И - в общем устроилось! Кейстут не отрекся от клятвы, данной им брату. И когда не признавший Ягайлу старший Ольгердович, Андрей, пошел с полками из Полоцка на Вильну, его встретила под городом не только малочисленная и наспех собранная рать Ягайлы, но и закаленные в боях с немцами ряды ветеранов Кейстута.
   ...Снег, прижатый солнцем к земле, растоптанный тысячами копыт, разлетался серебряными струями. Ягайло скакал бок о бок с Витовтом, хищно оскалив зубы, чуя в сердце попеременные волны огня и холода. Злость и гнев мешались в нем со страхом. В воздухе зловеще посвистывали стрелы, и он низко пригибался в седле: добрый фряжский панцирь спасет, да не попало бы ненароком в лицо - тогда конец! Волнами прокатывали по полю клики ратей, и уже яснело, что Кейстут одолевает Андрея. <Почему Кейстут? Почему не я?!> - летело в ум вместе с брызгами холодного снега, вместе с холодом страха и горячею радостью победы... И опять в очи кинулось широкое, в хитрой усмешке, лицо Войдылы под низко надвинутым шеломом. Он и тут преданно охранял своего воспитанника...
   Одному Войдыле и верил Ягайло! Перед ним одним не притворялся (наученный притворству всей молодостью своей при великом язычнике-отце и верующей православной матери). Ему одному поверял свой гнев, свою зависть и безумную жажду власти. А мать - терялась, суетилась, путалась в детях и уже глядела на этого своего сына с опасливым обожанием. Сама боялась, что вот и вдруг придут в оружии, поволокут, схватят... Пронзительно вглядывалась в сухой морщинистый лик Кейстута - не обманет ли деверь? - с горем понимая, что литвины любят Кейстута много больше, чем ее сына, пока еще ничем и никак не проявившего себя ни на поле брани, ни в делах господарских...
   По совету Кейстутову затеяли поход ко Пскову - выгонять Андрея Горбатого и оттуда. Старший пасынок ушел с дружиною на Москву и, слышно, был хорошо принят великим князем Дмитрием. Как тут быть? И опять требовались ей, Ульянии, советы преданного Войдылы. С братом Михайлой Ульяна стала совсем далека. То, прежнее, отболело, окончилось. Со смертью супруга и брат словно отошел посторонь. Хотя и грамоты шли в оба конца, и поминки, и поздравления, и брак сына Михайлова, Ивана, с дочерью Кейстутовой не без Ульянии был сотворен... Вс? так! И вс? же того, прежнего, детского, памяти той, когда играли в салки и бегали по тверскому терему, - того не осталось уже... А на Войдылу можно было и прикрикнуть, и топнуть ногой, и снова позвать, воззвать, кинуться за помощью в трудно обвалившемся на ее хрупкие плечи господарстве.
   И с дочерью... Утешала себя тем, что и покойный Ольгерд сквозь пальцы смотрел... И еще в тот день весенний, когда увез Войдыло Машу в загородный Ольгердов замок охотничий, в Медники, отчего-то захолонуло сердце, кинулось в ум - остановить! И... не посмела! Сама себе в том не признаваясь, но - не посмела. Дала течению дел идти своим чередом.
   А Войдыла, словно бы и ничего такого и не имея в уме, охоту затеял! И так радостно было: весна, под елками и на узких зимниках еще дотаивает плотный слежавшийся снег, а уже олени трубят безумство весны, и распушилась, вся в желтых сережках, верба, и березы стоят словно в зеленом изумрудном пуху, и липы пахнут томительно и призывно...
   Трубят рога, серебряно и высоко трубят! Вдалеке - рога. Длинное платье, свисающее с седла, цепляет за ветви. Жаром пышет, близится его широкогрудый крепконогий конь, и Маша оглядывает испуганно - вдруг и сразу с бурными перепадами забилось сердце... Закричать? Она почти до крови закусывает губу, вздергивает беспомощно и заносчиво нежный подбородок, по немецкой моде перехваченный тонкою шелковою тканью... Но одна из отставших было прислужниц догоняет ее - слава Господу! Отлегло от сердца! (Маша не знает, что эта девушка с растерянным лицом подкуплена Войдылой, что подкуплены слуги, и те, которые станут принимать ее в Медниках, - все верные рабы Войдыловы, и тут хоть закричи, уже не услышит никто!) Вся кровь, вся гордость и страх, подлый девический страх, кидаются ей в лицо, пламенем зажигают ланиты. А он - большой, могучий и страшный - подъезжает обочь, склоняет голову, легко, чуть-чуть трогая стремя коня. И вот уже кони идут рядом, и трудно вздохнуть, и весенний упоительный день словно в дыму, словно в угаре печном... И что-то говорит ласковое, успокаивающее, а она не понимает ничего! И лишь вся напрягается, словно струна, когда, властно и бережно охватывая за пояс, снимает ее с коня...
   <Медники? Почему Медники?> Но служанка, та, подкупленная, уже тут, уже выбежали слуги, берут под уздцы коня, стелют ковер, и по ковру, по ступеням ведет ее (<Подлый раб! Холоп отцов! Не хочу!>), ведет в уже истопленные, уже изготовленные хоромы и что-то говорит, что-то прошает... И, почтительно склоняя головы, исчезают слуги, мигом собрав изысканный стол перед камином, где дотлевают дубовые плахи, рдяно рассыпаясь угольем, откуда пышет жаром и сытным духом жарящейся на вертелах зайчатины. А на столе - иноземное вино, дорогие закуски и сласти. Все приготовил, ничего не забыл лукавый раб, замысливший в этот день непременно породниться с семейством княжеским. (Ибо ведает, не сегодня-завтра Марию посватают из-за рубежа и тогда - прощайте дальние замыслы!) Знает и потому решился и уже не отступит ни за что. А прислужница - что прислужница? Подает, пряча глаза, сама вспыхивает, представляя, что воспоследует вскоре. А Войдыла ласков и властен, почти насильно заставляет выпить бокал темного фряжского вина, от которого враз и сильно начинает кружить голову. Она плохо помнит, что ест, что пьет. Пугается, узрев по золотым искрам низкого солнца близящий вечер. Выходя с прислужницею, вдруг кладет руки на плечи девушке, шепчет отчаянно и обреченно:
   - Давай убежим! Давай! - Трясет ту за плечи уже с озлоблением.
   Та бормочет:
   - Кони расседланы, слуги... Нельзя, госпожа...
   - Все равно!
   Девушку бьет крупная дрожь, она вдруг начинает понимать, что затеял Войдыло, и пугается до ужаса, до истерики почти. А завтра ее за потачку, за поваду вздернут на колесо, будут стегать кошками! Она уже готова отпереть заднюю дверь и, забыв все наставленья, спасать свою госпожу от неизбежного... Но дверь скрипит, почуявший недоброе Войдыло проникает в укромный девичий покой, косится на рукомой, на ночную посудину, взглядывает с мгновенною яростью на прислужницу, и та отшатывает, отступает, путаясь в долгом платье. И что-то бормочет он, оглаживая уже бессильные, уже готовые отдаться плечи Марии, оглаживает и уводит, крепко, твердо прикрывает дверь. (Прислужница не посмеет последовать за ними!) И ведет, нет, несет - она уже ослабла так, что не может идти, - несет ее к застланному медвежьею шкурою и флорентийскими шелками широкому ложу.
   - Нет! Нет! Нет! - Маша бьется у него в руках, отвертываясь от горячих жадных поцелуев, бессильными пальцами пытается задержать, остановить, не позволить... Но сорвано платье, рассыпаны по постели жемчуга лопнувшего ожерелья.
   - Варвар! Медведь! Раб! - В рот лезут его усы, его буйная борода, и уже не вздохнуть, и новою какой-то истомою поддается бессильное противустать тело, и резкая боль, и сплошные, повсюду, по телу всему, горячие большие властные руки... И ее ставшие потными и мокрыми пальцы, только что вцеплявшиеся в эти волосы, хватают, ищут, обнимают огромную, навалившуюся на нее плоть, и уже ни о чем, ни о чем... Вовсе ни о чем не думается ей в этот страшный, в этот сладкий, в этот трагический миг, чтобы после, пряча лицо у него на груди, на косматой и уже родной груди, пахучей и влажной, долго плакать, вздрагивая, обмякая всем недавно напруженным телом, и уже без сопротивления, со страхом только, крепко зажмуривая глаза, отдаваться вновь жадным и болезненным ласкам своего - теперь уже своего навек! - косматого возлюбленного...
   Когда Мария, наконец, всхлипывая, уснула, Войдыло привстал, потянувшись за свечником, придвинул огонь ближе к растерзанному ложу, сощурясь, отдыхая, долго вглядывался в похудевшее, беспомощное, почти детское лицо... И медленная ленивая усмешка тронула, наконец, его губы, когда он толстыми пальцами, надавив, замял бессильный свечной огонек и, накинув тяжелую руку на тело княжеской дочери, удоволенно и опустошенно рухнул на ложе. Редко бывало у него так, как теперь, что, временем, словно бы и нечего больше желать! Сытое удовольствие истомою прошло по телу. Судорогою сведенных пальцев ухватил добычу свою за основание кос, всосался заключительным поцелуем в уже спящие, влажно приоткрытые, безвольные, истерзанные уста...
   Наутро Войдыло был ласков и деловит. Пока Мария, пряча глаза, умывалась и приводила себя в порядок, распорядил завтраком. (Девка та, поглядев в его суженные глаза, опрометью кинулась одевать и причесывать свою опозоренную госпожу.) За едою немногословно, молча почти, сам, однако, подавал и подвигал ей то то, то другое. Глядел то на нее, то куда-то вдаль, словно бы и задумчиво, помарщивая лоб, а когда уже отъели и отпили, сказал, подымаясь и затягивая пояс, как о давно решенном:
   - К матери поедем! Пущай благословит! - И на отчаянный, смертно перепуганный взгляд девушки, усмехнув слегка, домолвил: - Грех не в грех, коли венцом прикрыт! А великий князь, чаю, будет заступником нашим! (Словно бы уже и не он один, а оба грешны, и словно бы, по извечному, вековому побыту, она, как баба, грешнее его во сто крат.)
   Ягайло, которому без Войдылы не усидеть бы на столе и доселе, действительно был не против. Ульяния всплакнула, благословляя, когда осанистый, большой Войдыло, потянув Машу за руку, опустился на колени перед ней. Машу одну не спросили ни о чем, только уже в церкви на вопрос священника немо и обреченно кивнула она головою. Так она стала, Ольгердова дочь, женою раба, а хозяин Лиды - княжеским зятем.
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   И еще одного человека не спросили, когда решался брак Марии с Войдылой, - был кровно обижен Кейстут. Хозяин Трок, только что спасший племянника от разгрома, был в бешенстве. (В Литве тогдашней очень яснело каждому, что без силы оружной, без верной дружины, овеянной славой побед, никакое благородство не будет иметь цены истинной!) И теперь этот мальчишка, забывший заветы отцов, не ведавший толком даже литовской речи (Ягайло говорил только по-русски!), ленивый и беспечный, падкий на удовольствия, любитель женщин и роскоши, бросает к ногам холопа свою сестру, княжну высокого рода, дочь Ольгерда! Как он смел?! Как позволила, как могла уступить Ульяна?! Разве не он, Кейстут, поклялся Ольгерду у ложа смерти защищать его семью! Разве не доказал, отбивши полоцкую рать, что слово его, слово рыцаря, никогда не расходится с делом! Или этот раб, ставший боярином, защитит вдову брата с детьми паче него, Кейстута?
   Худой и высокий, Кейстут большими шагами мерил мрачную каменную залу своих Трок, неуютно огромную, со стенами, увешанными боевым оружием, залу, куда свет проникал в узкие щели бойниц, откуда едва виднелись низкие, словно осевшие от тяжести разлатые башни на земляных валах крепости да грубые бревенчатые клети, сходные с обычным литовским хутором, в которых одинаково размещались дружина и княжеская семья. (Позднейшие роскошные Троки, те, что восстанавливают сейчас, строил уже Витовт, в подражание высоким немецким замкам.) Каменное гнездо Кейстута, окруженное водами озера, было низким и основательным, огрузневшим от собственной тяжести, где в сводчатых каморах на дубовом, а то и на земляном полу, подстеливши попоны и шкуры, спали вповалку сторожевые воины, положив оружие рядом с собой. Навычно было по звуку рога вскакивать, седлать коня и мчаться в ночь отбивать очередной рыцарский набег...
   Кейстут бегал по палате, худой, чем-то схожий с позднейшим <рыцарем печального образа>, и только мрачно горящий взгляд из-под кустящихся бровей на мертвенно-бледном лице не позволял ошибиться, давал понять, что не странствующий бродяга-рыцарь, чудом попавший в княжеские покои, бегает днесь по палате замка, но муж битвы и власти.
   Витовт стоял перед отцом, слегка прислонясь к стене, в алом роскошном жупане, поигрывая кистями широкого русского пояса. Бритое лицо его тоже слегка побледнело - от незаслуженных, как считал Витовт, отцовых обид. Ягайло не казался страшен Витовту. К холостому двоюродному брату - хоть и великому князю по завещанию дяди! - он, будучи уже дважды женат, относился несколько свысока... Предводительствовал в лихих набегах гулевых, когда они вместе затаскивали в постель крепких литовских девок, для которых греховная честь была - провести ночь с самим княжичем! И совсем не понимал Витовт веселого и беспечного Ягайлу как великого князя литовского! (<Что он без нас с батюшкою?! Часу не усидит!>)
   Первая жена Витовта, Мария-Опраксия, умерла как-то вдруг, а вторая, нынешняя, Анна, дочь Святослава Иваныча Смоленского, <умная и добродетельная женщина, любимая князем и народом>, успела и свекра со свекровой очаровать скромностью и семейным прилежанием, и сына народить, забеременев едва ли не на брачной постели.
   - Маша сама за Войдылой хвостом ходила! - нехотя, с упреком, возражает Витовт отцу.
   Кейстут, словно споткнувшись, останавливает с разбега:
   - И это говоришь ты?! Стыдись! Сын рожден! Пора оставить! - (О гулевых похождениях Витовта ему не раз долагали доброхотные наушники.) Твой отец не ведал женщин иных, кроме твоей матери!
   Витовт обиженно поводит плечами (быль молодцу не укор):
   - Все одно! - отвечает. - Поехать надобно! Андрей Ольгердович, слышь, задумал с московитом Северскую землю зорить!
   В душе Кейстута волнами ходят, сменяясь, то гнев, то чувство долга.
   - Что наш <великий князь>? - перемолчавши, хмуро вопрошает он сына. Все гневает, что я в Полоцке опять Андрея Горбатого посадил? А не кого-либо из его младших братьев? Скиргайлу, поди?! - догадывает он, подымая голос. (Ольгердовичи и так владеют всею землею русичей, и Витовт молчит. Оба, отец и сын, понимают, что утеснять старших Ольгердовичей в угоду младшим - это значит ввергнуть страну в пламя братоубийственной резни.)
   - Я не хочу его видеть! - хмуро возражает Кейстут, уже сдаваясь на уговоры сына и понимая, что в Вильну при нынешнем течении дел ехать все-таки необходимо.
   Витовт опять молча пожимает плечами. Обещать отцу, что он вовсе не столкнется с Войдылою, Витовт не может. Тем паче теперь, когда тот вошел в княжескую семью. Витовт молчит и ждет, уверенный, впрочем, что и ныне, как всегда, отец, в конце концов, прислушается к голосу долга.
   Кейстут был аристократ в том древнем значении слова, о котором мы совершенно забыли после нескольких веков позднейшего изнеженного барства. Впрочем, и слова-то <аристократ> еще не было! Говорили: знатный, вятший (у нас), благородный, хорошего, знатного рода. Но всякий вятший вынужден был, гордясь предками, и сам ежечасно поддерживать славу и честь пращуров своих. А там - при нужде - брались и за лопату, и за топор. Косить и пахать умели все, мяли кожи (то была, кстати, у скандинавов, да и в Киевской Руси, работа благородного мужа), ковали железо, подковывали коней... Могли съесть ломоть черствого хлеба, запивши водой из ручья, или, как князь Святослав, сырое мясо, размятое под седлом, густо пахнущее конским потом, а после с мечом или топором в руке прорубаться во главе своей рати сквозь ряды вражеских воинов. И, валясь на конскую попону в гущу тел спящих ратников, во вшах и грязи, все-таки ведать, знать, что ты - благородной крови, и тебе уготована иная стезя, и воины, которые, не вздохнув, отдают за тебя жизнь и за которых ты отдашь свою, ежели так ляжет судьба, все-таки не ровня тебе, они - кмети, смерды, кнехты, а ты князь, ты вятший, боярин, рыцарь, и честь рода твоего требует благородной родни и благородного жениха для дочери твоей, которой подходит время брачное. (Хотя и она умеет прясть и ткать, и доить коров, и стряпать не хуже, а лучше простолюдинок!)
   Кейстут уже и с братом покойным рассоривал из-за Войдылы, а потому поступок Ягайлы с Ульянией вызвал в нем подлинное омерзение. Упорно державшийся своей древней веры, этот последний рыцарь языческой Литвы, изрубленный в боях, всегда впереди своих воинов, многажды уходивший от смерти и плена, рыцарь в том высшем смысле, о котором слагали свои поэмы труверы (и чего почти не было в реальной грубой действительности), предупреждающий врагов - как древлий Святослав, перед битвою посылавший сказать <иду на вы>, - о дне и часе ратного спора, муж, с которым виднейшие немецкие бароны считали за честь состязаться в благородстве, литвин, очаровавший статью, умом и вежеством императорский двор, воин, сдержавший на рубежах Жемайтии (в то время, как Ольгерд покорял одну русскую область за другою) весь напор немецкого Ордена и не уступивший тевтонам за всю жизнь ни пяди литовской земли, - не мог такой муж уступить братнину рабу! И сейчас только долг, только дальняя опасность растерять нажитое братом добро, заставили его, наконец, всесть на коня и отправиться в Вильну.
   Любопытно, когда Войдыло затеял переговоры с немцами, обещая подарить им Жемайтию? А только гораздо раньше, чем этого <захотел> Ягайло! Войдыле надобно было уничтожить Кейстута. И неверное, опасное, на лезвии ножа колеблемое звание княжеского зятя и наперсника Ягайлы, как и всю родину да и была ли родиной для него, выскочки, многострадальная Литва? - готов был бросить он к ногам орденских рыцарей за одно лишь сладкое, недостижимое, вожделенное звание какого-нибудь герцога в землях Германской империи! Вспомним о всех многоразличных выскочках-временщиках и не подивимся этому. Да, да, заранее затеял! Знал, чего хочет и к чему идет! Да и страшился он Кейстутова гнева! (Страшился, как прояснело впоследствии, недаром!)
   А уже к тому - и католики, плетущие свою паутину для упрямо не поддающейся Литвы, и сложная игра политических сил, и вожделения Ордена, убедившегося в том, что силою Литву не сломить и надобно обходное, тайное, на предателей и предательство рассчитанное действование. И тут холоп-выскочка со своими предложениями, угодливо низящий глаза, очень даже мог и должен был понадобиться людям, которые, провожая предателя, брезгливо и тяжело взглядывали ему в спину.
   ...Переговоры с Ягайлой были на этот раз особенно тяжелы. Войдыло явился-таки на очи Кейстуту, и Витовт, глянув в лицо родителю, увидя эти вздувшиеся на лбу жилы, что предвещало неистовую вспышку гнева, его мерцающие глаза - поспешил скорее вывести княжеского зятя вон из покоя. И этого Войдыло тоже не простил Кейстуту никогда.
   Ягайло (вести были жестокие: русская рать взяла Трубчевск и Стародуб, причем Дмитрий Ольгердович Стародубский не стал на брань противу русичей, а сдал город без боя и сам перекинулся к Дмитрию, уйдя на Москву), Ягайло должен был лебезить, изображать растерянность, тушеваться и унижаться перед дядею. Переговоры почти уже заходили в тупик, когда кто-то из бояр вспомнил о другой грамоте, из Орды, от Мамая, о которой второпях почти и позабыли все. Властный темник предлагал когда-то союз покойному Ольгерду и теперь прислал грамоту, призывая великого князя литовского, то есть Ягайлу, объединиться с ним ради совокупного похода на Москву.
   Лучшего повода для брани и придумать было нельзя! Не одним! (Как еще может повернуть военное счастье?!) Не в одиночку, а в союзе с Ордой! И пока Мамай станет громить московские волости, забрать вновь потерянные северские города, а повезет, так и всю Северскую землю! О чем отай к Мамаю скорого гонца! А пока по городам - такожде отай - собирать рати! И осенью, после жнитва, как и предлагает владыка Орды... И во главе... Во главе рати сам Ягайло! (Об этом уже заранее шепотом Войдыло подсказывает своему воспитаннику: с такою армией, да не распуская ее, воротить домовь...)
   Кейстут угрюмо выслушал. Подумал. Не хуже племянника понимая, что к чему, резко отверг предложение снять полки с границ Жемайтии. <Потеряем и Жмудь, и Вильну!> - сказал.
   Договорились, что Ягайло идет с одними русскими силами. (<И к лучшему! - опять подсказал Войдыло. - Одного тебя, господине, слушаться будут!>)
   А пришлось-таки на пир Войдылу не звать. И Машу, скупо поздравив и глубоко глянув в ее опечаленные глаза, Кейстут скоро сослал с глаз долой.
   И приходило терпеть! И принимать, и чествовать, и хохотать, и дурачиться на пиру, изображая барственного ленивца, личину которого, ставшую привычной пред всеми, кроме Войдылы, носил Ягайло, откудова и успехи его непонятные пред всеми прочими, у коих и талантов, и ума, и храбрости было поболее, и успехи его доселе никто толком объяснить не сумел, ссылаясь лишь на необычайное везенье... Было и кроме везенья такое, чего не видел никто. Даже и не догадывал толком. Даже и Витовт не видел, а Кейстут - тем более. Видел и знал один только Войдыло.
   ...И уже после всех речей и утех, после музыки заезжих менестрелей, после знатного пира с боярами и дружиною, уже откланяв, уже проводив, поднявшись на башню и с высоты глядючи на замковый двор, где сейчас, вздев парадные золоченые доспехи, отъезжали Кейстут с Витовтом, - так ясно представил вдруг Ягайло, что верные слуги с арбалетами отсюдова, с высоты... И звонкая дробь железных стрел по камню! И потом на плитах двора трупы! И он спускается вниз по ступеням, неспешно спускается, раздувая ноздри, предвкушая увидеть остекленевшие мертвые глаза бессильно раскинутых тел... Ни почему, ни для чего, ни по какой причине... А так ясно, до ужаса, до двоенья в глазах представилось вдруг! Тут вот и понял, до чего ненавидит Кейстута!
   А Войдыло, ставший уже как воздух необходим, подсказал сзади, с усмешечкой:
   - Вот воротишь, батюшко, с ратью, привыкнут к тебе в походе-то, иной будет и разговор! Токмо не суйся наперед, воинов не растеряй! Татары и без тебя справятся!
   Оглянул Войдылу Ягайло. Тот выдержал взгляд, усмехнув кривовато и подло. (Сам, повернись по-иному, и Ягайлу бы предал, но нужен, надобен был ему нынче этот Ольгердов сын!)
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   Пропустим пока Куликово поле, ибо нам нужно понять, что же произошло, а без последующих событий понять это будет трудно. (Тем паче что и в русских летописях события эти излагаются раньше, чем повесть о сражении на Дону.) Скажем только, что <отступивший так быстро, словно за ним гнались>, Ягайло сразу по возвращении попытался, видимо, опираясь на приведенные с собою рати, выгнать Андрея Горбатого из Полоцка. В Полоцк был послан Скиргайло с сильною дружиной. (Сил хватало, силы пока были у него в кулаке!)
   Но высокий сутулый литвин Андрей Олыердович был для своих смердов на диво хорошим хозяином, рачительным, строгим и добрым, и полочане стали за него стеной. После постыдной для Ягайловых кметей сшибки обезоруженного Скиргайлу привязали на спину старой клячи и с бранью выпроводили вон из города. Пришлось снова юлить, заискивать, сваливать вину на бояр на брата... И Ягайле опять поверили! Самого Ягайлу озадачил бесхитростностью своею Кейстут!
   Пришлось затаиться на время, но только на время! Едва сошли снега и установился летний путь, Войдыло ускакал в земли Ордена и - словно пропал там. Наконец вернулся, задумчивый и хмурый. Уединясь с Ягайлою, самолично проверил запоры дверей, даже под стол заглянул. Прокашлял, сказал, низя глаза:
   - Рыцари требуют себе Жемайтию!
   Ему бы, Ягайле-то, хозяином будучи родимой страны, закричать, затопать ногами, согнать с очей наглого холопа. Щит и меч земли отдать ни за что! Войдыло опасливо подымает очи. Бритое, с долгими тонкими усами, как у кота, лицо господина необычайно, безулыбчиво хмуро. Глаза потускли и холодны. Он глядит на него и сквозь, спрашивает, помедлив:
   - Какую помощь они обещают нам за это? - Он согласен продать Жемайтию! И только не хочет продешевить, остаться в дураках при этой унизительной мене.
   И это произносит литовский великий князь! Сын и наследник Ольгерда! И Витовт впоследствии столь же беззаботно станет торговать Жемайтией, вотчиною своего отца! Литва, Литва, оглянись на тех, с кем ты связываешь свое прежнее величие!
   Переговоры длятся около трех месяцев. В начале осени близ селения Довидишки съезжаются Ягайло со свитою и магистр Ордена со всеми командорами. Чтобы скрыть от Кейстута настоящую цель съезда, приглашен и Витовт Кейстутьевич. Цель сборища - якобы мирные переговоры, сопровождаемые охотою и пирами. В окрестных дубравах трубят рога.
   Рыцари травят косуль и зубров, лисиц и медведей. Кого-то ранит молодой вепрь-секач, кто-то в одиночку свалил медведя... Над расставленными шатрами - цветные штандарты. Ягайло поражает гостей варварской роскошью нарядов, лионскими шелками и старинною византийской парчой. Трубят рога, переливчато завывают волынки, льются вина и стоялые княжеские меды.
   Витовт не отстает от двоюродного брата ни в удовольствиях, ни в пирах; присматривается к немцам, ловит то, чего еще не умеет сам в обхождении и вежестве, пытается перенять. Но в глубокой тайне от него и верных его кметей ведутся, чаще под покровом ночи, иные речи, принимаются взаимные клятвы, подписывают обоюдные грамоты. Кейстута и его потомство положено лишить всех владений. Троки и Городень отходят к Ягайле. Жмудь отдается немцам. Решаются судьбы Дорогичинской земли и Подляшья. Войдыло, спавший с лица, почти не спит, шныряет туда и сюда, обминают последние острые углы, уряжают, кому чем владеть, когда род Кейстута будет изгнан навсегда со всех своих владений... Творится гнусное предательство, и все ведают, что это предательство, и все молчат.
   Но все же находится один, у которого просыпается совесть. Это кум Кейстутов, фон Лебштейн, командор остерецкий, крестный отец Донаты, дочери Кейстута, когда та принимала крещение при вступлении в брак с мазовецким князем. Но дело даже не в родстве... Фон Лебштейну становится невыразимо пакостно оттого, что так подло обманывают именно Кейстута, воина и рыцаря, прославленного своей честью и прямотой. Это был один из тех - увы, не столь уж и частых - случаев, при которых испытываешь гордость, а не стыд за человечество.