосновывает и свою литературную позицию. Отстаивая необходимость правил и четкого жанрового деления, он обращает сатиру против писателей нового направления – сентиментализма. Как теоретик Крылов оказывается во многом архаистом, но как практик – замечательным новатором, по существу разрушающим каноны классицизма. Главным стремлением сатирика было преодолеть тот искусственный разрыв, который создался между литературой и жизнью. Крылову особенно был чужд и враждебен идиллический настрой современных ему произведений писателей-сентименталистов. Между тем многое из художественных достижений нового направления Крылов чутко воспринял, что отразилось прежде всего в его лирике.
   Внутренний мир человека, его сердечные и дружеские привязанности, общение с природой, надежды и разочарования – все эти темы сентименталистов соприкасались теснейшим образом с миром реальной действительности, привлекавшим Крылова. Одни его стихотворения проникнуты духом элегической медитации («К счастью», «Ода. Уединение»), другие – мягким юмором, отчасти даже напоминающим изящную шутливость Карамзина и Дмитриева («Мое оправдание к Анюте», «К другу моему»).
   Обратив внимание на соотнесенность отдельных мотивов в стихах Крылова и «карамзинистов», Г. А. Гуковский справедливо указал, что еще более значительным для Крылова-поэта было воздействие Державина: «…демократическая стихия народности речи, найденная Державиным, подхвачена Крыловым и создает основной тон его поэзии».[ 1033]
   Если державинское творчество могло служить ориентиром для Крылова, то непосредственным источником, к которому обращались оба писателя, были произведения, созданные самим народом, – фольклор. В отличие от сентименталистов с их преимущественным интересом к народной песне, Крылов, начиная с первых литературных опытов, широко использует такие фольклорные жанры, как пословица, поговорка, сатирическая сказка. Народные образы и выражения не вводятся в текст крыловских сочинений, а органично сливаются с ним, составляя его неотъемлемую часть. «Веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться»[ 1034] – эти черты, отличающие, по мнению Пушкина, русский склад ума и проявившиеся в баснях Крылова, присутствуют и в его более раннем творчестве.
   Одним из наиболее ярких и блестящих проявлений этих свойств явилась шутотрагедия «Трумф» («Подщипа»), созданная Крыловым около 1800 г. В этой пьесе особенно заметна связь с народным театром, с народными игрищами.[ 1035] По своей антимонархической направленности «Трумф» стоит в одном ряду с наиболее радикальными, политически острыми литературными произведениями XVIII в. Но вместо пафоса, с которым просветители клеймили тиранов, Крылов прибегает к более опасному оружию – смеху. В «Трумфе» появляется необычный для литературы Просвещения, но известный в народных интермедиях и сказках тип правителя – ничтожный, смешной и жалкий царь, фигура комическая: царь Вакула, забавляющийся своим кубарем и испытывающий затруднения при необходимости достать полтинник. Иным предстает другой властитель – немецкий принц Трумф, уникальный в своем роде персонаж, в котором не без основания видели намеки на Павла и его гатчинское окружение. Тупой солдафон, коверкающий язык на немецкий лад, не только смешон, но и страшен, когда обещает непокорным жестокую расправу:
 
Мой путет фас сашай на сепи и на пашня,
Да на рабоший дом фас путет посылать,
Да кроме клеп та фот вам кушать не тафать.
 
(2, 361)
   Пародийная направленность, в большей или меньшей степени присутствовавшая в других пьесах и прозаических сочинениях Крылова, в «Трумфе» особенно сильна. Опираясь на опыт сатирической литературы XVIII в., широко использовавшей пародию, драматург вносит в эту традицию нечто принципиально новое. «Сохранив перипетии классицистической трагедии, – пишет исследователь, – Крылов не просто травестирует последнюю: он пересказывает ее так, как это мог бы сделать зритель из райка – в соответствии со своими представлениями и здоровым юмористическим отношением ко всякой выспренности, неестественности».[ 1036]
   Другие пьесы Крылова, написанные в 1800-е гг. («Пирог», «Илья-богатырь», «Модная лавка», «Урок дочкам») уступают «Трумфу» по своей идейной остроте, но по-своему продолжают те линии сатиры, которые определились в предшествовавшем творчестве писателя. Литература, далекая от жизни, манерность, искусственность – все это вновь подвергается беспощадному осмеянию в комедии «Пирог». Следует, однако, отметить, что, выступая против ложной чувствительности, Крылов воюет по существу уже не столько с Карамзиным и Дмитриевым, сколько с их бездарными подражателями. Характерна, в частности, такая деталь: «чувствительная» Ужима из комедии Крылова признается, что ее любимая песня «Я птичкой быть желаю», песня, спародированная за несколько лет до этого Дмитриевым («Я моськой быть желаю»).
   В литературной борьбе начала XIX в. Крылов бесспорно занимает позицию, близкую к «архаистам». С этим в какой-то степени связано и содержание его комедий, высмеивающих галломанию и модное воспитание («Модная лавка», «Урок дочкам.»). Однако эти темы, возвращающие нас к традициям русской сатиры XVIII в.,[ 1037] приобретают особое звучание накануне войн с Наполеоном. Злободневность, неизменно отличающая творчество Крылова-драматурга и прозаика, станет неотъемлемым качеством его басен. Но так же, как и басни, большинство пьес и прозаических сочинений Крылова сохранило и для последующих поколений не только исторический, но и художественный интерес.

Радищев

   Творчество Александра Николаевича Радищева (1749–1802) теснейшим образом связано с традициями русской и европейской литературы Просвещения. Проблемы жанра, стиля, наконец, творческого метода Радищева могут быть исторически поняты только в постоянной соотнесенности с этими традициями. Пугачевское восстание, война за независимость в Америке, Великая французская революция – все это способствовало формированию мировоззрения Радищева, глубоко осмыслившего современные ему события. Обобщив их опыт, Радищев творчески воспринял, во многом по-своему переоценив, идеи крупнейших европейских философов и писателей XVIII в.: Ж.-Ж. Руссо, Г. Б. де Мабли, Г. Т. Ф. Рейналя, Д. Дидро, П. Гольбаха, К.-А. Гельвеция, И. Г. Гердера и др.
   Сложны и многосторонни связи, существующие между творчеством Радищева и его русскими предшественниками, начиная с авторов житий, Тредиаковского и Ломоносова и кончая Новиковым и Фонвизиным. Идеалы, вдохновлявшие писателей русского Просвещения, были близки Радищеву своим гуманистическим пафосом. Человек, его общественные отношения, его творческие возможности, его нравственное достоинство – вот что остается в центре внимания автора «Путешествия из Петербурга в Москву» на протяжении всей его жизни.
   Но, обращаясь к тем же вопросам, которые волновали русских просветителей, Радищев нередко полемизировал с ними. Он решал эти вопросы по-своему, в соответствии с той системой, которая складывалась в сознании писателя на основе усвоения опыта предшественников и его критического переосмысления. Эволюция общественно-политических взглядов Радищева,[ 1038] обусловленная прежде всего событиями французской революции, нашла отражение в творчестве писателя. Каждое произведение, написанное Радищевым до «Путешествия», одновременно с ним или после него, так же как и само «Путешествие», невозможно рассматривать изолированно, без параллелей с другими сочинениями этого автора.
   Одним из первых литературных трудов Радищева был перевод книги Мабли «Размышления о греческой истории» (1773). Переводчик снабдил текст собственными примечаниями, обнаружившими самостоятельность и политическую остроту его мысли. В одном из примечаний Радищев разъясняет свое понимание слова «самодержавство», опираясь на теорию общественного договора Руссо: «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние… Если мы живем под властию законов, то сие не для того, что мы оное делать долженствуем неотменно, но для того, что мы находим в оном выгоды».[ 1039] В просветительской теории Радищев особо выделяет вопрос об ответственности государя перед народом: «Неправосудие государя дает народу, его судии, то же и более над ним право, какое ему дает закон над преступниками» (2, 282).
   Проблема идеального государя была одной из самых важных в литературе Просвещения.[ 1040] Остро ощущая противоречия и неустройства современной им общественной жизни, просветители надеялись, что мир изменится к лучшему с приходом к власти мудрого и справедливого монарха. Русские и европейские писатели, сторонники просвещенного абсолютизма, часто обращались к теме Петра I, идеализируя его образ и характер деятельности. Радищев подходит к этой проблеме по-своему: его размышления о наиболее справедливом устройстве общества связаны с вдумчивым анализом опыта истории. Тема Петра I появляется в одном из первых оригинальных произведений Радищева – «Письме к другу, жительствующему в Тобольске, по долгу звания своего» (1782). Поводом для написания «Письма» было торжественное открытие памятника Петру I («Медного всадника») в Петербурге в 1782 г. Довольно подробно и точно описывая это событие, писатель переходит к рассуждениям общего порядка. Одним из главных вопросов, затронутых в «Письме», оказывается вопрос о том, что такое великий государь. Перечисляя целый ряд правителей, Радищев отмечает, что их «ласкательство великими называет», но в действительности они не достойны этого имени. Тем значительнее и весомее звучит отзыв о деятельности Петра I: «… познаем в Петре мужа необыкновеннаго, название великаго заслужившаго правильно» (1, 150). Радищев не идеализирует Петра I-монарха, как это делали многие другие писатели XVIII в. (в частности, Вольтер в «Истории Российской империи»), но стремится беспристрастно оценить его историческую роль. Признавая Петра великим, автор «Письма к другу» делает очень существенную оговорку: «И я скажу что мог бы Петр славнея быть, возносяся сам и вознося отечество свое утверждая вольность частную» (1, 151).
   С конца 1770-х гг. вопрос о «частной вольности», о личной свободе приобрел в крепостнической России острое политическое содержание: многочисленные народные волнения и особенно крестьянская война под предводительством Пугачева (1773–1775) столкнули утопические идеи просветителей с суровой действительностью. Усмирение бунтов вело к усилению гнета, к полному порабощению русских крестьян, к лишению их самых элементарных прав, прав «естественного человека», возвеличенного просветителями.
   В то же время русские читатели с живым интересом следили за событиями американской революции (1775–1783), провозгласившей лозунги независимости и свободы.
   Все это нашло непосредственный отклик в произведениях Радищева начала 1780-х гг., где тема «вольности» становится одной из главных. К 1781–1783 гг. относится создание оды «Вольность», включенной затем в текст «Путешествия».[ 1041] Писатель обратился к традиционному жанру поэзии классицизма – оде. «Предмет» радищевской оды необычен: восхваляется не государь, не выдающийся политический деятель, не полководец:
 
О дар небес благословенный,
Источник всех великих дел,
О вольность, вольность, дар бесценный,
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
 
(1, 1)
   Тематика, система образов, стиль «Вольности» – все это неразрывно связано с традициями русской гражданской поэзии XVIII в. Радищеву-поэту был особенно близок опыт тех авторов, которые, обращаясь к переложению псалмов, придавали библейскому тексту смелый тираноборческий смысл. Знаменитое державинское стихотворение – переложение 81-го псалма «Властителям и судиям» (1780) явилось ближайшим предшественником «Вольности».[