Правое крыло рати стояло прочно. Тут и татар было помене, и окольчуженные новогородские удальцы бились насмерть; да и Ольгердовичи, оба, бросившие кованую рать лоб в лоб наступавшей татарской коннице (тут были крымчаки, караимы да касоги), сумели разом остановить катящий на них вражеский вал, а там пошла уже работа рогатин и долгих копий, работа сабель и сулиц, и ордынцы, не выдержав, скоро покатили назад. Еще и еще приступ, ратники уже рвались вперед - бить, догонять и лупить доспехи с побежденных. Но там, слева, шел бой, и неясно было - кто побеждает. А потому воеводы правого крыла удерживали своих от напуска, сожидая хотя каких вестей из большого полка и от князя.
   А в четырех верстах отсюда татары уже прорубались к знамени, и Миша Бренко, прошептав побледневшими губами: <В руце твоя предаю дух свой!> (смерть уже реяла над ним, и он чуял, что смерть), поднял княжеский шестопер и опустил его куда-то в сабельный блеск, в визг, в яростные, оступившие его конские морды и бил вновь, вновь и вновь, пока от ударов копейных не прорвалась кольчуга под панцирем, покуда не грянулся конь, покуда (и это понял последнее) жадные руки не сорвали с него княжеский алый охабень и серебряную гривну, что, балуясь, носил он старинным побытом на шее вместо ожерелия... Рухнуло подсеченное червленое знамя, не стало княжого стяга над полками, по бранному полю скакали вразброд, то догоняя, то рубясь, то уходя от погони, останние воины боярских дружин, и уже всяк дрался за себя, спасая жизнь и не думая теперь о большем.
   Ванята поначалу не чаял беды, и даже когда татары, выныривая из кустов обережья, стали обходить полк, и даже, когда побежала городовая московская рать, чаял, что все еще можно поправить, а потому, прикрикнув на своих перепавших кметей, устремил вперед, вослед за старшим. И вправду, когда они, вырвавшись, не без потерь, из толпы беглецов, ринули в сабли и Ивану удалось сбить с коня и ошеломить татарина, показалось: все еще будет спасено. Что воевода Лев Морозов убит, они не ведали, и рубились яростно, продвигаясь вперед, веруя в победу русских ратей и потому сами непобедимые. Но вот одесную и ошую не оказалось никого и кони сами, взмывая на дыбы, остановили свой бег - и ярость битвы переломилась в стыд отступления. Последний раз мелькнул перед ним старшой, падая с перерубленным горлом, и Ванята, прижмурясь, ринул коня и рубанул вкось, отмщая убийце. Но тут, словно глыбы камней, повалились на него сабельные удары татарские, проминая шелом, уродуя кольчугу. Он отбивался, крутя коня, и конь был в крови, раненый, с отрубленным ухом; отбивался, потерявши копье, одною саблею отцовой (не подвела!), и конь вынес, и уже скакал на хрипящем и храпящем скакуне один, и злые слезы застилали глаза как же так? Его догоняли. Он развернул коня, с криком: <Мамо!> ринул его в напуск и, уже плача, рыдая уже, а зубами сжимая поводья, обеими руками вздынул и опустил саблю. Метил в голову, но татарин отклонился, и сабля вошла в шею, почти отрубив тому башку. Хлынула кровь, голова отвалилась в сторону, и второй из догонявших Ваняту, увидя это, поднял коня на дыбы и с орлиным клекочущим криком отпрянул в сторону.
   - Мамо, мамо, маменька! - повторял Иван в забытьи, крутя саблей и вновь и вновь погоняя шатающегося коня. Но, видимо, и у того кончались последние силы. Грянулся конь, Ванята пал, вылетев из седла. Добро, ноги не запутались в стременах. Он встал сперва на четвереньки, он плакал и, плача, искал уроненную саблю. Над ним остановился кто-то. Он поднял голову, думая, что враг, но это был один из его кметей, последний, что скакал всугон. И Иван, тотчас устыдясь, утих, размазав грязь и кровь по лицу, вытер слезы, а, оглянув, узрел и саблю свою. Но только поднял, вновь набежали татары, и они рубились, конный и пеший, рубились уже в забытьи, уже безнадежно, ожидая, что их вот-вот повяжут арканами. Но кто-то, видно, из своих, скакал по полю, и кучка татар рассыпалась. Кметь спешился, ему пробило бок копьем, и Иван неумело перевязал рану. Израненные воины, цепляясь с двух сторон за седло и стремена раненого коня, побрели по полю невесть куда и зачем - не то искать своих, не то сдаваться в полон. Им казалось, что они уже бьются неведомо сколько времени, что минула вечность, что прошла вся жизнь, и прошлое - дом, семья, мама, - виделось в бесконечном, уже почти небылом отдалении.
   - Ты, Володь...
   - Костюк я...
   - Ты откуда, Костюк?
   - С Пахры. Двое нас братьев... А ты?
   - С Москвы... Один у матери.
   - Стой, Иван! Идти не могу боле!
   Воин покачнулся. Смертная бледнота обняла чело, видно, рана была нешуточной.
   - Давай подсажу в седло?
   - Не... Невмочь! Ты... Возьми коня... Я лягу...
   Иван оглянул поле. Думал, вечер уже, но вдали и вблизи все еще скакали, бежали и рубились. Дернув за повод, заставил скакуна лечь. Оба повалились, прижимаясь к теплым бокам лошади.
   - Скачи, Иван! Може, доскачешь, а меня оставь! - просил кметь.
   - Молчи, Костюк! - возможно суровее отозвался Иван и вновь безнадежным взором окинул поле. Татары одолевали, и им самим остало недолго ждать: первая же ватага заберет их, раненых, в полон. <С Васькой свижусь!> - горько пошутил сам над собою Иван, и сердце заныло: неужто в полон? А родина? Русь? Он еще мог драться! Вот сейчас вздынет саблю, подымет коня... Костюк лежал на спине, суровый и бледный, шептал что-то, видно, молился. Иван поискал солнце - думал, дело к ночи, но солнце стояло еще высоко. Бой зачинался в шестом часу утра, а сейчас был, судя по солнцу, едва девятый. <Неужто всего два часа бьемся?> - удивился Иван. Он вновь внимательно оглядел Костюка. Тот продолжал шептать, прикрывши глаза, бредил. Трогать его было бесполезно, да и незачем: кметь умирал. Вспомнив про плетеную баклажку на поясе, Иван напоил Костюка водою. Тот глубоко вздохнул. <Спаси Бог!> - сказал и замер, редко и неровно дыша.
   - Костюк! - позвал Иван, - Костюк! Костюк!
   - А? Чево? - отозвался тот, наконец.
   - Татары близ! Я поеду, Костюк?
   - Езжай! - разрешил тот. - Мне уже не поможешь... Ничем... А, даст Бог, после боя, коли одолеют наши... Може и доживу?! Воду оставь...
   Иван вложил в руки Костюка баклажку, рывком поднял коня, взмыл в седло. Татары рысили россыпью, иные на арканах волочили пленных. <Не дамся!> - подумал Иван.
   Костюков конь уперся было, не хотел уходить от хозяина. Но Иван удилами поднял коня на дыбы, заставив заплясать, ринул в скок. За ним гнались, мимо уха просвистел аркан. <Псы!> - подумал и, углядевши, что преследователи растянулись долгою цепью, круто поворотив коня, пошел наметом встречу ближайшему. Он ли плакал полчаса назад и кричал <Мамо>? Теперь, смертно усталый, в крови, раздумавший умирать, он содеялся взаправдашним воином.
   Сабли проскрежетали друг по другу. Как бы не так! Еще удар, еще... И вдруг татарин, заворотя коня, стремглав помчал по полю, уходя от Ивана, а другие двое тоже остановились в недоумении. Такое чуют издали, потому, когда Иван устремил на них, оба не медля заворотили коней. Иван не стал преследовать, тронул шагом, все еще отходя, не веря своей нежданной удаче. Глянул зачем-то вверх, где реяли над полем внимательные коршуны, сожидая, когда можно будет ринуть вниз, за добычею. Со всех сторон неслись клики боя, вдали, где, верно, погибал большой полк, слышались аркебузные выстрелы, ржанье, стон и звяк харалуга. Там еще рубились, там были воеводы и князь - ежели князь не убит! - и Иван поскакал туда. Теплый ветер, переменясь, дул ему в лицо, и он еще не знал, что в этом ветре спасение. И сначала даже не понял, что это за рать валит там, вдалеке, и откуда доносит к нему смутное <Уррра!> наступавших.
   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   В эти часы Сергий в своем монастыре на горе Маковец стоял на молитве. Шла праздничная литургия в честь Успения Богоматери, вечной заступницы и покровительницы монастыря и града Московского, являвшейся некогда в келью преподобного, дабы ободрить молитвенника своего. И сейчас, произнося священные слова, приготовляя причастную трапезу и закрывая платом чашу с дарами, Сергий чуял за спиною своей как бы дуновение, как бы веяние божественных крыл. Незримая, она была рядом. Иноки, взглядывая порою на своего игумена, тихо ужасались непривычно-остраненному, неземному и вместе полному настороженной муки лицу преподобного. Длится служба, поет хор. Там, за бревенчатою стеною церкви, - лесные далекие осенние дали, курятся мирные дымы деревень, тускло желтеют сжатые нивы, легкими всплесками золота обрызгала осень темные разливы боров. Покоем и миром дышит земля, внимающая сейчас стройному монашескому пению.
   Мы промчимся сквозь холод и время туда, где нас еще нет, станем, незримые, за спинами монашеской братии в душной толпе прихожан, узрим лица, полные любовью и верой, обращенные туда, где великий старец в простых, едва ли не убогих ризах служит литургию, весь сосредоточенный на едином богослужении, подымающий очеса горе, проникнем в алтарь, увидим, как его рука бережно переставляет потир с вином и хлебом с жертвенника на престол, как он приостанавливает длань, замирая на мгновение, как вздрагивают его брови и едва приметная складка печали прорезает лоб.
   Он спрашивает о чем-то, неслышимый нами, канонарха, и тот, вздрогнув, подает преподобному свечу. Сергий отсылает единого из братии отнести ее к иконе Спаса, туда, где ставят поминальные свечи и горит уже целый жаркий золотой костер. Произносит:
   - Помяни, Господи, новопреставленного раба твоего, Микулу Василича! И крестится. И вскоре: - Помяни, Господи, раб твоих, князя белозерского Федора с сыном Иваном!
   Длится служба. Чередою подходят к причастию иноки и миряне. Сергий причащает, протягивая крест для поцелуя. Он внешне спокоен, миряне не замечают ничего, но иноки, изучившие игумена своего, в великом трепете. Таким отрешенным и строгим Сергий не был, кажется, никогда. Они беспрекословно ставят все новые свечи, называя новопочивших: Льва Морозова, Михайлу Иваныча Акинфова, Андрея Серкиза - всех тех, кто приезжал к нему накануне битвы вместе с великим князем и чьи судьбы взял в ум и в душу свою преподобный, и сейчас по нездешним толчкам в груди (словно обрываются тонкие натянутые незримые струны) он не догадывает, нет, он знает, кто из них в этот вот именно миг убит и чья душа отлетела к Господу.
   - Запиши в Синодик, - говорит он негромко канонарху, как только последние причащающиеся отходят, - Михайлу Бренка и инока Александра Пересвета!
   Канонарх беспрекословно записывает, ставит свечи. Крупный пот каплет у него с чела. Он верит и не верит, точнее, верит, но ужасается верованию своему. Преподобный Сергий знает и это! Ведает о сражении, которое идет за сотни поприщ отсюдова, именно в этот день! Ведает, как оно идет, ведает и о тех, кто погибает в битве - возможно ли сие?! А ежели возможно, то кто же тогда ихний игумен, ежели не святой, отмеченный и избранный Господом уже при своей жизни!
   - Запиши еще: Семен Мелик и Тимофей Волуй! - строго говорит Сергий.
   - Многие убиты? - робко, со страхом и надеждою ошибиться, переспрашивает канонарх.
   - Многие! - возражает Сергий. - Но великий князь Дмитрий уцелеет! - И на немой рвущийся крик, на незаданный вопрос об исходе сражения отвечает: - Не страшись! Заступница с нами!
   Видение гаснет. Мы уже не видим лиц, не слышим сдержанного шепота голосов, и мерцающие свечи претворяются в золото осенних берез. Иные шумы, шумы сражения на Дону, слышатся окрест. Длится бой.
   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
   Князь Дмитрий, добравшись до рядов большого полка, нос к носу столкнулся с воеводою Иваном Родионычем Квашней. Боярин аж замахал руками:
   - Нельзя, княже, туда!
   - Миша Бренко у знамени! - возразил Дмитрий. - Я веду кметей на бой и смерть, и я должен быть впереди!
   - Не оберечь мне тебя, княже! - опасливо вымолвил Иван Родионыч в спину Дмитрию.
   - Рать береги! - бросил через плечо Дмитрий, и такое холодное упорство послышалось в голосе великого князя, что боярин, тихо ругнувшись про себя, отступил. Боброк ушел, а без него тут... Не за руки же имать великого князя владимирского! Да и не до того стало! Почти тотчас запели рожки, грянули цимбалы, и уже, прорвавшись сквозь ряды передового полка и в обход, устремили на них первые ордынские всадники...
   Бой не бой. Скорее ряд коротких приступов, тотчас и с уроном для врага отбиваемых. Бой шел там, впереди, где стоял, умирая, пеший передовой полк, и, кабы выстоял, двинуть вперед, обнять неприятеля крыльями войска... Кабы выстоял!.. Три захлебнувшиеся атаки - конницы и роковой натиск генуэзской пехоты - все это заняло меньше часа, и в час тот уложились тысячи жизней передового полка. Иван Квашня только что начал медленное движение вперед, только начал, все-таки начал! Не выдержала кровь! Когда сквозь полегшие ряды передовых татары двинули тучей. Все ж таки не дураки были и ордынские воеводы, поняли, что к чему: в стесненных порядках полков не волнами приливов и отливов (что в тесноте разом погубило бы их рать), но плотно сколоченными массами раз за разом, одну за другою, повели на приступ русских рядов свои стремительные дружины. И тут вот, когда обрушилось на главный полк, и ливень смертоносных фряжских стрел сокрушил первые ряды, и когда слева начали обходить, ломя левое крыло войска, стало Ивану Родионычу не до князя, ушедшего вперед. Срывая голос, гвоздя шестопером, удерживал он и заворачивал вспятивших, раз за разом бросая в ошеломительные контратаки свою кольчужную рать (и мало же осталось от них к исходу боя!), и уже Андрей Серкиз, врезавшись в отборный донской полк Мамая, остановил, поворотив, бегущих, покрыл поле трупами и сам достойно лег в сече, и уже закладывало уши от стона харалуга, криков и ржанья коней - не до князя было!
   А Дмитрий, достигший таки передовых рядов большого полка, - тоже бледен, пятнами лихорадочный румянец по лицу, - когда татары пошли на приступ, ринул коня вперед и - рука была тяжела у князя - первым ударом свалил скачущего встречь всадника. И рубил, рубил, рубил... Качнулся конь, рухнул на передние колени, поливая кровью траву. Подскочившие со сторон детские выпростали ноги в востроносых зеленых тимовых сапогах из серебряных глубоких стремян, оттащили, живо подвели второго коня. Князь дышал задышливо, грудь ходуном ходила, но, отмотнув головою, тотчас и вновь ринул в бой. И опять бил, и бил, и бил в круговерть железа, в конские морды, в чьи-то головы, бил в исступлении сечи, радостно, отчаянно, гневно, бил саблей сперва, после - обломком сабли, затем булавой, усаженной стальными шипами, и булава на лопнувшей паверзе - не удержала рука - улетела куда-то под ноги, под копыта коней, и вновь у него в руке оказался поданный стремянным крепкий меч. Когда и новый конь стал заваливать вбок, падать, около князя уже не оказалось стремянного. Вал наступающих прошел сквозь и мимо. Князь в избитых доспехах, всего с двумя детскими, оказался на земле. Он дышал уже хрипло, немели длани, горячими толчками ходила кровь, он бы не воспротивился теперь, ежели бы его взяли под руки и отволокли в тыл, в товары. Но некому было подобрать князя, некому отволочь. В короткой мгновенной сшибке пали оба детских, и Дмитрий пошел по какому-то смутному наитию, плохо уже видя, что вокруг, пошел направо, быть может, помысливши о Боброке и не догадав совсем, что не пройти ему полем бранным семи потребных верст, ибо тотчас окружили его четверо, по доспехам признавши боярина (слава Вышнему, княжеского алого корзна не было на нем!), и опять Дмитрий, хоркая и задыхаясь, бил и бил мечом, отшибая оскаленные морды коней и копейные стрекала. Кто-то подскакал сбоку, свалил одного из татар, ошеломил булавою второго, двое оставших отпрянули посторонь, почуявши, что добыча не по зубам.
   - Князь? - вопросил воин. Дмитрий кивнул головой. - Не забудь, княже, Мартос меня зовут, из дружины брянского князя я! - прокричал воин. - Стой здесь, приведу коня!
   Но Дмитрий не стал ждать. Почти не понимая, что делает, пошел снова туда, на север, к далеким дубам, где были Боброк и брат Владимир, где можно было спастись, откуда, Бог даст, ускачет он к себе, на Москву.
   На него снова ринули. И вновь, мокрый, кровавый и страшный, в клокастой бороде, в избитых доспехах, подымал он меч, гвоздил и гвоздил, задыхаясь, хрипя, и, как ратник Иван звал матерь, так князь Дмитрий звал Дуню, жену, и детское было, смешное: пасть ей в подол лицом и плакать и каяти, что не вышло из него героя, что не может, не в силах он и что потеряна рать и скоро сам Мамай придет на Москву...
   Он падал, вставал, снова шел, рука, сведенная судорогою, застыла на рукояти меча - не отлепить! Неживую подымал все же и снова рубил, невесть по чему, и вновь кто-то спасал его, и куда-то вели, узнавая, и уже в полусне, в истоме смертной, увидел, как положили его ничью на землю и его же мечом, вывороченным из скрюченных пальцев, срубили несколько зелено-желтых золотых березок и обрушили сверху на него. И больше князь ничего не помнил, не слышал, не зрел, ни короткого смертного боя его спасителей с татарами, ни падения мертвых тел и всхрапнувшего коня, что едва не упал, споткнувшись о могутное тело князя, ни того, как отхлынул бой, ни далекого пенья рожков русской рати - Дмитрий был в глубоком обмороке.
   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
   Ягайла все так же лежал, утопивши лицо в кошмы, когда в шатер посунулся старший воевода.
   - Я же просил! - вскинулся было Ягайло.
   - Гонец от Мамая! - отмолвил тот. - Кажут, подается Москва! Перемолви с има, княже!
   Он вскочил, отчаянно и обреченно вскинул подбородок. Долго застегивал сверх атласного летника парадный пояс с византийскими капторгами, пальцы не слушались. Уже одевая шапку с долгим, свисающим набок верхом, подумал: ускакать, скрыться? Но посол ждал у шатра. Не ползти же змеею вон, поднявши заднюю полу!
   Вышел. Заботно жмурясь от солнца, скользящим боковым рысьим взглядом проверил, много ли ратных в оружии близ него. Кмети держали копья в руках. Нахрабрясь, взглянул на татарина, смуглого, в черной негустой бороде, широкого в плечах. И татарин, уже понявший, что рать Ягайлы не тронулась с места, мрачно поглядел на него, невесело показавши белые крепкие зубы, усмехнул:
   - Что ж ты, князь?! Торопись! Нето и к зипунам не успеешь! Левое крыло московитов разбито, передовой полк вырублен весь! Знамени уже нет! Коназ Дмитрий убит! Нажми на правое крыло, там твои братья и вороги твои, Ольгердовичи! Сокруши их, и будем делить полон! А там - пойдешь на Москву! Наберешь серебра и рухляди! Рабынь! Красивых урусутских девок! - Татарин усмехался зло, глядя Ягайле в глаза. - Не будь трусом, князь! У тебя сильная рать!
   Толмач переводил, не щадя Ягайлы. Услышавши слово <трус>, Ягайло побледнел от гнева.
   - Думай, что говоришь, смерд! - отмолвил с тихой угрозой.
   - Моя не смерд! - тотчас перевел толмач. - Моя оглан, Чингизид, моя может стать ханом!
   - Так она говорит! - требовательно добавил толмач, оборачивая лицо к великому литовскому князю.
   - Не будем ссориться, князь! - примирительно вымолвил татарин, завидя, как меняется лик Ягайлы. - Мамай и ты - союзники, и оба - враги Москвы! Мамай просит тебя поднять войска! Он почти победил! Хочешь ли ты оставить своих воинов без добычи?
   - Хорошо! - отмолвил Ягайло после долгого молчания. - Я выступлю!
   - Прикажи свертывать шатры! - повелел он громко. И по тому, как готовно помчались вестоноши, понял, что войско, истомясь, рвется в бой.
   - Скачи к Мамаю! - сказал. - Повести, что мы выступаем! Скоро!
   И пока татарин, намеренно медля, садился на коня, а кмети яро убирали шатры, торочили поводных и седлали боевых коней, Ягайло все стоял, выпрямившись и глядя сурово. И пока отъезжали татары, продолжал глядеть им вслед, и уже только когда те скрылись за дальним лесным островом, поворотил гневное лицо к воеводам.
   - Проверить подковы у всех коней! Ежели надобно - перековать! Проверить сряду! Ратники должны быть готовы к бою! И послать вестоношей, пусть вызнают, где теперь князь Олег. Без того выступать нельзя!
   И когда поскакали с приказами, уменьшившейся дружине ближней высказал возможно строже:
   - Ежели Дмитрий убит, московиты долго не простоят. Но тем паче мы не должны спешить и бросать полки в бой очертя голову!
   Строго сказал. И, кажется, проняло. А когда уже и эти отъехали и остался токмо свой воевода со Скиргайлой, им двоим высказал:
   - Пока не побегут мои братья и не отступит Олег, мы будем ждать!
   - Станем побеждать, не ратясь? - уточнил, кривясь, воевода. А брат промолчал. Решил, видно, не токмо не спорить, но и не думать вовсе, делая то, что повелит ему старший брат. И это было лучше всего! Одному Скиргайле и высказал с глазу на глаз.
   - Гонцы будут ко мне - не пропускать! И боярам всем: - До моего приказа стоять на месте!
   Нетерпеливым мановением руки отогнавши холопов, что намерили уже снимать княжеский шатер, и отогнув завесу входа, он полез внутрь, с пол-оборота повелев: - И ко мне - никого! Пусть ждут!
   В шатре он уселся на груду кошм, подобравши ноги под себя. Положил рядом саблю, утвердил перед собою крест. <Я молюсь!> - высказал сам себе вполгласа и замер, хищно оскалив зубы, готовый вскочить, кричать, драться, ежели его силой поволокут из шатра...
   Еще и сейчас, ежели бы он поднял и повел полки, все могло бы поворотить иначе и в битве на Дону, и в истории.
   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
   Боброк соскочил с коня, по щиколотку утонув в сухих дубовых листьях. Доволен ли он? Сражение это - последнее и самое великое в его жизни припишут князю Дмитрию. В крайнем случае - Владимиру Андреичу, что сейчас, сидя на переминающемся в нетерпении игреневом жеребце, весело балагурит с кметями. Из серпуховского князя со временем вырастет добрый воевода! Он понимает кметей, и те верят ему! Прибавить терпения, опыта и лет... Но еще не теперь! Андрей Ольгердович? Андрей умеет воевать под чужим началом. Полоцкому князю не везет и будет не везти всю жизнь. Он никогда не отберет престол у Ягайлы! А жаль... С этим подонком, коему Ольгерд, умирая, передал свой престол, неможно иметь дела. Добро хоть то, что нынче, обманывая татар и выжидая, он неволею поможет Москве! Микула Василич? Из Вельяминовых, по всем рассказам, самым дельным был не он, а Иван, казненный Дмитрием... Нет, на Москве, кроме него, Боброка, нету дельных воевод!
   Он стоял в сухих дубовых листьях, жевал сорванную травинку и думал. Думалось невеселое. Он и сейчас не верил Дмитрию: а ну как упрямо настоит на своем, двинет полки не туда, куда надобно, перепутает все на свете и потеряет рать! Он обернул лицо, поглядел строго, сказал:
   - Ежели передовой полк побежит, пусть мне немедленно доложат о том!
   - Вестоноши расставлены! - возразил, подчеркивая слова и тем показуя тайную обиду, младший воевода. Боброк слегка склонил взлысую сухую голову. Подумал еще. Подумав, перемолчал.
   - За Упу, встречу литве, послано! - подсказал молодший воевода.
   - Ежели Ягайло все-таки двинет полки, немедля повестишь о том князю Олегу! - выговорил Боброк. Тот, без лишних слов понимая своего князя, молча кивнул. С Олегом Рязанским Боброк сговаривал сам, через послов. Ответ был уклончив, и все-таки была у Боброка надежда, что, ежели Литва выступит, князь Олег придет к ним на помочь.
   Он отдал еще несколько мелких приказаний, только чтобы не молчать и убедиться еще раз в готовности войска. Издали доносило шумы сражения. Передовой полк должен был погибнуть не сходя с места, а им тут приходило ждать, обрекая Вельяминова с белозерскими князьями на разгром. Но только так, только так можно было выиграть бой! Не отбиться в очередной раз, а именно разгромить Мамая!
   Он вздохнул полною грудью. Пахло вялым листом, дубовою корой, грибною сырью. А ему казалось, что пахнет кровью и чадною горечью пожаров. Он все стоял, выпрямившись, хотя холоп приготовил ему место под дубом и даже холодную утку с нарезанным ломтями хлебом, серебряною чарою и флягою кваса разложил на льняном вышитом рушнике. Боброк повел взглядом и легким наклонением головы одобрил холопа, но с места не двинулся, хотя вестоношам велел повестить, чтобы кормили кметей.
   Владимир Андреич, подъехавши, соскочил с коня. Косолапя, широко улыбаясь, пошел к Боброку.
   - Еще не время! - сказал Боброк, предвосхищая вопрос.
   - Фряги в напуск пошли! - прокричал с дерева сторожевой. - В латах вси!
   Владимир Андреич, закусив губу, ждал, что решит Боброк. Волынский князь поднял голову, глянул в глаза князю серпуховскому с незримой усмешкой, произнес:
   - Самое лучшее теперь, раз уж слез с лошади, Андреич, разделить со мной трапезу!
   У двадцатисемилетнего серпуховского володетеля обиженно задергались губы. Но под настойчивым осуждающим взглядом Боброка он таки подчинился. Сел по-татарски на попону, принял вторую серебряную чару, поданную слугою. Вопросил:
   - Мед?
   Отмотнул головою Боброк:
   - Квас! В походах хмельного вовсе не пью. - Сам твердыми пальцами разломил холодную дичь, большую часть подал серпуховскому князю, указал глазами на хлеб, молча протянул слуге, ставшему тут за кравчего, свою чару. Владимир Андреич крепко жевал, молодыми зубами разрывая жестковатое мясо - двигались щеки, двигалась светлая борода. Как-то прижмурясь и словно выдавливая слезу из глаз, произнес:
   - Гибнут тамо!
   Боброк перемолчал, обтирая пальцы краем рушника, отмолвил:
   - Пока все, какие есть у Мамая, силы не войдут в дело и пока ветер не повернет в татарскую сторону, нам наступать нельзя!