- И ты можешь так? - вопросил Иван.
   - Тщусь. Иногда, порывами, находит. Тогда и радуюсь, и творю, и на душе праздник! Я Сергия видал дважды. Вот муж! При жизни - святой! Я ведь не убивать иду, я, ежели... Конечно, на рати... Вот и оружие при мне... А чистую рубаху загодя надел! Я, може, и изограф не такой уж добрый: вон у нас Рублевы - отец и сын - не мне чета! Мальчик растет, а уже многих седатых мастеров пересилил! Я не столь... не могу... Но хочу возвысить себя. Не греховно, нет, в подвиге отречения! Вота как Сергий... Ну, и я, коли, сподоблюсь... - он не договорил, застыдился, верно.
   Иван не стал выспрашивать далее, понял - нельзя. Оба замолчали. Небо, в величии кованых голубых звезд, широко распростерлось над головою, обняв притихшую землю. Снизу в безмерный океан вечности светили костры. Века пройдут, и, быть может, угаснет и память о погинувших здесь воинах и самой битве, что им предстоит, и будут новые орды и новые битвы, и новые кмети, укрепив себя знамением креста, пойдут в бой, чтобы отстоять рубежи страны и лечь в эту широкую, все принимающую землю. Неужели это про них говорил греческий изограф Феофан? И было смущение, и робкая гордость, и как-то не верилось все равно... Он вновь воззрился на случайного сотоварища. Тот тоже молчал, сосредоточенно глядя в огонь.
   - Люди смертны! - выговорил наконец. - Через сто лет и тех, кто сейчас в колыбели, не останет в живых! Живет народ! И надобно всякому из нас прилагать тщание к подвигу. Иначе не станет жизни у тех, кто грядет нам вослед! - Он замолчал, потом домолвил задумчиво: - Останусь жив, уйду в монастырь. К игумену Федору в Симоново. А то к самому Сергию попрошусь, ежели примут! Давно хотел уйти от мира, от суеты... Праздник-то какой великий близит! Успенье Богоматери! Самой! Ее еще пишут в славе: <Покров Богородицы>. Видал? Как она град Константина, Царьград, спасла от неверных, своим покровом укрыла! И над нами ее покров! И ангельские рати над нами! Знаешь, после битвы сей мы уже все не те станем, не из разных там княжеств и городов, а все заедино, соборно - Святая Русь! Уйду в Симоново и буду писать один и тот же образ: Ее на престоле!
   - А доселева не писал разве? - вопросил Иван.
   - И доселе писал, да не так... Очиститься надо! Пострадать. Ранят тамо - не беда, руки бы были только!
   Изограф замер, неотрывно глядя в огонь, словно видел там свой доселе не написанный образ, и Иван подумал вдруг - не подумал, не помыслил даже, а как-то весь, обострившимся смыслом души постиг, что изограф погинет, обязательно погинет в бою. Даже крикнуть, упредить захотелось. Сдержал себя. Непочто. Не поверит. А поверит - вс? одно пойдет, и тогда токмо тяжелее будет ему умирать, ведая неизбежность смерти. Оба враз перекрестились под храп усталых ратников и смутную топотню дремлющих лошадей. <А я?> - подумал. Нет, не был он, Иван (с горем подумалось), готов к смерти. Не хотел ее, хотя и видел, что многие идут именно умирать, именно принести себя в жертву, и невольно поднял голову, следя среди звезд призрачные тени ангелов, что должны были сопровождать - не могли не сопровождать - русское воинство. И будет здесь - кровь и пот, и грязь истоптанной, изнасилованной земли, и стонущие полутрупы умирающих под копытами татарской конницы, и скепание сабельное, и треск копейный, и смерть, а там, в небесной вышине розового и холодного осеннего утра, торжествующие хоры небесного воинства, грядущего на помощь тем, кто не посрамил земли своея. Он не верил, не мог поверить, что. его, малого и грешного, возьмут в рай, но ведал твердо: в нынешней битве с Ордою - не побежит.
   Разговор постепенно угас. Изограф - успевший рассказать и о Царьграде, в котором мечтал побывать, и о Владимире, где бывал неоднократно и очень хвалил тамошних живописных мастеров, и об исихии, и о преподобном Сергии, радонежском игумене, и о том, как лучше готовить твореное золото (видно, за недолгие дни похода соскучал по душевной беседе о дорогом для себя, о чем с рядовым кметем и баять бесполезно), - теперь задремывал. Иван тоже почти уже спал. Бледнеющий небосвод медленно кружил у него над головою, и сизый туман затягивал смеркшие звезды. Хрупали овсом, переминались кони.
   <Быть может, убьют и меня! Матерь тогда всеконечно уйдет в монастырь. Дом за Неглинной захватит упрямый сосед. Но все так же будет шуметь жизнь, вестись кулачные бои на Москве-реке, святочная гульба, свадьбы и ярмарки... От Семена вот хотя сын остался, Алешка! Бегает уже! Мать недаром заклинала: <Женись!> Сейчас бы провожала и плакала, тытышкая дите на руках, неведомая молодая жена... И жизнь бы не кончалась, не кончилась никогда! Жизнь ихнего Федоровского рода...>
   Туман плыл гуще. Светлое и строгое лицо Сергия, мельком когда-то виденное Иваном, встало перед ним, словно великий старец прошел мимо, незримо упираясь посохом, и легкий ветер от развевающихся монашеских одежд овеял его, погружая в дурманное забытье. Иван уснул.
   Изографа утром он уже не увидел, а много после, выспрашивая всех, кого мог, уведал, что тот был убит в первом суступе, в самом начале сражения.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
   Дон переходили выше устья Непрядвы, кто по наведенным с вечера мостам, кто прямо по отмелям, подымая кружево брызг. Фыркали кони. Ратники зло отплевывались, когда вода доходила до плеч, подымали над головою оружие: не замочить бы колчанов и тул! Вымочишь тетиву, без лука останешь перед татарином точно голый. Запруженная многими телами ратных и коней осенняя еще теплая вода шла мутным, приздынутым в берегах потоком. Татары, хотя и не видимые, были где-то тут, близ. Давеча, когда два дня медлили за Доном - воеводы совещались, вс? не могли решить, идти ли вперед, прискакали комонные из сторожи, на аркане приволокли полуживого татарина. <Языка>, влив ему в пересохшую глотку ковш воды, тотчас повели, спотыкающегося, куда-то туда, к воеводским шатрам. Старшой глядел прищурясь, сплюнул, заключил:
   - Выпытают, чего скажет, нет, а потом голову с плеч!
   - Почто? - оробев несколько, вымолвил Иван.
   - Пото! - жестко рек, словно припечатал, старшой. - А уйдет? И вс? про нас повестит Мамаю...
   Так и не сведал Ванята: убили того татарина али за сторожей увели? Жестокость войны - не в бою! Там каждый жесток! А такое вот, чтобы полонянику рубить голову, - отвращала. Доселева не привык! А и привыкнуть - невелика благостыня...
   Близко была Орда! Три недели уже, сказывали слухачи, стоит Мамай на Воронеже и за Красивой Мечей, объедая степь. Ягайлу ждет. А все не виднелось впереди ни разъездов татарских, ни беглецов наших, что бежали бы от Орды. Впрочем, за три-то недели кто мог, все подались за Упу, за болота, за Иван-озеро. И, хотя береглись, доселева - шли в бронях! - не чуялось того, что теперь. Словно бы незримым жаром несло с той, вражеской, стороны, словно терпкий запах тысяч коней вплетался теперь в ночное дыхание степных просторов. И каждый миг - когда переправлялись через Дон, расталкивая воду, когда подымались на обережье десного донского берега казалось: вот-вот вынырнут из тумана злые татарские кони, раздастся режущий уши свист... Рука то и дело искала рукоять сабли - хоть подороже продать жизнь! Но тих был ночной берег, тихо стояли мрачные, едва различимые во тьме дубравы, растесненные степным раздольем, и только по птичьему пополоху за легким журчанием незримой во тьме Непрядвы чуялось: за рекой - враг!
   После мокрой речной купели тело пробирала дрожь. Ванята окликнул своих ратных. Кмети все были здесь, то успокоило. Гаврилу оставил на сей раз в обозе, с телегою и конем, стеречи припас. В этой заверти, среди десятков тысяч разномастного сборного войска, ничего нельзя было бросить без догляду хотя на миг. Унесут, уведут, и концов не найдешь, и не из озорства даже, а так, от многолюдства и бестолочи. Четверо жались к нему, тоже страшились нежданного татарского напуска. Впрочем, Боброк, как видно, обманул Мамая, сумел не дать татарам вести о переправе.
   Иван вздрогнул, когда во тьме приблизили всадники на высоких рослых конях и в одном он с замиранием сердца узнал Боброка, а в другом, широком и важном, - самого князя. Воевода что-то втолковывал Дмитрию, наклоняясь с седла. Позавчера, когда в полках читали послание преподобного Сергия, кмети кричали и крестились, снимая шеломы, а Дмитрий, торжественный, в сияющем колонтаре, в алом опашне, проезжал перед полками, и за ним скакали воеводы в дорогом оружии на разукрашенных конях, - позавчера и мыслью не помыслить было бы вот так стоять рядом с князем и почти слышать, что толкует ему Боброк! И паки удивило, что князь уже тут, на правой стороне Дона, а не там, откуда идут и идут потоком по наплавным мостам и бродам бесчисленные ратники. <Когда же переправились, неуж прежде воев?!> удивил Иван. Боброк меж тем кончил говорить и выпрямился в седле. В пляшущем свете поднесенного факела его чеканное лицо гляделось суровым и хладным, точно все человеческое, мягкое отступило посторонь. Он безразлично скользнул взглядом по Ивану, который судорожно сжал в руке сулицу и сглотнул, потщась как можно стройнее выпрямиться, и все кмети его поспешили содеять то же самое. Среди массы воевод и бояр простые ратники каким-то сложным и не всегда понятным смыслом выделяют одного, главного, от коего зависят их жизнь, судьба и победа. Войско, что бы там ни писал впоследствии княжой летописец, признало Боброка (как много веков спустя, в пору Смутного времени, признало и приняло Пожарского, как еще спустя два столетия приняло Кутузова среди целого собрания блестящих полководцев и командиров эпопеи двенадцатого года, как уже в наши дни среди всех маршалов Великой войны выделило одно-единственное имя - Жуков). И с замиранием сердца следил Иван, как воевода оглядывает шевелящееся во тьме войско. Дернулся было - показалось, что хочет Боброк и его о чем-то спросить, но тот только кивнул высоким граненым шеломом с соколиным пером в навершии и шагом тронул коня вдоль строя полков, кому-то и куда-то указывая воеводским шестопером, и тотчас расположившиеся было на привал в обережье полки начали подыматься и потянулись вверх по Дону, во тьму, к дальней опушке молчаливой дубравы.
   - Уходят! - выдохнул кметь у него за спиною.
   - Обходят, поди! - возразил второй.
   Дружины, ведомые князьями Боброком и Владимиром Андреичем Серпуховским, уходили в засаду, выше полков правой руки, но ни Иван, ни его кмети даже не догадывали об этом.
   Назади плескала и плескала вода, чавкали копыта, тихо и тревожно ржали кони, а подале, от наплавных мостов, уже доносило сплошной дробный, точно гнали стадо, топот ног. Это шла, подтапливая мосты, сплошным, непрерывным потоком пешая рать.
   Кмети жевали хлеб. Иван глянул и тоже запустил руку в калиту, ловя отрезанную даве горбушку. Надежды, что позволят разжечь костры и станут в виду врага варить кашу, не было. Добро хоть, что с вечера накормили коней, да и двухдневное стоянье за Доном помогло. Коню отдохнуть перед боем еще нужнее, чем всаднику!
   В утреннем сгустившемся тумане уже плохо было видать даже тех, кто стоял близ. Молочною пеленою укрыло степь и дальние дали, и дерева вдоль Непрядвы, словно призраки, висели в тумане, и Дон исчез, и только по непрерывному чавканью копыт, всплескам да гулкому топоту ног по настилам мостов доносило, что полки непрерывною чередой переходят Дон, и с каждым мгновением, с каждою лишней минутой, отобранной у татар, войско на этом берегу становило сильней и сильней. Невидимые в тумане массы ратников двигались мимо них, занимая новые рубежи, и Иван, напруженный для нежданного боя, вдруг почуял усталость, дрему и головное кружение: упасть бы хоть на час к ногам жеребца, поспать, не выпуская из рук долгого повода... Он широко, истово зевнул, перекрестивши рот. Влажные вершины тумана, замглившие вс?, начинали слегка, едва приметно розоветь. Где-то там, невидимое отсюда, всходило солнце.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
   Сергиево послание несказанно помогло Боброку. Не будь этой грамоты, доставленной князю Дмитрию и всему войску накануне Рождества Богородицы двумя монахами Троицкой обители, невесть, как бы и повернулось дело!
   В то, что литовская рать, идущая от Одоева, так-таки не вступит в битву, мало кто верил, а потому большинству и не хотелось переходить Дон, обрекая себя на невозможность отступить в случае пораженья в бою. Потом уже Микула Вельяминов и Владимир Андреич, которому Боброк объяснял еще на Москве про литовскую княжескую грызню, стали на его сторону. Потом согласились Ольгердовичи, Андрей с братом. Уперся было Андрей Серкизов. Мол, Куликово поле болотисто (пото и Куликово?), конницу не развернуть, ну что ж, что и Мамаю в этом углу, меж Доном, Непрядвой и Буйцей, не развернуть полки! Нам-то тоже не мед! Пускай Мамай сам переходит Дон! А мы его на переправах встретим!
   - Встретим и побежим! - рыкнул, не сдержавшись, Боброк. Андрей Серкизов встал на напряженных ногах, рука искала рукоять гнутой хорезмийской сабли. Татарское сухощавое лицо с тонкими усами и негустой, точно наклеенной черною бородой побледнело как мел. Боброк понял первый, протянул руку.
   - В чести твоей не сомневаюсь, Андрей! И в храбрости тоже! Об иных речь! Пешцы побегут! Им надобно, дабы река назади была, чтоб уж тут тужи не тужи, а драться насмерть!
   Андрей Серкизов утих. Только ноздри все еще трепетали бешено. Татарская конница Серкизова была лучшей ударной силой всей московской рати, и ссориться с Андреем накануне сражения было особенно глупо.
   - Олег не придет? - вопросил кто-то из воевод,
   Дмитрий, что сидел на раскладном ременчатом стольце, исказился лицом. Боброк, остепеняя, хмуро глянул в глаза князю. После боя на Скорнищеве и иных шкод ждать доброй помочи от рязанского володетеля было нелепо. Ладно, прислал своих бояр с дружинами и стоит на тылах, охраняя пути. Все-таки Олег был им сейчас не ратен! Дмитрий под молчаливым укором Боброка опустил взгляд, смолчал (и к лучшему!). А ждал небось, что и Олег, не попомня прежней грубости, выступит ему на помочь! <Себя надо теперь костерить, а не Олега Рязанского!> - сказал молчаливо-воспрещающий взгляд воеводы, и Дмитрий смирил себя. Брани и без того хватало!
   Так в тот день ничего и не решили воеводы, разошлись, и только уже после грамоты Сергиевой стало неможно, соромно стало умедлить! Потому назавтра и порешили-таки переходить Дон. И лучшую (так полагал Дмитрий), лучшую силу вместе с полками Владимира Андреича забирал себе Боброк в засадный полк. Почти третью часть рати увели. Князь трусил в душе, пото и хотел все полки удержать около себя, так спокойней, надежней казало. Но тут и все поддержали Боброка; и свояк Микула, и брат, и Ольгердовичи, и Тимофей Вельяминов, и даже Акинфичи на сей раз встали с Вельяминовыми в согласном хоре - засада в бою по старине, по обычаю полагалась всяко! На рати как еще повернет, а коли некому станет с тылу ударить по врагу, возможно и бой потерять! Перемог Боброк. Только уж поздно вечером, отпуская Бренка, выговорил князь Дмитрий то, что долило и не давало ослабы душе:
   - Всю рать строят у нас одни Гедиминовичи! А ну как Ягайле в помочь?
   Бренко посмотрел Дмитрию в очи, качнул головой, возразил стойно Владимиру Андреичу:
   - Не сумуй, княже! Литвинов не знашь? Да они скорей глотку перережут друг другу, чем сговорят! Что ж, Ягайла престол свой Андрею Полоцкому отдаст? Ни в жисть!
   Успокоил. Слегка успокоил. А все думалось и думалось. Мысли от войска перекинулись к делам церковным, к этому несносному Киприану. Про Митяя умершего? убитого? - доподлинно князь еще ничего не знал - помыслилось вновь с тяжкою давнею обидой. Но, от многоязычного войска своего простираясь мыслью к делам святительским, впервые додумал Дмитрий о том, что, быть может, и правы в чем-то старцы, руководимые игуменом Сергием, ставшие вопреки князю за этого чужака Киприана. Не понимал, не понимал он всех этих хитростей зарубежных! Кому с кем да с какой стати? Только понял, почуял теперь, что и без того нельзя... Помимо его воли, помимо разумения создавалась у него под рукою не московская, даже не русская земля, а какая-то иная, многоязыкая, и он сам, принимая литовских и татарских беглецов и наделяя их землями, способствует тому. Но ведь беглецы-то принимают святое крещение по греческому обряду, веру православную! А пред Исусом Христом несть ни еллина, ни иудея... Дмитрий долго сопел, ворочался, сетуя, что рядом нет привычной своей Авдотьи, которая и утешит, и успокоит, и совет подаст неназойливо... Боброка он боялся. Даже женив на сестре по Дуниному совету, боялся все равно. Это как с Иваном Вельяминовым было: чуял превосходство над собою и хоть тут и сдерживал себя, а любить Боброка не умел. И все же знал, ведал: дела ратные надобно предоставить ему - и никому больше. Да чуяли то и прочие! Слишком еще неверным было на весах судьбы благополучие Москвы, слишком недавно едва не потеряли всего вообще (когда князю Дмитрию не исполнилось еще и десяти летов). А посему в беде, в обстоянии, держались заедино. Это и спасало. И спасло!
   ...А Дуни не было! Были лязгающие сталью, готовые драться соратники, было послание Сергия, читанное в полках. И то, что Мамай вновь отверг новое, уже безнадежное предложение замириться (или он сам отверг, отказавшись платить дань по Чанибекову докончанью?!), уже не озаботило никого. Люди шли драться и умирать. И он шел за тем же самым. Дмитрий упрямо свел брови хмурью, так и заснул. И во сне, ворочаясь и сопя, гневал тоже.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
   Из утра готовили мосты через Дон, и все бояре были в хлопотах и разгоне. В ночь на Успение надобно было скрытно переправить все войско на десную сторону Дона, иначе татары сомнут московскую рать на переправах и настанет конец. (А там и Ягайло подойдет тотчас!) Отступать, даже проигрывать сражение было нельзя. И Дмитрий весь день молча, сопя наблюдал, как идет работа. Работали споро, плавили мокрый тяжелый лес, вязали плоты, колья вбивали в илистое дно. С той стороны, от Красивой Мечи, дважды подскакивала сторожа. Мамай явно стягивал полки к бою, но все еще ждал чего-то, верно, все еще верил в Ягайлов приход. А Ягайло стоял слухачи доносили - ежели на рысях, то всего в двух часах конского хода! И с немалою ратью стоял! Поди, Мамай уже не первого гонца к нему шлет! Торопит! Прав Боброк, кабы мы еще простояли за Доном, то и Мамай бы медлил, а там и Ягайлу заставил выступить к бою. Ну, а ежели Ягайло все-таки подойдет?
   Дмитрий так же не верил литвину, как и прочие. Свежи были на памяти Ольгердовы стремительные набеги, ой и свежи! И когда наконец пала ночь и рати двинулись по наплавным мостам и бродам на ту сторону, Дмитрий не выдержал, сам поскакал искать Боброка.
   Потому что был плотен и широк (<плечист и чреват> - как отмечено в летописи), князь Дмитрий казался много старше своих тридцати лет. Жаркий, суматошный день (князь, как и прочие, не снимал брони) порядком уморил его. Теперь, к вечеру, с наступившею прохладой стало немного легче. Все одно рубаха под панцирем была мокра и кожа зудела от пота и пыльной трухи. Боброк, только кинувши глазом, тотчас уразумел князеву трудноту. Спешившегося Дмитрия мигом, стащив шелом и кольчугу, переодели в сухое, чистое, грудь и спину обтерев влажным рушником. Дмитрий, всев на коня, почуял, будто родился заново. Боброк, не обманывая себя, понял, зачем к нему, в мале дружине, прискакал великий князь, коего следовало успокоить во что бы то ни стало. Бок о бок, почти сталкиваясь стременами, подъехали к берегу. Растесненные по сторонам пешцы дали дорогу. И вот он, тот берег, чужой и враждебный, медленным отлогим скатом подымающийся вверх.
   Подскакал сторожевой, что-то сказал Боброку. Дмитрий упрямо не отставал от зятя, молчал. Немногие детские ехали - по знаку Боброка далеко сзади. Темное поле все больше обнимало их пронзительною тревожною тишиной. Степные некошеные, по грудь коню, уже приметно увлажненные росою травы хлестали по сапогам. И так жутко было помыслить, что тут, именно тут будут высить к завтрашнему вечеру груды трупов на истоптанной до черноты, залитой кровью земле.
   - Подступит Мамай? - вопросил Дмитрий с тенью надежды на то, что упрямый татарин в какой-то последний миг порешит окончить дело миром.
   - Подступит! - твердо и спокойно возразил Боброк. - Теперь, как мы перешли Дон, ему не выступить - срам! Себя потерять! - Помолчал, прибавил: - Того и жду!
   Дмитрий вздрогнул, из-под руки вглядываясь в мутную ночную даль.
   - Наша сторожа тамо! - успокоил Боброк. Помолчал, вопросил: Слышишь?
   Долгий, тоскливый, прозвучал над степью волчий вой. Испуганно и зло каркали ночные вороны, немолчно тараторили галки. С Непрядвы доносило плеск и гомон обеспокоенных уток и лебедей.
   - Не спят! - вымолвил Дмитрий.
   - Орда идет! - отозвался Боброк. Он остановил коня, слез и припал ухом к земле. - Послушай, княже! - позвал вскоре Дмитрия. Подскакавший детский принял повод коня. Дмитрий тяжело слез, лег на землю. С той, ордынской, стороны доносило по степи глухой гул бредущего шагом войска, и еще что-то словно гудело или стонало в глубине.
   - Земля плачет! - строго пояснил Боброк. - Надвое! И о татарах, и о наших! Много ратных падет! - Помолчал, добавил, уже принимая повод от своего стремянного: - По то здесь и станем, на стечке рек! Мамаевых сил поболе, чем наших. Ему, чаю, здесь и полки не развернуть! Пойдут кучей...
   - А мы? - вопросил князь, глядя на молчаливые сполохи, что вставали за Доном над русским станом.
   - Мы должны устоять! - сказал Боброк. - Иначе погибнем. Земля плачет надвое, но в стороне татарского стана сильней!
   В этот миг Дмитрию хотелось лишь одного: до конца верить Боброку.
   Они расстались на берегу. Боброк, уже не возвращаясь на тот, оставленный, берег Дона, поднял и повел в засаду полки, посеяв в душе Дмитрия прежнюю ревнивую неуверенность. Но уже подскакивали воеводы, уже сплошным потоком шли, шурша и шаркая, пешцы, положившие на плечи древки долгих рогатин и копий. Кругом теснились рынды, детские, стратилатские чины, вестоноши. Выводили расчехленное червленое с золотом знамя. Бренко подъехал, сверкая начищенными доспехами. В густом предутреннем тумане выстраивались полки. Где-то коротко проигрывали дудки. Воеводы, каждый, отъезжали к своим полкам, а он был один - опять один! - затерянный в этой толпе...
   Вот туман поплыл розовыми и перламутровыми отливами, заволакивая окоем. Идти куда-то сейчас в этой колыхающейся бело-розовой мгле нечего было и думать. Полки строились, ожидая, когда утренник разгонит плотную завесу, разделяющую два войска. Что татары тоже идут, узнавалось по звуку татарских дудок, по далекому ржанью коней. Но тоже, верно, остановили и ждали, пережидая туман.
   Мгла стояла до третьего часу*, и до третьего часу не двигалось ни то, ни другое войско. И тут вот, когда уже стало редеть и возможно стало разглядеть верстах в трех впереди бесконечные ряды татарской конницы, Дмитрий медленно отстегнул запону княжеской алой ферязи и бросил ее в руки Бренка, приказавши:
   _______________
   * Счет часов в Древней Руси начинался с рассвета. Таким образом,
   Куликовская битва началась где-то лишь в 11 часов дня, когда сошел
   туман.
   - Надень! Знамя будете возить над ним! - властно велел он рындам. И рукою в перстатой, шитой серебром рукавице остановил готовых двинуться за ними детских.
   - Я поеду в передовой полк! - сказал Дмитрий. - Обнимемся, Миша!
   Не слезая с седел, они обнялись и троекратно поцеловались. Когда Дмитрий тронул коня (за ним ехали лишь стремянный и кучка оружных холопов), он углядел краем глаза рванувшихся было к нему младших воевод. Вздернул подбородок, глянул грозно. Пусть только посмеют остановить! Он готов был сейчас любого бить, резать, грызть зубами. И бояре, испуганные, раздались посторонь. Ни Боброка, ни Владимира Андреича, ни Микулы, ни прочих воевод, кто мог бы и смел остановить великого князя, не было. Все они разъехались по своим полкам. И, поняв это, почуяв, что его уже не остановят, Дмитрий глубоко, облегченно вздохнул и сжал в руке своей граненый, писанный золотом шестопер. Подумал, прояснев взором, оборотился к стремянному:
   - Саблю! А это отдай! Бренку!
   И тот поскакал, округляя глаза от непонимания, но тоже не посмевши перечить своему господину.
   Кто-то там еще скакал за ним всугон, скакали охранять, сопровождать, но уже прояснело, что не вернут, что наконец он свободен, свободен! И будет биться сам, и разить врагов, как когда-то мечтал еще в детстве! И, уже ликуя, уже раздувая ноздри в предвкушении того, чего ему не хватало всю жизнь, князь, горяча коня, наддавал и наддавал ходу...
   А Бренко, нежданно получивший знаки княжеской власти, стоял под знаменем и, сузив глаза, глядел вперед, на дальние ряды татар, на своих и на удаляющуюся от него маленькую, уже ничтожную среди тьмочисленных ратей фигурку всадника. Смотрел и гадал, кого из них, его или князя, нынче убьют на бою. И почему-то знал, что убьют и что так или иначе, но видит Дмитрия он последний раз в жизни. Рынды у него за спиною замерли, оробев. Младшие воеводы, мало что понимая, глядели смятенно на Бренка, над головою которого реяло багряно-золотое знамя, и ждали теперь от него тех приказов, которые должен был бы подавать им великий князь.
   ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
   Сознает ли ничтожный правитель, волею судеб оказавшийся во главе многих сил, сущее свое ничтожество? По-видимому, никогда. Мамай даже и за мгновения до своей жалкой гибели в Кафе не чуял, не понимал ничего, по-прежнему считая себя властелином полумира, которому лишь временно изменила судьба. И скажем еще: поражения в Куликовской битве Мамай не предвидел даже в бреду, даже в полном угнетении духа, каковые бывают и у ничтожных правителей.