- А не дадут? - с запинкою выговорил он.
   - Пото и посылаю тебя! Не отрок уже, муж! Воин! Меня, бабу, могут на сей раз не послушать, а тебя должны!
   - Завтра? - вопросил с надеждою ошибиться.
   - Сегодня, сейчас езжай! - строго отвергла мать.
   По поджатым губам, по твердоте голоса внял: не уступит. Тело жаждало докончить то, что едва не произошло только что, и девушка ждала, звала его... Но воспротивить государыне матери? Такого позволить себе не мог и поднесь!
   И проститься толком не сумел тоже. Мать все не отпускала его от себя. Лишь с коня бросил взгляд, показал рукою: мол, скоро вернусь! И, приметив ее ответный, отчаянный, немой зов: <Не уезжай!> - едва не пал с коня, едва не потерял стремя, голову повело от скованной жажды обладания. Спасаясь от себя самого, погнал в опор и лишь дорогою, проскочивши пять деревень, додумал, как стало бы ему обмануть матерь... Да не ворочаться теперь-то уже назад! Он ехал и плакал. Слезы, самим поначалу не замеченные, падали на гриву коня. Плакал горько. Душа, в глубине где-то, знала, вещала, что видит ее в последний раз...
   А Наталья Никитишна, проводивши сына (долго стояла на крыльце, глядя Ивану вслед), поворотилась и тяжелыми шагами, словно бы одряхлев, воротилась в терем. Села. Глаза подняв, негромко повелела девке, взятой из деревни, позвать холопку-мордвинку пред очи свои. Знала, что сейчас разобьет сердце девичье, а - нельзя было иначе никак! И когда та вступила в горницу, едва прибранная, со следами Ивановых поцелуев на лице, Наталья долго-долго смотрела на девушку, смотрела и медлила заговорить, пока та, наконец, сама не пала ей, винясь, в ноги. Слов было сказано мало и усталою до смертной истомы госпожою и заплаканной девушкой, которая сейчас прощалась с самым дорогим для себя на свете.
   - Не женится он на тебе! - уговаривала Наталья. - Невместно ему! Ну, а жену приведет? И ты как? Ты и меня пойми! Я - мать! Бог даст, найдешь себе ровню, дети пойдут... Своих обрящешь! Вольную тебе даю и серебра в приданое, со знакомым купцом из Коломны отправлю! До Казани тебя довезет. Али воли не хочешь?
   Та отчаянно, молча, отрицая, затрясла головою. Пробормотала:
   - На дворе буду... Хошь свиней, хошь курей пасти... Глянуть бы только разок на него...
   - Глянуть мало! А воля - всего дороже! Любовь пройдет! Проходит - и не воспомнишь потом! Я вот первого мужика своего и ребенка того, покойного, мало и помню! Дети пойдут, и успокоишь сердце! А воля - она завсегда с тобою! По гроб! Дороже воли ничего нет на земле! Затем и воюют, и бьются друг с другом... И роботят друг дружку с того же! Над кем иным жажда волю свою показать!
   Седь-ко рядом со мною! Вот так! Посумерничаем вместях. Пойми, не со зла я, не со спеси боярской, а - сам не захочет! Стыдиться начнет, приятели-боярчата осудят, жены ихние не примут тебя, на каждом празднестве плакать придет. Станет наш Ванята пропадать на стороне, хмельной приходить, учнет галиться да диковать над тобою. Еще того больней, что и дите не залюбит, поди... Того хочешь? Так уж Господь установил: в своем кругу, в своем племени надобно и супруга себе искать! Там, по крайности, будешь хотя знать, чего и сожидать от ево...
   - Я ить к вашему дому привыкла, боярыня! - шепчет девушка.
   Наталья обнимает вздрагивающие плечи, прижимает ее к себе и - молчит. Что говорить? Все сказано уже. Ивана, коли оставить ее в дому, на вожжах не удержишь, а и семьи путевой не станет у него с холопкою! Это сейчас вынь да положь! А сам нравный! В Никиту весь! Ему и сряду и коня подавай, как у больших бояр. Не окороти нынче - сам матери пенять опосле учнет. Не воспретила, мол... И краснеть станет за жену. Тут не обманывала ни себя, ни ее. Поцеловала девушку, подтолкнула легонько.
   - Иди спи! Утро вечера мудренее! - А сама строго свела брови, выпрямилась. На Масляной Ивана надобно беспременно женить! И то припозднилась уже!
   И строга была назавтра, когда собирала вчерашнюю холопку свою. Не давала ни себе, ни ей ослабы. Хотя от молчаливого горя девушки порой заходилось сердце. И уже когда отвезла, когда уговорила торгового гостя довезти девку невережоной до ее родных палестин, когда на прощанье купила той плат тафтяной, травами писанный, и целое лукошко в дорогу заедок, орехов в меду и печатных пряников, и когда расцеловала на прощание, ощутив соленую влагу слез и смутно помыслив о себе, то ли она делает, что надобно (Ох, то, именно то!), и когда отвалила от причала, круша ледяные забереги, объемистая купеческая мокшана, и когда проводила глазами бегущую по синей холодной воде речную посудину под пестрым ордынским парусом, когда уже ехала назад в старом своем возке, что жалобно стонал и скрипел на всех выбоинах и ухабах подмерзающей дороги, сидя одна внутри, среди кулей и кадушек накупленной на рынке по случаю лопоти, снеди и справы, потребной в хозяйстве, ощутивши уже в пути горькое холодное одиночество, тоску по этой молодой и еще такой глупой и такой доверчиво-горячей жизни, представив, вняв, как будет говорить с сыном, когда тот воротит, сияющий, в Островое и будет жадно искать взглядом впервые, быть может, не ее, не матерь свою, а эту мордовскую девушку и не найдет, не обрящет, и что будет говорить он, и что скажет ему она (подумалось даже: не возненавидит ли он тогда свою старую матерь?) - и заплакала. Холодными безнадежными слезами старой женщины, счастье которой, всякое, уже назади и невозвратимо!
   Дома показалось отвычно тихо. Теперь можно было признаться себе, что уже давно беспокоилась, замечая горячечные взгляды девушки, а когда и Иван потянулся к ней...
   Она все не находила места себе. Выходила на крыльцо. Поля были голы. Затвердевшую землю укрыло белою порошей, но дороги еще не установились, еще не пошли обозы, не двинулись крестьянские возы с дровами и сеном... Тишина! Редко где взоржет конь или корова замычит. А ей бы сейчас - трудов без перестани, лишь бы не думать ни о чем!
   Возвращения сына из Москвы ждала с замиранием сердечным. Минуло Рождество. Приходили дети со звездой. Наталья одаривала всех заедками. Приходили славщики. Иван воротился хмельной, веселый. Сказывая, беспокойно и жадно кидал глазом, ждал, что войдет. Подойдя к поставцу и не оборачиваясь, Наталья сказала ровным бесцветным голосом:
   - Отправила я ее. На родину. Вольную дала. И не ищи боле! Не ровня она тебе. А в холопках держать с дитем... - Обернулась. Сын сидел каменный, утупя очи в столешню.
   - Жениться тебе нать! - сказала твердо. - Чести рода не уронить!
   Иван плакал, трясся, положивши голову на стол. Подошла, легко провела по волосам. Дернулся. (Ждала, прогонит! Нет, стерпел!)
   - Приятелей вспомни! Офоносовых! Да узнали б, што мордвинку-холопку взял за себя, проходу б не дали! А на двори держать при живой жене - и грех, и стыд! Понимать должон!
   Иван поднял из скрещенных рук жалкое сморщенное лицо:
   - Зачем... Зачем... Почто... Хошь проститься напоследях... - Не кончил, пал снова лицом вниз.
   - Муки не хотела лишней. Обоим вам. Простились хорошо. Не сумуй. Бог даст, и мужа найдет по себе, доброго!
   - Не хочу! - бормотал Иван. - Не хочу боярином...
   Мать молчала, гладила по волосам, возразила, наконец, строго:
   - Хочешь! Не хотел бы, дак, как Лутоня, ноне землю пахал!
   - В монастырь уйду! - сказал Иван грубым голосом.
   Мать промолчала. Подумалось: <Куды тебе в монастырь?!> Сидела молча, ждала, когда перегорюет. Он говорил что-то еще, упрекал, грубил. Молчала.
   - Мамо! - вопросил, наконец. - Я очень плохой, да?
   - Ты воин! И батько твой был нравный, поперечный был! А выбрал все же меня!
   - Я понимаю, я все понимаю, мамо! А только... - Он опять зарыдал горько, по-детски.
   <Отойдет!> - подумала Наталья. Сама достала из поставца глиняный жбан, налила полную чару меду: - <Выпей!> Иван глянул на матерь недоуменно. Зарозовев, принял и опружил чару. Наталья света не зажигала. Девку, сунувшую было нос в горницу, выслала вон. Еще погодя повелела тихо:
   - Ступай, усни!
   Уже и та была горькая радость, что не отрекся от матери, выслушал, переломил себя... А и к добру ли, что так скоро дал себя успокоить? Как бы Никита поступил на еговом месте? А уж заплакал - навряд! <Продолжишь ли ты славу рода своего, сын? Или, ничего не свершив, постареешь, утихнешь, станешь, как все, <ни холоден, ни горяч>, по словам апостола?> В память Никитину в сыне не хотелось того!
   А женит она сына теперь... Добро, слюбятся! А коли нет? И учнет он тогда поминать свою прежнюю любовь! Одна надея, что телесная страсть скоро проходит, а подчас и не оставляет следов в душе...
   Одна сидела в сумерках, не зажигая огня, и все думала, думала и не могла понять: к добру ли пришла ее сегодняшняя семейная победа? За крохотными окошками, затянутыми бычьим пузырем, слышалось мягкое медленное шуршанье падающего снега.
   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
   Племянник Сергия Радонежского, сын его брата Стефана, Федор Симоновский был тоньше, изящнее, духовнее своего родителя, не так силен и, быть может, не так здоров, каков был отец в его молодые годы. Духовность перенята была (в той мере, в какой ее вообще можно перенять), конечно, от <дяди Сережи>, от Сергия. Та, немного ревнивая, любовь, которую испытывал великий старец к своему племяннику, не на одних давних воспоминаниях строилась. И Сергий понимал, что делает, намеря поставить Стефанова сына преемником своим. Однако те незримые часы, что отсчитывают сроки нашей жизни, заставляли Федора торопить и себя и время. Ему недолго назначено было жить после Сергия, и потому симоновский игумен спешил. Он ушел из дядиного монастыря и стал игуменом на Москве, в Старом Симонове, потому что не мог и не должен был ждать. Он переделал великое множество дел за годы своей жизни и умер в звании епископа Ростовского, духовного главы той земли, откуда когда-то изошли в Радонеж его дед с бабкою, разорившиеся великие ростовские бояре. До того Федор сумел побывать и в Царьграде, и во многих градах иных, а ныне, уговорив вместе с дядею великого князя московского, готовился выехать в Киев за владыкой Киприаном.
   Дмитрий не сразу согласился на этот посыл. Он перемолчал, когда с ним в Троицкой обители заговорил об этом Сергий Радонежский. Поручив преподобному основать новый монастырь в честь одоления Мамая, Дмитрий как бы откупился на время от настырных старцев. Но откупиться от Федора, как-никак своего духовника, оказалось куда сложнее.
   До Дмитрия давно уже дошли вести о поставлении Пимена, как и о том, что Митяй был, по-видимому, убит и в убийстве этом, во всяком случае, повинен и Пимен.
   Но все же и все же - принять литовского прихвостня, когда-то изгнанного им из Москвы... Князь сидел большой и тяжелый, угрюмо утупив очи в пол и лишь изредка взглядывая в светло-стремительный лик великокняжеского духовника.
   - Церковь православная в обстоянии днешнем, пред лицом католиков и бесермен, должна быть единой! В сем залог спасения русской земли!
   - Но Ольгерд...
   - Ольгерда нет! И такого, как он, не будет больше в литовской земле!
   - Почто?
   - Кончилось ихнее время! Ушло! Умрет Кейстут, и в Вильне воцарят римские прелаты. У православных Литвы ныне единая заступа - мы! И не должно создавать иной! Не должно позволять католикам ставить своей волею православного митрополита, который затем сотворит унию с Римом или же вовсе обратит всю тамошнюю православную Русь в латинскую веру! Отложи нелюбие свое, княже, и поступи так, как советует тебе глас церкви божией! Люди смертны. Смертен и Киприан! И ты смертен, князь, и я, твой печальник! Но бессмертен Господь, нас осеняющий, и вера Божия не прейдет в Русской земле, доколе иерархи ее будут неколебимо блюсти заветы Христовы! Отложи нелюбие, князь, послушай гласа разума, им же днесь глаголю тебе!
   В тесном моленном покое княжеском было тихо. Слегка колебалось пламя высоких, чистого ярого воску свечей. Мерцали золото, серебро и жемчуг дорогой божницы. Лики святых, оживая в трепетном свечном пламени, пристально и сурово внимали наставительной беседе, и князь, вскидывая очи, видел, что и они смотрят и тоже ждут его решения, и, с горем, с трудом противясь тому, но уже и изнемогая, начинал понимать сугубую правоту Федора, Сергия и прочих игуменов, архимандритов и епископов, ныне дружно уговаривавших его согласить на Киприанов приезд.
   Было жарко. Князь освободил из крученых шелковых петель на груди сканые пуговицы домашнего зипуна. Принял бы! Но так стыдно казало после давешнего срамного выдворения паки встречать <литвина>! (По-прежнему, упорно, болгарина Киприана называл литвином про себя великий князь.) И тем же молодцам, что вышибали Киприана вон из Москвы, теперь велеть устраивать ему почетную встречу? Однако сухощавый, строгий, с тонкими нервными перстами игумен Федор, читая без труда в душе Дмитрия, угадал и эту князеву трудноту.
   - Не реку о пастыре Киприане! Но о человеке реку! Премного удоволен будет сей почетною встречей там, где прежде претерпел хулы и гонения! Труднота восхождения усиливает обретенную радость! Паки возлюбит тебя сей и паки будет служить престолу митрополитов русских, с таковою труднотою достигнув сей высоты!
   Дмитрий поднял на своего духовника тяжелый недоверчивый взгляд.
   - Но почему именно Киприан?
   - Для того ради, паки реку, дабы не оторвать православных Великого княжества литовского от Владимирской митрополии! Дабы все православные русичи, ныне и временно - временно, глаголю! - разлученные литвином, охапившим исконные киевские земли, окормлялись единым пастырским научением! Дабы и церковь православная и народ русский, ныне сугубо утесняемый, не погибли в пучине времен, но воссоединились вновь, возвысились и воссияли в веках грядущих!
   Не столько слова Федора - века грядущие слабо представлялись Дмитрию, - сколько убежденный, яростно-страстный и непреклонно-настойчивый голос симоновского игумена убеждал и убедил великого князя московского.
   Дмитрий и допрежь того уступал силе духовной, не понимая вполне, но ощущая то высшее, что струилось от Алексия, от Сергия Радонежского и что присутствовало в этом пламенном игумене, которого едва ли не сам Сергий и назначил ему. Князь послушался голоса церкви. А русская церковь той великой поры еще не стала ни канцелярией, ни рабой властей предержащих. Было кого и слушать!
   Дмитрий встал. Будут еще уговоры боярские, толковня в Думе княжой, многоразличная молвь на посаде, будут приходить к нему купеческая старшина и игумены монастырей, будет соборное, почитай, решение земли, во всех случаях, неясных по следствиям своим, предпочитающей то, что освящено обычаем и преданьем, все будет! Но сейчас стоят в моленном покое княжеского дворца двое: великий князь московский Дмитрий Иваныч и его духовник, игумен Федор Симоновский, стоят и смотрят в очи друг другу, и князь говорит игумену:
   - Будь по-твоему, отче! А за Киприаном сам и езжай! Тебя и пошлю!
   В Киев, к митрополиту Киприану, во главе пристойного клира, предупредив о себе посольскою грамотой, с поминками, дарами, снедным запасом и дружиною игумен Федор выехал двадцать пятого февраля, о Великом Заговенье.
   Литовским князьям было в ту пору не до дел святительских. А Киприан, получивши дорогую для себя грамоту, за которую боролся столько лет, и уже понемногу приходил в отчаяние, Киприан удалился в укромный покой, отослав даже келейника. Сам, наедине с собою, перечел великие и спасительные для себя слова, поцеловал бумагу и, застыдясь, замер, смежив ресницы. Как медленно (и как быстро!) движется время! И почему то, что должно было, что не могло не произойти, наконец совершалось только сейчас!? Когда в могиле Филофей, когда невесть что сотворилось в Константинополе, когда... Господи! Ведаю, что и о том должен благодарить благость твою, что не ввергнут в узилище католиками, ни в заточение от неверных, что не лишен сана новым патриархом, все так! Но сколько высокий промысел твой судил мне претерпеть на этом пути! Воистину, крестная дорога суждена рабу твоему, Господи!
   Он начал молиться, и молился истово. И постепенно острая горечь уходила, отступала посторонь, а в сердце ширилось ликование удачи. О! Он теперь... Вся похороненная было энергия воскресала в нем. Он готов был вновь учить и иначить, мысленно уже теперь смещал и назначал иерархов, открывал новые храмы и приобретал волости, писал книги, проповеди и поучения, укрощал князей, он уже воспитывал потомков князя Дмитрия, он уже объединял русскую церковь с болгарской и греческой, он уже посылал рати на неверных... И только тут опомнился и окоротил свои вожделения. Еще как встретит, как поставит себя перед ним, митрополитом, великий князь московский!
   Несколько волнуясь, Киприан ожидал московских послов. Вид он себе придал пристойный и сдержанный. Расчесал волосок к волоску свою уже несколько поределую и с нитями седины бороду, вздел новую темно-лиловую рясу, белый клобук, повесил на грудь старинную, бесценную, византийской работы, сотворенную еще в те великие века, до Комненов, до латинского разоренья, панагию, золотую, с изображением Спаса на престоле, выполненным перегородчатою эмалью, панагию, стоимость которой едва ли не превышала совокупной цены всего имущества зело оскудевшей в последние лета киевской митрополичьей ризницы - всех этих большею частью медных и лишь изредка серебряных, позолоченных, но уже и облезлых сосудов, чаш, дарохранительниц, тарелей, потиров и кадильниц, всей этой многажды опустошаемой сокровищницы, которая с каждым переездом из города в город все уменьшалась и в ценности и в числе. В последний миг порешив все же встретить посольство на крыльце, приказал служке накинуть себе на плеча бобровый опашень, единственный из всего мехового богатства, с которым тоже приходило ему расставаться раз за разом, одаривая тех и других, а то и продавая некая многоценная, дабы удоволить клир и челядь, не получающих уже давно пристойного содержания... Из Вильны ему не слали ничего, из Владимира Волынского и Луцка - тоже, а разоренный, все более пустеющий Киев не мог обеспечить пристойным содержанием двор митрополита русского. Киприан сомневался теперь, мог ли бы он так красиво разодеть спутников своих, как он это сделал в прежний, стыдный наезд на Москву?
   Было свежо и как-то молодо-весело от запаха снега, от затянувшегося ожидания. Следя, как въезжает во двор, визжа полозьями по снегу, дорожный возок, он ожидал явленья каких-нибудь могуче-рослых, чреватых иерархов, подобных медведям, разодетым в золото, но ошибся и на этот раз. Меж тем как всадники на заиндевелых конях, подрагивая копьями, заполняли двор, из возка выскочил сухощавый, невысокого роста духовный (принятый им сперва за секретаря) и быстро, подрагивая, как бы подскакивая на ходу, пошел по расстеленной ряднине прямо к крыльцу, взглядывая издали на Киприана и улыбаясь. Клирошане поспешали следом.
   <Кто это? - гадал Киприан. - Сергий? Нет, не Сергий!> - Он так и не сумел узнать игумена Федора, с коим виделся много лет назад, и то мельком, пока тот не представился ему.
   Впрочем, Федор не похотел воспользоваться невольною растерянностью болгарина. Дал ему время распорядить приемом нежданно многолюдных гостей. (Всех надо было чем-то кормить, где-то располагать на ночлег, куда-то ставить коней... <Овса-то, овса одного, да и ячменя, сколько уйдет!> тихо ужаснул Киприан, приученный к скаредности несчастьями своей жизни...)
   Встретились они с глазу на глаз уже после молитвы и общей трапезы. Тут-то Киприан уведал, наконец, доподлинно, что его безобманно зовут на митрополичий престол и на все те села и волости, которые имел покойный Алексий. Это было даже не счастье, спасение!
   Они сидели в резных креслицах друг против друга, внимательно вглядываясь в собеседника. Федор узрел, понял, что жизнь зело не пощадила Киприана, а разглядев драгую панагию у того на груди, даже и улыбнулся слегка, понявши сразу, что то - знак богатства от нищеты.
   Киприан в свою очередь, решив покорить гостя богословской ученостью, с горем убедился вскоре, что пред ним муж глубоких и обширных знаний, а наипаче - способный мыслить вольно и широко. Окончательно убил его Федор, довольно сносно для русича заговоривши по-гречески.
   Впрочем, когда речь зашла о католиках, об угрозе православию в западных славянских землях, в чем они оба оказались отменно согласны, Киприан, наконец, усвоил, что зрит пред собою мужа единомысленного себе, и понял такожде, почто рекомые старцы стояли за его, Киприаново, присутствие на Москве. Допрежь все в ум не входило, что тут, во владимирском лесном краю, обитают люди, мыслящие о духовном и о судьбах русской земли, отметая прочь всякое земное и о себе <собинное> попечение. В Византии, в секретах патриархии, давно уже не стало таких! А удалившиеся от мира схимники спасали себя, но не мыслили уже спасти страну, гибнущую в турецком обстоянии, и не звали к одолению на враги.
   Нежданный для литвинов и удививший немецких рыцарей разгром Мамая уже здесь, в разговоре этом, получал свое, едва ли не полное, объяснение. Прости, Господи, преосвященному митрополиту Киприану его невинную ложь, когда он занес в летописные харатьи, что будто бы сам встречал на Москве и благословлял князя Дмитрия, грядуща с победоносною ратью с Куликова поля! Прости, Господи, тем паче, что не враз и не вдруг достался ему вожделенный московский владычный престол!
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   На Святках Наталья, оставивши сына в Островом, решительно устремила в Москву. И не то что без него не могли доделать дел деревенских да собрать корм, а хотелось самой, одной, обмыслить путем сущее, одной и поездить по Москве, воскрешая старые приятельства и родственные памяти. Невесту сыну Наталья задумала найти твердо, как и оженить Ивана еще до Великого поста.
   Нельзя сказать, что Наталья не искала невесты Ивану допрежь. Все соседи-вотчинники и в Селецкой волости и вокруг Острового были опрошены, объезжены. Двух невест сама даже и казала Ивану, но по безразличным взглядам сына догадала, что ни резвость одной, ни шепетная проходочка другой не произвели на него впечатления. (Тогда еще не ведала, впрочем, что сын уже увлекся холопкою.)
   По старинным полузабытым семейным нелюбиям Наталья избегала своей родни. Был брак, была она вдовою. Покойный уже теперь дядя Михайло Лексаныч так и не отдал ей родового, причитающегося ей по праву (пусть выморочного после смерти супруга, пусть и запустевшего во время великого мора!) села под Коломною. Баял, что населил своими людьми... А земля? Да Бог с нею, с родней дядиной! Однако обращаться к ним с любою бедою, труднотою ли не хотела с тех пор Наталья, даже сказать заставить себя не могла. Своими были для нее Вельяминовы, а потому и ткнулась она по первому же приезду к вдове Василья Васильича, Марье Михайловне.
   Старуха после смерти Микулы на поле бранном сдала совсем. Плохо узнавала, плохо слушала. Теперь и та первая боль, казнь Ивана, выплыла наружу. У нее тряслись руки: подвигая Наталье чашу горячего душистого сбитня, облила браную дорогую скатерть и не заметила того сама. Раза четыре в разговоре принималась плакать, и уж не о сыне говорить приходило тут, не о поисках невесты и не о женитьбе предполагаемой, а утешать старую госпожу. Та уже путалась в родне, не вдруг называла внуков и внучек, все сетовала, что Ивановы сын с внуками в Твери и путь на Москву им заказан, а от Микулы у нее и внучка не осталось... Когда обнялись на прощание, Наталья вздрогнула, ощутив, как похудела, истоньшала плотью Мария Михайловна, и пахло от нее не совсем хорошо, что вызвало в Наталье мгновенный гнев на холопок, не озаботивших себя сводить в баню свою госпожу. Прежняя, покойная теперь, постельница Вельяминовых такого бы не допустила!
   У Тимофея Василича Наталье тоже не повезло. Тароватый и хлебосольный, постоянно улыбчивый Тимофей нынче был гневен. Уж его-то судьба не обошла милостями! Окольничий, а вскоре и боярин великого князя (и сыну обещано боярство не в долгой поре!), многовотчинный и успешливый в делах, показавший себя в недавнем походе рачительным и дельным воеводою: не токмо сбор пешцев, но, почитай, и все снабжение рати лежало на нем! Чего бы, кажется, ему гневать? Да и на дворе веселье, Святки! Уяснила себе не вдруг...
   От Тимофея уходил Кузьма, казначей, постригался в монастырь, как раз в самую неудобную для Тимофея пору, когда требовалось считать протори и убытки минувшего похода, оценивать захваченные в ставке Мамая стада и добро, расплачиваться со многими участниками, выяснять нужды князей белозерских и иных...
   Тимофей едва заметил Наталью. На сына, Семена, ражего молодца, женатого и на полном возрасте мужества (Семену недавно перевалило за тридцать), рявкнул походя так, что того шатнуло посторонь:
   - А ты чего смотрел?! Уйди!
   Кузьма явился как раз пред очи расходившегося боярина, и тут-то даже и Наталья, неволею оказавшись свидетельницей спора, испугалась, узрев впервые побелевший от ярости взор Тимофея Василича.
   - Грамоты в порядке, господине! - строго отмолвил Кузьма. - А я уже не твой слуга, божий!
   Тимофей прянул к нему, руки вздев. Ожегшись о мрачно-спокойный взор Кузьмы, заклокотал, забрызгал слюною и гневом. Наталья понизила взор, замкнула уши, шепча молитву, дабы не слышать слов поносных, излитых боярином на голову изменника, каковым трактовал Кузьму Тимофей.
   - Не надрывай сердце, боярин! - негромко, но твердо возражал тот. Все мы тут, на земле, до часу! А час приходит, и Господь нас призывает к себе. Кого-то с одра смертного, а кого и прежде, дабы умер для земного и работал небесному!
   - Вон! Вон! - затопал ногами Тимофей. - Слушать тебя не хочу! Изыди прочь!
   Кузьма сожалительно перевел плечами, поворотился и вышел. Хлопнула дверь. Тимофей поднял страдающий взгляд, кажется, впервые заметив Наталью, и, уже к ней отнесясь, простонал: